"Багровая заря" - читать интересную книгу автора (Грушковская Елена)Глава 1. ЭйнеИтак, кажется, вы спросили, кто я? У меня под окном растёт клён. Он невысок, достигает верхушкой только до четвёртого этажа, а моё окно — на втором. Зачем я рассказываю о клёне у себя под окном? Потому что на ветке именно этого дерева я впервые увидела Эйне. Тогда я, конечно, не знала, что её зовут Эйне, она была для меня просто странным существом, забравшимся на клён и подглядывавшим за мной через окно. Представьте себе: вечер, голубые летние сумерки, запад розовеет последним отблеском заката. В наушниках надрывается агрессивный вой и раскатистый скрежет гитар и пульсирует мощный бит «Rammstein». Впрочем, это детали. Главное вот что: вы случайно бросаете взгляд в окно, но в привычном пейзаже, открывающемся из него, с лёгким холодком в сердце замечаете кое-что новое. А именно, странное существо на ветке клёна, о котором рассказывалось выше. Это не птица и не кошка, а человек — точнее, худенькая девушка в чёрном кожаном костюме. Она с кошачьей грацией и обезьяньей ловкостью висит на ветках, в одну упираясь острыми носками сапогов, а за другую, повыше, цепляясь одной рукой. Лицо у неё смертельно бледное, с высокими азиатскими скулами и маленьким изящным носом, на нём резко выступают чёрные провалы глазниц, на дне которых мерцают колючие и холодные искорки. Неряшливая грива её волос чрезвычайно жёсткая и цвет имеет весьма неодинаковый: местами чёрный, местами зеленовато-серый, переходящий в серебристый, кое-где сизый, и вся эта масса, доходя длиной до плеч, щетинится дыбом, как мех дикобраза, и имеет весьма непокорный и взъерошенный вид. Но одна прядь в этой гриве, с правой стороны лба, выделяется своей серебристой белизной. И эта странная и страшноватая особа всем телом тянется к вашему окну, целенаправленно заглядывая именно в него. Губы её так бледны, что их почти не заметно на лице, и рот чернеет узкой щелью, концы которой чуть приподняты кверху. За музыкальное сопровождение особая благодарность группе «Rammstein». Представили? Вот такой была наша первая встреча. Конечно, я испугалась. Так испугалась, что уронила наушники и тут же присела, спрятавшись за батареей. Этим летом стояла палящая жара, и окно было постоянно открыто, но я так испугалась, что не сообразила его тут же закрыть. — А я тебя всё равно вижу, — послышался глуховатый, замогильный голос, который по тембру можно было отнести и к низкому женскому, и к высокому мужскому. Словом, он был какой-то неопределённый. Я посмотрела вверх и обмерла: жутковатая взъерошенная особа с седой прядью в волосах уже залезла на ветку повыше и висела на ней, обхватив её ногами и руками. С этой новой позиции я была видна ей даже за батареей. Я окинула взглядом комнату в поисках чего-нибудь, что можно было бы использовать как оружие. — Советую взять табуретку для ближнего боя, — сказала она, словно прочтя мои мысли, — или швабру, если хочешь меня достать здесь, на ветке. Но я тебе ничего плохого не сделаю, тебе не понадобится от меня отбиваться. Не бойся. Я немного высунулась из-за подоконника. — Вы… Вы кто? — Эйне, — ответила она. И пояснила, как будто я могла не понять: — Меня так зовут — Эйне. Я пробормотала: — Очень п-приятно… А зачем вы залезли на дерево? Её серые губы растянулись в улыбку. — Чтобы посмотреть на тебя. Ты очень милая. У тебя самые красивые ушки в этом доме. Как ни была я напугана и поражена всем происходящим, я не удержалась от смеха. — Мне ещё никто не говорил, что у меня красивые уши, — сказала я. — Оригинальный комплимент. — Это не комплимент, — возразила Эйне. — Это правда. Форма твоих ушей мне очень нравится. Поверь, я кое-что смыслю в ушах. Уши — зеркало души, как и глаза. Я немного осмелела и села на подоконник. — Вы что, уши у всех жильцов рассматривали? Эйне отпустила руки и повисла на ветке вниз головой, держась одними ногами, отчего её волосы свесились вниз. Присмотревшись, я разглядела, что серебристая прядь в её растрёпанной шевелюре была действительно седая, а не крашеная. И было похоже, что она уже очень давно не пользовалась расчёской. — Да, у меня было свободное время, — сказала она, скрещивая руки на груди. — Вы во все окна заглядываете? — спросила я. — Вообще-то, это не очень хорошо — подсматривать за людьми. Она засмеялась глуховатым смехом, от звука которого у меня пробежал по телу холодок. Она вновь ухватилась за ветку руками и переползла на прежнюю позицию, причём спустилась она так, как висела — вниз головой. Обычный человек стал бы спускаться по дереву головой вверх, а Эйне сделала это, как муха, которая, как известно, никогда не пятится. Устроившись на ветке сидя, она улыбнулась чёрной щелью рта. — Ничего себе, — вырвалось у меня. — Вы как будто родились на дереве и всю жизнь провели на них. — Случается иногда и лазать, — сказала Эйне. — Но я чаще летаю. Я решила, что она пошутила, но под взглядом тёмных провалов, из глубины которых поблёскивали две искорки, мне становилось очень не по себе. И вдруг она, оттолкнувшись от ветки, сделала длинный прыжок и приземлилась носками сапогов на подоконник. От неожиданности я отпрянула, а она протянула ко мне руку и сказала: — Не бойся. Рука у неё была бледная, с длинными желтоватыми ногтями, и холодная, как у покойника. Она сидела на подоконнике на корточках, упираясь в него пальцами одной руки и одним коленом, а мне, глядя на её каблуки, вдруг подумалось: как она на таких лазает по деревьям? Она же, притянув меня к себе, стала меня обнюхивать. Это было жутковато и вместе с тем забавно и щекотно, и я засмеялась. Она тоже улыбнулась чёрной щелью рта. — Скажу правду: не уши твои привлекли меня сюда, а запах, — сказала она. И добавила: — С твоей стороны очень неосмотрительно оставлять окно открытым. — Почему? — спросила я. Она смотрела на меня своими тёмными впадинами глаз. — Могут залететь кровососы, — сказала она. — Комары? У меня есть от них жидкость, — сказала я. А она жутковато усмехнулась. — Нет, от кровососов, о которых я говорю, эта жидкость не спасёт тебя. Смысл этого странного высказывания я поняла позже, а пока сочла её слегка чокнутой: разве нормальный человек станет лазать по деревьям и заглядывать в окна? Её лицо было близко: она рассматривала меня со странными, птичьими движениями головы. Эти повадки наводили на мысль о том, что у неё, мягко говоря, не все дома, но уж очень жутко она выглядела — как восставший из могилы мертвец. Теперь, когда близко видела её лицо, я смогла рассмотреть форму её глаз: они были раскосые, азиатские, а чёрными провалами они мне показались, потому что их окружали тёмные тени. В них было что-то кошачье. Пальцем с длинным жёлтым ногтем она провела по моему подбородку, приблизила раскрытые губы к моей щеке и чуть коснулась ими моей кожи. От холодного прикосновения я вздрогнула. — Я страшная? — усмехнулась она. — Да нет, что вы, — пробормотала я. Признаться, я побоялась сказать правду. — За вежливость спасибо, но она меня не обманет, — проговорила Эйне глухо. — От тебя пахнет страхом, это нельзя скрыть. Её тонкие ноздри чутко вздрагивали, когда она меня обнюхивала. — Ты восхитительно пахнешь. Я смутилась, а она бесшумно спрыгнула с подоконника на пол. Присев на корточки — её кожаные брюки на коленях натянулись и заблестели, — она раздвинула полы моего халата и потянулась лицом к моему животу. Меня передёрнуло, я отступила от неё. Она засмеялась и вскочила — так резко, что это выглядело как смена кадра: только что она сидела на корточках, а в следующую секунду уже стояла — худая, в облегающем кожаном костюме, коротенькая жакетка которого не скрывала пупка и застёгивалась на одну пуговицу. А ещё через секунду она уже схватила меня, и я увидела оскал её жёлтых зубов: у меня на глазах её клыки удлинились и стали похожими на вампирские. Они и были вампирскими. Она зарылась лицом в мою шею, и я почувствовала её запах — затхлый, как в ящике с отсыревшими тряпками. Из моего сжавшегося от ужаса горла не вырвалось ни звука, колени подкосились, но она стиснула меня железной хваткой и не дала упасть. — Нет, — тихонько засмеялась она, ероша мои волосы. — Нет. Я не трону тебя. Тебе повезло: я сегодня уже поужинала. Если бы я намеревалась убить тебя, я бы сделала это сразу и без лишних разговоров. Она отпустила меня, и я плюхнулась на стул: ноги меня не держали, я их почти не чувствовала. В висках постукивало, по телу бежал холодок, а сердце трепыхалось, как пойманная в силки пташка. Уф! Вот так адреналин! Я глянула на себя в настольное зеркальце: нет, кажется, я не поседела от ужаса, только выглядела бледноватой, а глаза — как два блюдца. Эйне между тем расхаживала по комнате. Ковёр приглушал её шаги. — Уютненько у тебя тут. Она рассматривала книги, заглядывала в ящики, всё трогала руками и ничего не клала на место, но мне не хватало духу сказать ей, что она ведёт себя не очень-то культурно, а ей было, как видно, плевать на приличия. Распахнув дверцы шкафа, Эйне разглядывала и перебирала мою одежду. Это был уже верх наглости, но я воспользовалась тем, что она повернулась ко мне спиной, и положила на неё крестное знамение. Я ожидала, что это если не испепелит её, то хотя бы прогонит, но она только хмыкнула. — Это на меня не действует, — бросила она, не оборачиваясь. У неё не было глаз на затылке, но каким-то образом она узнала, что я её перекрестила. Преспокойно перебирая мою одежду, она даже что-то насвистывала себе под нос; ей приглянулся тонкий сиреневый трикотажный джемпер, и она сказала: — Я примерю, если не возражаешь. Не дожидаясь моих возражений, она быстро скинула свою тесную кожаную жакетку, и под ней не оказалось ничего — даже белья. Округлостями фигуры она похвастаться явно не могла: она была костлява, виднелись позвонки и проглядывали рёбра, а лопатки выпирали так, что, казалось, готовы были прорвать кожу. Натянув мой джемпер, она повернулась ко мне лицом и спросила: — Ну, как мне это? Осипшим от жути голосом я сказала: — Знаете, не очень. Не гармонирует с вашим цветом лица. — Чёрт, — прошипела она, явно раздосадованная. — Я знаю, мне идёт только чёрный. Скинув джемпер, она бросила его на пол, как ненужную тряпку. Её небольшие груди были мраморно-серыми, соски отливали мертвенно-сиреневым. Ещё порывшись в шкафу, она облюбовала чёрный лифчик, приложила к своей груди. — Мой размер. — Надев его, она накинула сверху свою жакетку и улыбнулась. — Ладно, будет с меня. Мне, знаешь ли, одежда не так уж нужна, я вообще не мёрзну. Просто нужно чем-то себя прикрывать. — Одна живёшь? Эйне развалилась на диване и щёлкала кнопками пульта, переключая с программы на программу, время от времени затягиваясь сигаретой. Как видно, не было надобности говорить ей, чтобы она чувствовала себя как дома. — Нет, с отцом и мачехой, — ответила я. — Они на даче. Телевизор Эйне быстро надоел, она бросила пульт и встала. Обойдя всю комнату и не задерживаясь взглядом ни на чём конкретном, она вдруг остановилась напротив тумбочки и резко повернулась к ней, как будто обнаружила то, что очень долго искала. Я даже вздрогнула, удивившись: что её могло там привлечь? Распахнув дверцы тумбочки, она достала фотоальбом. Я уже смирилась с тем, что она не привыкла спрашивать разрешения, и не без опаски присела рядом. Но не слишком близко. Даже на расстоянии я чувствовала от неё затхлый запах. Её палец с жёлтым ногтем потрогал фотографию моей сестры. — Она мертва, — проговорила Эйне. — Её нашли семь лет назад на детской площадке. Зверски избитой, задушенной и изнасилованной. Убийца не был найден. Твоя мама умерла спустя два года. От горя. А отец снова женился. Старая боль всколыхнулась на дне моей души, Эйне достала её оттуда своей холодной рукой и рассматривала со всех сторон, как какую-то диковинку. Ей было известно всё! Холод разлился по моей спине. — Откуда вы это знаете? Эйне не ответила. Положив мою боль на место — это была единственная вещь, с которой она обращалась бережно, — она приблизила ко мне чёрную щель рта и, дыша на меня холодом, сказала: — Я могу найти его. Два дня. Комья земли стучали о крышку гроба, моросил дождь. Двое крепких мужчин ставили оградку. Цветы, венки. Рыдания мамы в чёрном платке, скрывавшем почти седые волосы. Того, кто был во всём этом виноват, не нашли до сих пор. А Эйне сказала: «Два дня». — Два дня. Два дня. Я найду. Она повторяла это, как заклинание, глядя мне в глаза. Я тонула в чёрной бездне её глаз, онемевшая, скованная ужасом, с обледеневшей душой. — Люди не смогли его найти, а я смогу. Два дня. — За два дня? — Мой голос был хрипл. — Да. Два дня. Я уже вижу. Я знаю. Хочешь, чтобы я сделала это? — Я не знаю… Её рот покривился в усмешке. — Не веришь. Я смогла только качнуть головой. — Через два дня приходи в полночь на то место, где её нашли. Он будет там. Эйне сидела на корточках на подоконнике, упираясь в него одним коленом и костяшками пальцев. Её нечёсаные волосы падали ей на лицо, седая прядь странно выделялась. — Проникать в сердце теней — так это называется, — сказала она. Трудно сказать, что это значило. По-птичьи склонив голову набок, она смотрела на меня — то ли с усмешкой, то ли серьёзно. Склонив голову в другую сторону — что за нелепая, птичья манера! — она молчала, а её губы были приоткрыты, как у слабоумной. Могу заверить: лицо у неё в этот момент было совершенно чокнутое. — Придёшь? — спросила она. — В полночь? — спросила я. — В полночь, — повторила она. Её губы раздвинулись, зубы желтовато заблестели: она улыбалась. Клыки выступали только чуть-чуть, но мне в жизни не забыть, как они в один момент выросли. — Не придёшь — принесу его голову прямо сюда. В окно веяло прохладой. Странно было видеть на фоне привычного пейзажа это жутковатое существо. Что ему было от меня нужно? — Я не смогу вам заплатить, — сказала я. Она глуховато засмеялась, и от этого звука меня пробрал по коже мороз. — Мне не нужны деньги. Я обхожусь без них. — Лучше закрой окно. И занавески тоже. Она сказала это, перед тем как исчезнуть. Она просто прыгнула с подоконника куда-то вверх, в темнеющее небо, и исчезла. Мне почудился при этом звук, похожий на хлопанье очень больших крыльев, но я сомневалась, что именно крылья произвели его: никаких крыльев я не увидела. Эйне просто прыгнула и исчезла. Я ещё очень долго не могла прийти в себя. Длинные жёлтые зубы чуть не вонзились мне в шею, дверцы шкафа были распахнуты, мой любимый чёрный лифчик у меня утащили, а сиреневый джемпер весь пропах этим вызывающим содрогание и холодок в сердце затхлым запахом. На диване лежал раскрытый альбом с фотографиями. Я сидела и долго, долго думала над всем этим. А я-то полагала, что всё это — сказки! — Зря ты не поехала с нами на дачу, — сказала Алла. — Там так хорошо! Столько вишни поспело! Они привезли десятилитровое ведро вишни. Весь день был посвящён варке варенья, а я не могла думать ни о чём: всюду мне чудился этот запах. Хоть я и выстирала сиреневый джемпер, но, как мне казалось, он всё ещё пахнул ею. Странный, мертвенный, могильный запах. Запах серых кладбищенских теней. Было вполне логично, что я не пошла в полночь на детскую площадку: ужас проник в меня, пронизывая до мозга костей, и я не могла высунуть носа из дома. Приоткрытое окно дышало сырой шелестящей прохладой, шуршало холодящим спину шёпотом, пульсирующий мрак предупреждал о неведомой опасности, таящейся в глубине ночи, и привычное уютное тепло одеяла не могло спасти меня от страха. Мне стало совсем страшно, и я включила ночник. Забравшись в постель, я натянула одеяло до самого носа. Сон не шёл ко мне. Какой тут мог быть сон! Дождливый