"Тропой чародея" - читать интересную книгу автора (Дайнеко Леонид)

Глава пятая

Будет боль. Будет скорбный путь.

На кургане, где спят орлы,

Кто-то первым подставит грудь

Под удар половецкой стрелы.

I

Человек идет туда, куда ведет его дорога. Мало проходит за свою короткую жизнь человек, каким бы ни был быстроногим. Он похож на муху, что садится на горячий от солнца шатер, ползает по нему и дивится бесконечности мира. И невдомек глупой мухе, что кроме этого шатра есть бескрайняя степь, а за степью снежноголовые горы, а за ними — океан.

Человек идет и умирает в дороге, оставляя после себя молчаливый курган. А народ спешит дальше. Куда же идет народ? Что гонит его к натянутой тетиве горизонта? Сочная густая трава для овец и коней? Глубокие, полные студеной воды колодцы? А может, тени предков? Они как те тучи, такие же изменчивые, загадочные и так же в вечном движении, никогда не знаешь, гнев или милость вырвется из их таинственных глубин. Куда же идет народ куманов [42]?

Так думал хан Гиргень. Его вежа [43] была над узкой степной речушкой Чингул. Зной источало серое небо. Людям и скоту не хватало воды. Траву овцы и кони выщипали до самой земли. Худые верблюды, закрыв глаза, стояли, точно призраки, возле истертых дырявых шатров.

«Не везет моей орде, — опустошенно и лениво думал хан. — Я уже старик, терпеливо донашиваю свое тело, скоро умру. Что же тогда будет с куманами? За Днепром и Воросколом сидит в городах Русь. Единокровцы Шаруканиды жмут с севера и востока. У них меткие лучники и быстрые кони. Что для них старый Гиргень? Придут и проглотят, как кусок жареного мяса, мою ослабевшую орду. И никто не защитит Гиргеня. Жизнь у меня черна, как степь после пожара. А Шаруканиды вошли в силу. Есть у них города — Шарукань [44] и Сугров. Богатые города, хотя сами Шаруканиды пальцам не пошевелили, чтобы построить их среди степи. От сарматов [45], от древнего народа, говорят люди, остались эти города. А что у меня?

Пустая степь с ящерицами и дрофами, безводная река. И всюду — гранитные жилы, остро выпирающие из земли. Кони и верблюды сбивают копыта об этот никому не нужный гранит. Горе мне, старому Гиргеню».

Но тут взгляд хана скользнул по белоснежному шатру, в котором жила его любимая жена Агюль. Ханша как раз проснулась и капризным голосом позвала к себе рабыню-печенежку. Рабыня начала мыть ей ноги, поливая из серебряного кувшина. Потом на каждый палец ее ноги (какие красивые у ханши пальчики!) надела золотые перстни с драгоценными камнями, Гиргень смотрел на жену, и кровь начинала быстрей и горячей бегать по жилам. Женщина всегда молодит мужчину. Глядя на красавицу, самый старый и самый толстокожий веселеет и смягчается, становится юношей, у которого впереди столько дней, сколько икры в плодовитой речной рыбе.

— Как тебе спалось, Агюль? — ласковым голосом спросил хан.

— Плохо, — ответила ханша.

— Почему?

— Потому что редко вижу своего мужа и властелина.

— Много у меня забот, Агюль, — подошел, погладил жену по щеке Гиргень, и рабыня-печенежка, как черная ужиха, молча отползла в сторону. — Но никто не запрещает тебе каждую ночь видеть своего мужа во сне.

— Сегодня во сне я видела, как покраснел от крови Чингул и люди Шаруканидов сгоняли в один гурт наших овец и верблюдов, а меня… Послушай, мой хан, что они сделали со мной… — Агюль черно-вишневыми глазами пронзительно посмотрела на Гиргеня. — Меня конюх Шаруканидов, злой, отвратительный человек с красным носом, схватил за волосы и перекинул к себе через седло.

— Что ты говоришь, Агюль? — испугался, сразу как-то весь сжался старый хан. — Не сделают они этого, никогда не сделают. Они — куманы, как и мы, и не поднимут саблю на свой народ. Да и как они могут на меня напасть? Я увижу, услышу и поведу свою орду на реку Вороскол, попрошу у Руси помощи. Попил бы крови комар, если бы научился летать бесшумно. А Шаруканиды — как те комары, их далеко слышно.

Гиргень разволновался, забегал возле молодой жены. От безводья и бестравья давно страдали его стада и его люди. Шаруканиды вытеснили ослабленную орду в сухие каменистые степи, а сейчас, если верить сну Агюль, хотят схватить Гиргеня за горло. А сны у Агюль всегда сбываются. «Помоги мне, бог куманов, — мысленно просил старый Гиргень. — Я прикажу насыпать в твою честь большой курган и на самом верху кургана, там, где летают орлы и молнии, поставлю каменного идола. Я зарежу для тебя лучших баранов». Как никогда раньше ему хотелось сейчас быть активным, деятельным, но слишком мало было стрел в колчанах его лучников. И все-таки что-то надо делать. Все можно потерять, только не Агюль. Хан споро пошагал в свой шатер, кряхтя, достал из просторного кожаного мешка кубок-курильницу, вымененный на пленных русов у арабских купцов. Формой своей этот прекрасный кубок напоминал «древо жизни», на острие крышки распускался золотой цветочек. Еще красивей был заморский кубок внутри — на червленом серебре сплетались изображения быка, орла, льва и грифона. Со дна кубка поднимался золотой цилиндр, на него опирался передними лапами золотой лев с агатовыми глазами.

— Возьми, моя пташечка, себе на утеху, — сказал Гиргень, снова возвращаясь к жене.

Агюль схватила кубок, прижала его к груди, ее смуглые щеки порозовели. Она любила богатые подарки.

— О мой властелин, — прошептала она. Теперь до самого вечера будет она играть с кубком, как дитя, целовать его, говорить нежные слова. Хан с умилением посмотрел на красавицу. Сердце наполнилось медом и пьянящим кумысом.

— Почеши мне пятки, — любуясь кубком, приказала молодая ханша рабыне, и когда та какое-то мгновение помедлила исполнить приказание, ударила ее нежной ножкой, где на каждом пальчике сиял золотой перстень, в лицо.

Сразу повеселев, Гиргень приказал привести любимого коня, бодро выехал на холм, откуда хорошо виделась вся окрестность.

Он родился в степи, жил в ней всю жизнь и ничего лучшего, более красивого, чем степь, не представлял на этом свете. Пойма Чингула заросла низкими вербами, ракитами, осокорником. Это был не лес, а лесок. Особенно ярко, сочно выглядел он весной. Русичи, а они любят лес так, как Гиргень любит степь, называют эти заросли голубым лесом в отличие от чернолесья и краснолесья. Не так уж и плоха жизнь, если есть степь и есть в степи ковыль, правда, хилый, и прячутся в ковыле суслики, байбаки, дрофы. А еще есть кумыс, напиток богов, и любимая красивая молодая Агюль.

«Не уступлю Шаруканидам», — решительно и злобно подумал Гиргень. И снова на просторе, где человек кажется таким одиноким, начали лезть ему в голову мысли о бесконечности земных дорог и об изменчивости человеческих судеб. Сколько народов прошло, прокатилось по этой степи! Скифы [46], хазары [47], угры, торки, печенеги… Обожженная солнцем степная земля хранит их могилы. Он, Гиргень, тоже когда-нибудь умрет. Душа улетит в небо, а кости, которые когда-то полнились яростной силой, останутся на земле, в земле. Старый хан поднял правую руку, сухую, загорелую до синеватой черноты, долго смотрел на нее. Когда-нибудь эта рука станет прахом, серым бессильным песком. Но сегодня она еще может крепко держать кнут, саблю, чашу с кумысом. «Не уступлю Шаруканидам», — скрипнул зубами Гиргень. Со злостью и отчаянием он подумал, что, если не выдержит, не даст отпор, не сохранит свою власть и свою орду, позор, издевательства и презрение ожидают его. Повезут его, хана, как ничтожного раба, в город Шарукань, и там, коченея от страха и от холода, будет сидеть он в вонючей яме, ожидая, пока старейший из Шаруканидов вспомнит о нем, Гиргене, и прикажет притащить пленного в свой шатер. С ртом, полным сухой пыли, станет Гиргень на колени перед Шаруканом, поцелует землю меж его ступнями, назовет ненавистного врага солнцем, прохладой своих очей и вынужден будет грызть своими старческими зубами ноготь большого пальца правой ноги победителя. Шарукан уже отращивает, холит этот омерзительный ноготь. Значит, надо как можно быстрее действовать. Слезами не зальешь огонь. Надо опередить Шарукана, обмануть. Шарукан не всесилен. Носил орел, понесут и орла.

Гиргень вернулся в свою вежу, позвал к себе старшего сына Аклана и, когда тот вошел в шатер, сказал:

— Ты крепкорукий и смелоглазый. Я хочу, чтобы на склоне моих лет ты был ханом, чтобы тебя все слушались, боялись и уважали. На склоне моих дней я буду пить кумыс, учить твоих сыновей стрелять из лука, а ты будешь охранять мою старость.

Аклан в знак согласия поклонился отцу. Голос у Гиргеня становился все звончее.

— Поезжай в Киев к великому русскому хану Изяславу и скажи ему, скажи так, чтобы не слышало чужое ухо, что я, мудрый Гиргень, хан приморской куманской орды, или половецкой, как называют нас русы, хочу привести мой народ под его отцовскую руку. Мы будем союзниками Киеву, так же как торки, берендеи [48], черные клобуки [49]. Сабля Гиргеня не знает, что такое слово — измена. Я буду верно служить со своей ордой великому хану русов.

— Значит, мы оставим свою степь? — тихо спросил Аклан. Грусть и тоска прозвучали в его голосе.

— На правом берегу Днепра богатые степи. Там много воды и травы, — строго посмотрел на сына Гиргень. — Шарукан побоится идти на правый берег.

Аклан в сопровождении верных телохранителей помчался в Киев, повез великому князю Изяславу золотой походный кубок, который носят, привязав к поясу. На дне кубка были выцарапаны две параллельные линии — родовой знак приморских куманов.

Оставшись один, Гиргень приказал привести к шатру охотничьего пардуса [50]. Двое слуг еле притащили на длинной цепи мускулистую светло-рыжую кошку. Пардус грозно щелкал зубами, шипел.

— Вот ты какой, — задумчиво сказал Гиргень. — Все не хочешь смириться. Но смиришься, голод и огонь заставят тебя.

Выгнув длинную спину, пардус смотрел на старого хана искристыми зелеными глазами. Цепь впивалась ему в шею.

— Ты самый быстроногий среди зверей, я самый мудрый среди людей, — проговорил хан, и слуги низко наклонили головы, дружно зацокали языками в знак согласия.

— Я подарю тебя великому киевскому хану, — начал осторожно подходить к зверю Гиргень. — Русы любят соколиные охоты, любят гончих псов, но они не знают неутомимых пардусов и очень обрадуются. И князь Изяслав даст много хлеба и мяса моей орде.

Вдруг пардус резко рванулся, у него, казалось, даже хрустнула шея. Один из слуг не удержался на ногах, упал. Пардус левой лапой наотмашь ударил хана по щеке. Кровь залила подбородок. Гиргень от неожиданности вскрикнул, схватился за щеку и сел на траву. Побледневшие от страха слуги свалили зверя, один хлестал его концом цепи, другой наступил ему на хвост, вцепился руками в уши.

— Ты, как я, — наконец сказал пардусу Гиргень, — волю любишь. Но не все живое достойно воли. Орел, хан птиц, и тот, бывает, сидит в неволе, а ты, мерзкая глупая кошка, осмелился пролить человеческую кровь, ханскую кровь. Заприте его в клетку и семь дней не давайте есть, воду давайте через день. Голод и жажда — лучшие учителя.

— Твои слова как золотые яблоки на серебряном подносе, — поклонившись, умильно посмотрел на хана слуга, тот, что упал.

Но Гиргень даже не взглянул на него.

— А этого недотепу, — сказал он, показывая на другого слугу — привяжи цепью к клетке, в которой будет сидеть пардус. И семь дней держи на цепи. Пусть пардус лапой ему перед носом помашет.