мрак, шелестящий, шепчущий, трогал чёрными пальцами край подоконника, заглядывая в комнату с любопытством серой нежити, выползающей из-под земли на живое тепло и свет человеческих жилищ. Я, маленькая и беззащитная перед тёмными силами ночи, дрожала под одеялом — столь ничтожной защитой от мертвящего дыхания этой жуткой полночи. Сердце во мне боялось биться и дрожало в груди маленьким испуганным комочком, а моя душа спряталась под кровать. Только бы дожить до утра! В час ночи сильный порыв ветра распахнул окно, и на подоконник прыгнуло из мрака бледноликое существо с седой прядью в длинных мокрых волосах. Вцепившись одной рукой в оконную раму, в другой оно держало какой-то круглый предмет, обёрнутый тряпицей. Ткань пропиталась чем-то тёмным. — Так и знала, что ты не придёшь, — сказало существо глухо. Я почувствовала знакомый затхлый запах. Дрожа, я натягивала на себя одеяло, ледяные иголочки страха кололи мне тело. Эйне — это была, конечно, она — по-кошачьи бесшумно спрыгнула на ковёр, нимало не заботясь о том, что её обувь оставила на нём мокрые грязные пятна. В приглушённом свете ночника её лицо казалось зеленоватым. Поблёскивая капельками дождя на плечах кожаного жакета, она одним прыжком оказалась рядом со мной. — Зря боялась, глупенькая. А я тебе кое-что принесла. Развернув покрытую тёмными пятнами тряпицу, она протянула мне свой ужасный подарок — человеческую голову, оторванную от тела. Кожа на шее свисала неровными клочками, в центре запёкшейся разорванной плоти подрагивал толстый серый шнур спинного мозга, а что до лица, то черт его разглядеть было невозможно: так оно было изуродовано, покрыто ссадинами и потёками крови. В полуоткрытом рту белели зубы, один глаз заплыл фиолетовой опухолью, другой остекленело поблёскивал из-под полуопущенного века. — Я выполнила, что обещала, — сказала Эйне. — Это он. Можешь убедиться в этом сама. Холодной рукой она взяла мою руку и, с силой притянув к себе, положила на изуродованное лицо мёртвой головы. Яркая вспышка, грохот. И чёткая картинка: вечерние сумерки, детская площадка. «Пожалуйста, не надо…» — это стонет Таня, из последних сил отползая по песку. Её лицо в крови, в глазах — страдание, страх и мольба. В потемневшем от кровоподтёков рту поблёскивают зубы, блестит белок глаза, скошенного в сторону надвигающейся смерти, взгляд — как у затравленного зверя, обречённого, умирающего. Это лицо моей весёлой, смешливой сестрёнки, искажённое предсмертным ужасом. Такой она была за несколько мгновений до… До стука комьев земли в крышку гроба, цветов и венков, чёрного платка мамы, оградки и памятника. И зашедшего в тупик расследования. Отдёрнув руку, я свесилась с кровати. Меня тошнило на ковёр. Сердце мучительно захлёбывалось кровью. — Ты увидела, что видел он, — сказал глухой голос. — Его глазами. Я сдержала своё слово, честно выполнила то, что обещала. Это он, ты сама в этом убедилась. К грязным следам на ковре добавилась лужица блевотины. Зеленоватый свет ночника тускло поблёскивал на странном украшении большого пальца правой руки Эйне — в виде кольца с длинным крючковатым когтем, надетым на первый сустав. — Правосудие свершилось. А ты не верила, что за два дня я сделаю то, что люди не смогли сделать за семь лет. — Заберите это, — попросила я, с содроганием покосившись на голову, лежавшую на пропитанной кровью тряпке на моём письменном столе. Отец и Алла спали в соседней комнате, дождь стих. Эйне, взгромоздившись на подоконник, ждала, когда я успокоюсь. А успокоиться было трудно — после всего, что я увидела и почувствовала. К горлу подкатывали волны дурноты, и всё, на чём зиждилась моя картина мира, дало здоровую трещину. Всё, что я считала невозможным, на моих глазах происходило, и всё, над чем я только усмехалась, встало передо мной во весь рост. Я соприкоснулась с чем-то ужасным, невообразимым; оно протянуло холодную руку из тьмы и дотронулось до меня: почувствуй меня, вот я, я есть. И неважно, веришь ты в меня или нет, я всё равно существую. Странное кольцо-коготь поблёскивало на большом пальце Эйне: она подпирала рукой подбородок, и ночник отбрасывал на её высокие и бледные, без тени румянца, скулы мертвенно-зелёный отсвет. Она смотрела в темноту за окном. — Прекрасная ночь, — сказала она. — Погуляем? — Нет… Не могу. — Почему? Я сжалась под одеялом в клубок. — Уйдите, оставьте меня… Мне плохо. — Тебе нужно на свежий воздух, — сказала она. — Спасибо… В другой раз, — пробормотала я. Эйне очень ловким и гибким движением привела своё тело в позу готового к старту спринтера. — В другой раз так в другой раз. Я ещё приду. — И, кивнув на голову, усмехнулась: — Оставляю его тебе. Вам нужно о многом поговорить. И она прыгнула в темноту. О чём я могла говорить с мёртвой головой? Странные слова Эйне были похожи или на бред, или на издёвку. Зачем она притащила сюда эту гадость? Что мне с ней делать? Как от неё избавиться? Я даже дотронуться-то до неё боюсь. — Сделай из меня кубок. Это сказала мёртвая голова. Её глаза, точнее, один не заплывший опухолью глаз насмешливо поглядывал на меня, окровавленный и распухший рот скалился в улыбке. Бред, скажете вы, мёртвые головы не могут говорить. Я тоже так думала — до этого момента. Я ничего не нюхаю и не колюсь, а следовательно, глюков у меня быть не может; но что же это, если не глюк? — Кубок или вазу для искусственных фруктов, — сказала голова. — Вари меня несколько часов, пока плоть не начнёт легко отделяться от костей, очисти череп, сделай круговой распил и вытащи мозги. Верхушку черепа советую не выбрасывать, её можно прикрепить в виде откидывающейся крышки. Таким образом, я могу стать оригинальной деталью интерьера твоей комнаты. Наверно, я просто рехнулась, и у меня бред, решила я. С моей психикой что-то неладное. Эта ночь перевернула всю мою жизнь, через неё пролегла граница, и всё, что осталось за нею, казалось райским сном, а всё, что было впереди, лежало передо мной страшной, одинокой и тёмной дорогой. — Можешь поступить и иначе, — продолжала разговорчивая голова. — Сделай из меня препарат. Вынь мозг, положи в банку и залей формалином или спиртом. Ты сможешь хвастаться своим друзьям, что у тебя хранятся мозги одного извращенца, который убивал девушек и, уже мёртвых, трахал их. Это будет круто. Ну вот, ты хотела знать, что со мной делать — пожалуйста. Можешь выбрать любой из вариантов. — И, внезапно сменив тему, голова спросила: — Слушай, у тебя закурить не найдётся? А это эта дрянь не дала мне даже подымить перед смертью. Впрочем, с тем же успехом это можно сделать и после смерти. Так не найдётся сигаретки? Сползая на ковёр, я говорила себе: я сплю, это сон, только сон, ужасный кошмар. Самый ужасный кошмар в моей жизни. — Я к тебе обращаюсь, красавица, — сказала голова. — Если не найдётся сигареты, так и скажи. Что молчишь? Язык проглотила? Раз десять я повторила, что это сон, но не просыпалась. Я ущипнула себя, но кошмар продолжался. — Эй, ты где там? Что хочешь сделать? — беспокоилась голова. — Только не вздумай играть мной в футбол, из меня выйдет плохой мяч. И зубы мне повыбиваешь. Я подползла на четвереньках к столу и сантиметр за сантиметром выпрямлялась… Когда мои глаза поднялись над уровнем стола, голова сказала: — Гав! — и засмеялась. Я шлёпнулась на ковёр, а голова хрипловато похохатывала. Нет, пора заканчивать эту ерунду. Глюк это или нет, но я положу этому конец. — В футбол я играть не буду, — сказала я, поднимаясь. Я обернула голову окровавленной тряпкой и завязала концы, а голова из-под неё возмущалась: — Эй! Эй! Мне ничего не видно! Что за грубые шутки? — В футбол я играть не буду, — повторила я, беря голову в руки и подходя к окну. — А вот в баскетбол — с удовольствием. С этими словами я забросила воображаемый мяч в воображаемую корзину — это был трёхочковый! — а потом с чувством глубокого морального удовлетворения упала в обморок. Солнце, щедро щедро лившее в окно яркий поток своих лучей, почти прогнало мой страх и отогрело мне сердце. В такой дивный денёк трудно было даже помыслить о вурдалаках, разговаривающих головах и тому подобной нечисти; запах шампуня для ковров в какой-то мере сумел заглушить затхлый запах ужаса, а жизнерадостное птичье чириканье действовало успокоительно. И всё же, втирая в ковёр щёткой приятно пахнущую пену, я не могла не думать о том, что всё это мне всё-таки не померещилось. Была Эйне, была голова, был затравленный, обречённый взгляд Тани. Как назвать то, что я увидела? Означало ли это, что Эйне принесла голову именно того подонка? Судя по лужице блевотины, которую я отчищала сейчас, то, что я увидела, было страшной правдой. Лучше бы я этого не видела. — Уборкой занимаешься? Правильно, молодец. Это заглянула Алла. Не могу сказать о ней ничего плохого; отец женился на ней, потому что боялся одиночества. Женщина, хозяйка в доме создавала у него ощущение благополучия и приглушала чувство утраты после смерти мамы. Может быть, Алла была по-своему и неплохой человек, и всё в ней было как будто гладко и пристойно, за исключением хитреньких глазок, тёмных, мышиных, суетливо бегающих. Она не уставала намекать мне на то, чтобы я поскорее нашла себе мужа и — хоть она не говорила этого вслух, но подразумевала — освободила жилплощадь. Излюбленным её аргументом было: «Не успеешь оглянуться, а ты уже старая». Я не спорю, может быть, она была в чём-то и права, но уж слишком настойчивы были её намёки. Открытой враждебности она, однако, не проявляла, но подсознательно я ощущала себя обузой, нежелательным жильцом, слишком надолго задержавшимся и задолжавшим квартплату. Шампунь высох, я пропылесосила ковёр. Но если с ковра грязь мне удалось отчистить, то ужасную картинку — Таню, ползущую по песку — из памяти стереть не получалось никакими средствами. Вынося мусор, я на всякий случай прошлась по заросшему травой дворику, но головы нигде не обнаружила. Я уже была готова с облегчением вздохнуть, но тут вдруг увидела дерущихся собак. Они не поделили какой-то окровавленный ошмёток мяса или большую кость; близко к рычащим дворнягам я подойти, понятное дело, не решилась, но увидела в траве нечто похожее на слипшиеся от крови волосы. За углом меня стошнило. — Слушай, на тебе просто лица нет, — заметила Алла, когда я вернулась. — Бледная — просто ужас! Она не стала возражать против того, чтобы я прилегла, даже дала мне какую-то таблетку, а уборку… — Я сама управлюсь, ты не беспокойся. Лежи, лежи. Если что-то понадобится — зови. В общем, она была сама заботливость. Солнце сияло, птички щебетали, всё жило и радовалось. — Кто ты? Да, я всё-таки спросила её, хотя уже и сама догадывалась. Солнце уже село за крышу соседнего дома, вечернее небо было чистым, как вздох ангела, когда мной был замечен некий праздно прогуливающийся тёмный силуэт — на той самой крыше, за которую спряталось солнце. Встав на коньке крыши в позе манекенщицы, демонстрирующей непонятно какой — отсюда не видно — наряд, странная особа помахала рукой. Глаза могли меня обманывать, но ёкнувшее сердце сообщило мне абсолютно точно: это была моя жутковатая знакомая. Помахав сначала одной рукой, а потом другой, она начала делать движения, по общему стилю напоминавшие диско, и это — на каблуках, на высоте пяти этажей, на узком пространстве конька крыши! Каждое её па отзывалось у меня щекочущей слабостью в коленях: а если упадёт? Диско между тем приняло кое-какие черты индийского танца, упражнений на бревне и обезьяньих ужимок, и я не могла удержаться от смеха. Но всё это было так головокружительно, что каждую секунду моё сердце сжималось от страха за неё. Делая крутой поворот на сто восемьдесят градусов, Эйне вдруг пошатнулась и взмахнула руками, стараясь удержать равновесие… Я обеими ладонями зажала крик. Съехав на ногах по скату крыши, она на какой-то миг удерживалась на краю, балансируя руками, а потом… Потом произошло нечто непонятное. Она не упала вниз, а превратилась в чёрный вихрь; не успела я сказать «мама», как она была уже передо мной, на подоконнике: одной рукой она обнимала меня за талию, в другой между пальцами у неё дымилась сигарета. В ушах у неё торчали наушники, провода которых тянулись вниз, к маленькому MP3-плееру на поясе её брюк. — Привет, крошка. Как она сделала этот фокус? Не могу сказать. Не иначе, она умела летать. Затянувшись и выпустив мне в лицо круглое плотное облачко какого-то на редкость вонючего дыма, она обнажила в улыбке свои длинные жёлтые зубы и сказала: — Я соскучилась. Как насчёт небольшой прогулки? Я не успела не только ничего ответить, но и даже сообразить. Опишу свои ощущения: меня подхватил чёрный вихрь, поднял в воздух, и в один миг моё окно и дом остались далеко позади. Я оказалась на коньке крыши, обдуваемая ветром. Так как раньше я никогда не забиралась так высоко, у меня сразу же закружилась голова, и я заорала, но рука Эйне крепко обнимала меня за талию, а потому я не упала. Моё тело, вмиг ставшее на высоте ужасно неуклюжим, никак не могло перейти в сидячее положение, и со стороны, вероятно, моя поза на полусогнутых ногах, с далеко отставленным задом и скрюченными от ужаса пальцами выглядела очень смешно. Эйне расхохоталась, а я простонала плачущим голосом: — Какого хрена! В конце концов с помощью Эйне мне удалось сесть на конёк. Шифер был тёплый, а вокруг раскинулась довольно однообразная картина: крыши домов, жёлтые прямоугольники окон, верхушки деревьев. Странно было видеть издалека собственное окно: там меня уже не было, потому что я была здесь. Эйне совершенно спокойно расхаживала на высоких каблуках по коньку крыши, а я цеплялась обеими руками, чтобы не упасть. — Отсюда совсем другой вид, — сказала она. — Людишки — там, внизу — суетятся, думают о том, как бы побольше заработать, трахаются, одурманивают себя телевидением. А я — здесь. Я спокойно наблюдаю за всеми и выбираю. — И, глянув на меня сверху вниз, усмехнулась: — Ну, чего трясёшься? Ты не упадёшь, я не позволю. В моих обалдевших мозгах созрел вопрос: — Как это вообще… Что это всё? Как мы тут оказались? Эйне рассмеялась, даже слегка подавшись корпусом назад. — Да проще простого. Она пружинисто подпрыгнула вверх и вмиг преобразилась: за её спиной раскинулась пара огромных, серебристо-серых крыльев. От их взмахов шевелились мои волосы, а глаза Эйне тлели красными угольками. Порхая надо мной, она сделала несколько больших кругов над крышей. Если вы когда-нибудь видели тёмных ангелов, то вы бы наверняка признали в ней все черты такового. Её крылья были очень красивыми, как у лебедя, и когда она летела прямо на меня, они тускло серебрились в летних сумерках. Я замерла в столбняке, а она летела на меня грозной тенью, ужасающая и прекрасная. Она была всё ближе и ближе, два красных уголька её глаз летели на меня с бешеной скоростью, а объятия были раскрыты мне навстречу. Закрывшись руками, я зажмурилась… — Ну, чего ты, глупенькая? Она обнимала меня двумя парами конечностей — руками и крыльями. Красный адский огонь в её глазах угас, она смеялась. — Не надо меня бояться, крошка. Я никогда не трону тебя, не причиню зла. Ну, успокойся. На, возьми… — Она протянула мне зажжённую сигарету. — Сделай затяжку, несколько секунд держи в себе, а потом выдыхай. Не знаю, зачем я сделала это. Наверно, я была слишком потрясена, чтобы сопротивляться. От нескольких затяжек у меня запершило в горле, а мозги получили мягкий удар надувной кувалдой — так, по крайней мере, мне показалось. Страх улетел в темнеющее небо, как воздушный шарик, а во всём теле настала блаженная лёгкость. Меня переполняло пузырящееся, шипучее веселье, и когда Эйне встала и протянула мне руки, я