Слуги бухнулись на колени. Хан, как и всегда, решил мудро, и слова его были острее сабли.

Ночью орда жгла костры. Спать ложились поздно, когда уже ноги не держали, а старый Гиргень несколько суток подряд вообще не сомкнул глаз. Заботливо поглядывал, уснула ли Агюль, рядом ли с нею верная рабыня, потом шел на обрывистый берег Чингула, садился там, сидел, уставившись то на серебряное сияние реки, то на темное глухое небо. Вечное шествие звезд виделось ему. Куда плывут эти кусочки неугасимого света? Что они хотят сказать степи, людям, ему, Гиргеню?

«Пойду на Русь, — думал старый хан. — Она богатая, она засыпана серебром, как снегом. Там найдется корм и пристанище мне и моей орде. Не хочу быть под пятой у Шарукана, облизывать, как голодный пес, его котлы и чаши. На Руси я останусь самим собой, потому что я чужой для нее душой и словом, а Шаруканиды, единокровные братья, превратят меня в глупого барана, каких тысячи в их неисчислимых стадах».

Он понимал, что недолго осталось ему видеть траву и пить кумыс, и спешил сохранить для будущей жизни свой народ. Будут приморские куманы, будет кто-то синей ночью петь у костра песню о нем, мудром хане Гиргене. Скорей бы возвращался из Киева Аклан, и можно свертывать шатры, сниматься с места. От Итиля [51] до Дуная раскинулась огромная степь, а ему, Гиргеню, нет в этой степи ни пяди спокойной земли.

В лютую жару, когда казалось, что вот-вот закипит вода в Чингуле, дозорный с кургана увидел в степи черные точки.

— Хан, — закричал дозорный, — наши послы с Руси едут!

Волнуясь, Гиргень вскочил на коня, взлетел на курган.

— Почему их шесть? — спросил он у дозорного. — Вместе с Акланом их было семеро.

Дозорный молчал. Пот бежал по его смуглым щекам. И Гиргень понял, что сейчас должно случиться непоправимое. А верховые приближались, уже слышен был стук копыт. Кони ногами и животами разрывали степную траву — она буйно поднялась после дождя, который четыре дня назад послало небо. Вот верховые уже рядом с курганом, вот они останавливают коней, сваливаются с седел.

— Где Аклан? — тихо спросил Гиргень.

Старший верховой, стоя на коленях, подал хану тяжелый бурдюк и в страхе припал лбом к самой земле. Хан вскрикнул, укусив себя за руку, хлестнул верхового кнутом.

— Ты привез мне голову моего сына?!

— Да, мудрый хан, — прошептал посол и почувствовал, как черное крыло смерти опускается ему на плечи.

— Трусливый байбак! — побелел от гнева Гиргень. — Я доверил тебе жизнь молодого хана, а ты привез ханскую голову! Почему не твоя голова в этом бурдюке?

— Люди Шаруканидов подкараулили нас там, где река Арель вливается в Днепр. Там есть большой остров. Они напали на нас, как ночные совы. Молодого хана убили, а нас семь суток держали в пещере, завалив ее камнями. Шаруканиды всей силой идут на Киев, — уже более спокойном голосом продолжал старший посол. Он понял, что от смерти ему на этот раз не отвертеться, а смерти куманы не боялись.

Гиргень приказал отсечь всем послам головы, отсечь головы и их коням. Потом похоронили Аклана. Выкопали в степи глубокую яму, вокруг нее положили трупы убитых коней. В пойме Чингула нарезали длинные пласты дерна и вокруг ямы соорудили тройной вал с тремя проходами. Все это сооружение окружал ров глубиной в полторы сажени. Голова Аклана была повернута на восток, откуда выплывает теплое солнце куманов. В могилу положили саблю, три ножа, кольчугу, щит, колчан с луком, позолоченный шлем и шесть шелковых кафтанов, а также два золотых перстня с драгоценными синими и зелеными камнями, три парчовых пояса с серебряными пряжками. Над всем этим насыпали скорбный курган, и Гиргень, не теряя больше времени даром, ударил железным набалдашником в походный котел — дал сигнал орде сниматься с места. Заржали кони, заревели верблюды, заплакали дети, и только курган молча смотрел на всю эту суету, на людей, которые уходили, чтобы уже никогда больше не вернуться к нему. Гиргень хоть и был печален, но в седле сидел твердо и с гордостью смотрел на своих конников. На головах у куманов были низкие шлемы, начерненные смолой, чтобы не блестели на солнце. Коричнево-рыжие кафтаны ладно облегали мускулистые фигуры, и только спина у каждого верхового казалась горбатой — это торчали лук и колчан со стрелами. На самом Гиргене сияла кольчуга из толстых кованых колец. Кроме нее, старый хан надел подкольчужный кафтан, кожаные штаны с нашитыми спереди железными полосами, остроносые сапоги из красного сафьяна.

Двигались левобережьем Днепра. Здесь еще великий киевский князь Владимир на всех речушках ставил крепости, чтобы обезопасить себя от постоянных набегов кочевых орд. На всем степном порубежье Русь насыпала земляные валы, делала засеки из деревьев, ставила сигнальные вышки. На левобережье степь лежала почти до самого Чернигова, Четыре оборонительные линии вынуждены были проложить русичи. В устье реки Сулы они построили крепость-гавань Воинь, там во время опасности могли спрятаться люди с Днепра. Крепости стояли по всей Суле — в 15—20 поприщах одна от другой. Когда же степняки прорывали первую линию обороны, а это им часто удавалось сделать, на реке Трубеж их удар принимал на себя крупнейший город Руси — Переяслав. С левого берега Днепра к Киеву воинственные орды могли подобраться, только перейдя брод возле Витичева и долину реки Стугны. Но и здесь их ждали мощные крепости. Над бродом возвышалась крепость с дубовыми стенами и сигнальной башней на вершине горы. Во время опасности на башне, откуда простым глазом был виден Киев, зажигали огромный костер. С юга к Киеву подступал густой бор. Здесь великий князь Владимир построил последнюю оборонительную линию, в которую входили крепости Триполье, Василев и Белгород, соединенные между собой земляными валами.

Гиргень хорошо знал обо всем этом, так как не однажды участвовал в кровавых набегах. Сейчас впервые он шел на Русь с миром, шел, чтобы вонзить саблю в землю. Даже в его орде это не всем по нраву, не говоря уже о Шаруканидах, однако он твердо решил стать братаничем великого киевского князя Изяслава. Хватит пепла и слез.

Скверная примета ждала хана. Его конь передней левой ногой угодил в норку суслика, сломал кость. Бедолагу-коня прирезали, а Гиргень почувствовал, как сразу насторожилась орда, как тень пробежала по лицам людей. Но хан ловко вскочил на нового коня и, делая вид, что ничего особенного не случилось, решительно направил его туда, где вскоре ожидалась река Вороскол. Жизнь — это такая дорога, по которой каждый должен идти сам, не то тебя поведут. Старый Гиргень хорошо знал эту мудрость.

— Сам умрешь и нас погубишь, — с отчаянием и лютой злостью крикнул Калатан, один из лучших наездников орды. Он был молодым и звонкоголосым.

— Что с тобой, Калатан? — медленно повернул голову в его сторону Гиргень. — Неужели ты думаешь, что старый хан сошел с ума и желает смерти своему народу?

— Да, ты сошел с ума, хан! — смело, не опуская глаз долу, выкрикнул Калатан. Вся орда услыхала эти слова. — Ты сошел с ума, иначе чем же объяснить, что ты ведешь нас в Киев, к нашим врагам, — побледнев, продолжал конник. — Разве может раздольная степь дружить со вспаханной нивой? Разве может вольный орел пить воду из того родника, из которого пьет аист или воробей? Ты хочешь цепями приковать нас к одному месту, но еще деды наших дедов и прадеды наших прадедов выбрали своей родиной степь и вольную дорогу.

— С Киевом дружат торки, и печенеги, и берендеи, и кавуи, и другие народы, — зло прервал Гиргень. — И как тебе известно, они не умерли. У Киева крепкая рука, и не по звериным законам он живет, а по человеческим. Русской правдой называется этот закон. Нас, приморских куманов, жмут со всех сторон, отбирают у нас воду и пастбища, у женщин орды нет в груди молока, чтобы кормить детей. Я веду свой народ в Киев, туда, где он найдет пристанище и мир. Разве это плохо, разве это смерть, Калатан, найти для своего народа пристанище и мир?

— Не слушайте его, свободные куманы! — выхватил саблю Калатан, В смуглом кулаке сжал он эфес сабли, и даже этот кулак, заметил Гиргень, был мокр от пота. «Боится и потеет от страха», — подумал старый хан.

— Жалко мне тебя, Калатан, — вздохнул Гиргень. — Ты такой молодой, сильный, красивый, а умрешь рано, очень рано. Не носить тебе седой бороды.

Калатан побледнел, сабля у него в руке задрожала. Он оглянулся на орду, наверное, там были его единомышленники, но никто из них не подал ни знака, ни голоса, ждали, что будет дальше. И тогда, приходя в бешенство от бессилия и ненависти, Калатан сказал:

— Ты хитрый, как змея, Гиргень. Но даже ты не можешь видеть наперед человеческую судьбу. У тебя не семь глаз.

— Не семь, — согласился старый хан. — Только я уверен, что скоро ты сломаешь себе шею. Знаешь, как ломается сухой стебель?

— Шея у меня крепкая, — решительно выдохнул Калатан. — И руки у меня крепкие.

— А ханская шапка, которую ты так жаждешь надеть, очень тяжелая, и она сломает тебе шею, — усмехнулся Гиргень.

— Не пугай! — закричал Калатан. — Босым меня на лед не пошлешь!

В гневе он был на диво некрасив, в его лице было что-то отчаянное, необузданное, звериное.

— Ты хочешь вести орду, — миролюбиво сказал Гиргень. — В твои годы и я хотел. И каждый мужчина, если только он мужчина, мечтает стать ханом. Но для этого надо быть сильнейшим, умнейшим и отважнейшим. Ты говоришь, что у меня не семь глаз, и ты уверен, что те глаза, которые я имею, старые и слепые. Давай стрелять из луков. Кто попадет в цель, тот и хан.

Орда зашумела, заволновалась. Никто не ожидал от старого хана такой затеи. Спрятавшись в толпе, друзья Калатана кричали оттуда, правда, заметно изменив свои голоса:

— Соглашайся, Калатан! У тебя глаза, как у беркута! Ты победишь слепого Гиргеня!

Калатан вспыхнул от радости. Наконец наступил его миг! Сейчас орда увидит, какой он ловкий и остроглазый. Калатан резким рывком выхватил из-за спины лук, нащупал рукой огненные стрелы. Сердце колотилось в груди.

— Стрелять будем в конский череп. Отнесите череп в степь на три сотни шагов, — сказал Гиргень. — Чья стрела попадет в череп или ляжет ближе к нему, тот и победил. Начинай. Ты должен стрелять первым, ведь стать ханом хочешь ты.

В зеленом разливе степной травы череп виделся маленькой бело-желтой точкой. Затаив дыхание, Калатан натянул упругую тетиву, пальцами ног нажал на стремена, приподнялся в седле, мысленно попросил удачи у всех степных богов. Стрела свистнула, полетела. Следом за ней, нет, не следом, а на ее остром клюве полетела и душа Калатана.

Гиргень улыбнулся, потом стер с лица улыбку, взял в руки лук. Бескровная ниточка ханских губ была видна всем, кто стоял неподалеку. Гиргень легко спустил тетиву, бросил стрелу вверх, на солнце. Все подняли головы, и жгучее солнце ударило в глаза, высекая слезы. В ярком голубом небе летела ханская стрела. Нахлестывая коней плетками, верховые ринулись в степь. Калатан хотел помчаться вместе со всеми, но увидел, как неторопливо и спокойно вешает лук за спину Гиргень, и придержал коня. А верховые между тем уже доскакали до черепа, спешились.

— Ханская стрела! — донеслось оттуда. — Ханская стрела победила!

Калатан вздрогнул, прикусил губу. Гиргень усмехнулся.

Стрела старого Гиргеня впилась в конский череп, выше дырки, где когда-то был глаз. Стрела Калатана лежала в траве шагах в четырех от черепа. На Калатана жалко было смотреть. Он дрожал как в лихорадке. Дикая улыбка кривила рот. Он соскочил с коня, упал лицом в колючую сухую траву.

— Слава хану Гиргеню! — закричала орда.

— Вот видишь, Калатан, — спокойно, смакуя каждое слово, сказал Гиргень. — Бог помог мне, направил мою стрелу туда, куда надо было. Значит, я хан по божьему праву. А ты учись стрелять из лука. Может, до того, как поседеет борода, и научишься.

Это было страшное принародное оскорбление. Калатан помертвел, казалось, превратился в серый степной камень. Он готов был убить сам себя, вырвать свои глаза, чтобы не видели они насмешливых лиц. Бессильно лежал он в траве, по его телу пробегали судороги, и он не мог их сдержать, остановить, как не мог остановить тупую боль, обложившую со всех сторон сердце.

Ласки нежной Агюль были наградой Гиргеню.

— Ты настоящий хан, — шептала Агюль. — А этого Калатана, этого пса, который осмелился поднять против тебя голос, прикажи убить. Нет, пусть он живет, но пришли его ко мне — пусть собирает кости у моего шатра.

— Пришлю, — устало бубнил в ответ Гиргень. — Агюль, звезда моя…

Однако назавтра Калатана не нашли в орде. Исчез, испарился, как утренняя роса. Решили, что с горя бросился в степное озеро (их много попадалось на дороге) или заблудился где-нибудь в глухотравье. Старый шкуродер из племени печенегов, который еще невесть когда прибился к орде и закапывал трупы дохлых животных, сказал Гиргеню, что видел Калатана. Тот сидел в траве, заметил шкуродера, хотел что-то крикнуть, дать какой-то знак рукой, но не успел, весь посинел, сморщился, уменьшился ростом и вдруг превратился в суслика и шмыгнул в нору прямо из-под ног шкуродера. Выслушав эту новость, Агюль побледнела, ей стало очень грустно.

Между тем орда шла все дальше и дальше на север. Перевалили через реку Снопород, приближались к Ерели, которую русы зовут Углом. Зной донимал людей и скот, немели ноги в стременах, а Гиргень все не давал передышки, все гнал свой народ вперед. Тревога в последнее время грызла его душу. Кажется, все вокруг было привычное, надежное — и верная Агюль, и верные соплеменники, и широкая степь, и трепетные звезды в ночных небесах, — а он мрачнел, хмурился, подозрительно прислушивался к чему-то. Временами замирал, сидя в седле, ухватив правой рукой жиденькую седую бороду. Со стороны казалось, что старый хан хочет по волоску выдернуть ее. Даже казалось, что он спит в седле, ибо невозможно старому телу терпеть такую духоту, такую тяжелую бесконечную дорогу, когда даже молодые ехали с красными от усталости глазами, соль плавилась у них на спинах. Скрипел песок под копытами. Скрипел лук за плечами. Скрипели кибитки, в которых ехали женщины и дети. Казалось, скрипело горячее небо. Единственной утехой был вечер, когда скатывалось за горизонт круглое багровое солнце, спадала жара, смягчались голоса людей и животных. В такую пору Гиргень поворачивал коня к белоснежному шатру, в котором его ждала Агюль. Там хана встречали прохлада и любовь. Он слезал с коня. Нагретое за день солнцем седло обжигало руку.

— Выпей кумыса, мой хан, — сказала Агюль, когда он как всегда пришел к ней.

Не сводя с нее глаз, он начал пить горьковатый напиток.

— От кумыса крепкий спокойный сон, — улыбнулась Агюль и вдруг спросила: — А что если Калатан живой, не умер?

— Ты еще помнишь этого червяка? — удивился Гиргень. — Он умер, так как после того, как он проиграл мне, настоящий куман не должен жить. Но если бы случилось чудо и он снова появился бы в нашей степи, я отрезал бы ему уши. Они у Калатана слишком длинные.

Гиргень засмеялся, довольный шуткой и собой, и вдруг почувствовал, как едва уловимо качнулась под ним земля. Он сидел на кошме, рядом была Агюль, кумыс приятно охлаждал рот, но тренога вспыхнула в сердце, да такая, что потемнело в глазах. Ему показалось, что он сейчас умрет.

— Что с тобой, повелитель? — тихо спросила Агюль. Глаза у нес были блестящие, большие. Такие глаза — как холодная речная вода в жару.

— У меня отчего-то закружилась голова, — растерянно сказал Гиргень. Он приложил ладонь ко лбу.

— Ты устал… Ляг, поспи, — успокоила старого хана Агюль.

— Нет… Это не то… Не то, — прислушиваясь к самому себе, к глубинам своей души, медленно проговорил Гиргень. Потом он рывком положил руку на круглое мягкое плечо Агюль, задыхаясь, спросил: — Ты любишь меня?

Снова страх, как гной из раны, пролился из сердца, затопил каждую клеточку тела. Хан почувствовал, что у него останавливается дыхание. Руки и ноги стали легкими, невесомыми, как перо степной птицы. Во рту пересохло, будто туда бросили горячего песка. Агюль молчала, внимательно смотрела на старого Гиргеня.

— Что ты сделала со мной? — догадавшись обо всем, все поняв, выкрикнул Гиргень, но только слабый шепот вырвался из груди.

— Спи, хан, — строго сказала Агюль.

— Ты влила в кумыс отраву. Ты… которую я так любил… Скажи, Агюль, что это не так… Скажи, и я прощу… Не молчи…

Агюль молчала, загадочно глядя в лицо хану. Он чувствовал, как немеет, холодеет нутро, бессильно скрипел зубами, тщетно пытаясь поднять голову, твердо и гневно посмотреть на коварную обманщицу. Он хорошо знал, что она всегда боялась его твердого взгляда в упор. Но голова клонилась на грудь. И вдруг такая усталость, такое тупое безразличие навалились на хана, что он сладко зевнул, сказал: «Буду спать…» — лег на кошму и заснул.

— Спи, хан, — прошептала Агюль.

Она долго сидела в темноте, прислушиваясь к его дыханию, боясь, что сонное зелье окажется слабым и хан, переборов сон, схватится за саблю. Но хан крепко спал, свистел носом, будто суслик. Тогда Агюль упруго вскочила на ноги, щелкнула пальцами, вызывая рабыню, и когда та, черная, безмолвная, склонилась перед ней, спросила:

— Горит ли на Горбатом кургане костер?

— Горит, украшение небес, — льстиво ответила рабыня. Агюль выбежала из шатра. Костер, как красный пронзительный глаз, глянул на нес из глухого мрака.

— Долго же ты спишь, хан Гиргень, — послышалось откуда-то сверху, Гиргеню показалось — с облака, золотого и яркого, которое проплывало над ним. Во сне он видел себя в знойно-васильковом небе. Вместе с Агюль он сидел на маленьком искристом облачке, парил над бескрайней степью. Рядом — внизу, вверху, по сторонам — бесшумно плыли белые пухлые облака. От них веяло холодом, И вот с большого верхнего облака послышался этот неожиданный голос. Нежно обнимая левой рукой Агюль, Гиргень протянул правую к облаку, чтобы подманить его к себе. Так в весенней степи он подзывал, подманивал из огромного овечьего гурта доверчивых белых баранов. Но вдруг облако выпустило железный клюв и больно ударило им по руке. Гром-смех прокатился по небесам. Старый хан с великим напряжением открыл склеенные сном веки и увидел над собой Шарукана. Рядом, зло усмехаясь, стоял Калатан.

— Вставай, беззубый верблюд, — приказал Шарукан.

Гиргень медленно поднялся на ноги, пошатнулся. Камешек боли, тяжелый и острый, перекатывался в голове. Все еще хотелось спать, но он понимал, что это был последний его земной сон, что скоро, возможно через несколько мгновений, он уснет навеки. Страха не было. Он искал глазами Агюль. В шатре толпилось много людей, но Агюль среди них он не увидел.

— Ты хотел завести вольных куманов в Киев, породниться с русами, — жестко усмехнувшись, сказал Шарукан. — Уж не сошел ли ты с ума?

— Я умнее тебя, — с достоинством проговорил Гиргень.

— Как же ты додумался до этого? Если ты умнее всех, как ты мог наших степных богов равнять с киевским богом? Разве можно в небе остановить облако? Ты же в своей старческой слепоте захотел, чтобы мы, властелины степей и быстроногих коней, остановились на обочине дороги, начали ковыряться в земле. Есть народы-грибы, они растут на одном месте. Это русы, ромеи, ляхи… Но приходит некто, мудрый и могучий, срезает гриб и жарит его на огне. Это мы, куманы. Такими сотворило нас небо. Вечное движение, вечный поход. Что лучше найдешь ты на земле?

Шарукан говорил с воодушевлением. Все, кто находился в шатре, слушали его с затаенным дыханием, согласно кивали головами:

— Да… Да… Справедливо говорит мудрый Шарукан.

А хан Гиргень в предсмертной тоске думал об Агюль. Предала, опоила сонным зельем, навела врагов… Но гнева в сердце почему-то не было. Он и сейчас любил черноглазую красавицу, и если бы увидел ее, язык не повернулся бы сказать злое слово, только бы посмотрел с укором. И вспомнился хану тяжелый сон. Приснилось ему однажды во сне, что душит его черная гадюка. Обвилась кольцом, не дает дохнуть, В ужасе, в холодном поту проснулся он тогда, а это Агюль обняла его за шею и целует.

— Отдай мне Гиргеня, — попросил Калатан, обращаясь к хану Шарукану.

Но тот будто не слышал этих слов, продолжал:

— У чужого огня не согреешься. А ты забыл об этом, Гиргень. И — помолчав — вдруг предложил пленному:

— Ты отважный, мудрый. Тебя уважает народ куманов. Давай объединим наши силы, ударим по Киеву, сожжем город русов, и будет у нас тогда много серебра и рабов.

Все ждали, что ответит старый Гиргень.

— Прошедшего не поправить, — после некоторого раздумья проговорил Гиргень. — Мы с тобой всегда враждовали, так останемся же врагами до самой моей смерти. Ловко ты меня взял, как птицу в гнезде. Наука старому дураку, но поздно учиться — помирать надо. Я тебе одно скажу; не иди войной на русов, не то и свою голову погубишь, и народ из-за тебя пропадет. Вот мое слово.

Гиргень опустил седую голову, умолк. Шарукан внимательно посмотрел на него, сморщился, кашлянул в загорелый кулак.

— Отдай мне Гиргеня, — снова попросил Калатан.

Слившись с войском Шарукана, орда двинулась в степь, чтобы оттуда, собрав грозную силу, навалиться на Киев. Скрылись за горизонтом последние кибитки. Тишина установилась вокруг. Из норки осторожно высунул головку суслик, глянул туда-сюда, осмелев, вылез наверх и замер на кургане, как столбик. Вдруг непонятные звуки послышались ему. Суслик на всякий случай нырнул опять в норку, потом, подождав немного, снова высунул любопытную мордочку, запачканную песком. На соседнем кургане умирали двое — старый человек и чудной зверь. Таких зверей суслик никогда не встречал в родной степи. Человек и зверь были привязаны друг против друга к длинным, вбитым в сухую землю шестам. Кто-то сломал им позвоночники, и они умирали. Эти-то глухие стоны и услышал суслик. Он немного поколебался, снова выбрался из норки, понял, что человек и зверь беспомощны, а значит, и не страшны для него. Мухи облепили морду зверю, лезли ему в глаза, в уши, и зверь время от времени угрожающе визжал. Но когда он открывал для своего слабого визга рот, мухи нахальным роем летели ему в рот, и он давился, рычал. Слезы сверкали в глазах неизвестного суслику зверя.

Оцепенев от дикой боли, от жары и лютых мух, Гиргень напряг все силы, открыл глаза и увидел, как жестоко страдает несчастный пардус. «Хоть бы зверя пощадили, — подумал он, — Разве зверь виноват?» Потом он увидел суслика, серый пугливый столбик. «Подбеги ближе, — мысленно умолял он зверька. — Свистни, пропой мне на прощанье песню степей». Но суслик молчал. А через какой-то миг уши и сердце резанул предсмертный визг пардуса. «Прощай, — простился с ним Гиргень. — Я человек, поэтому должен дольше жить и дольше страдать, чем ты, зверь». Он умер через ночь, на рассвете.