ухватилась за них и вскочила. Боязни высоты больше не было, я стояла на коньке крыши так же уверенно, как Эйне. — Ну, как? — спросила она. — Отлично, — ответила я. И это было правдой. Она всунула мне в уши наушники и включила на полную громкость какой-то дикий рок-н-ролл, сверкнула глазами и зубами — и понеслось. Мы стали огромными и со смехом давили нашими танцующими ногами дома, как муравьёв, и от нашей дьявольской пляски ломались деревья и тряслась земля, падали телебашни и рвались линии электропередач. Наш бедный город постигло настоящее стихийное бедствие, а нам было очень весело, и мы крушили всё, что попадалось нам под ноги. Выли сирены, стрекотали вертолёты МЧС, но это было не землетрясение, не наводнение и не извержение вулкана, это мы обрушились на город сокрушительной, испепеляющей лавиной танца. Мы были ветром, мы были водопадами. Мы были грозой, мы были валькириями. Мы были всеми карами, который могли постигнуть этот чёртов грешный мир. А потом настала опустошённость. Я лежала на тёплой крыше двенадцатиэтажного дома, глядя в звёздную бездну, а она сидела на парапете, обхватив руками колени, и курила. Итак, я спросила: — Кто ты? — Ты, наверно, и сама догадываешься, — ответила она. — А зачем я тебе понадобилась? Прежде чем ответить, она щелчком отбросила вниз окурок, встала и подошла ко мне. Стоя надо мной и глядя на меня сверху вниз, она сказала: — Твоя трансцендентная сущность лежит в области экзистенциальных эманаций ортодоксального понимания хрен её знает какой задвинутой грёбаной инь твою в ян, по методу иррационального бессознательного трахания мозгов, и всё в таком духе. Я хохотнула, приподнявшись на локте. — Прости, что?! Я что-то не совсем въезжаю… — Вот и не парься. — Она присела возле меня, провела рукой по моим волосам — так прохладный ветер коснулся бы их. — Если я попытаюсь объяснить, тебе это покажется такой вот невразумительной белибердой. — Проще уж сказать, что тебе захотелось мной перекусить, — сказала я, отодвигаясь. — Ты поиграешь со мной, как кошка с мышью, а потом… Её лицевые мускулы дёрнулись. — Нет! — рявкнула она, оскалив зубы. Её жёсткая грива ощетинилась, кошачьи глаза вспыхнули. Я отползла и сжалась в комочек. Мной овладела подавленность, в горле пересохло так, что я выпила бы сейчас целую цистерну воды. Это были последствия рок-н-ролла. Пустота в душе и сушняк во рту. А также трансцендентная сущность грёбаной эманации. — Нет, — повторила Эйне уже мягко, спрятав клыки и позволив своей гриве улечься. — Поверь мне. — Мне трудно тебе поверить. — И всё же попробуй. Ты ничем не рискуешь. Я усмехнулась. — Не рискую? А если ты проголодаешься? Она опять обхватила руками колени и стала какой-то печальной и очень усталой. Сидя в нескольких шагах от меня, она смотрела куда-то вдаль, на гаснущие огни города. Рассеянный в воздухе свет от всех этих огней странно притягивался к ней, и изящный овал её бледного лица серебристо светился в полумраке. — Ты боишься меня… Я понимаю. Тебя пугают мои глаза, мои зубы, моя холодная кожа. И то, что я могу делать вещи, которых люди не умеют. Я сделала всё, чтобы ты мне поверила, то ты всё равно не веришь. Я нашла и наказала того, кто убил твою сестру. Я уничтожу всех, кто чем-либо тебе неугоден! Только назови этого человека, и его не станет. — Что ты, мне этого не нужно, — содрогнулась я. — А что тебе нужно? Я подумала. — В данный момент мне хотелось бы хоть глоточек воды. После этого курева у меня жуткий сушняк. Что это вообще была за глюковина? Травка? Она засмеялась. — Подожди, я скоро. Я осталась одна на крыше, а через пять минут передо мной упруго встала пятилитровая бутыль воды. И я утолила жажду. Со мной на руках она ловко приземлилась на подоконник. Самого полёта я не успела почувствовать: он длился не больше секунды. Её крылья сложились и исчезли, и с бесшумностью кошки она спрыгнула на ковёр — на вычищенный мною ковёр! Грязными сапогами! Могу поклясться, что в этот момент мне было всё равно, кто она такая и что она может при желании со мной сделать. Я зарычала и стукнула её по плечу кулаком. — Что? — удивилась она. — Ты ужасная, невоспитанная, немыслимая грязнуля! Я два часа чистила ковёр после твоего последнего визита, и пожалуйста — опять следы! Она смутилась, посмотрела на свою обувь. — Прости меня… Я уже отвыкла думать о таких вещах. — У тебя дома разве нет ковра? Она улыбнулась. — У меня нет дома. — Как это? — поразилась я. — А где же ты спишь? — Где настигнет усталость, там и сплю. — Значит, ты бродяга? — Что-то вроде того. — И давно ты так живёшь? — Уже и не помню. Чертовски давно. Я привыкла. — А на что ты покупаешь одежду? — Я уже давно обхожусь без денег. Я просто беру то, что мне нужно. — Берёшь? И не платишь? — Да. — То есть, ты… воруешь? — Нет, детка, я просто беру. Мои мозги были сейчас слишком усталыми и перегруженными свалившейся на меня массой впечатлений, чтобы я могла уяснить тонкую разницу между «воровать» и «брать»; отец и Алла, по-видимому, спали, и мне очень хотелось последовать их примеру. Казалось бы, всё, что случилось со мной в последние дни, не могло способствовать крепкому сну, но вот странное дело: стоило мне увидеть мою постель, как меня тут же потянуло в неё упасть. — Эйне, прости, я жутко, жутко устала… — У меня вырвался долгий, душевный зевок. Забравшись под одеяло, я свернулась клубочком. Меня не беспокоил ни затхлый запах, ни пятна на ковре, которые мне снова придётся отчищать; безумный рок-н-ролл на крышах был тысячу лет назад, а Эйне была нарисована чокнутым художником на моём окне. И вся трансцендентная фигация иррационального шизоидного изохренизма. Спать… Был день, была жара. Я чистила картошку на кухне, а в открытое окно доносился шум улицы. На плите в кастрюле булькала вода, в которой плавала бледная куриная плоть, когда я вдруг услышала хлопанье больших крыльев, и на кухонный подоконник прямо из сияющего голубого неба спрыгнула Эйне. — Ты разве не боишься дневного света? — удивилась я. — Дневной свет? Чепуха, — сказала она. — Мы его не боимся, никогда не боялись. Вы, люди, заблуждаетесь насчёт нас. Те существа, которых вы описываете в легендах, не имеют почти ничего общего с нами. А ночной образ жизни — дело привычки. И тут нож, как будто нарочно, соскользнул с картофелины и возился мне в палец. На стол закапала кровь. Спиной почуяв неладное, я обернулась и увидела красноглазое и клыкастое существо. Затхлым ужасом и смертью дохнуло мне в лицо, я попятилась, но позади был стол. Вот и всё, подумалось мне. Я зажмурилась. Секунда, две — ничего не происходило. Я открыла глаза. Эйне, уже погасив в глазах плотоядный огонь, протягивала ко мне руки. — Нет… Я тебя не трону, ты же знаешь. Я судорожно нащупала позади на столе нож, готовясь обороняться, но Эйне покачала головой. — Он тебе не понадобится. Всё хорошо. Обними меня. Я не трогалась с места. Тогда она сама шагнула ко мне, взяла из моей ослабевшей от страха руки нож и положила его на стол. Я оказалась в её холодных объятиях и обмерла, ожидая, что её зубы вонзятся мне в шею; они не вонзились, и я ослабела. Табуретка была очень кстати. — Послушай, ну, перестань. Я ведь сказала, что не причиню тебе зла. Неужели ты всё ещё боишься? Я уронила голову на руки. Она помолчала — быть может, обиделась. И вдруг сказала: — Если не возражаешь, я тут у тебя немного вздремну. Что-то я устала. Я подняла голову, чтобы сказать, что моя кровать к её услугам, но она уже свернулась клубком на подоконнике. Всё, что я могла сделать для её комфорта — это подложить ей подушку. — Сегодня ты узнаешь смысл жизни, детка, — сказала она. Это громкое заявление, не спорю. Но она именно так и сказала, прежде чем схватить меня и взмыть со мной в тёмное небо. Прохладной и звёздной августовской ночью, едва позволив мне накинуть кое-что из одежды, она утащила меня из моей тёплой постели, чтобы показать мне весь мир. Мы летели над городом, над его ночными огнями, мерцающими под нами, как океан звёзд. Мы летели выше самых высоких крыш, намного выше. До земли, наверно, было не меньше километра. От мощных взмахов крыльев мы летели не совсем по прямой, а немного отклоняясь то вверх, то вниз, а иногда она переставала махать ими и просто планировала. Сказать, что это было захватывающе, значит ничего не сказать. Город остался уже позади, мы летели над лугами и лесами, над оврагами и холмами, и под нами то и дело зеркально взблёскивала серебряная от луны гладь озёр и озёрец, вились блестящими лентами реки и речушки. В ложбинах лежал седой туман, дышали сыростью болота, на пожарищах торчали чёрные остовы деревьев, мелькали песчаные пляжи и раскидывались блестящие от росы поля. В лунном свете её крылья серебрились и переливались, встречный ветер откинул назад её волосы, и она была одновременно жуткой и завораживающей. — Ну, как тебе это? — спросила она. Я смогла ответить только: — Обалдеть… Она сказала: — А я ещё вот как могу. И она, сложив крылья, начала пикировать вниз. В ушах у меня стоял свист, лёгкие не могли одолеть слишком мощный поток встречного воздуха, сердце замерло, а расстояние до земли стремительно сокращалось. Нет, мы не разбились. Когда до земли оставалось буквально несколько метров, она вышла из пике, пролетела в бреющем полёте над высокой травой, а потом опять начала набирать высоту, мощно взмахивая крыльями. — Я могу подняться выше облаков, — сказала она. — Но там тебе будет трудно дышать, и ты замёрзнешь. Она показала ещё и не такие фокусы. Она продемонстрировала такие скорости, какие не снились разработчикам сверхзвуковых самолётов. Не шевельнув и крылом, она перенесла меня за тысячи километров на запад, и под нами раскинулся в голубых сумерках древний город — Рим. Отдохнув на куполе собора, мы полетели дальше, и буквально через минуту оказались в Париже, на Эйфелевой башне. Потом был Лондон, Нью-Йорк, Вашингтон, Лос-Анджелес, Токио. В мгновение ока мы пересекали океаны, перед глазами у нас мелькали рассветы и закаты; только что я видела звёзды над Иерусалимом, а уже в следующий миг — жёлтый рассвет в Пекине, и всё — за одну ночь. А потом мы приземлились на суровых скандинавских скалах у моря. Было холодно, из моего рта при дыхании вырывался пар, тая на фоне розовеющего неба. Это был рассвет — наверно, самый красивый, который мне когда-либо доводилось видеть. Холодный, свежий воздух наполнял мои лёгкие, а её крылья отливали перламутровым блеском. В розовых утренних лучах она была не страшная, даже красивая, только очень бледная. Я впервые разглядела её глаза: они были бездонные, и их цвет было невозможно понять. Они были то карие, то серые, то отливали морской волной, а временами в них разверзалась чёрная бездна. — Устала? — спросила я. Она улыбнулась. — Нет… Просто хочется посидеть здесь. Мне нравятся эти берега, я люблю здесь бывать. Прибой шумел, разбиваясь у подножия скал, а я озябла, и она обнимала меня крылом. Не скажу, что под крылышком у неё было теплее, но так меня хотя бы не пронизывал холодный бриз. Я ворошила пальцами маленькие мягкие пёрышки верхнего края её крыла. — До сих пор я встречала здесь рассвет одна, а теперь хочу подарить его кому-то… Тебе. Я хочу лететь в ночном небе не в одиночестве, а чтобы к моей щеке прижималась твоя, как сегодня… Хочу слышать твой голос в песне ветра. Хочу видеть, как серебрятся под луной твои волосы. Как отражаются звёзды в твоих глазах. Как дрожит иней на твоих ресницах. Хочу, чтобы отныне так было всегда. — На свете есть только две касты: хищники и жертвы. Мысль о том, каково это — быть такой, как Эйне, подкралась ко мне, яко тать в нощи, ужасная, как Франкенштейн. Она подкарауливала меня за каждым углом, выглядывала из шкафа, таращилась на меня из окон маршруток жуткими мёртвыми глазами упыря, дышала мне в спину холодом в тёмной прихожей, выскакивала из канализационных люков и гладила мне волосы ледяным прикосновением ужаса. От этой мысли, как от протухшей рыбы, подступало к горлу, и лежать с ней в постели было так же уютно, как в одном гробу с покойником. Мысль эта родилась, наверно, где-то глубоко под землёй, куда ни одно нефтедобывающее предприятие не доставало своими бурами, выползла на поверхность, бледная, как выцветшая кожа заспиртованного уродца, с одной лишь целью — преследовать меня днём и ночью, не давать мне покоя ни в постели, ни за столом, ни на лекции, ни дома, ни на улице. Эта серая холоднокожая нежить играла своими ледяными пальцами на моих нервах, как на струнах арфы, с каждым аккордом натягивая их всё сильнее. Мысль эта, неотступно следовавшая за мной по пятам и сверлившая мне спину пристальным и острым, как скальпель, рассекающим душу взглядом, показывала мне то один свой уродливый сустав, то другое противоестественное сочленение, заарканивая меня петлёй из своей кишки, и всё же было что-то жутковато интригующее в переплетении её сосудов, что-то, что притягивало взгляд и заставляло завороженно всматриваться в тёмные закоулки нарисованного ею мира — не только с содроганием, с ужасом и гадливостью, но и со странным, непреодолимым любопытством. Выкатившись чёрным шерстистым клубочком из-под моей кровати ночью, эта мысль растягивала себя надо мною кожаной перепонкой, покачиваясь, как парус, и вздрагивая, как мембрана, распластавшись под потолком, как оторванное крыло летучей мыши. И я спросила однажды: — Тебе нравится быть такой, Эйне? Сентябрьский дождь скучно шелестел на улице, блестела грязь, мокрое золото листьев хрупко и ненадёжно держалось на деревьях, осыпаясь с каждым днём. Эйне с мокрой гривой сидела на подоконнике, на плечах её кожаного жакета блестели капельки дождя. Серая, будто выцветшая кожа её рук туго натягивалась на остов из костей, длинные жёлтые ногти были чуть загнуты внутрь, на груди в вырезе жакета просматривались рёбра. Но за её внешней костлявостью и худобой крылась нечеловеческая, огромная сила. — На свете есть только две касты: хищники и жертвы. Теперь я понимала, почему она сказала, чтобы я держала окно закрытым, и каких кровососов она имела в виду. Она сказала, что они могут проникнуть куда угодно и при закрытых окнах и дверях, но избегают вторгаться в жилища: такой закон. Кроме того, это выдало бы их. Я открывала ей окно на условный стук, а через дверь она никогда не приходила. — Ты можешь быть либо хищником, либо жертвой — что тебе больше по вкусу. Третьего не дано. Хищником можно родиться: таких хищников большинство. Можно родиться жертвой и стать хищником. Это трудно, но возможно. Став однажды хищником, жертвой не будешь уже никогда. Я родилась жертвой, как и ты. Мне повезло, и я стала хищником, и теперь я не боюсь ничего. Жертва, даже если она сделает успешную карьеру, разбогатеет и приобретёт власть над другими жертвами, всё равно остаётся жертвой и в любой момент может стать добычей хищника. Ей не позавидуешь. Поэтому гораздо предпочтительнее быть хищником. Нас меньшинство, очень незначительное в перенаселённом мире жертв, но настоящая власть принадлежит нам. Жертвы её не замечают и не должны замечать. Мы скрытны. Мы живём среди вас, маскируемся под вас, и вы нас не распознаете. Более того, вы в нас не верите. Но мы есть, и мы будем вас есть. Глаза Эйне тускло тлели из-под мокрых прядей волос, падавших ей на лоб. Прислонившись спиной к оконной раме и согнув ноги в коленях, она сидела на подоконнике, чтобы не пачкать грязными сапогами мой ковёр. Она вообще любила сидеть, куда-нибудь взобравшись: стулья и кресла она презирала. Подоконник, шкаф, стол, холодильник — вот её излюбленные места. — Ты жертва, но в тебе есть задатки хищника. В тебе есть это, хотя ты сама этого ещё не знаешь. Оно дремлет, но может проснуться. Это можно разбудить. Я могла бы помочь тебе перестать быть жертвой. Это единственный для тебя способ спастись. Ты не представляешь себе, как тебе повезло, что я увидела твои хорошенькие ушки и учуяла твой пленительный запах, но была в это время сытой. Ты могла бы быть прекрасным хищником — совсем как я или даже лучше меня. Клён под окном совсем пожелтел, и с каждым порывом ветра листья слетали с него, устилая заросший травой дворик. Крыша дома напротив мокро блестела — скучная серая крыша обычного скучного дома, в котором жили жертвы. А на моём подоконнике сидела хищница. — Я понимаю, тебе страшно. Ты так привыкла быть жертвой, что какие-либо радикальные перемены пугают тебя. Это психология всех жертв. Пока я рядом и охраняю тебя, ты можешь ничего не менять в своей жизни, но я предлагаю подумать: а не стоит ли перейти на другую ступень? Не быть жертвой, не дрожать от страха, не зависеть от более сильных и успешных жертв, не подвергаться унижениям и насилию со стороны жертв извращённых, не быть привязанной к одному месту, не измерять свои возможности количеством бумажек с цифрами, которые на самом деле, вопреки поговорке, пахнут отвратительно? Но самое главное, конечно, — это возможность перестать быть потенциальной добычей. Каждый раз, когда ты выходишь из дома, ты подвергаешь себя опасности. Она невидима твоему глазу, тебе не дано её почувствовать; солнце светит — и ты полагаешь, что с тобой ничего не может случиться. Это заблуждение. Ты постоянно в опасности, каждую минуту. Если хищник положил на тебя глаз, у тебя нет шансов… Ну, как? Здорово я тебя напугала? Теперь думай, детка. В замке повернулся ключ. Ключ повернулся в замке, дверь открылась, зашуршал пакет: это пришла с работы Алла. Она поставила пакет и сумочку на тумбочку, раскрыла и поставила в угол зонтик, сняла платок, плащ, сапоги. Всунула ноги в тапочки, шурша пакетом, прошла на кухню. — Лёлечка, зая, ты дома? Иди-ка сюда, солнце. «Зая» и «солнце» означало, что Алла мной недовольна. У неё была своеобразная манера употреблять по отношению ко мне ласкательные слова лишь в ситуациях со знаком «минус». Чем же я ей не угодила сегодня? Она доставала из пакета кефир, колбасу, творог, яйца. Не оборачиваясь, она спросила: — Что же ты даже поесть ничего не приготовила, лапа моя? Мы с твоим отцом весь день на работе вкалываем, зарабатываем денежки — неужели ты не можешь взять на себя хоть что-нибудь? Тот же ужин, например. Ну, про уборку я не говорю. Вот сейчас мне придётся что-нибудь на скорую руку соображать, чтобы успеть к приходу отца. Но я-то была на работе, а ты — дома, у тебя было время сходить за продуктами и что-нибудь сделать на ужин. Я сказала: — У меня было сегодня четыре пары. А после универа ещё в библиотеку пришлось ехать. Я не успела. Я терпеть не могу оправдываться, а перед ней — тем более. Кто она мне? Мать? Тётя? Нет, чужой человек. Да, она жена моего отца, но это не даёт ей права меня воспитывать. Да и поздно меня уже воспитывать. Про библиотеку я, сознаюсь, приврала: сразу после моего прихода домой ко мне явилась Эйне, потому я и не успела ничего приготовить. Она рассказала мне такие вещи, от которых у меня кровь застыла в жилах и перевернулось всё моё мировоззрение, а Алла мне — про ужин!.. Она же не знает, что она всего-навсего жертва, что однажды она может не вернуться с работы — просто пропасть по дороге домой, исчезнуть, испариться, и никто никогда её не найдёт. — Ну, ладно, ничего не поделаешь, — сказала Алла сухо. — Придётся сейчас впопыхах готовить. Не знаю, успею ли я. Мне бы её заботы! Когда я вернулась к себе в комнату, Эйне на подоконнике уже не было. Закрыв окно, я села на стул. Хорошую историю она рассказала мне про хищников и жертв! Тут есть отчего потерять покой. Вот так живёшь, живёшь и ни сном ни духом не ведаешь о том, что за тобой следит пара хищных глаз, а пара острых клыков истекает голодной слюной, примеряясь, как бы тебя цапнуть. Вот вам и сказки про Дракулу!.. — Слушай, у нас, оказывается, сахар кончился! В дверях комнаты стояла Алла в фартуке. Она вдруг начала принюхиваться, и я, подняв глаза, к своему ужасу увидела взгромоздившуюся на шкаф Эйне, похожую на чёрного грифа. От ухмылки, с которой она поглядывала на принюхивающуюся Аллу, у меня волосы встали дыбом. А ещё она игриво пошевелила бровями и помахала мне рукой, как бы говоря: «А я тут!» Похоже, вся эта ситуация её чрезвычайно забавляла. Мне, впрочем, было не до смеха. — Чем тут у тебя пахнет? — спросила Алла, поморщив нос. — Ты что, куришь, что ли? — А хотя бы и курю, так что же? — изо всех сил стараясь говорить как ни в чём не бывало, ответила я. — Восемнадцать мне уже давно стукнуло. Алла покачала головой с видом глубокого порицания и сказала: — Ну, если тебе угодно портить себе смолоду здоровье — пожалуйста. А сейчас не могла бы ты быстренько сбегать за сахаром? Я бы сама сходила, но у меня там на плите оладьи. — Ладно, сейчас схожу, — сказала я. Эйне пружинисто и почти бесшумно спрыгнула со шкафа. Это её запах Алла приняла за запах табака. — Мне нужно за сахаром, — сказала я. Эйне безо всякого разбега перепрыгнула через всю комнату и снова оказалась на подоконнике, а окно каким-то невероятным образом было уже открыто, и в него лился зябкий сырой воздух и запах дождя. — Я принесу тебе сахар, — сказала она. — А ты подумай над тем, что я тебе сказала. И она прыгнула в дождливое осеннее пространство за окном. Не успела я сесть и над всем этим основательно подумать, как из дождя в комнату спрыгнула Эйне с мешком сахара на плече. Мешок был в пятьдесят килограммов, а она держала его легко, как будто он был набит стружками и опилками. Опустив его на пол, она сказала: — Можешь подумать до завтра. Мы ещё поговорим. Закрой за мной окно. Стоя над пятьюдесятью килограммами совершенно бесплатного сахара, я гадала, как мне теперь быть. За этим меня и застала Алла, заглянувшая, чтобы меня поторопить. — Так ты пойдёшь за сахаром? Я взглянула на неё, потом на мешок и пробормотала: — А я уже… сходила. Вот. Легко ли объяснить появление мешка сахара, когда никто его не заказывал, не ждал, когда его доставят, не видел потного отдувающегося грузчика, не платил денег? Пожалуй, не легче, чем приземление НЛО перед вашими окнами или постройку целого дворца за одну ночь. Излишне говорить, что Алла удивилась, а я решила никогда не обращаться к Эйне за помощью в бытовых делах: она явно была склонна перебарщивать с помощью. Впрочем, лавина вопросов, обрушившаяся на меня из-за этого мешка, по тяжести не шла ни в какое сравнение с тем выбором, который предлагала мне сделать Эйне. Алла и отец осаждали меня, требуя объяснения, откуда взялось столько сахара, где и когда я успела его купить и на какие деньги, а надо мной висел грозный вопрос: быть или не быть? Мне так и хотелось крикнуть: «Да отстаньте вы от меня со своим сахаром!» С грехом пополам я состряпала такое объяснение: я написала курсовую за одного студента, у которого отец занимается сбытом сахара, вот он и расплатился со мной натурой — объяснение слегка натянутое и малоправдоподобное, но лёгкость, с которой в него поверили, изумила меня. Впрочем, у меня было не слишком много времени, чтобы изумляться: в пять утра раздался условный стук в окно. Было ещё темно, на мокром от дождя стекле покачивались тени деревьев, а мои глаза горели и слипались после бессонной ночи: после всего, что я узнала, ни о каком сне не могло быть и речи. Вопрос «быть или не быть?» остался мною не решённым. Все мои человеческие чувства восставали против предложения Эйне, душа негодовала, а сердце содрогалось от ужаса. Стать чудовищем, проклятым Богом и людьми? Нет, нет, нет! Что угодно, только не это. Но это означало бы, что я смиряюсь со своим статусом жертвы и буду жить в постоянном ожидании и постоянном страхе. Смогу ли я противостоять хищнику, если он на меня нападёт? Если он не боится креста, то не возьмёт его, наверно, и святая вода, а если ему нипочём солнечный свет, то, наверно, и чеснок — просто сказка, не имеющая ничего общего с действительностью. Как же этого гада можно одолеть? — Я хочу помочь тебе, а ты думаешь о том, как меня убить? Вот она, человеческая благодарность!.. Сидящая на подоконнике тёмная фигура со взъерошенной гривой и мерцающими в кошачьих глазах красными искорками — не самое приятное видение в пять часов осенним дождливым утром. В темноте она дотронулась до моей руки холодной рукой. — Вижу, ты не можешь решиться. Ветер врывался в окно, и меня обдавало холодной, пронзительной и горьковатой осенней сыростью. Эйне, воплощённая тьма, с шевелящимися жёсткими космами и тускло белеющим во мраке лицом, протянула руку и коснулась моей щеки холодной ладонью. От её прикосновения вся моя кровь как будто превратилась в лёд. — Не бойся… Чтобы принять решение, ты должна познать, что это такое, должна вкусить этого и понять, что значит быть хищником. И я помогу тебе в этом. Она текуче сползла с подоконника, и её руки обвились вокруг меня, как ледяные лианы. Глядя в чёрную мерцающую бездну её глаз, я чувствовала, что каменею; из чёрной щели её рта веяло могильным холодом, её лицо приближалось и приближалось, пока я не ощутила на своих губах прикосновение — мягкое, холодное. Ощущение было такое, будто я взяла в рот кусок холодного сырого мяса. Всё моё нутро заледенело, от сердца до кишок, колени подкашивались, но она не давала мне упасть, держа меня железной хваткой. Я превратилась в комок застывшей от ужаса плоти, душа растворилась где-то в сыром дождливом мраке, мои губы были в ледяном плену, и это длилось нескончаемо долго — наверно, за это время я успела состариться и поседеть. Когда это наконец прекратилось, мне казалось, что у меня в мозгу выросли ледяные кристаллы. — Ну, всё… Теперь ложись в постель. Ты почувствуешь небольшое недомогание и расстройство вкуса, но бояться не нужно, это временное состояние. Так сказать, пробная версия, а не настоящее обращение. Сейчас я тебя оставляю, но скоро вернусь. Не волнуйся, я буду поблизости. Если почувствуешь себя плохо, просто позови меня, я услышу и приду. И я познала, каково это. У представителя косметической фирмы вы можете купить пробник духов, чтобы понять, хотите ли вы купить целый флакон, а я получила от Эйне «пробник» жажды крови. В университет мне нужно было ко второй паре, поэтому я встала в восемь. Отец и Алла уже ушли на работу. Меня знобило, одеяло не могло отогреть меня, и я заварила чай и налила грелку. Странный вкус был у чая, какой-то гадкий, маслянисто-бензиновый. Я не смогла удержать во рту эту пакость, выплюнула его. У молока был вкус ещё хуже — затхло-болотный, отдающий тиной. Прокисшее, что ли? Да нет, не может быть: оно только вчера куплено. И колбаса, и сыр были отвратительными, меня чуть не стошнило, едва я взяла в рот бутерброд. Я попробовала пожевать просто хлеб, но он был как резиновый, будто я ела автомобильную покрышку. Я перепробовала всю еду в холодильнике: у супа был вкус и запах прокисших отходов, яблочный сок был как моча, гречка воняла, как отхожее место на вокзале, яйца казались тухлыми, а про творог и говорить неприлично, на что он был похож. Я пошла в магазин и купила там шоколадный батончик, йогурт, пачку чипсов и минеральную воду. Тщетно. Шоколад был как резиновый клей, йогурт был горький и вонял грязными ногами, чипсы были как штукатурка, и только минеральную воду можно было с горем пополам пить: она хоть и немного горчила, но ничем особенно мерзким не воняла. Отчаявшись, я попробовала съесть яблоко, но у него был непереносимый вкус гнили, хотя на вид оно казалось вполне хорошим. Кофе был как помои. Макароны были как дохлые черви. Картошка воняла, как грязная подмышка. Беляш, купленный в буфете, пахнул мертвечиной. Сосиски воняли протухшей рыбой. О самой рыбе и говорить нечего: она была мерзкая, склизкая и несъедобная, как задница Горлума. Солёные огурцы имели до того непотребный вкус и запах, что их и в рот невозможно было взять. Вся еда будто в одно мгновение испортилась. Я смотрела, как люди в буфете жевали беляши с мертвечиной, ели хот-доги с тухлыми сосисками, поглощали резиновые булочки и уплетали салаты из прокисших и полусгнивших продуктов, но при этом на их лицах было написано удовольствие. Меня же тошнило от одного вида человека, который ел пирожок с трупным запахом. Но при всём этом в моём животе разгорался пожар голода. Я была согласна съесть что угодно, если бы хоть какую-нибудь еду было можно взять в рот. Я пила только воду, которая попахивала болотом, но была более или менее сносной. Голод гнал меня к холодильнику, но там был прокисший суп и трупная колбаса. Я попробовала через силу съесть кусок хлеба, я даже разжевала его, но проглотить не смогла: он застрял у меня в горле. Я попробовала запить его молоком, но оно тут же выплеснулось у меня изо рта. — Что это с тобой? — спросил отец. — Ты у нас не заболела, а? Я не могла ничего сказать, потому что сама хотела бы знать, что со мной творилось. Алла поглядывала на меня со значительным и понимающим видом, но скажите на милость, что она могла понимать? Мне поставили градусник, но температура была не повышена, как предполагал отец, а даже понижена — тридцать пять и восемь. Грелка не помогала, руки и ноги у меня были всё время холодные. От голода я ослабела, у меня кружилась голова и дрожали колени, но я не могла заставить себя съесть хоть кусок человеческой еды, потому что она воняла разлагающейся мертвечиной и на вкус была такой же. Конечно, голод не тётка, но я ещё не настолько опустилась, чтобы питаться падалью. На следующий день я обнаружила на своём столе плоскую продолговатую коробочку. Это был тест на беременность. Наверно, это было дело рук Аллы, догадалась я. Какая проницательность с её стороны! Отцу такое даже в голову не пришло, а женская интуиция Аллы навела её на такие подозрения. Но тут она попала пальцем в небо: я была совершенно уверена, что беременности взяться было неоткуда — разве что только ветром надуло. Однако на всякий случай, а также для того чтобы разубедить Аллу, я всё-таки сделала тест. Как я и предполагала, результат был отрицательным. Самочувствие моё было неважным, в желудке периодически возникала резь, а от слабости шумело в ушах. — Ну, что? — спросила Алла вечером. По её тону и взгляду было ясно, что она намекала на тест. — Отрицательный, — сказала я и показала ей результат. — Гм, странно, — сказала она. — Может, тест плохой? — А может, я просто не беременна? — усмехнулась я. Алла полезла в сумочку и достала другой тест. — Вот, попробуй ещё этот. Если и он покажет отрицательный результат, то будем считать, что так оно и есть. И так было ясно, что я не беременна, но тест я сделала ещё раз. И говорить нечего, что он показал отрицательный результат. — Странно, странно, — сказала Алла озадаченно. — Слушай, сходи-ка в женскую консультацию и сдай анализы, чтобы уж наверняка убедиться. Кто их знает, эти домашние тесты? Вероятность ошибки у них всё же есть. Ни в какую женскую консультацию я, конечно, не пошла: во-первых, неважно себя чувствовала, а во-вторых, не видела в этом надобности. И чего Алла так уцепилась за эту версию? Однако мне становилось хуже. Съесть я не могла ни кусочка, мой желудок соглашался принимать только воду, да и та уже начала застревать в горле. Только случай помог мне понять, что со мной. Алла чистила картошку и порезалась, капелька крови упала на край кухонной мойки. Досадливо поморщившись и сунув пораненный палец в рот, она пошла в комнату за пластырем, а я как вкопанная стояла и смотрела