II

Снова Степь шла на Ниву, Кибитка на Хату, Аркан на Плуг. Все днепровское левобережье застлал едкий дым. Половцы огромными конными массами напали врасплох. На север от реки Вороскол, где извечно стоят селища русичей, рассекла белый день на черные ошметки кровавая сабля.

Смерды с семьями спасались кто как мог. К Киеву или Переяславу бежать было далеко, и люди, как степные дрофы, вместе со своими детьми забивались в траву. Но на взмыленном коне взвивался над убежищем половец, и мужчин ждала сабля, а женщин и детей — аркан. Некоторые бежали к степным речушкам, забивались в тростник, лезли в воду, только нигде не было спасения. Вмиг становилось пеплом то, что человек тяжелым трудом добывал всю свою жизнь. Пленных женщин и детей сгоняли, как скот, в стада. Потом самых красивых девушек начинали насиловать на глазах у всех. Девушек не хватало, и пропахшие потом, дымом и кровью степняки насиловали женщин на виду у их детей. Жены половцев терпеливо ждали в условленных местах пленных, делили новых рабынь и малолетних рабов, нагружали их, как верблюдов или коней, добром, гнали к своим кибиткам. Если же по той или иной причине изнасилованных девушек и женщин нельзя было взять с собой, половцы их тут же убивали, так как некоторые могли забеременеть, родить детей, а закон степей не разрешал, чтобы среди чужого народа жили люди, телом и душой похожие на половцев.

Все порубежные городки-крепости русичей были взяты в осаду. Без воды и пищи, под градом половецких стрел и камней мужественно отбивались их немногочисленные гарнизоны. Из окрестных селений под защиту земляных валов и дубовых заграждений сбегались тысячи людей. Плакали дети. Голосили женщины. Кое-кто из женщин, глядя сверху на свирепое море степняков, которое вот-вот должно было хлынуть в расщепленные, поломанные ворота, не выдерживал, начинал смеяться в истерике, распускал волосы, сдирал с себя одежду и голыми прыгал с валов прямо в руки половцев.

Весть о том, что Степь снова пошла на Киев, принес великому князю Изяславу воевода Коснячка. Сидя в тихой светлице, князь, вместе с сыном Святополком, читал старый ромейский пергамент. Благодать была на душе. Читал «Пчелу» — слова и мысли из Евангелия, слова святых отцов, слова прославленных любомудров.

— Как коню ржание, и псу гавканье, и волу мычание, и барсу рычание дадено, и это их примета, так и человеку слово, и это примета его, и сила его, и оружие, опора и ограда, — раздумчиво читал темно-русый Святополк.

Изяслав погладил его по голове, проговорил:

— Мудро сказано, сын.

— А вот что пишут ромеи про молчание и тайну, — продолжал читать дальше Святополк. — Когда Сократа спросили, кто тайну может сохранить, он ответил: «Тот, кто горячий уголь удержать на языке сможет». Когда же кто-нибудь злился, что у него, у Сократа, погано смердит изо рта, Сократ говорил: «Множество тайн сгнило в моем горле».

Святополк хотел читать еще, но в это время вошел взволнованный Коснячка, и по его глазам, по растерянному лицу Изяслав понял, что случилось что-то очень неприятное.

— Отдохни, сын мой, — отодвинул в сторону пергамент.

Святополк был недоволен, что их прервали. Но, делать нечего, он встал, поклонился отцу и вышел из светлицы. Великий князь тоже был недоволен. Который уже раз ему не дают побыть вдвоем с сыном. Посмотрев на воеводу, он раздраженно спросил:

— Что ты мне скажешь?

— Половцы перешли реку Вороскол, — выдохнул Коснячка и вытер пот с лица кулаком.

— Опять, — сморщился, побледнев, великий князь.

— Опять, — как эхо, повторил воевода.

Какое-то время они молчали. Изяслав припоминал реки, которые впадали в левое плечо Днепра: Вороскол, Псел, Сула… Степняки уже, наверное, подкатываются к Пселу. Перед глазами встала стремительная черная туча конницы. Где-то там горят веси и порубежные крепости, чернозем красен от крови. «Ненасытная саранча», — подумал великий князь.

— В Киеве об этом знают? — осторожно спросил он.

— Подол бурлит, как муравейник, в который воткнули головешку, — сказал воевода.

Внутри у Изяслава все кипело, он хотел гневным словом уколоть Коснячку, но сдержался. Одной веревкой они связаны и сейчас, когда смертельное нашествие угрожает Киеву, должны стоять плечом к плечу, стремя к стремени.

— Зови старших бояр, кто в Киеве, ко мне на сени, — сказал он Коснячке. Тот молча вышел. Великий князь как сидел, так и остался сидеть, только обхватил лицо горячими руками, задумался. Не везет ему в последнее время. Беда валит со всех сторон. «Ты к жизни с добром, а она к тебе ребром», — вспомнилась ему поговорка.

Неужели Русь и Киев рухнут под ударами Степи? Неужели и ему уготована судьба короля саксов Гарольда? Два солнцеворота назад норманны переплыли море, наголову разбили войска саксов у Гастингса и поделили их между собой, как рабочий скот. Неужели какой-нибудь пьяный от крови хан сделает своим рабом княжича Святополка, потащит на аркане в степь?

От таких мыслей Изяслав даже застонал и заскрежетал зубами.

«А как полоцкий князь Всеслав, радуется или печалится этому нашествию? — вдруг подумал он. — Конечно же, уже знает или скоро узнает об этой новой беде Киева».

Великую силу над душами многих киян имеет полоцкий князь. Люди приходят к его порубу, говорят с ним, говорят о чем вздумается, и ведь не запретишь им, сразу назовут тебя мстительным человеком, а таких никто не любит — ни смерды, ни бояре. В кратковременной земной жизни надо иметь надежную опору. Опора же эта — христианская вера и христианский люд. Чтобы сохранить власть и державу для себя и своих сыновей, надо иной раз и перед голытьбой с Подола шапку снимать. Могучая держава Русь, весь божий свет знает о ней однако даже в дубовом комле бывают трещины. А что ждет державу через солнцеворот, два?

Великому князю вспомнилась недавняя охота. Вместе с боярами и челядинами носился он тогда на легконогом коне по бархатным лугам и паутинным борам. Много важнецкой дичи свалили, много мяса, шкур и рогов добыли. Но под вечер незаметно отбился князь от шумной толпы ловчих и остался один в какой-то мрачной хвойной чащобе. Далеко-далеко лаяли собаки. Серый паук медленно качался на своей паутине. Вокруг было полное безлюдье и безголосье. Он соскочил с коня, сёл на поваленное бурей дерево. Корни, как пальцы лешего, торчали из выворотня. Сразу бросилось в глаза, что вся земля вокруг как бы вспахана, поднята. Мох, трава, иглы хвои — все было скручено в один клубок. Он, Изяслав, внимательно посмотрел туда-сюда и увидел неподалеку мертвого тура. Только ребра, копыта, рогатый череп и космы темно-рыжей шерсти остались от лесного владыки. Наверное, кто-то нанес ему тяжелую рану, и тур прибежал сюда, в эту чащобу, здесь упал, обессиленный, и, уже испуская дух, ползал, извивался, животом и копытами вспахивая податливую лесную землю. Великий князь подошел ближе. Что-то гудело в темных выпуклых ребрах; а что, сразу не мог понять. Он сделал еще шаг, и. вдруг, рой отвратительных синих мух вырвался оттуда, взвился вверх. Изяслав даже отшатнулся и закрыл глаза руками. Тот, кто когда-то был самой силой и самой яростью, не мог шевельнуть хвостом, лежал грудой неподвижных мертвых костей. И киевскому князю подумалось, что вот так, безголосо и беспомощно, когда-нибудь будет лежать и его держава, а отвратительные синие мухи представились ему поганцами-перунниками, которые разъедают эту державу изнутри.

На сенях Изяслава уже ждали бояре. Великий князь строго посмотрел на них, сел. Взволнованно переговариваясь, бояре расселись на дубовых скамьях.

— Слыхали? Знаете? — спросил Изяслав.

— Знаем, — за всех ответил Чудин.

— Что же будем делать, бояре?

Великий князь почувствовал, что голос его неожиданно дрогнул. Стало неприятно оттого, что показал перед боярами свою слабость. Он с силой ударил по костяному подлокотнику кресла, почувствовал боль в пальцах. Бояре смотрели на Изяслава и молчали. Это удивило его. Говоруны, пустобрехи, а тут ни слова: будто им рты горячим воском залили.

— Сажай на коней дружину, князь Изяслав, и веди навстречу безбожникам, — со свойственной ему решительностью сказал наконец воевода Коснячка.

Прорезался голос и у других бояр:

— К братьям своим, князьям Святославу и Всеволоду шли гонцов.

— Пошли гонца и к ляхам, к родичу своему королю Болеславу.

— Варяги с воеводой Тордом тоже пусть поднимаются на половцев.

«А сами вы, по всему видно, не очень-то хотите подставлять свое брюхо под половецкие стрелы», — гневно подумал Изяслав. Он резко встал, твердо и властно произнес:

— Русь в огне. Искры долетают и до стольного Киева. Будем защищать свою землю. В поход, бояре.

Князь Всеволод ждал с дружиной в Переяславе, торопил великого князя, так как половцы уже навалились на его вотчину своими передовыми отрядами. Через день-два должен был подойти из Чернигова Святослав. От киевских пристаней до переяславских водной дорогой 120 верст, а по сухопутью, берегом Днепра, всего 80. Утром выехав из Киева, к ночи на хорошем коне можно доехать до Переяслава. Но это, конечно, если едешь один. Огромная же масса войска движется медленнее, ее задерживает обоз.

Весь день великий князь провел в сборах. Дружинники острили мечи, копья, боевые секиры, проверяли конскую сбрую, нашивали потолще слой бычьей шкуры на щиты, смазывали свиным салом и барсучьим жиром кольчуги. Надворные челядины и холопы наполняли свежей водой дубовые кадки, зная, что военная дорога ведет в знойную степь, а там без воды — смерть. На возы клали туши диких кабанов и лосей, груды сухих дров, амфоры с вином и медом, горы остроносых стрел, тяжелые металлические щиты в рост человека. Травники тащили из своих камор снопики трав, грибы-трутовики, дымом которых глушат боль, чистый мох, тонкую бересту и льняное полотно, чтобы перевязывать свежие раны, а ран ожидалось много, ведь половцы издревле имели безжалостные клювы и зубы — крепкие луки и стрелы.

На одном из возов устроился игумен Печерского монастыря Феодосий с двумя иноками [52]. Святые братья везли с собой изображение Христа и крест, которые должны были защищать киевское войско от оружия безбожных агарян. Они пели святые псалмы, осеняли божьим крестом каждого, кто подходил к возу. Изяслав тоже подошел, спросил у Феодосия:

— Удачным ли будет поход, святой отец?

Игумен просветленно посмотрел на него, широко перекрестился.

— Женщинам голова — мужи, мужам — князья, а князьям — бог. На бога надейся, великий князь. Вчера иноку Федору было видение. Инок зерно мелет на жерновах в своей пещере, ночью мелет, так зарок богу дал. И вот когда он крутил жернов, когда дошел уже до полного изнеможения и хотел сполоснуть лицо водой, на стене в пещерке вдруг свет вспыхнул. Неземной свет. Инок опустился на колени, начал молиться и божий голос услышал. Сказал Христос: «Копьем своим я побью врагов». И огненное светлое-светлое копье проплыло над головой у Федора. Добрый это знак, великий князь Изяслав. Ты победишь поганых.

— Оповестить об этом всю дружину! — радостно крикнул Изяслав.

Скоро все знали о ночном видении печерскому иноку. Бояре и младшая дружина сразу повеселели, заулыбались, начали креститься. Добрая весть долетела до стругов на Днепре, в которых плыли вои-пешники. Гул счастливых голосов послышался оттуда. Весел был и великий князь Изяслав. Его охладил — как ушат воды на голову вылил — боярин Чудин. Подъехав к нему на коне, сверкнул ледяными глазами и тихо сказал:

— Великий князь, ты ищешь врага спереди, но почему ты оставляешь врага за своей спиной?