на алый выпуклый кружочек. У меня вдруг бешено подскочил пульс, резь в желудке усилилась, а рот наполнился слюной; все предметы как будто отдалились за мутную пелену, мой застывший взгляд был сфокусирован на капельке, которая уже потекла вниз по стенке мойки под действием своей тяжести; она ползла, ползла, удлиняясь, уже достигла изгиба мойки и поползла к стоку — медленнее, медленнее, почти совсем замерла; красные кровяные клетки хаотически плавали в пространстве плазмы гуськом, как стопки монет, уцепившись друг за друга; моя диафрагма вздрагивала, желудок пульсировал, кишки содрогались; всё во мне пришло в крайнее волнение и в едином порыве устремлялось к этой капельке, жаждало её, и эта жажда была невыносима, как любовная мука на пике своего проявления; всё моё существо хотело эту капельку, и под упругий и тяжкий ритм сердцебиения, отдававшийся во всём моём теле глуховатым, низким и мягким звуком, как удары по подушке, я сделала шаг к кухонной мойке, потом ещё один, не видя ничего, кроме алого потёка на серебристом фоне Мой палец, скользя вверх, к краю мойки, подобрал алый потёк, поднёс ко рту, и я вдруг почувствовала такой дивный, сладкий густой запах, что каждая моя клеточка восторженно запела, желудок и кишки слаженно отозвались длинной перистальтической волной Горло сжалось от неистового желания глотать, губы открылись навстречу желанной пище, и язык всеми его радостно дрожащими вкусовыми сосочками ощутил наконец это блаженное невыразимое сладкое пьянящее животворное исцеляющее чёртпоберикакэтопрекрасно!!! яз кап пья жел глот сер ел зим клет в а э о м т ВАленрлуась ла. Еёп леац б зылакелен ласпыртем. Вернулась Алла. Её палец был заклеен пластырем. Но я чувствовала кожей, всеми порами, капиллярами, волосками ток ток токающий пульс в её ранке, нарушенная целостность кожных покровов издавала, излучала, источала ток ток то количество биоэнергии, чтобы всё моё раздразнённое, раздражённое, раздраконенное нутро сразу устремилось, разевая, раздвигая, размыкая своё входное отверстие, для того чтобы поглотить, проглотить, глоткой глотнуть то, что могло быть проглочено, переварено, усвоено, преобразовано в ток ток то качественно новое состояние, на основе которого во мне бы заструился моей собственной энергии ток! — Ты что на меня так смотришь? Алла надела на руку с пораненным пальцем резиновую перчатку для защиты и продолжила чистить картошку. На плите в кастрюле что-то булькало — что-то, чего моё нутро принимать в качестве пищи уже не желало. Ещё подрагивая диафрагмой и чувствуя в кишках голодные спазмы, я бросилась к себе в комнату. Боже мой, что же это такое?.. Прижимая к ток ток токающим вискам холодные пальцы, я сидела на своей кровати, забившись в угол. Что она сделала со мной? Как она сделала это? Пять утра, дождь, ледяные лианы рук, холодный мягкий плен губ, «сырое мясо». Мраморный овал её лица, взъерошенные космы и искорки в чёрной бездне глазниц. Ничего другого просто не приходило в голову, это было её единственное проникновение внутрь меня, после которого всё и началось. Я больше не могу есть человеческую пищу, мне нужна кровь!.. Во мне всё ещё властно вздрагивало пульсирующее, томительное желание, стенки кишок недовольно сокращались: их только раздразнили и ничего не дали. Закрыв глаза, я попыталась вспомнить это ощущение, которое вызвала во мне малая толика крови, уместившаяся на пальце. Если эта капелька довела мой желудок до оргазма, то что сделает со мной целый глоток? Или больше? Подумать страшно. Но где и как мне добыть этот глоток? — Ну что, детка, ты готова испытать самый крутой кайф на свете? Слабая, измученная голодом, замёрзшая до костей, я сидела на парапете крыши двенадцатиэтажного дома, над головой темнело холодное осеннее небо, а внизу тихо шелестел деревьями ветер, тоже слабый и больной, будто на что-то жалуясь. Эйне, стоя на том же парапете, вглядывалась в темноту, и ветер трепал её и без того спутанные и встрёпанные жёсткие волосы с седой прядью над лбом. Что она видела там, во мраке? Что можно было отсюда разглядеть в тёмном лабиринте пустых улиц? Я тихонько и жалобно застонала. — Мне так паршиво… — Потерпи, — ласково отозвалась она. — Совсем чуть-чуть. Расставив ноги и скрестив на груди руки, она продолжала всматриваться в тёмные крыши и редкие жёлтые квадраты окон. Вдруг она пружинисто присела, напряжённо вытянув шею, и в её глазах зажглись красные угольки. Упираясь пальцами в край парапета, как готовый к старту спринтер, она улыбнулась. — Ну что, детка, ты готова испытать самый крутой кайф на свете? Кажется, я нашла для тебя лакомый кусочек. Полетели. Я подняла голову, ещё не вполне хорошо соображавшую от голода и слабости. — Зачем?.. Она улыбнулась ещё шире, блеснув всеми зубами. — Кушать. Меня подхватил знакомый чёрный ураган, и мы оказались посреди тёмной улицы. Вокруг не было ни души, только свет фонаря поодаль отражался в луже. Эйне велела мне сесть прямо на тротуар. Ветер с шуршанием гнал опавшие листья по асфальту, где-то лаяла собака. Пульс постукивал в моих висках, ноги озябли, руки в карманах куртки закоченели: ночной осенний холод пронизывал насквозь. Шорох, шорох, бесконечный шорох гонимых ветром листьев наполнял мои уши. Не прошло и минуты, как Эйне вернулась, но не одна: рядом с ней шагала круглоголовая мужская фигура. По мере того как они приближались, я расслышала их слова. — Вон она, видите? — сказал приглушённый голос Эйне. — Она очень слаба, не может идти, а у меня не хватит сил, чтобы её нести. Низкий мужской голос спросил: — Пьяная, что ли? Эйне ответила почти с возмущением: — Нет, нет, что вы! Моя подруга совсем не пьёт, она просто плохо себя почувствовала. У меня в мобильном аккумулятор сел, никуда не позвонить… Я понимаю, у вас, конечно, свои дела, но как нам быть? Ведь ей плохо, она даже встать не может. Пожалуйста, помогите! Вы сильный, вам это ничего не будет стоить! Эйне совершенно преобразилась: откуда-то взялась женственная походка, выразительные жесты и убедительные интонации, даже какое-то кокетство. Можно сказать, она вела себя вполне по-человечески. — Вообще-то уже поздно, я домой тороплюсь, — сказал мужчина. Это прозвучало как-то не слишком уверенно. Эйне, слегка прижимаясь к нему плечом, уговаривала: — Это не займёт много времени, она живёт тут, поблизости, всего-то в пяти минутах ходьбы. Ох, ну, я просто не знаю, что и делать! Все отмахиваются, все боятся… А человеку плохо! — В голосе Эйне прозвучало весьма натуральное отчаяние, она нервно прикусила ноготь и откинула со лба волосы. — Ну, хорошо, — согласился мужчина. Актёрские способности Эйне можно было бы оценить на пять баллов из пяти. В её глуховатом голосе слышалось беспокойство, как будто и впрямь она переживала за свою подругу и не знала, что делать: час поздний, прохожих мало, а сплошь и рядом такое равнодушие, никому нет дела! Одна надежда на отзывчивость этого припозднившегося человека, который, по всему видно, был настоящий мужчина и не привык проходить мимо девушки в беде, а отговорки были так — для виду. Когда он выразил согласие, Эйне вся просияла и воскликнула: — Ой, молодой человек, спасибо вам! Я прямо как чувствовала, что вы мимо не пройдёте. У мужчины был в руке пакет. Она протянула к нему руки: — Давайте, я пока ваш пакетик понесу. Он отдал ей пакет, и они подошли ко мне. Мужчина был высок и хорошо сложён, под его курткой была форма охранника. В свете далёкого фонаря тускло заблестел короткий ёжик волос на его голове. На вид ему было лет тридцать. Обыкновенное, ничем не примечательное лицо, однако фигура хорошая, спортивная. Когда он присел возле меня, от него повеяло мужественным ароматом — запахом пота и сильного мужского тела. — Слушайте, да тут «скорую» вызывать надо! — озабоченно заметил он, взглянув на меня. — Уже не надо, — проговорила Эйне. В один момент исчезла вся её человеческая и женская растерянность, её изящно очерченное, словно высеченное из белого мрамора лицо стало жестоким и страшным, а голос прозвучал на октаву ниже. Мужчина видел её истинную сущность всего секунду: она откинула ему голову назад и сдавила цепкими пальцами шею. Его глаза закатились, он обмяк и осел на асфальт рядом со мной. — Ну вот, детка, всё очень просто, — сказала она, обращаясь уже ко мне. — Немного женского обаяния — и дело в шляпе. Сильным рывком разорвав воротник мужчины, она открыла его сильную шею и чуть откинула ему голову набок. Прижав большим пальцем артерию — палец глубоко вдавился в тело, — она чуть сдвинула свой перстень-коготь и вонзила его чуть выше по ходу сосуда. Из небольшой ранки сразу потекла струйка крови. — Кушать подано, — усмехнулась Эйне. — Давай скорее, пока тёплая. В ноздри мне ударил запах, и тут же мой желудок скрутил жестокий голодный спазм. Снова как зачарованная я смотрела на алую струйку, и во мне поднималось желание глотать глотать пить это восхитительное, воскрешающее из мёртвых ЧУДО! — Ну же, давай, — подбодрила Эйне. Она убрала палец, и фонтанчик ударил мне в рот. По моему пищеводу, лаская мою грудную клетку, согревая мне сердце и наполняя тёплой тяжестью желудок, потекла живительная густая сладкая амброзия. Как чудодейственный бальзам, она мгновенно потушила голодный пожар у меня внутри, и моя утроба отозвалась восторженным урчанием. Кишки возрадовались, а по моим жилам заструился огонь, достиг сердца, и оно вспыхнуло. Я стала лёгкой, свободной и сильной, за спиной у меня как будто выросли крылья и подняли меня на вершину блаженства, которой не могло достигнуть ни одно смертное существо из мира жертв. На плечо мне опустилась рука. — Всё, детка, на первый раз хватит, — услышала я голос Эйне. — Оставь и мне капельку — ведь это я его для тебя поймала. Лёжа на асфальте (холодном, влажном, грязном, но мне было всё равно) и глядя в небо, я улыбалась окровавленным ртом. Небо раскинулось над городом, тёмное и холодное, как кошачьи глаза Эйне, и равнодушно взирало на распластанную на асфальте, блаженно потягивающуюся и выгибающуюся фигуру, которая принадлежала, должно быть, мне. Рядом насыщалась Эйне, стискивая безжизненно висящее тело в объятиях и высасывая из жертвы то, что в ней ещё осталось. Бросив жертву, она по-кошачьи оскалилась, обнажив окровавленные клыки, и рявкнула. Потом она засмеялась и похлопала меня по животу. — Ну как, девочка наелась? Ответом ей был мой долгий стон блаженства. — Ну, вот и славно. На глаза мне попался пакет мужчины, лежавший на асфальте. В нём была булка хлеба, пачка макарон, пакет молока, ещё какие-то продукты. На безымянном пальце тускло блестело обручальное кольцо. Ещё затуманенным от сытости и удовольствия взглядом я обводила всё это, но к моему сердцу подкатывался ком смутного тоскливого чувства. Я взглянула в лицо того, кто, попавшись на удочку Эйне, поверил, что мне нужна помощь, и собирался её оказать, и на меня накатила растерянность и скорбное недоумение. Но сытость, уютно наполнявшая моё чрево, окутала и моё сердце байковой мягкостью, а потому я послушно встала, ухватившись за руку Эйне. Мой живот был тугой, как барабан. Я перевела растерянный взгляд на Эйне. — Это только жертва, — сказала она. — Не думай о нём и не расстраивайся. Не ты, так кто-то другой съел бы его. Какие-то чёрные тени показались в переулках и дворах; на человеческие фигуры они были непохожи — слишком приземистые и горбатые, уродливые, с тускло-жёлтыми огоньками глаз. Они выглядывали отовсюду, но почему-то к нам не приближались, будто выжидали, не сводя с нас своих холодных, мерцающих в темноте глаз. В том, что это были не люди, убеждало и то, что передвигались они на четырёх конечностях. По моей спине пробежал холодок. — Шакалы, — сказала Эйне. — Они падальщики, следуют за хищниками, чтобы подобрать остатки их трапезы. Это примитивные и трусливые существа, сами они никогда на живых не охотятся. — Я даже не подозревала, что у нас в городе водится такая нечисть, — пробормотала я. — Днём они прячутся по подвалам и в канализации, а также в других вонючих тёмных дырах. Правда, иногда бомжи и диггеры их шугают… Был случай, когда они всем гуртом навалились на одного бомжа и загрызли. Но это исключение, обычно они не охотятся сами, только ждут подачки от нас. Они всё за нами приберут, не оставят ни клочка плоти, ни одной косточки. Хорошие санитары. Они уничтожают все следы. Ну, пошли. Нам пора. Мы приземлились на крышу моего дома. Эйне сказала: — Подожди, я сейчас. Я осталась на крыше одна. Начал накрапывать дождь, и я подставила ему лицо. Мне было уже не холодно, и физически я чувствовала себя отлично. Мучительного голода больше не было, моя сытая утроба не причиняла мне никакого беспокойства. Я сидела на крыше, ничего не делала и ждала Эйне. Почти все окна в округе погасли. Её посадка была, как всегда, точной — прямо на конёк крыши. Я всегда поражалась, как фантастически она держала равновесие, и у меня поджилки вздрагивали, когда она преспокойно расхаживала по самому краешку на большой высоте. В руках у неё был целый ворох роз. — На, возьми. Я с удивлением приняла цветы. Эйне пояснила: — Это для отмазки, если дома будут спрашивать, где ты была. Сочинишь что-нибудь. Типа, свидание. Ну, в общем, сама придумаешь. Так как ушла я сегодня через дверь, то и возвращаться следовало тем же способом. На крыльце горел свет. Эйне сказала: — Постой-ка. Ты испачкалась, надо тебя немножко умыть. Она принялась вылизывать меня вокруг рта. Это было щекотно. Поднимаясь по ступенькам, я рассматривала букет. Роскошные, кроваво-алые розы поблёскивали капельками дождя на бархатных лепестках, и стоить такой букетик мог… Впрочем, Эйне не пользовалась деньгами, она брала всё даром. — Ты знаешь, который час? — встретил меня отец. Был уже час ночи. Отец хмуро поглядел и на меня, и на розы, зато Алла была от букета в восторге. Выяснив количество цветов и что-то подсчитав в уме, она вздохнула, улыбнулась и сказала: — Ой, я тебе прямо завидую! Она решила, что у меня появился богатый поклонник. В ванной я столкнулась лицом к лицу с бледной особой, глаза которой плотоядно горели. Я шарахнулась от неё, но уже в следующий миг поняла, что это было зеркало. Проснулась я золотым осенним утром. Окно отпотело, грустное солнце горело в капельках воды. Я взглянула на часы: мама дорогая! Пол-одиннадцатого. На пары опоздала! Ладно, к чёрту. Задвину сегодня универ. Чувствовала я себя отлично. По привычке я поставила чайник, сварила яйцо, достала майонез. Но, откусив от половинки яйца, покрытой толстым слоем майонеза, я почувствовала гнусный вкус тухлых рыбьих потрохов. Меня передёрнуло от омерзения, и я выплюнула всё в мойку. Прополоскав рот водой, я опустилась на табуретку. Фонтанчик крови. Вкус блаженства. Блюдце разлетелось вдребезги, нетронутая половинка яйца шлёпнулась на пол майонезом вниз. Он возвращался поздно вечером с работы, дома его ждала семья. Он зашёл в круглосуточный магазин и купил продукты, как, наверное, делал всегда или часто. Но домой он в тот вечер не вернулся, потому что она сказала, что мне плохо, и нужна его помощь, и он поверил. Метнувшись к зеркалу, я увидела там себя. Не особо бледная, и клыков нет. Кто же я? Упырь или ещё человек? Ничего себе «пробная версия»! Что мне теперь делать? Задвинув универ, я целый день то плакала, то металась по квартире, а иногда то и другое одновременно. На моём столе стоял шикарный букет алых, как кровь, роз, напоминая. Я опять не приготовила ужин, и Алла, укоризненно качая головой, сама стояла у плиты. Впрочем, её, наверно, утешала мысль о том, что скоро я наконец выйду замуж, и моя комната освободится. Сидя в постели без сна, я прислушивалась к своему нутру. Вчерашней кровавой трапезы хватило на целый день, но в животе уже начал шевелиться голодный червячок. Это пока не был пожар, но под ложечкой посасывало. Я вытерпела без еды в общей сложности часов сорок пять — сорок шесть, а к вечеру вторых суток мой живот уже основательно подвело. Я открыла холодильник. Попытаюсь всё-таки что-нибудь съесть, хоть и противно. Так, что наименее отвратительно? Кажется, хлеб не очень гадкий, хотя у него резиновый вкус. Но резина всё-таки не так омерзительна, как тухлые рыбьи кишки. Вода тоже ничего. Итак, хлеб с водой. Что ж, лучше так, чем… Я отрезала ломтик хлеба и налила стакан воды. Хлеб для улучшения вкуса я ещё и посолила. Солёная резина. Я жевала её. Жевать было ещё ничего, но вот проглотить — гораздо труднее. Вы когда-нибудь ели солёную резину? Нет? И не пробуйте! Страшным усилием я всё-таки отправила хлеб в желудок, запила глотком воды. Вода отдавала болотом гораздо сильнее, чем раньше, но я её тоже проглотила. В животе стало как-то нехорошо, но я опять откусила от ломтика хлеба и принялась героически жевать, перемалывать челюстями солёную резину. Ну и гадость. Но есть надо, иначе я умру с голоду. А пить кровь? Перед моими глазами стояла рука с обручальным кольцом и вывалившиеся из пакета на асфальт продукты. Нет, нет, ни за что больше!.. Я познала, каково это, и с меня довольно. Я не хочу покупать целый флакон. Пусть я буду жертвой, но из-за моего голода больше никто не должен умирать. Ломтик наконец-то закончился, была выпита и вода, а в животе нарастали неприятные ощущения. Я пошла в комнату и прилегла. Может, уляжется? Нет, оно не только не улеглось, но и стало ещё хуже. В животе начались рези, да такие страшные, что я сгибалась пополам. Сердце колотилось, в горле стоял ком. В туалете я сунула пальцы в рот и исторгла ещё не успевший перевариться хлеб. От него исходил отвратительный болотный запах. Когда я выпрямилась, у меня застучало в висках, туалет поплыл вокруг меня, дверь ударила меня по лбу, а пол прихожей в заключение дал мне пощёчину. — Лёлечка, что с тобой? Меня хлопали по щекам, обрызгивали водой. Надо мной склонились встревоженные отец с Аллой. Попытавшись подняться, я опять упала: слабость. — Господи, да что с ней такое? Меня сильно шатало — хуже, чем с похмелья, а от звона в ушах я не слышала даже собственных шагов. Ещё никогда меня так не колбасило. Как будто я отравилась, хотя это был всего лишь хлеб! Я доползла до кровати. Хотя я прочистила желудок, мне было всё ещё очень плохо. Меня тошнило, тянуло на рвоту, но желудок был пуст. В висках стучали маленькие молоточки, а в голове звенели будильнички. Пальцы тряслись, комната плыла куда-то. Отец с Аллой вызвали «скорую». На вопрос, что я ела сегодня, я ответила правду: хлеб с водой. — И больше ничего? — Ничего… — А вчера что ели? — Не помню… Меня увезли в больницу. Я не помню, как меня везли и что со мной делали. Очнулась я на железной койке под капельницей, в зарешеченное окно скрёбся дождь, во рту было сухо, как в пустыне, и у меня было такое чувство, будто из меня доставали все органы, а потом обратно в меня зашили, но всё перепутали. Я хотела пошевелить руками, но не знала, где они. Ног тоже не было. Я чувствовала себя обрубком, да и то, что от меня осталось, было перекроено, перепутано, наспех смётано чьей-то небрежной рукой. Была ночь. В палате были ещё три кровати, из них заняты были только две. Моя стояла у окна, соседняя, у противоположной стены, пустовала, а кто лежал на двух кроватях по обе стороны двери, в темноте нельзя было понять. Да мне это было и не особенно интересно: гораздо больше меня занимал вопрос, где мои руки и ноги. Судя по всему, они были где-то здесь, поблизости, но объявили забастовку и не реагировали на команды мозга. Что же это такое? Неужели я отравилась хлебом? — Да, именно хлебом ты и отравилась. Мы не можем есть человеческую пищу, она для нас — яд. На подоконнике, озарённая тусклым светом фонарей, проникавшим в окно, сидела Эйне, и тень от решётки разделяла её лицо на три неравные части. Её кошачьи глаза поблёскивали, устремлённые на меня. Как она пробралась сюда? Впрочем, удивляться не приходилось: она могла проникнуть куда угодно. Мои соседи по палате лежали смирно, как будто ничего не слышали. — Хорошо, что ты догадалась сразу прочистить желудок. Если бы ты этого не сделала, было бы гораздо хуже. Хуже? Куда уж хуже! — Всё не так плохо, детка. Но лекарства, которыми здешние доктора тебя пичкают, бесполезны. — Эйне соскользнула с подоконника и выдернула трубку капельницы из моей руки, которой я, впрочем, не чувствовала — для меня это было всё равно что из матраса или подушки. — Я принесла лекарство, которое тебе поможет. Она приподняла мне голову и поднесла к моему рту горлышко какого-то сосуда — кажется, большой бутылки. От одного запаха мне стало лучше: это была кровь! — Да, детка, свежайшая артериальная кровь. Самое лучшее и единственное лекарство для хищника. Уже только запах приободрил меня, и я смогла держать голову. От благодатной струи, лившейся через горло в желудок, я начала чувствовать и руки, и ноги, и все мои органы встали на место, жизнь возвращалась в моё несчастное тело. Ожили и расправились лёгкие, наполнилось кровью сердце, запульсировали кишки, и каждая моя клеточка радовалась и воскресала. Эйне поддерживала меня под затылок, но в этом уже не было надобности: я приподнялась, опираясь на локти, и поглощала, поглощала спасительное лекарство, и по моему телу бежали маленькие радостные конвульсии. Всё содержимое бутылки перелилось в меня, и я упала на подушку, чувствуя струящееся в теле тепло. Абсолютное физическое блаженство, формула которого течёт в жилах каждой жертвы. — Вот так, всё хорошо. Теперь ты пойдёшь на поправку, и никакие людские лекарства тебе не нужны… Постарайся привыкнуть к мысли, что всё, чем живут жертвы, что они любят и ценят, чем они дорожат и восторгаются — не для тебя. Всё, что связывало тебя с людьми, нужно оставить в прошлом. Забудь друзей, родных, всех тех, с кем ты была близка: ты уже не имеешь с ними ничего общего. Они никто тебе. Они жертвы. Ты другая. Не жалей их. Ведь ты не рыдала над котлетой и не думала о бедной свинке, которую пришлось убить, чтобы перед тобой на тарелке появилась эта котлета? С какой стати ты должна проливать слёзы о жертве? Это всего лишь твоя пища. Ты должна уйти из их мира. Их законы для тебя ничто. Ведь не стала бы ты жить по правилам, принятым в стаде свиней, раз уж я привела в пример это животное? Хищника отличает от жертвы свобода. Впрочем, некоторые жертвы тоже считают себя свободными, но они заблуждаются. Свободны только хищники, а жертва обречена на то, чтобы стать их пищей. «Свобода» жертвы не имеет ничего общего со свободой, которой обладает хищник. Ни одна жертва не может тебе указывать, что тебе делать. Ты сама решаешь, что тебе делать, как делать и когда. Ты сама себе хозяйка. Ни одно слово из уст жертвы не может быть для тебя авторитетным. Их нельзя уважать, нельзя им подчиняться, нельзя слушать их моралистов, проповедующих добро и любовь. Всё это бредни, потому что они сами не делают того, что проповедуют. Они грызутся меж собой, убивают друг друга. Их общество прогнило насквозь. Их мораль уже давно стала пустой болтовнёй. И самое горькое то, что, оставшись среди них, ты можешь стать не только жертвой хищника. Ты можешь стать жертвой другой жертвы. Беги от них! Так проповедовала Эйне, склонившись надо мной в тёмной палате с убогими голыми стенами и забранным решёткой окном. Может быть, она говорила вслух, а может, и передавала мне свои слова телепатически — не берусь судить. Но то, что она говорила, было страшно. Лекарство, которое она мне дала, исцелило меня полностью. Утром врач с удивлением обнаружил пациентку в полном здравии, и после осмотра ему не оставалось ничего другого, как только её выписать. Я не стала дожидаться, когда за мной придут. Физически я чувствовала себя хорошо, но душа моя походила на город после бомбёжки. Выйдя на улицу, я подставила лицо нежаркому, грустному осеннему солнцу, слушая голос города. Во внутреннем кармане куртки завалялось двадцать рублей. Я купила в киоске сигареты. Ключей у меня не было: видимо, предполагалось, что за мной придут вечером, после работы. Бродя по улицам, я смотрела на людей и думала: неужели всё то, что говорила ночью Эйне — правда? Если так, то плохи мои дела. Погрузившись в городскую уличную суету, я бродила без цели, сворачивая то налево, то направо, и за мной по пятам с шуршанием бежали стайки опавших листьев. Как там у Пушкина? «Унылая пора, очей очарованье»? Господи, Александр Сергеевич, знали бы вы, какую шутку сыграла со мной воспетая вами пора!.. Сидя на скамеечке в маленьком сквере, я пускала по ветру сигаретный дым и смотрела, как мимо идут мужчины, женщины, дети. Старики и подростки. Идут и не знают, что они жертвы. Нет, нет, не может этого быть. Так нельзя. Всё это неправда. Ведь есть же Пушкин, Толстой, Леонардо, Боттичелли, Бетховен, Гёте, Эль Греко, Диккенс, Рафаэль, Моэм, Шекспир. Есть Цветаева и Есенин. Говорят, что был Христос. Но был ещё и Наполеон, Чингисхан, Сталин, Гитлер, скинхеды, террористы, болтуны, мошенники, маньяки и воры. Оборотни в погонах и оборотни в кабинетах с флагами и портретами президента. Наркотраффик. Торговля оружием и торговля органами. Есть ещё Достоевский. «Тварь ли я дрожащая или право имею?» Тоже мне, Раскольников. Я сплюнула себе под ноги и бросила окурок в урну. В сквере устроились мамаши с колясками, из которых на мир смотрели несмышлёными глазёнками будущие жертвы. Я встала со скамейки и пошла по улице, сунув руки в карманы. Я прошла мимо лотка с мороженым, которого больше не могла есть. Девочки-школьницы прыгали по нарисованным мелом на асфальте клеткам. Ветер гнал листья. Я попала домой только вечером. Отец спросил: — С тобой точно всё нормально? Я ответила: — Да. Но ничего не было нормально. Я твёрдо решила: лучше я умру с голоду, но хищником не буду. Кажется, Эйне сказала, что это временное состояние. Угостив меня «сырым мясом», она сделала так, что я, оставаясь человеком, пью кровь, а человеческую пищу есть не могу. Может быть, это пройдёт? Нужно только потерпеть. И я решила терпеть. Я опять проспала и забила на пары. Шёл дождь, было холодно, никуда выходить не хотелось, и я весь день просидела дома с унылыми мыслями. В кого или во что я превращаюсь? Неужели для того чтобы жить самой, я должна отнимать жизни у других? Может быть, чем превращаться в чудовище, мне лучше умереть? И всё в таком роде. Я была в жёстком депрессняке. Человеческая еда не лезла в горло, более того — была опасна, и только кровь могла меня насытить и восстановить мои силы. Я смотрела в окно, на тусклый осенний день, и всё казалось мне подёрнутым серой дымкой. Хотелось спать. Но стоило мне закрыть глаза, как передо мной вставала рука с обручальным кольцом и рассыпавшиеся из пакета продукты. Что же я за чудовище! И неужели каждую ночь будут новые жертвы? Муки длились целый день, пока вечером у меня не засосало под ложечкой: мой голод проснулся. Я с тоской и брезгливостью смотрела, как Алла с отцом ужинали. Сесть с ними за стол я отказалась, солгав, что уже ела. Может быть, мне и хотелось бы поесть того же самого, но я не могла: стоило мне только сунуть нос в кастрюлю, как к горлу подступила тошнота. От голода я ослабела, у меня кружилась голова и звенело в ушах, но я легла на кровать, решив перетерпеть это временное состояние. Так не должно продолжаться, думала я. Если бы я знала, что меня ждёт, я, может быть, и не решилась бы. Муки начались. Этот голод не имел почти ничего общего с нормальным голодом. Начинался он, правда, как обычное чувство жжения в животе, но на этом сходство с обыкновенным голодом кончалось. Потом началась самая настоящая ломка. Боль в животе, разрывающая кишки. Звон в ушах, переходящий в неясное бормотание. Тошнота. Слабость. Головокружение. Наконец, галлюцинации. Вы когда-нибудь видели, как на ваших глазах искривляются предметы? Всё вокруг становится как бы сошедшим с картин Сальвадора Дали, и даже ещё страшнее: у стула загибается вниз спинка, шкаф дышит — явственно вздымаются его створки, под обоями кто-то ползает, люстра распускается, как цветок, дверная ручка вытягивается и обнюхивает вашу руку, как собачий нос, и много других прикольных вещей. Жутких, я бы сказала, вещей! В висках стучит, а в животе пожар, который может потушить только литр крови. На время. В уши шептали страшные, скользкие, как холодная слизь, голоса, и чтобы их заглушить, ich bin я задвинула голову в раскалённый чёрный аудиошлем die Stimme aus dem Kissen, вдавила пальцем воспалённый глаз в чёрный пластмассовый череп Herz brennt и услышала рвущий мне мозг когтями и забивающий в мой череп гвозди электро-ад. Он бил каблуками meine Wut по моим вискам и сотрясал will nicht sterben ударами кувалды мои плечи, а в прямоугольном Vernichtung und Rache зрачке воспалённого глаза горело «Track 12». Я не знаю, сколько это длилось: я потеряла счёт времени. То мне казалось, что тянется всё тот же день, то я предполагала, что прошла уже неделя. Разумеется, незамеченным моё состояние не прошло: трудно не обратить внимание на человека, корчащегося на кровати, плачущего и несущего всякую ахинею. Отец и Алла испугались не на шутку. Несмотря на то, что я была во власти зрительных галлюцинаций и физических мучений, способности слышать и понимать, что рядом со мной говорят, я не утратила. Я поняла, что они опять вызвали «скорую», и что врач, взглянув на меня, сказал: — Её надо в наркологию. Следов уколов я не вижу, но, возможно, это какие-то таблетки. — Господи, — пробормотал отец. — Ещё наркотиков нам не хватало! — сказала Алла. Итак, люди решили, что я глотаю колёса. Однако следов наркотиков у меня в крови не было. Я была абсолютно чистая — если не девственно, то хотя бы химически. Поэтому на учёт меня не поставили. Из больницы меня выписали после того, как увидели, что меня больше не ломает и я в здравом рассудке. Потому что Эйне снова напоила меня лекарством. Странный приступ, похожий на абстиненцию, никто не мог объяснить, даже врачи, а сама я молчала. Но дома начался сущий ад. Вернувшись домой из университета (я туда ещё иногда ходила), я обнаружила, что в моей комнате всё перевёрнуто вверх дном, как будто у меня делали обыск. Это и был обыск: Алла искала у меня наркотики. Когда я вошла, она заглядывала в корешки книг. Я задала вопрос, который задал бы на моём месте любой: — Ну, и что это значит? Её блестящие глазки-бусинки смотрели на меня с мышиной злобой. — Где ты их прячешь? — Я ничего не прячу. — Не прикидывайся! — Зачем мне прикидываться? — Не ври, я всё по твоим глазам вижу! — Что ты видишь? — Что они где-то есть! — Что есть? — «Что», «что»! Сама знаешь, что! — Не знаю. — Ну, знаешь!.. Это уже… Аллу не убедили мои анализы, свидетельствовавшие о том, что наркотиков я не принимала. В этих вопросах она была полной невеждой, и невеждой упрямой. У неё и так было обо мне мнение, что я шалопайка и ни на что не пригодная бездельница, а этот случай внушил ей уверенность, что я ещё и с наркотиками связалась. Справки, в которых было чёрным по белому написано, что я не кололась, не глотала колёса, ничего не нюхала и не курила, ничего для неё не значили. Гораздо большее значение для неё имело то, что она видела собственными глазами, а видела она, признаюсь, не самое приятное зрелище. Привыкшая больше доверять своим глазам, чем справкам, Алла поставила мне диагноз: наркоманка. Её почти средневековая