— О чем ты говоришь, боярин? — не понял Изяслав.

— Я говорю о полоцком князе Всеславе. Его надо убить.

Изяслав внимательно посмотрел на Чудина, спросил:

— А с княжичами Борисом и Ростиславом что делать будем?

— Надо, чтобы и они кровью умылись, — твердо проговорил Чудин.

— Но я не хочу, чтобы народ назвал меня Святополком Окаянным, — сказал великий князь, потемнев лицом. Холодно стало ему, даже голову вобрал в плечи.

— А кто скажет или подумает, что их убил ты? — не отступал Чудин. — Они могут отдать богу душу и тогда, когда ты пойдешь в поход, когда тебя не будет в Киеве. Они могут погибнуть, скажем так, от случайного пожара…

— От пожара? — переспросил Изяслав.

— Да. Небо знойное, бревна в порубе сухие… А киевские кузнецы и золотари вон как раздувают свои горны… Может выкатиться уголечек…

— За что ты так не любишь Всеслава? — в упор посмотрел на Чудина великий князь.

— Ты и сам его не любишь, — спокойно ответил боярин. — Всеслав — опасная злая сила. На него молятся холопы и смерды. Его имя кровью пишут на своих лесных капищах поганцы-перунники. Он — больной зуб в здоровом рту. Вырви ядовитый зуб, если не хочешь, чтобы рухнула держава, чтобы было срублено дерево, которое посадил твой мудрый отец.

— Вернемся из похода и тогда… — взволнованно, с придыханием начал было Изяслав, но Чудин не дал ему договорить.

— Нет, только сейчас, — произнес твердо, сверкая глазами. — Воевода Коснячка уже подыскал надежных людей. Они ждут великокняжеского слова.

— Хорошо, — тихо произнес Изяслав.

Шли правобережьем Днепра. Вместе с княжеской дружиной в поход двинулось и малочисленное городское ополчение. Возле Переяслава по Зарубинскому броду переправились на левый берег. Здесь уже ждал князь Всеволод. Братья трижды поцеловались на глазах у всех, потом пошли в шатер. Оттуда великий князь вышел задумчивый, точно погруженный в себя, молча сел на коня, в сопровождении рынды Тимофея направился в вечернюю степь. Все войско с тревогой смотрело ему вслед. Когда он исчез во мраке, князь Всеволод приказал своему боярину Туголуку с сотней верховых ехать следом, так как в степи могли уже встретиться половецкие передовые дозоры.

Непонятная тоска уже третий день точила великого князя. Горько и неуютно было ему под серебристо-дымными облаками, висевшими над степью. Думалось о смерти, о слезах княгини Гертруды. А еще седмицу назад было так светло на душе, со всей своей семьей он плыл в княжеской богато убранной ладье по Днепру, над ними сияло высокое небо, солнце лучистым кругом бежало в косматых прибрежных лесах, — казалось, это золотая птаха свила в деревьях себе гнездо. Куда же девалась радость? Какой тропинкой ушла из сердца веселость? Он уже заметил, давно заметил, что человеческая душа в земной своей жизни смотрит вокруг себя очень разными глазами. То неудержимо радуется человек жизни, чуть не захлебывается ею, готов подпрыгнуть до весенних облаков, готов с корнем вырвать неохватный дуб. А то вдруг дрожь заночует в душе, всего человек боится, боится своего голоса и своего кашля, руки и ноги плохо служат ему, страх смерти обжигает нутро — проснется человек ночью на мягком теплом одре, в своем семейном гнезде, рядом сладко дышат сонные дети, а думается почему-то о том, что когда-нибудь он умрет, будет лежать в холодной, скованной зимними морозами земле и в его черепе, там, где помещается живой горячий мозг, будет каменеть кусок льда. В эти часы человека раздражает все: и чей-то смех, и колючий свет свечи, и особенно ухоженные веселые лица женщин, особенно женщин. Они холят, лелеют свое тело, а разве разумно каждодневно, ежечасно холить, лелеять то, что завтра станет тленом, пеплом? Бывает же и так, что душа точно цепенеет, живет в каком-то раздумье, как бы примеряясь к чему-то, все пропуская через себя. Тогда человек становится чутким ко всему, что его окружает, и все его волнует — и шепоток осеннего дождика, и гремучий ледоход, и лютая августовская жара, и даже смерти не страшится он в такие мгновенья, ибо сознает, что никто, кроме бога, не знает, где граница между смертью и жизнью. По своему подобию сотворил бог человека, центром всей земной жизни сделал, хозяином всего живого, однако в минуты просветления, остроты духовного зрения вдруг приходит, пугая своей греховностью, мысль а почему человек центр жизни? А может, не человек, а трава, обыкновенная луговая трава центр всей всемирной гармонии и всего разумного, может, она послала человека в этот мир в разведку, как солнце посылает луч, и человек создан только для того, чтобы прийти в созданный богом мир, посмотреть на него, а потом умереть и, вернувшись, рассказать траве обо всем, что видел.

Холодея от таких мыслей, Изяслав слез с коня, стал на колени, начал истово молиться. «Боже, не делай меня умнее других, — просил он. — Не хочу я, боюсь думать, что это может со много случиться. Я же знаю, что слишком умных и гордых ты караешь безумием».

Рында Тимофей тоже упал на колени в траву. Он думал, что великий князь молитвой просит у бога победы над половцами. Они страстно молились оба, князь и его телохранитель, а мрак тем временем сгущался над степью, кони терпеливо ждали хозяев и начали беспокоиться, а потом ржать.

Через три дня подошел со своей дружиной и с черниговским ополчением Святослав. Собравшись вместе, Ярославичи выпили с боярами доброго вина, начали держать совет, что делать дальше. Одни предлагали сразу идти вперед и с ходу ударить по половцам. Другие, более осторожные, не соглашались. По их мнению, надо сначала осмотреться, послать в степь разведку, так как неизвестно, с какой силой движутся Шаруканиды на Киев.

— Поклянитесь святым крестом, кровавыми гвоздями, которые впивались в Христову плоть, что все вы как один пойдете навстречу агарянам и уничтожите их.

Князья и бояре смолкли и посмотрели на Феодосия. Тот выждал немного и сказал резко и властно:

— Поклянитесь святым крестом, кровавыми гвоздями, которые впивались в Христову плоть, что все вы как один пойдете навстречу агарянам и уничтожите их.

Великий князь, князья Святослав и Всеволод, старшие бояре поклялись на кресте.

Игумен Феодосий, довольный, проговорил:

— А смерти не бойтесь. Смерть как солнце — глазами на нее не глянешь…

На реке Трубеж спешно возводили наплавной мост, связывая лодки, кладя на них доски и лесины. Предчувствие близкого боя одинаково волновало и старого, рубленного саблями воеводу Коснячку, и самого молодого воя. Что-то сжимало, ныло в груди. Изяслав с братьями в это время молились о победе в каменном храме Вознесения креста. Город Переяслав стоит на слиянии рек Ильты и Трубежа, и, молясь, князья ни на минуту не забывали об Альтском поле, страшном поле, на котором Святополк Окаянный убил своего брата Бориса. Не хотелось Изяславу скрещивать свой меч с половцами на этом поле, ибо непомерно тяжело будет рукам и ногам христианским там, где пролилась невинная кровь. Земля, политая такой кровью, притягивает к себе, и каким бы ты ни был богатырем, упадешь от усталости, и голой рукой возьмет тебя враг. Великий князь торопил воеводу Коснячку и дружину, гнал их за Трубеж, дальше от проклятого поля.

Южнее Трубежа столкнулись с половецкой конницей. Степняков шло тысяч семь-восемь. Кони у них были самой разной масти, и от этого даже зарябило в глазах. Одна конная лавина вломилась в другую, зазвенело железо, покатились сбитые с голов шлемы, захрустели кожаные и деревянные щиты. Половцы с пронзительным гиком рубили кривыми саблями, бросали арканы. В ближнем бою им никак не удавалось пустить в ход свое главное и страшное оружие — лук. Их кони, которые перед этим щипали только реденькую, выжженную солнцем траву, разлетались в стороны перед широкогрудыми конями русичей, откормленными овсом и ячменем. Кияне, переяславцы и черниговцы били степняков тяжелыми острыми копьями, крушили мечами. Половцы не выдержали таранного удара, покатились назад. Тучи рыжей пыли взметнулись над степью. Потерявшие своих хозяев кони с диким ржанием неслись в эту пыльную мглу. Оттуда долетали стоны и проклятия тех, кому не повезло, кто был выбит из седла и уже доходил, облитый кровью и потом. Переяславцы, которым половцы особенно допекали в последнее время, гнались за ними по степи, рубили безжалостно. Великий князь приказал трубить в трубы, остудить горячие головы и вернуть их назад. Некоторые, он видел это, готовы были мчаться на край света, лишь бы уничтожить все половецкие улусы [53].

Но это было только начало страшной битвы. Русичи еще не знали, что встретились только с частичкой огромной орды. Шарукану удалось поднять всю Степь, и вся Степь, до последнего человека и коня, лука и колчана, шла на Киев, шла, чтобы наесться досыта хлеба и горячего жирного мяса, напиться сладкого вина, пожать то, чего не сеял, взять то, чего не клал. Глотая пыль, обливаясь горьким потом, Степь широкой черной рекой текла туда, где была прохлада сказочно богатых дворцов, где жили красивые белотелые женщины, которых можно сделать покорными рабынями.

— Надо идти к половецким шатрам, — горячо сказал Изяславу Святослав.

— Вот отдохнем и пойдем, — улыбнулся брату великий князь. — Вои устали, и первая дружина еще плывет на своих ладьях из Киева.

— Раненого вепря надо добивать там, куда он ушел зализывать раны, — стоял на своем Святослав.

Но его не послушались. Даже Феодосий Печерский был не против того, чтобы до наступления ночи вернуться назад, за реку Трубеж. Святослав почернел от злости и, изгоняя эту злость из нутра, стукнул своего коня кулаком между ушей, крикнул:

— Шевелись ты, овсяные зубы!

Бедный конь аж споткнулся.

Довольный победой, разогретый боем, Изяслав только после того, как переправились на северный берег Трубежа, вспомнил об Альтском поле. Оно расстилалось перед ним, по-осеннему пустое, погруженное в суровое молчание. И великий князь подумал, и подумал невесело, что уже осень, холод подбирается к человеческому жилью, стучит ветром в двери. Люди дерутся, грызутся между собой, делят землю и власть, серебро и женщин, а природа как бы со стороны наблюдает за ними, не забывая в свое время покрыть осенним багрецом леса, затуманить луга и реки, сыпануть мягким белым снегом на черное глухое поле. Все в божьих руках: и ход звезды в небе, и каждое движение человеческой души.

Подъехал Святослав. У него были налитые холодом глаза. Ни слова не сказал он старшему брату, великому князю, направился сразу к своим черниговцам.

— Будем ставить шатры, ладить ночлег, — миролюбиво сказал вслед ему Изяслав.

Небо начало чернеть. Зловещие желто-огненные тучи ярко выделялись на этой тревожащей душу черноте. Густым туманом заливалась степь. Люди и кони потерялись во мгле. «Человек человека и в тумане должен искать», — вдруг подумал Изяслав, и ему захотелось найти братьев, поговорить с ними, посидеть у костра. Он крутанул коня туда-сюда, проехал по лагерю, однако нигде не встретил ни Святослава, ни Всеволода, тяжело спустился с седла на землю, устало пошел к своему походному шатру.

Половцы навалились ночью. Десятки тысяч конников почти бесшумно переправились через Трубеж, ударили внезапно. Остроглазые лучники в упор били по шатрам. Огненные тучи стрел (к каждой стреле была привязана пропитанная жиром сухая тростинка) полетели на русичей. Кого пощадила стрела, тот погиб в бурлящем огне. Горели шатры, горели возы.

«Альтское поле», — в растерянности подумал Изяслав, выхватывая меч. Боярин, который подвел ему коня, упал у княжеских ног. Половецкая стрела щелкнула ему в кадык.