темнота меня поражала, а ещё больше то остервенение, с которым она искала доказательства моего порока. Вторгнувшись в моё личное пространство, она превратила мою комнату чёрт знает во что, наорала на меня, а потом ещё и закатила истерику перед отцом. Отец был склонен верить медицинским заключениям, логическое начало у него было больше развито, и он трезво смотрел на вещи, но женская истерика — вещь, ошеломительно действующая на психику даже нормального человека. Я приводила в порядок свою разгромленную комнату, когда отец вошёл ко мне. — Послушай, Лёля… Скажи честно: ты принимаешь или в прошлом принимала какую-нибудь дрянь? — Нет, папа, — сказала я, вешая одежду в шкаф. — Ты же сам видел анализы. Там сказано… — Я знаю, что там сказано, — перебил отец. — Но я также видел, что с тобой творилось. Это было что-то невообразимое. Если это не наркотики, то что? Я подобрала с пола блузку, повесила на плечики, а плечики — в шкаф. Потом так же поступила с платьем. Отец, подняв перевёрнутый стул и поставив его на ножки, сел. Он сидел, ссутулившись и свесив руки между колен, глядя на меня. — Лёля, я тревожусь за тебя. С тобой что-то происходит, и давно. Ты молчишь, ничем с нами не делишься. Ты отдалилась, с тобой стало невозможно разговаривать. Ты стала нервной, злой… Раньше ты такой не была. Думаю, нам пора всё-таки поговорить. Скажи, что с тобой происходит? Я молча собирала книги и расставляла по полкам. Один библиотечный учебник был порван: придётся склеивать. Подождав немного, отец сказал: — Алла перегнула палку, я согласен. Но и ты пойми: наркомания — страшная вещь. Наркоманы ради дозы продают вещи из квартиры, крадут, грабят, даже убивают… Вполне можно понять, почему Алла боится. Да и мне, признаться, страшно. Я отложила порванный учебник в сторону, чтобы потом склеить. Собрав осколки разбитой вазочки, я сказала устало: — Я не наркоманка, но я не знаю, как вам это вдолбить. Если вас не убеждают анализы, то я просто не знаю, как оправдать себя. Поглаживая свои тёмные с проседью волосы, отец вздохнул: — Анализы анализами, но ведь есть какая-то причина у того, что с тобой происходило. Из-за чего это? Лёля, ты просто не видела себя со стороны… Это было жутко. С тобой явно что-то не то, доченька. Если бы он знал, как он недалёк от истины!.. Но эта истина была гораздо страшнее, чем он думал. Собирая и складывая в стопку раскиданные по полу тетради с конспектами, я думала: сказать ему или нет? Если я скажу, поверит ли он? А если даже и поверит, чем он мне поможет? Я собирала вещи и бумаги, выброшенные из ящиков стола, а он смотрел на меня. Потом встал, подошёл и взял меня за руку. — Лёля, давай присядем. Ты мне всё расскажешь, и мы вместе подумаем, что делать. Мы же всегда так делали. Я посмотрела на него. Всегда — когда мама была жива. Мама умела усадить нас за стол переговоров. Когда-то мы все сидели за одним столом: мама, отец, Таня и я. Сейчас мамы и Тани нет, а Алла вряд ли тянет на хранительницу очага, какой была мама. Память о нашей семье, когда-то дружной и любящей, хранили теперь только фотоальбомы. — Папа, если я тебе скажу, ты не поверишь. А если поверишь, ничем не сможешь помочь. — Ты сначала расскажи, а потом разберёмся, смогу или нет. Главное — не молчи, не держи всё в себе. Иди сюда, сядь. Не привыкший вести подобного рода разговоры, он был неуклюж и трогателен в своей озабоченности моими проблемами, которая — я чувствовала и видела это — была вполне искренней. Но то, что он сейчас услышит, может поразить его. Мне даже стало его жалко. — Пап… Даже не знаю, как сказать… Это не наркотики, это другое. Ещё хуже. — Господи, что может быть хуже? — пробормотал он. — Подожди, пап… — Я села на ковёр у его ног, положив руки ему на колени, и встретилась с его напряжённым, полным тревоги взглядом. — Я действительно подсела… Но не на иглу, нет. И не на таблетки. Я подсела на кровь, папа. Это даже сродни наркотической зависимости, просто вещество другое. Нормальную еду я есть не могу, она кажется мне гадкой, отвратительной, и даже более того — она может вызвать у меня отравление. Когда вы вызывали «скорую» в первый раз, я попробовала съесть кусок хлеба, и вот к чему это привело. Во второй раз… Тогда это был голод. Ломка от голода, потому что я решила это перетерпеть. У меня не получилось. Это было слишком страшно, нестерпимо, это была нечеловеческая мука. Он накрыл мои руки своими ладонями. Они были холодными. — Кровь… Это какой-то наркотик? Это название какой-то дури? Я вытащила руки из-под его ладоней и положила сверху. — Нет, пап. Кровь — это кровь. Та, что течёт у нас с тобой в жилах. Обычная человеческая кровь. Меня посадила на неё Эйне. Эйне — она не человек. Она хищник, она пьёт кровь людей. Я познакомилась с ней летом… Зачем я ему рассказала всё? Не знаю. Не думала же я, что он сможет как-то избавить меня от этого? Конечно, нет. Наверно, мне было просто страшно оставаться с этим один на один. Я жалею, что я употребляла лексику наркотической темы — «посадить», «подсесть», «ломка». Может быть, он за неё уцепился. Я рассказала всё: о моём знакомстве с Эйне, о том, как она принесла голову Таниного убийцы; как я летала с ней вокруг света; о хищниках и жертвах, о поцелуе Эйне и его последствиях; о том, как я поняла, что мне нужна кровь; о нашей первой охоте. Я даже призналась, что букет роз был от Эйне. Я раскрыла секрет моего выздоровления после отравления хлебом и проговорилась о том, как я была избавлена от мук голода, которые врачи приняли за абстиненцию. В заключение я сказала: — Алла искала у меня дурь и ничего не нашла. Ирония в том, что эта штука действительно здесь, но искать её следует не в моих вещах. Она находится в вас — течёт в ваших артериях и венах. В этом смысле она здесь, и избавиться от неё невозможно. Бедный папа! Что он испытал, слушая это! Он ни разу меня не перебил, только в его взгляде с каждым моим словом всё яснее проступали ужас и жалость. Он поднёс руку к лицу, и пальцы у него подрагивали. Он закрыл ею подбородок и рот и долго так сидел, глядя на меня. Когда он заговорил, голос у него тоже вздрагивал. — Лёлечка… Это хорошо, что ты всё рассказала. Ты молодец. Мы с этим… справимся. Вместе мы обязательно справимся, вот увидишь. Есть клиники, где людям помогают избавиться от этого, нужно только самому захотеть от этого избавиться. У тебя получится, обязательно получится. Дрожащей рукой он гладил меня по голове, а сам был белее бумаги. Взглянув ему в глаза, я всё поняла и испытала безмерную усталость. Я продолжила складывать вещи в ящики стола. Наверно, внешне я выглядела ужасающе спокойной. — Ты не понял, папа. В клиниках это не лечат. Никакие человеческие лекарства мне не помогут. Лекарство одно — кровь. Но я не хочу её пить, я не хочу быть хищником. Я ещё раз попытаюсь соскочить… Мне снова будет плохо, но ты не пугайся и «скорую» тоже не вызывай, это бесполезно. Мне лучше отлежаться дома. Наверно, это уже скоро начнётся… Не знаю, сколько это будет длиться — может, сутки, может, двое, а может, и четверо. Не знаю. Я попытаюсь как-нибудь переломаться. Я всё ещё человек, а значит, надежда есть. — Да, Лёлечка, конечно, есть, — сказал отец. Он так и не понял ничего, он думал, что «кровь» — это название какой-то дури. Я жалела, что всё рассказала, нужно было просто молчать. Чего я этим добилась? Только того, что теперь и отец думал, что я наркоманка. В сущности, так оно и было, только вещество, от которого я зависела, нигде не росло и не было синтезировано в лаборатории. Оно текло в людях. Закончив уборку, я почувствовала, что устала как собака. Я столько за последние дни вытерпела и морально, и физически, что чувствовала себя как будто придавленной огромной бетонной плитой. Склеивая порванный учебник, я ощущала первые признаки голода; пока они были несильны, их можно было терпеть и даже заниматься какими-нибудь делами. Устранив последствия учинённого Аллой разгрома и подлатав пострадавший учебник, я легла в постель и стала ждать начала мучений. Алла с отцом о чём-то разговаривали на кухне. Чтобы не слышать их, я надела наушники и включила музыку погромче. Ощущения нарастали постепенно. Всё повторялось в точности, как в прошлый раз, и неожиданностей не было. Пока я была ещё в состоянии трезво мыслить и членораздельно говорить, я повторила отцу, чтобы он не вызывал «скорую», как бы плохо мне ни было. — Я постараюсь не отдать концы, папа. Врачи не помогут, нужно только терпеть, что я и попробую сделать. Ничего не предпринимай, не зови никого на помощь, не давай мне ни воды, ни еды — мне ничего нельзя. Лекарств тоже не давай. Он издал тихий долгий вздох, потирая пальцами лоб. Я потрепала его по руке. — Ничего, пап… Как-нибудь прорвёмся. Я буду терпеть, стиснув зубы. Я вытерплю. — Наверно, завтра кому-то из нас нужно будет с тобой остаться, — сказал отец. — Это не обязательно, пап. Можете просто закрыть меня в квартире и идти на работу. — Оставить тебя одну в таком состоянии? Ну, нет! Итак, попытка номер два началась. Первым моим ощущением, которое я испытала, когда пришла в себя, был жуткий холод. Я лежала на чём-то холодном, и было темно. Воздух лился в мои окаменевшие лёгкие, и они оживали, расправлялись, но запах, который я одновременно с этим чувствовала, был не из лучших. Глаза мне застилала какая-то серая пелена, а потом я поняла, что я чем-то накрыта с головой. Кистями рук я ударилась о какие-то бортики — холодные, металлические; это была явно не моя постель, матраса не было, я лежала на какой-то гладкой холодной поверхности. И, похоже, я была раздета догола. Это был неприятный сюрприз для меня. Пошевелившись на своём неуютном ложе, я откинула накрывавшую меня ткань (вроде простыни), и увидела облицованное кафелем помещение с весьма низким потолком, длинными трубками ламп, каким-то шкафом во всю стену с квадратными дверцами-ячейками, а справа и слева от меня на длинных металлических столах лежали неподвижные фигуры, накрытые с головой такими же простынями, как та, что служила одеялом мне. Возле одного стола стоял человек — мужчина в какой-то зелёной спецодежде и чёрном длинном фартуке, в шапочке, перчатках и, как мне показалось, делал какую-то операцию худощавому нагому мужику с глубоко ввалившимся закрытыми глазами и желтовато-бледным испитым лицом. Грудная клетка мужика была распластана и открыта, и человек в спецодежде копался в зияющей ране холодно поблёскивающими инструментами, а нос мужика, белый и острый, торчал кверху. Бледные босые стопы с кривыми большими пальцами были безжизненно отвёрнуты кнаружи. Я легла снова… Голос куда-то пропал, тело было сковано холодом. Что же делать? Я в морге… Как я могла сюда попасть?! Ведь по ощущениям я была жива: сердце билось, лёгкие дышали. Первым моим желанием было подать голос, чтобы меня, не дай Бог, не вскрыли, но от слабости горло и язык меня не послушались и не издали ни звука. Даже от простой попытки приподнять голову я чувствовала ужасную дурноту, в ушах звенело, и всё перед глазами расплывалось. Человек в спецодежде между тем закончил свои манипуляции над мужиком и куда-то вышел. Я осталась одна в этом жутковатом месте, среди мертвецов, слабая, замёрзшая, но всё-таки живая. Во мне пульсировала жизнь, и пульс её с каждой минутой всё крепнул, постукивая в висках, щиколотках и запястьях… Домой, домой — вот чего мне больше всего хотелось. Домой, к папе… При мысли о нём у меня защипало в горле от близких слёз. Скорее домой… Я не хочу здесь находиться, я живая, я не должна здесь быть… Мне стоило огромных усилий сесть на столе. Когда немного унялось головокружение, я попробовала встать на ноги, но они были как ватные, и я грохнулась на пол. Полежав чуть-чуть, я начала снова подниматься. ДОМОЙ, ДОМОЙ, стучало в голове. Это было моё единственное желание. Цепляясь за край стола, я кое-как встала. Поскорее уйти отсюда, добраться до дома, выпить горячего чаю, лечь в свою тёплую постель… Только бы дойти… Детали меня мало беспокоили, я вообще ни о чём не думала. Просто уйти и всё. В голове ещё позванивало. Держась руками за стену, я поплелась по сумрачному коридору с низким потолком… Только оказавшись на улице, я сообразила, что что-то не в порядке. А именно, на мне не было ничего, кроме простыни. Вернуться в морг, попросить одежду? Я растерянно огляделась. Какая-то незнакомая улица… Был холодный и ветреный осенний вечер, начинало смеркаться, и босиком по грязному сырому асфальту было идти не очень приятно. Куда идти? Я озиралась и никак не могла сориентироваться. Кутаясь в простыню и дымя сигаретой, я сидела на стуле в тёплом кабинете, а за столом передо мной сидел строгий дяденька в форме и слушал мои сбивчивые объяснения. — Так, так… Очень интересно. Какие необыкновенные приключения! — заметил он не без иронии. — Что пили? — Ничего! — ответила я возмущённо. — Вот, оцените сами. И я испустила в его сторону долгий выдох. — Не надо, не надо, — поморщился он. — Если ничего не пили, почему шли по улице в таком виде? — Да говорю же, я прямо из морга! — воскликнула я, удивляясь его непонятливости. — Я была дома, в своей постели, а очнулась там… На столе. Ещё немного — и меня бы вскрыли! Простынка эта на мне была, когда я пришла в себя на столе — ну, ею и пришлось довольствоваться. Про одежду я как-то… не подумала. Не знаю, почему… Наверно, плохо соображала. А когда вспомнила, я уже была далеко. И всё вокруг мне казалось незнакомым… Никак не могла сориентироваться, в какую сторону идти. Ну, тут ваши сотрудники меня и… гм, подобрали. Вот. Строгий дядя в форме ухмыльнулся. — Всякое в жизни видел, но такое… Значит, говорите, из морга? А я вот возьму сейчас и туда позвоню. Что они мне там скажут? — Что от них сбежал труп, — усмехнулась я. Иронически улыбаясь, дядя поднял трубку и набрал номер. Представился по всей форме, назвавшись лейтенантом Стрельцовым, и задал вопрос… От того, что ему сказали в трубку, он изменился в лице. Ироническая улыбочка исчезла. — Ага… Ага. А приметы можете дать? Ага… Так. — Лейтенант Стрельцов окинул меня пронзительным и цепким профессиональным взглядом. — Вас понял. Спасибо. Да, мы этим как раз уже занимаемся. До свиданья. Положив трубку, он долго на меня смотрел, барабаня пальцами по столу, потом проговорил: — Ну, пока что ваша версия подтверждается. Из морга действительно пропал труп. Имя, фамилия и приметы совпадают. — Ну вот, а я что говорю! — подхватила я обрадованно. — Этот пропавший труп — я. То есть, я не труп, конечно, поскольку сижу здесь и с вами разговариваю… Просто вышла ошибка. — Н-да, ошибки случаются всякие, — глубокомысленно согласился лейтенант Стрельцов. — Ещё на документики бы ваши взглянуть, чтоб уж совсем всё стало ясно… — Послушайте, можно мне позвонить домой? — взмолилась я. — Я устала, замёрзла, есть хочу! Мне бы хоть одежду принесли… Не буду же я и дальше находиться в таком виде! Ну, и паспорт заодно. Он у меня дома. — На звонок вы право имеете, — проговорил лейтенант Стрельцов. Итак, мне было позволено воспользоваться телефоном. Но об этом отдельно. Когда Алла услышала в трубке мой голос, до меня донеслись какие-то хрипы и глотательные звуки. Потом я услышала дрожащий голос отца: — Да… Кто это? — Папа, это я. Что это значит? Ведь я же просила никого не вызывать, а просто дать мне отлежаться! Зачем вы сдали меня в морг? Это уж слишком! Я снова услышала такие же глотательные звуки. Спохватившись, я воскликнула: — Папа, папочка, не пугайся, всё нормально! Я звоню из милиции. Меня задержали, потому что я шла по улице из морга в одной простыне. Меня там раздели, а свою одежду мне от них получить так и