— София и Русь! — закричал великий князь и ударил мечом степняка. Тот покатился клубком, пронзительно заскулил.

— София и Русь! — донеслось из мрака. Там мелькали люди, ржали, словно плакали, кони, металл глухо ударялся о металл. Разгоралась лютая ночная сеча. Уже трещали кости, лопались щиты и глаза выкатывались из глазниц. Кто орудовал мечом, кто копьем, кто кулаком в твердой кожаной перчатке. Уже хватали друг друга за горло, ножами распарывали друг другу живот, выпуская кишки. Даже свалившись с коня, русич тотчас же вскакивал и бросался на врага, вжимал его в песок. А сверху падали люди, падали еще и еще…

Понимая, что в ближнем рукопашном бою он потеряет лучших своих конников, хан Шарукан приказал оторваться от противника и расстреливать его из луков. Засипели дудки, загремели бубны. Половцы, кто мог, мгновенно отхлынули на край поля, начали пускать в темноту стрелы из луков. Тысячи стрел неслись над Альтским полем. И каждая искала свою жертву.

К великому князю прорвался с частью переяславской дружины Всеволод, счастливо-изморенно выдохнул:

— Ты жив, брат! А где Святослав?

— Там, — показал мечом в темноту Изяслав.

Они объединили свои силы, ударили по центру половецкого войска, рассекли его, теряя многих и многих своих воев. «Альтское поле, — думал, то вскидывая, то опуская меч, Изяслав. — Проклятое кровавое поле. Здесь брат убил брата. Неужели ты станешь могилой для меня и моей дружины?» Ему не хотелось умирать. Сегодня, сейчас, у него было такое состояние души, когда остро хотелось жить. В небе прокололись первые рассветные звезды, а бой все не утихал, звенел, лязгал, кричал, захлебывался предсмертным хрипом. Изяславу и Всеволоду удалось прорубить себе дорогу в половецкой стене. Они вырвались в вольную степь с немногочисленным отрядом уцелевших переяславцев и киян, помчались к Днепру. «Только не плен», — думал Изяслав, пригибаясь к конской шее, нещадно погоняя коня. Сбоку от себя он увидел игумена Феодосия. Святой отец мчался на коне, держа в левой руке большой золоченый крест. Игумен был в длинном черном одеянии, босой. Темно-русую бороду распушил ветер. Они глянули друг на друга.

— Далеко ли едешь, князь?! — выкрикнул игумен, выкрикнул, казалось, с насмешкой.

— В Киев, святой отец. Как и ты, — ответил Изяслав и отвернулся.

Надо было как можно быстрей оторваться от погони, иначе половцы на плечах отступающих могли с лета ворваться в Киев. Домчались до Днепра, в простых рыболовных челнах переплыли на правую сторону. Всех коней пришлось бросить. Воевода Коснячка хотел прирезать их, чтобы не достались Шаруканам, но Изяслав не разрешил — пожалел, да и времени на это не было. Кони ржали вслед.

— Неужели Святослав погиб? — с тревогой и печалью взглянул на великого князя Всеволод. Он любил братьев, и мысль, что одного из них уже нет в живых, огнем обжигала душу.

— Помолимся, — только и сказал Изяслав. Великий князь вдруг почувствовал такую слабость и вялость, что повалился на дно лодки. Из ноздрей хлынула кровь.

— Что с тобой, брат?! — в отчаянии крикнул Всеволод.

Воевода Коснячка уже стоял на коленях возле великого князя, зачерпывал шлемом из Днепра воду, прыскал на лоб и щеки. Из всех, кто переправлялся на другой берег, один воевода все еще жил отгремевшим боем, остальные старались быстрей забыть о нем, как забывают ужасный сон.

«Растоптали дружину степняки, — думал воевода. — Щитами дружина заслонилась от стрел, но Шарукан пустил одичавших коней. По шестеро в ряд приказал связать коней и каждому воткнул в ухо тлеющий пучок ковыля». Коснячке было тем более обидно, что как раз этой ночью ему приснился сон, который, судя по всему, предвещал русичам победу. Виделось во сне воеводе, будто прибежал из степи огненноглазый белый жеребчик, громко заржал, посмотрел умными, как у людей, глазами, стукнул яростно копытом, и там, где пришелся удар, родничок забил. «Попей воды, воевода», — сказал белый жеребчик и исчез, как будто его и не было.

— Агаряне — это божья кара, — говорил, сидя в соседнем челне, игумен Феодосий, говорил так, чтобы слышали все, кто, убегая с Альтского поля, плыл по реке. — Карают небеса Киев за мягкость нашу к поганцам-перунникам, за слабую веру нашу.

Изяслав, как ни старались, не приходил в себя. Тайком привезли его в Киев на княжеский двор, и только здесь ромейские лекари вернули ему дыхание и память. Великий князь тотчас же приказал собрать ближайших бояр.

— Кто в городе? — с лихорадочным блеском в глазах спросил он.

— Смута и крик на Подоле, — ответили бояре. — Подходят с Альты разбитые полки. Один вой принес в Киев свою отрубленную руку и всем показывает. Бабы голосят. Со всех сторон, как звери, стекаются холопы и смерды. Твой брат счастливо добежал до Чернигова и оттуда шлет тебе проклятия.

— Шлет проклятия? — поморщился Изяслав и заметил, как у младшего брата Всеволода радостно засверкали глаза.

— Святослав жив! — воскликнул Всеволод. — Слава всевышнему! Слава Христу!

Он горячо перекрестился. «И это мои братья, — с глубокой печалью подумал великий князь. — Один проклинает меня, а другой радуется, что тот, кто меня проклинает, живым и здоровым добрался до своего гнезда».

Среди других бояр Изяслав вдруг заметил Чудина.

— Где твой брат? — спросил у него.

— Брат? — удивился Чудин неожиданному вопросу. — Он здесь, — и махнул рукой: — Тукы, иди сюда!

Подошел боярин Тукы, с достоинством поклонился великому князю. «Они похожи, как две стрелы в колчане у половца. И мысли у них одинаковые, — посмотрел на беловолосых братьев Изяслав. — Я не сомневаюсь, что и мысли у них одинаковые».

— Что бы ты хотел мне посоветовать, боярин? — мягко спросил он у Чудина.

— Убей Всеслава, — без запинки проговорил Чудин, и стоявший рядом с ним Тукы согласно кивнул головой. — Возле его поруба собираются воры и вероломцы. Ты много потеряешь, если сегодня же не убьешь полоцкого князя.

— Вурдалака надо уничтожить, — сказал Тукы.

— Слыхал? — обратился к воеводе Коснячке Изяслав.

Тот пошевелил седоватыми густыми бровями, и это означало, что он все помял и что полоцкий князь живым из поруба не выйдет. И тут на княжеском дворе послышался гул человеческих голосов, пронзительные крики. Бояре переглянулись. Коснячка торопливо подбежал к окну.

— Что там? — спросил Изяслав.

Вместо ответа воевода распахнул окно. Великий князь положил десницу на серебряную рукоять меча, быстрым шагом подошел к окну, глянул сверху вниз. Человеческое море — сотни голов! — увидел он. Злые разгоряченные лица.

— Чего пришли, кияне? — миролюбиво, однако с дрожью в голосе спросил он, обращаясь не к кому-либо в отдельности, а ко всему этому морю.

— Коней дай! Мечи дай! — закричали снизу.

«Подножная пыль, трава, — брезгливо подумал о крикунах великий князь. — Не знают, с какой стороны влезть на войского коня, а дерут глотку». Но он заставил себя улыбнуться, так как на дворе становилось все беспокойнее, подходили все новые, еще более разъяренные толпы.

— Почему убежал с Альтского поля? — кричали чернорукие ремесленники, корабельщики, какие-то женщины в лохмотьях. — Почему половцам дорогу на Киев открыл?

— Богу видней, — попробовал успокоить особенно рьяных Изяслав. — Дал бог поражение, даст и победу. Молитесь, кияне, и Христос не оставит Русь в беде.

Он хотел сказать что-то еще, но ему не дали, угрожающе зашумели, замахали руками:

— Трусливый пес!

— Лежебока!

— Ты наших детей голыми на снег пустишь!

Не успел великий князь проглотить эти злые, оскорбительные выкрики, как кто-то снизу швырнул в него крупную репу. Репа ударилась в оловянный переплет окна, отскочила. Холодным соком Изяславу обрызгало щеки. Он отшатнулся, задрожал всем телом. Гнев и страх бушевали у него в душе.

— Воевода! — закричал великий князь. Но Коснячки на сенях уже не было. «Сбежал, — догадался Изяслав, и от этой догадки защемило на сердце. — Что же будет со мной и с моей семьей?» Он знал расположение и доброту киян, однако и хорошо знал, что безумный гнев днюет и ночует на Подоле. «Все кости мои растаскают!» — с ужасом подумал великий князь, и тут взгляд его наткнулся на Феодосия.

— Что делать, святой отец? — рванулся к нему, ища спасения.

На вопрос Феодосий ответил вопросом:

— Какая польза человеку, если он завоюет весь мир, но погубит душу свою? Выйди, князь, со святой иконой на двор, мирным словом успокой крикливых, отцовским взглядом уйми злых.

— На какой двор? — сердито посмотрел на игумена боярин Чудин. — Неужели ты не видишь, что там собрались воры и разбойники. Поезжай, князь, в свое село Берестово, а оттуда шли гонцов к ляшскому королю Болеславу.

— Я поеду в Берестово, — сразу согласился Изяслав. Он завернулся в плащ, опустил голову, стараясь ни на кого не глядеть, быстро пошагал к выходу.

Тем временем на княжеском дворе уже пролилась первая кровь. В сопровождении огромной толпы заявился вой, привезший с Альтского поля свою отрубленную в бою руку. Он всем ее показывал и кричал:

— Смотрите, кияне, на страдания мои, на кровь мою! Половцы уже за Днепром! Они никого не пощадят!

Все с ужасом смотрели на почерневшую мертвую руку, и толпа завыла, рванулась к княжеским сеням.

— Дай коней и мечи! Сами защитим себя!

Дружинники Изяслава хотели сдержать этот яростный напор, загородили лестницу, что вела на второй ярус дворца, на сени. Но их растоптали, смяли, изувечили, швырнули окровавленные трупы вниз, на холодный песок. Сотни людей ворвались на сени. Все искали Изяслава, но его нигде не было. Искали воеводу Коснячку, но и тот исчез. Тогда в великом безумии принялись срывать со стен, швырять на пол, топтать ногами серебряные подсвечники, старинные кольчуги, шлемы и щиты. Выволокли из укрытий княжеских поваров, поставили на колени, били по щекам, потом надели им на головы котлы.

— Сам убежал, а нас бросил! — орала озверевшая толпа. Женщины хватали с пола обломки подсвечников, разбивали ими окна. Мужчины ломали дубовые лавки, столы. Побросали их в одну кучу, подожгли, и жаркий огонь, смешанный с дымом, раскинул во все стороны свои хищные крылья. Некоторые женщины, взявшись за руки, принялись танцевать возле этого костра. Но большинство людей, увидев и услышав грозный огонь там, где совсем недавно было человеческое жилье, сразу попритихли, оцепенели. И все же гнев брал свое, и скоро толпа опять завыла стоголосо и страшно:

— Где воевода Коснячка?! Это по его вине полегла вся дружина на Альтском поле! Смерть ему!

Около тысячи человек, вооружившись всем, что попало под руку, рванулись туда, где жил Коснячка. Воеводу искали, но не нашли. Его и след простыл. И тут люди, большинство людей из разъяренной толпы начали задумываться, и мысли их были не очень веселые. Никто, ни Христос, ни князь, не отменял завтрашнего дня, этот день обязательно наступит, и в том завтрашнем дне будет сожженный дворец, будут трупы княжеских дружинников. Непоправимое случилось, его не обойдешь, о нем не забудешь, ибо земля не возвращает крови, как небо не возвращает дыма пожаров. До этой минуты люди были толпой, которая все крушила, жгла, рушила, мстила, бежала, обгоняя свой крик, у этой толпы были только руки, ноги, сердце, и вдруг оказалось, что есть еще и голова, и эта голова, протрезвев, успокоившись, крепко задумалась: что делать дальше? Неизвестно, кто первым назвал имя полоцкого князя Всеслава, некоторые позже вспоминали, что имя князя выкрикнул невысокий толстенький человечек с большой лысиной — он все время вертелся на великокняжеском дворе вместе с синеглазым русоволосым парнем…

— Князя Всеслава выпустим из поруба! — пронзительно закричал человечек. — Князь Всеслав защитит нас.

— Молодчина, Ядрейка, — улыбнулся человечку русоволосый парень и тоже выкрикнул: — Освободим князя Всеслава Полоцкого!

Народ будто ждал этого крика. Загремело, покатилось со всех сторон:

— Волю князю Всеславу!

— Волю! Волю князю! Чародей заступится за нас!

Теперь уже всем было ясно, что надо делать. Люди повалили к порубу. Толкали друг друга, спотыкались, падали и вставали и бежали дальше. Как огненная молния, как горячее железо падает с грозового неба, так упало в толпу это слово, это имя: Всеслав, Он сам страдалец, он поймет людские страдания, защитит, научит.

— Всеслав! Всеслав!

Тяжелый голос толпы не поднимался над толпой, а как бы катился по земной поверхности, сметая все, что попадалось ему на пути.

— Всеслав! Всеслав!

Он защитит, ведь ему известны тайны стародавних времен и старых богов, ведь он храбр, как лев, и может обернуться то утренним туманом, то облаком.

— Всеслав!

В это самое время у поруба кипела жаркая сеча. Воевода Коснячка, оказывается, был не трусливого десятка. Взяв верных дружинников, взяв бояр Чудина и Тукы, он прямо из княжеского дворца направился к порубу, чтобы убить полоцкого князя и его сыновей. Он твердо был убежден, что, ударив по вые князя-кудесника, разрубит отвратительную паутину мятежа и все смерды и холопы тотчас же разбегутся по своим щелям. Вынув меч, воевода решительно подошел к порубу, крикнул:

— Всеслав!

— Я, — послышалось из поруба, из-под земли.

— Подойди к окну!

Повисло молчание. Хакали ртами разгоряченные дружинники. Толстый беловолосый Тукы, морщась, вытирал с лица пот.

— Лучше ты спустись ко мне, Коснячка, — наконец донеслось из поруба, — Я князь, а ты холоп, хотя и носишь воеводскую багряницу.

— Я убью тебя, полоцкий вурдалак! — в бешенстве выкрикнул Коснячка.

— Иди сюда и убей, — спокойно ответил Всеслав. — Иди, если у тебя есть лишний глаз и лишнее сердце. И в это время раздался боевой клич:

— Рубон!

Коснячка хорошо знал, что так кричат только полочане. Сотни молодых яростных глоток дружно выкрикнули это слово, и неизвестно откуда появившийся отряд напал на воеводу и его людей. Упал как подкошенный боярин Тукы. Меч рассек его от левой ключицы до правого паха. Чудин остановился над трупом брата, растерянно махал боевой секирой. Он был бледен от страха.

На Чудина уже наседал верховой, обвитый длинной блестящей кольчугой, с красным щитом в руке.

— Ты хотел убить полоцкого князя и его невинных сыновей, — грозно сказал всадник. — Полоцкая земля мстит тебе за это. — Тяжелой железной булавой он ударил Чудина в висок, а сам крикнул: — Князь Всеслав! Подожди еще немного, и мы освободим тебя!

— Это ты, Роман? — глухо донеслось из поруба. Голос полоцкого князя дрожал от нетерпения и волнения.

— Я! — радостно ответил всадник.

Сеча с каждой минутой становилась все ожесточеннее. Воевода услышал слова Романа и слова Всеслава, понял, с каким врагом его столкнула судьба. Пощады ждать было нечего, воевода это знал и закричал в предсмертной тоске:

— Аспиды! Василиски! Оборотни проклятые! Всех вас порублю!

Он свалил мечом двух или трех полочан, но и сам получил жестокий удар копьем в левый бок, выпустил оружие из рук, закрыл ими горячую рану. Земля поплыла перед глазами, кровь потекла между пальцами. «Карачун мне… Карачун», — расслабленно подумал воевода и красными от крови руками переломил копье, что впилось ему в плоть. Дерево было на изломе, как сыр, как кость.

Увидев, что Коснячка рухнул с коня, дружинники на какое-то время остолбенели, а потом ринулись кто куда. Но мечи у полочан были длинные, а жизнь человеческая коротка, как детский пальчик.

К концу сечи точно море вышло, выкатилось из берегов — тысячи киян прибежали к порубу.

— Волю Всеславу! — гремела толпа.

Роман, Беловолод и Ядрейка, а с ними еще несколько человек схватили топоры, с лихорадочной быстротой принялись по бревну раскатывать, разбирать поруб. Щепки летели кругом. Пот выедал глаза. Между тем нетерпение толпы росло. Некоторые опускались на колени, крестились, целовали песок. Женщины, хоть и было их здесь немного, причитали во весь голос, в их взглядах сиял страшный неземной свет. Все ждали, что вот-вот ударит гром, взовьется огонь и дым и из яркого огненного столба выйдет кто-то необыкновенный, непохожий на других, красивый и ужасный этой своей непохожестью. Замирали сердца. Жгучие мурашки ползали по коже.

— Быстрей! — начала торопить Романа и его помощников толпа.

У людей дрожали руки, горошины слез накатывались на щеки. К порубу, к черной глубокой яме, в которую он постепенно превращался, приползли откуда-то калеки: безногие и безрукие, слепые и горбатые…

— Дай света! — кричали они. — Верни силу! Спаси!

Один из слепых вцепился Беловолоду в ногу, стал целовать ее, приговаривая:

— Я, как и ты, хочу стать оборотнем, бегать по лесам. Зажги свет хоть в одном моем глазу.

— Я не Всеслав, — вконец растерялся, не знал, что делать, Беловолод. — Князь сейчас выйдет из поруба.

Смерды же и холопы, а также мастеровые люди и купцы с Подола кричали:

— Дай хлеба!

— Утверди справедливый княжеский суд!

— Прогони половцев с наших нив!

— Верни из рабства детей и жен!

Человеческий гул и гомон росли. Так растет над горизонтом грозовая туча. Уже сосед не слышал соседа. Уже стоял в воздухе один крик, один стон:

— А-а-а…

И вот все упали на колени. И, выйдя из поруба, встал над оцепеневшим народом бледнолицый сероглазый человек, встал, как проблеск молнии, как удар грома, трижды приложился, тихо сказал:

— Спасибо вам, кияне, что сыновей моих выпустили из-под земли под синее небо…

IIIКАКИЕ СНЫ ВИДЕЛИСЬ ВСЕСЛАВУ В ОСЕННЕМ ЛЕСУ

Вместе с сыновьями я вышел из подземелья. Сыновья плакали, когда увидели солнце. Народ кричал здравицу, упал на колени. В лицо ударило теплым осенним ветерком, голова пошла кругом. Я сказал:

— Спасибо вам, кияне, что сыновей моих выпустили из-под земли под синее небо.

Потом я увидел трупы. Множество трупов. Их еще не успели подобрать. Сколько мертвых человеческих тел видел я за свою жизнь, и вот снова они передо мною. Меня подхватили под руки, старший дружинник Роман отдал мне свой меч. Его лезвие было в крови. Меня поставили на щит, подняли над толпой, понесли на великокняжеский двор. Все это казалось сном, и я подумал бы, что это сон, если бы не крики толпы, не возбужденные людские лица, не облака в небе над Киевом. Прямо над собой я вдруг заметил аистов. Разрезая стылое небо сильными крыльями, гордые красивые птицы летели туда, где тепло и зимой. Раньше я думал, что аисты летят только ночью и только парами, а здесь — стая. Несколько дней назад они могли видеть луга по берегам Полоты.

Крик народа усилился. Сыновья Борис и Ростислав испуганно смотрели на меня снизу. Я улыбнулся им. «Только бы не пошатнуться, не упасть», — приказал я сам себе, чувствуя, до чего ослабли ноги, пока сидел в порубе. Щит был большой полоцкий, и это придавало мне силу. На миг подумалось, что я стою на земной тверди возле Полоцкой Софии.

— Славься, великий киевский князь! — закричал народ. Ударили в церковные колокола. Запели святые псалмы.

Из поруба — на солнце, из рабов — в великие князья! Много проглотил я в своей жизни горького и сладкого, однако даже для меня это было уж слишком.

— Защити! — кричала тысячеротая толпа.

Судьба подняла меня, первого из Рогволодовичей, на такую ослепительную вершину. Я стоял, молча смотрел на людей. Вдруг снова появились в небе аисты, точно делали круг надо мною, точно хотели позвать куда-то. В плотном шуме площади я, казалось, слышу шорох их крыльев.

— Роман! — позвал я старшего дружинника.

— Что, великий князь? — преданно глянул он снизу, поддерживая плечом щит.

— Хватит. Опускайте щит. Хочу на землю.

Я пошел в опустевший великокняжеский дворец. Если верить слухам, Изяслав убежал в селение Берестово, а оттуда подался к королю ляхов Болеславу. Он убегал так быстро, что почти ничего не успел взять с собой. Великие богатства видел я вокруг. И все теперь было мое. В темном порубе я мог держать в горсти лишь сухую паутину, лишь песок. Сейчас я опускал руки по самое плечо в лари с жемчугом и серебром. Челядники и холопы, не убежавшие вместе с Изяславом, упали ниц передо мною. Сейчас я был их великим князем, их богом.

— Роман, — сказал я своему верному вою, — принеси монашескую одежду…

Он сразу где-то нашел, принес грубый черный плащ, закрывающий все тело с головою.

— Пошли, — сказал я, надев этот плащ. Он покорно пошагал за мной. Ни словом, ни взглядом не выдал он своего удивления. Меч висел у него на поясе, и я знал, что этот полоцкий меч всюду защитит меня.

Я шел, бежал из Киева в лес. Мне надо было упасть головой в лесную траву, закрыть ладонями уши, остаться в одиночестве. В великом городе стоял крик, гвалт. На Подоле и на Горе еще звенело боевое железо, текла кровь. Кое-где бушевали пожары. Борис и Ростислав остались во дворце, и Борис, я не сомневался в этом, уже налетел, как молодой петух, на красивых челядинок. Великий пост в порубе наделил его необыкновенной мужской силой.

Лес, как избавление, взял меня в свои зеленые объятия. Деревья и кусты, птицы и муравьи, мухи и пауки — все жило! На уютных полянках земля была залита теплым желтым солнечным светом. Я нашел лесное озерцо, сбросил с себя одежду, вошел в воду и поплыл. Я чувствовал себя рыбой, свободной и счастливой. Вода была уже холодноватая, ледяные иглы покалывали кожу, но я нарочно искал места, где было холоднее, плавал и нырял там, где со дна били родники. Мне нужен был холод, чтобы успокоить душу. Когда я вылез на берег, мой верный Роман старательно растер мне спину и ноги куском шершавой грубой ткани. Побежала, запульсировала под кожей горячая кровь. Мечом Роман нарубил липовых и кленовых ветвей, сделал из них ложе. Я оделся, лег, закрыл глаза, сказал дружиннику:

— Оставь меня одного, однако далеко не уходи.

Он бесшумно исчез. Я остался один. Только земля, небо, вода и огонь, чутко дремавший в камнях, в железе и облаках, остались со мною. Кругом стоял лес, куда топор с сохой еще не ходили. Я лежал и слушал шум деревьев, слышал гул корней под землею. «Скоро зима, — тихо переговаривались между собой корни. — Скоро снег и мороз упадут на лес. Плотнее сомкнемся, братья, и нам будет тепло спать до весны», — «Еще будут грозы, — говорили деревья над моей головой, — еще будут такие страшные грозы! Кого-то из нас небесный огонь безжалостно расщепит от макушки до корня. Будет греметь, содрогаться небо, и даже дикие звери будут в ужасе искать человека, пастуха, будут жаться к его стадам».