не удалось. Пожалуйста, ты не мог бы приехать и привезти мне какие-нибудь мои вещи, чтобы одеться? Послышались всхлипы. — Лёля… Лёлечка… Доченька, это ты? — Папа, да говорю же тебе, я! Кто же ещё? Я жива, всё хорошо. — Жи-жива?.. Лё… Лё-ля! — Последнее слово было произнесено почти шёпотом и разделено пополам сдавленным рыданием. Это были последние членораздельные звуки: дальше последовали одни всхлипы, междометия, обрывки слов. В присутствии постороннего человека, слушающего разговор, мне было неловко проявлять чувства, и я успокаивала отца довольно грубовато. — Пап, ну перестань. Ну, всё. Ну, хватит. Возьми себя в руки. Ты всё понял? Привези мне одежду. И обувь, конечно. Да, и ещё мой паспорт захвати. Не забудь! И побыстрее, если можешь, ладно? А то я тут в таком непотребном виде, что со стыда сгореть можно. На время, пока я ждала приезда отца, меня гостеприимно приютила камера, а лейтенант отнёсся ко мне сочувственно и гуманно: он выдал мне какой-то старый мужской плащ, чтобы я могла прикрыться. Обернув вокруг тела простыню наподобие саронга, сверху я надела этот серый балахон и туго подпоясалась. Ноги мои, увы, оставались босыми и весьма мёрзли, а камера была не самым уютным на свете помещением, но я почти не замечала неудобств: меня утешала мысль, что скоро я буду дома. Ведь то, что я была жива, дышала, разговаривала, и мне больше ничего не мерещилось, означало, что я перетерпела ломку. У меня получилось! Пусть я непонятным образом оказалась в морге, но я всё-таки выжила. И вот, свобода: дверь камеры открылась, и я выпорхнула в коридор. В кабинете сидел отец — бледный, с покрасневшими глазами, держа на полу между ботинок пакет с одеждой. Увидев меня в мужском плаще с чужого плеча и с босыми ногами, он привстал, и его губы затряслись. Предвидя, что он сейчас кинется меня обнимать, я остановила его: — Папа, не надо. Дома поговорим. Боюсь, я была с ним несколько сурова. Лейтенант Стрельцов сказал уже вполне добродушно: — Штрафовать вас не будем, ограничимся предупреждением. Ну, одевайтесь и можете быть свободны. Легко я отделалась… Он вышел за дверь, а я протянула руку к пакету с вещами. Но отец, стоило нам остаться вдвоём, шагнул ко мне с трясущимися губами и произнёс рыдающим шёпотом: — Лёлечка… Как я ни старалась, я не смогла уклониться от его объятий. Он гладил моё лицо, разглядывал, ощупывал и шептал со слезами на глазах: — Живая… Живая! — Ну конечно, живая, папа, — сказала я немного нетерпеливо. — Поторопились вы меня хоронить. Ну, всё, дай мне одеться. Дома поговорим. В прихожей горел свет, под люстрой стояла Алла, бледная и напряжённая, как будто готовилась увидеть призрак. — Ну что, уже похоронила меня? — сказала я насмешливо. — А я ещё поживу. — Сбросив с ног сапоги и повесив куртку, я спросила: — У нас есть какая-нибудь еда? Я голодная как зверюга. Алла растерялась. Делая руками какие-то жесты, она пробормотала: — Я там… У меня… Я могу… Картошку будешь? — Давай всё, что есть, — ответила я. — Я готова быка сожрать. Пока потрясённая Алла хлопотала на кухне, я забралась в ванную и с наслаждением встала под струи горячей воды. После всех моих приключений помыться было просто необходимо. Из ванной я вышла освежённая и словно заново родившаяся, а отец и Алла уже сидели за столом. — Я сейчас! — сказала я. Моя постель была даже не убрана, всё осталось, как было — будто я и не покидала дом. Надев халат и замотав мокрые волосы полотенцем, я пришла на кухню, где стол ломился от яств. Жареная картошка, солёные огурцы с помидорами, колбаса, салат с квашеной капустой, маринованные грибочки — от всего этого у меня слюнки потекли, и я быстренько уселась за стол. Подцепив вилкой склизкий коричневый грибочек, я поднесла его к носу и ощутила крепкий, острый аромат маринованных грибов. Отправив его в рот, я послала ему вдогонку немного жареной картошки. Восхитительно! Я никогда не ела ничего вкуснее. — Ну, а вы что не едите? — обратилась я к отцу с Аллой. — Всё просто объеденье. Отец пробормотал: — Ешь, Лёлечка, ешь… На здоровье. Глаза у него были на мокром месте. Я шутливо упрекнула: — Папа, мужчина ты или кто? Ну, чего ты размок? Я жива, со мной всё в порядке. Он смущённо заулыбался, смахивая пальцем слёзы, а я заметила на столе бутылку водки, распечатанную и чуть початую. Показав на неё кивком, я спросила: — Это что? Уже поминки справлять собрались? Отец замялся с ответом. Я сказала: — Ладно, наливай. Как ни была потрясена Алла, она всё же сделала недовольную мину, но отец поставил три стопки и наполнил их. Подняв свою, он сказал: — Ну… За воскрешение Лёлечки. Мы с ним махнули, а Алла пить не стала. Я налегла на еду: всё было замечательно вкусным. Ещё никогда в жизни я не ела с таким удовольствием, как сейчас. Уплетая за обе щеки картошку, я похрустывала огурчиком, отправляла в рот грибочки один за другим, а отец смотрел на меня и улыбался, влажно поблёскивая глазами. Картошка у меня на тарелке закончилась, и он спросил: — Добавки? — Угу, — промычала я с набитым ртом. Он положил мне ещё картошки пополам с капустным салатом. Я сказала: — Пап, ты сам-то ешь. Отец погладил меня по плечу, потом вдруг привлёк к себе и стал чмокать то в щёку, то в висок, то в нос. — Ну чего ты, пап. Он налил по второй стопке. Теперь уже я положила ему на тарелку картошки, подвинула огурцы и колбасу. — Папа, ешь. Надо закусывать. Алла посидела с нами совсем недолго и ушла, так и не выпив своей стопки. От отца я узнала, как всё было. В соответствии с моим наказом, он не вызывал «скорую» до последнего, но когда я начала хрипеть и задыхаться, он испугался и всё-таки вызвал. Когда бригада приехала, я уже перестала дышать, остановилось и сердце. Попытки реанимировать меня были безрезультатны, и врачам не оставалось ничего, как только констатировать смерть. Рассказывая об этом, отец вытирал слёзы. Я погладила его по руке. — Давай выпьем. Мы выпили, и отец сказал сдавленным и дрожащим голосом: — Когда раздался этот звонок… И когда я услышал твой голос, я подумал, что ты… с того света звонишь. — Пап, на том свете нет телефонов, — сказала я ласково. — Господи, это же чудо… Чудо какое-то! И отец совсем расклеился. Закрыв лицо руками, он затрясся. Здесь уже не было ни лейтенанта Стрельцова, ни Аллы, и я уже не боялась проявлять чувства. Я обнимала и успокаивала отца, а он, щекотно уткнувшись мне куда-то между ухом и щекой, долго меня не отпускал. Я сама налила по третьей стопке и стала во всех подробностях рассказывать о своих злоключениях. Мы с ним просидели до позднего вечера, пока бутылка не опустела и на кухню не пришла Алла — по-прежнему напряжённая, в шёлковом халате, косясь на меня, как на какое-то чудо-юдо. — Может, спать пойдёте? Двенадцатый час уже. — Сейчас, Аллочка, пойдём, — отозвался отец. — Ох и наделала же Лёлька переполоху своим воскрешением! — Я слышала, — сказала Алла. — Вы так громко разговариваете, что каждое слово слышно. Давайте уже, идите, а мне ещё убрать тут за вами всё надо. Сытая и осоловевшая, я была настроена благодушно и не стала обращать внимания на её недовольный тон. Отец был тоже захмелевший и счастливый. Пол слегка покачивался у меня под ногами, когда я шла в свою комнату, и я плюхнулась на кровать, но не легла, а села, подвернув по-турецки ноги. Отец присел на мой стул. — Лёлька, родная, — прошептал он, сжимая и гладя мою руку. — Если б ты знала, что я почувствовал… Что почувствовал, когда они сказали, что ты умерла! Я погладила его по голове. — Пап, ну, не начинай опять… Всё уже позади. Я это перетерпела, я смогла. Почти уже отправилась на тот свет, но выкарабкалась. Теперь всё будет хорошо. Он смотрел на меня исподлобья. — Лёль… Ты больше не будешь употреблять эту дрянь? — Нет, папа. Теперь она мне не нужна. История с моим исчезновением из морга утряслась, пришлось дать кое-какие объяснения. Не хочу говорить ничего плохого об Алле, но мне кажется, она была бы рада, если бы из морга я отправилась туда, куда обычно все отправляются — на кладбище. Моя мнимая смерть, а потом невероятное воскрешение так подействовали на отца, что он ещё целую неделю ходил как пьяный, хотя было достоверно известно, что он ничего не пил. Алла, хоть некоторое время после этого и молчала, всё же лучше ко мне относиться не стала. Она не верила, что я не принимаю никаких наркотиков. А потом ещё и выяснилось, что она беременна, и отец совсем воспарил на седьмое небо. Первого ноября пошёл первый снег. Услышав, что кто-то скребётся в окно, я подняла голову и увидела бледное лицо Эйне. Решив, что впускаю её в последний раз, я открыла окно, и она вместе с потоком холодного воздуха бесшумно перепрыгнула через подоконник. На её взлохмаченной гриве висели хлопья снега. — Лёля, — сказала она, впервые за время нашего знакомства назвав меня по имени. — Я знаю, ты всё рассказала отцу. Зачем ты это сделала? Я пожала плечами. Она прошлась по комнате, остановилась передо мной. — Не следовало этого делать, — сказала она, и мне от её тона и взгляда стало страшно. — Он всё равно не поверил, — пробормотала я. — Они с Аллой решили, что я наркоманка. — Это не имеет значения. Ты не должна была называть моего имени. Эйне, вспрыгнув на подоконник, смотрела на кружащиеся хлопья снега. В такую уже почти по-зимнему холодную погоду под её кожаным жакетом по-прежнему не было ничего: в промежутке между брюками и полой жакета виднелась голая поясница. — Зря ты назвала моё имя, Лёля. Жертва, узнавшая имя хищника, должна умереть. Она скребла ногтями по подоконнику, сидя на корточках и не глядя на меня. До меня дошёл смысл её слов, и меня словно пружиной подбросило. — Не смей! Если ты тронешь папу… Она посмотрела на меня холодными, тёмными и страшными глазами с колючими искорками в глубине. — То что? — усмехнулась она. — То я убью тебя, — сказала я. Она покачала головой. — Тебе не по силам со мной тягаться. Не успела я занести руку для удара, как вдруг оказалась на полу, придавленная телом Эйне, с зажатыми, как в тисках, запястьями. Её холодные губы были в сантиметре от моих. — Тебе со мной не справиться. Я не хочу причинять тебе вред. Сегодня я хотела сказать тебе совсем другое… Лёля. — Она произнесла моё имя полушёпотом, закрыв глаза, и её губы защекотали мне шею. Я помертвела, почувствовав кожей прикосновение её клыков, но она только пощекотала меня ими. — Пусти меня, дрянь, — процедила я. Она встала. — Прости, детка. Я не могла этого предотвратить, это было неизбежно. Я хотела вскочить, но её сапог ступил мне на грудь и придавил к полу. — Лучше лежи, а то до добра это не доведёт. Я скрипнула зубами, пытаясь высвободиться. — Ненавижу тебя!.. Она горько усмехнулась. — Мне жаль, Лёля… Ты чересчур привязана к отцу, и совершенно зря. Он всего лишь жертва. А ты другая. — Нет! — крикнула я, пытаясь выбраться из-под её ноги. — Я не другая и не буду другой! — Ты другая, Лёля, — повторила Эйне с нажимом. — Уже сейчас другая, хоть и пока ещё человек. Я выбрала тебя, потому что чувствую в тебе это. Ты не должна быть жертвой, и ты ею не будешь, обещаю. — Не смей трогать папу! — крикнула я со слезами, придавленная её ногой, как червяк. Помолчав, она сказала: — Он уже мёртв. Доказательство ты найдёшь на крыльце. Я делаю паузу. Я должна описать крыльцо своего подъезда. Это старое бетонное крыльцо со старыми перилами. Половина перил отодрана, и железные прутья торчат оголённые — четыре штуки. Кто-то, кому было некуда девать свои силы, кстати, весьма недюжинные, согнул эти прутья: три пригнул к земле, а один начал гнуть в другую сторону, но не довёл дело до конца, и прут остался только погнутым в сторону ступенек. Он торчал под весьма угрожающим углом, но никто ничего не делал для того, чтобы привести перила в порядок. Так они и стояли, когда я выбежала на крыльцо. Как безумная, я выбежала на крыльцо. На припорошенных снегом ступеньках лежала куртка. Я сразу узнала её, и у меня подкосились колени. Да, я узнала её, даже несмотря на то, что она была вся изодрана и в крови. Я прижала её к себе и завыла. — Папа… Эйне стояла передо мной. — Это всё, что удалось вырвать у шакалов. Впившись зубами в свой кулак, я выла, а по моим щекам катились слёзы. Эйне качала головой. — Не надо так, Лёля. Не убивайся. Рано или поздно это всё равно бы случилось. Когда её руки протянулись ко мне, чтобы обнять меня, я оттолкнула её. Тот, кто сгибал железные прутья перил, вряд ли знал, какую они сослужат службу, — точнее, один из них, загнутый в сторону ступенек и торчавший под опасным углом. Именно на него напоролась спиной Эйне, падая, и он пронзил её грудную клетку насквозь. Вот для чего я так подробно описывала крыльцо. Я никогда не забуду её взгляд — недоуменный, полный боли и страдания. — Помоги мне, — прохрипела она, протягивая ко мне руку. — Лёля!.. Она звала меня, но я оставила её. Прижимая к себе куртку, я бросилась домой. Алла нашла меня сидящей на полу в прихожей, прижимающей к себе изодранную куртку. Я вся измазалась кровью, но не замечала этого. Алла тоже узнала куртку, и я пришла в себя от её крика. Отец не вернулся тем вечером с работы. Мы провели бессонную ночь: я сидела с курткой в прихожей, а Алла — сжавшись в комок на диване. Утром я услышала, как она звонит в милицию. Я так и сидела с курткой, когда приехала милиция. Мои руки, моя одежда и даже моё лицо были в крови. Я отчётливо слышала, как Алла сказала: — Она его убила!.. Проклятая наркоманка!.. — И зарыдала: — Как же я теперь одна… с ребёнком… Абсурдность всего, что происходило дальше, не поддаётся описанию, и я даже не могу всего внятно и связно рассказать. Картина происходящего у меня сложилась какая-то разрозненная, как кусочки от разбитой мозаики. На моих запястьях защёлкнулось холодное железо, меня вывели из дома и усадили в машину, и единственное, что мне чётко запомнилось, — то, что Эйне уже не было на крыльце. Пронзивший её грудь прут всё так же торчал под опасным углом. Я стала главной подозреваемой, хотя никаких улик, кроме окровавленной куртки, не было найдено. Ни тела, ни орудия убийства. О тюрьме я знала только то, что видела в фильмах. Я никогда не думала, что отрывистые команды «стоять», «лицом к стене», будут отдаваться мне, и что я буду ходить по этим мрачным коридорам под конвоем. Это была ещё не тюрьма, а следственный изолятор, но мне было всё равно, как это называется. Это было место, созданное для изоляции попавших под подозрение людей от общества. На допросах я отмалчивалась. Меня допрашивали часто, с применением запугивания и давления. Но я молчала, потому что в моих ушах звучали слова Эйне: «Жертва, узнавшая имя хищника, должна умереть». Эти люди издевались надо мной, пытаясь выбить из меня признание, а я боялась за их жизни. Можете надо мной смеяться. Я так кратко и сухо об этом рассказываю, потому что всё это происходило словно в каком-то бреду, в тумане. Да мне и не хотелось бы вспоминать… Всплыла история с подозрением меня в употреблении наркотиков. Всё это как будто не имело к делу никакого отношения и повредить мне не могло, но меня убеждали в том, что и это можно использовать против меня, если хорошо над этим поработать. Алла дала очень подробные показания. Точно так же, как она повесила на меня ярлык наркоманки, она вынесла мне приговор: убийца. У меня создалось впечатление, что дело скоро решат безо всякого моего участия, независимо от того, заговорю я или нет. А потом нашли тело. Эйне сказала мне тогда, на крыльце, что тело сожрали шакалы — эти твари, подчищающие за хищниками места их охоты, но Алла опознала отца. Всё это происходило без меня. А потом мне сказали, что у меня новый адвокат. |
|
|