Я понимал голоса всего живого. И было так радостно, так хорошо лежать на зеленых пахучих ветвях, слушать землю и небо. Шум птичьих крыльев долетел до меня. Под облаками снова плыли аисты. Не поднимая головы, не открывая глаз, я видел их. Мои любимые птицы, птицы моей родины, были надо мною и со мною, Я вспомнил Полоцк, бурливую Полоту, синее небо над зеленым лугом. Человек, как птица, тоже убегал когда-то от зимы на юг, плыл по рекам к теплому морю. Но потом зацепился за свою землю, прирос к ней, как дубовый желудь, чтобы и зимой, в самую лютую стужу, всегда оставаться вместе с нею.

Я засыпал. Мне нужен был этот сон, сон-воспоминание и сон-надежда. В великокняжеском дворце ждала меня большая власть, меня ждали бояре и смерды, враги и друзья, княгиня Крутослава с сыновьями, горел Киев, половцы подкатывались к его стенам, а я засыпал, засыпал…

Была теплая земля, и на этой земле росло дерево, а на самой вершине дерева было аистиное гнездо. Однажды пришел светло-русый костлявый человек с глазами, как осенняя вода, срубил с дерева верхушку, затащил туда, укрепил между ветвями старое деревянное колесо, отслужившее свой век. То колесо пахло сухой дорожной пылью, навозом. Но залопотал частый весенний дождик, обмыл колесо. Солнце глянуло из-за туч золотым теплым глазом, обсушило его.

Было гнездо. Две красивые птицы, Он и Она, летя над просыпающейся весенней землей, увидели дерево и колесо на нем.

Птицы были крупные, белоперые, только концы крыльев отливали чернью. Солнце горело на красных клювах, на длинных темно-красных ногах. У птиц, как и у людей, как и у всего живого, была любовь. Они полюбились под высокими облаками и на зеленых звонкотравных лугах. Теплые белые яйца покатились в гнездо. Сменяя друг друга, птицы терпеливо сидели на гнезде. Холодный дождь и даже снег падал на теплые спины аистов…

Откуда я это помню? Не знаю. Только мне кажется, что я был тем неуклюжим и боязливым аистенком, который однажды росным июньским утром родился в этом гнезде. Меня могло не быть — мать сильным клювом вдруг выкатила одно яйцо на край гнезда, сбросила на твердую страшную землю… Зачем она это сделала? В этом же яйце под скорлупой теплилась ее плоть… Наверное, живые отдавали дань небытию.

Было небо. А у меня были молодые мягкие крылья, которые день ото дня твердели, наливались кипучей силой, И я полетел. Над хатой светло-русого человека. Над его полем, где ветры ломали жито. Над широкой рекой, над высокой белой церковью, которую строили люди.

Было небо пугливых ночных летучих мышей, небо крикливых воробьев, небо трескучих сорок и ненасытных ворон. Было небо аистов. И где-то было небо воинственных орлов. Птицы от птиц, как и люди от людей, были отделены страхом.

— Почему ты не орел?! — крикнула мне однажды из луговой травы какая-то козявка.

— Мне нравится быть аистом, — с достоинством ответил я.

— Орлов изображают на своих стягах земные владыки. Орлов носят на щитах и коронах, — снова пискнула козявка. Я не дослушал ее, полетел под облака. Мне нравилось быть миролюбивым и крепкокрылым аистом.

Межу тем стыло небо, желтел лес. И мне начала сниться далекая теплая страна, которую я ни разу не видел. Там было синее морс с множеством скалистых островков. Морс по ночам зловеще ревело, но утром ветер стихал, туман рассеивался, и островки щедро заливало солнце. Темнокожие люди, женщины и мужчины, весело выбегали из хижин, покрытых не светло-золотой соломой, как у человека, жившего под моим гнездом, а огромными зелеными листьями незнакомого мне дерева. Они пели, танцевали, жгли костры, и совсем рядом, в теплом травянистом болоте, ходили аисты, множество аистов.

Мы полетели на юг, туда, где в серебряно-пенном морс под горячим солнцем лежали уютные счастливые островки. Человек с грустью посмотрел на нас, перекрестился. Выбежал на двор его сынок, что-то крикнул вслед, махнул тонкой бледной рукой. И Мне стало так тоскливо: увижу ли я их снова?

Все труднее становилась дорога. Я на себе испытал и понял, что есть небо бесконечных черных облаков, небо молний и страшных ураганов. Некоторые из моих друзей обессиленно падали вниз. Ветер ломал им крылья. Град выбивал глаза.

Мы летели и ночами, наш вожак, старый мудрый аист, мой прапрадед, умел читать звездную книгу неба. До звезд, казалось, было совсем близко, можно было зацепиться за них крыльями.

Сонная земля лежала под нами. В глухой молчаливой темноте спали звери в норах, муравьи в муравейниках, люди в городах и весях. Только мы, аисты, летели. До кончины я буду помнить чуть слышный свист крыльев, белые льдины облаков в сине-черном высоком небе, живые искристые угли звезд.

Прямо в полете я засыпал, и тогда братья, те, что не спали, заботливо и осторожно давали мне место в середине стаи. Я спал, но не спали мои крылья, поднимались и опускались, поднимались и опускались, опираясь на небо.

Потом что-то вздрагивало, щелкало во мне, со слабым треском разрывалась темная пелена сна, я снова видел небо, звезды, соседей аистов и неспешно выбирался на самый край стаи, где гудел ночной ветер. Другой аист, уставший в полете больше, чем остальные, занимал мое место.

Все новые аистиные стаи примыкали к нам. Ожидалось море, и все аисты собирались в одну большую стаю, чтобы легче было одолеть порывистый морской ветер. Теперь летели вместе не сто, не двести, а тысячи аистов, бело-красно-черное облако.

И тут появились первые орлы. Я никогда не видел орлов и с интересом смотрел на них.

— Мы — короли птиц! — угрожающе и хрипло закричал-заклекотал их вожак. — Дайте нам дорогу! Потеснитесь в сторону, болотное племя!

Наша стая взяла немного левей, хотя молодые аисты, и я в том числе, дрожали от гнева и возмущения. Мы летели уже над морем, далеко от берега, и надо было беречь силы. Не сядешь же на вихревую морскую волну.

— Это наше небо и наше море! — снова закричал орлиный вожак.

— Небо создано для всех, у кого есть крылья, — спокойно и рассудительно ответил наш вожак. — В небе хватит места орлам и аистам, всем птицам.

— Замолчи, жабоед! — яростно щелкнул клювом, тряхнул острыми кривыми когтями орел. — Небо принадлежит только орлам! Только нам! Недаром земные владыки, императоры и короли, носят на своих стягах орлов и наших бескрылых родичей львов. Скажи — кто видел на каком-нибудь стяге или каком-нибудь гербе пугливого глупого аиста?

Он захохотал, и сразу вместе с ним захохотали все орлы. Их становилось все больше, они вылетали из-за туч, они окружали со всех сторон нашу стаю.

— Будем когда-нибудь и мы на стягах, — гордо усмехнулся наш вожак. — Люди поумнеют и вместо хищных клювов и копей восславят мудрую рассудительность, мирный ум, а твоих потомков, извини меня, сбросят со стягов, как ощипанных ничтожных куриц.

— Что?! — разъяренно растопырил стальные перья орел. Он со всего маху ударил клювом нашего вожака, тот ответил ударом на удар, и началась великая битва. Орлы, уверенные в своей победе, не раздумывая ринулись на аистиную стаю, готовые разодрать нас в кровавые клочья, но переоценили свои силы и поплатились за это. Несколько безумцев сразу же камнем рухнуло в море. Орлы не ожидали такого отпора, закричали, зашипели от ярости, их желто-серые глаза сделались красными, перья встали дыбом. Под нами было море, вверху — плоское небо, все вокруг заполнял порывистый ветер. Этот ветер ломал наш боевой строй, разбрасывал нас в стороны. Орлам тоже было нелегко, даже тяжелее, чем нам, ведь они заранее уверились в своем превосходстве, а тут, вот досада, пришлось защищаться от могучих ударов, обливаться собственной кровью. Все чаще то один, то другой, сложив крылья, с отчаянным хрипом валился вниз, а там, внизу, их ждало море, а на море островки, скалы, камни — твердый земной костяк… Аисты умирали молча, только один, молоденький, впервые проделывавший этот путь, закинул назад голову, заклекотал в предсмертной тоске. Орел нанес ему удар в грудь, вместе с перьями вырвал кусок мяса, и оттуда, из зияющей раны, ручьем текла алая кровь.

Бой кончился поздно вечером. Обессиленные упали мы на островки, рядом, на соседних скалах и камнях, остужали под всплесками ветра свои раны орлы.

— Хорошо, — только и сказал наш вожак и посмотрел на меня одним уцелевшим глазом. — Ты не клянешь небо, что родился аистом?

— Нет, — страдая от боли, выдохнул я. У меня было надломлено левое крыло, и я с ужасом думал, что больше не взлечу. — Нет, — повторил я еще тверже.

Я все-таки взлетел. Взлетел и продолжал лететь дальше. Орлы держались в отдалении. Я думал, что мы разминемся окончательно. Но я ошибся. Через ночь, утром, закипела еще более яростная битва. Аисты и орлы падали в море десятками, сотнями… Иногда мне казалось, что не выдержу, вот-вот упаду и я.

— Вы не клянете небо, что родились аистами?! — крикнул вожак.

— Нет! — дружно ответили аисты, старые и молодые.

На третий день орлы отступили. Сначала улетали, стыдливо и виновато оглядываясь, немногие, а потом и вся поредевшая, потрепанная стая вдруг развернулась и, из последних сил махая крыльями, подалась туда, где в плотном тумане щербатились высокие горы.

— Мы победили! — радостно крикнул вожак. И сразу что-то сломалось в середине, и я рухнул вниз, в страшное морс, так как небо уже не держало меня. Свистел ветер, кружились перед глазами волны и скалы, а я смотрел на них и вдруг на какой-то миг вспомнил дерево на зеленой родной земле, хатку под тем деревом, светло-русого тихого человека и его сынка. «Вернешься ли ты, аист?» — долетел откуда-то голос хлопчика, счастливый и одновременно испуганный. А потом была красная темень, и в глубине этой темени, мук и одиночества падало, падало легкое-птичье перо…

Холодный осенний лист упал мне на лоб, я проснулся и увидел, что неподалеку от меня стоят двое, старик и юноша. Они были синеглазые и длинноволосые, в белых льняных рубахах, в мягких липовых лаптях. Юноша сжимал в руках дубину, выломанную из дубового корня и обожженную на костре. Старик был с пустыми руками, через правое плечо у него была перекинута рысья шкура. Они смотрели на меня в упор, и особенно тяжел и властен был взгляд старика. Своим неотрывным взглядом он будто выворачивал, ломал все мое нутро.

«Мечетник» [54], — сразу догадался я. Вздрогнуло, забилось в холодной тоске сердце, однако я, лежа на своей лиственной подстилке, впился пальцами рук в землю, неимоверным усилием заставил себя не закрывать глаза, ударил своим пронзительным взглядом по лицу старика, по его глазам. Отведи я хоть на миг взгляд, не выдержи, сомкни веки, моя душа сразу бы ослабела и сделалась рабыней этого старого мечетника. Я знал это и смотрел на него око в око. Казалось, скрестились в нёбе две молнии. Старик понял, что мне известна тайна такого взгляда, побледнел, прикусил желтыми зубами сухую губу. Наконец у него задрожали колени, покрылся потом лоб, и я понял, что моя сила могущественнее его силы. Старый мечетник вздохнул, как бы собираясь что-то крикнуть, а потом закашлялся и начал тереть глаза кулаком.

— Ты кто? — спросил он у меня ослабшим голосом. — Кощей [55]?

— Князь, — ответил я.

Они оба сильно удивились. Их можно было понять — не каждый день и не каждому встречается князь, который спит в лесу на голой земле.

— Где же твои золотые палаты, князь, где дружина? — проговорил наконец старик.

— А вон моя дружина, — улыбнулся я, показывая на Романа, который сидел под сосной, сжав в руке меч, опустив голову на колени. — Разбуди его.

— У твоего воя душа мягче, чем у тебя, — сказал старик, — он сразу покорился моему взгляду.

Он подошел к Роману, положил сухую ладонь ему на лоб, что-то проговорил. Тот медленно открыл глаза, посмотрел кругом, ничего не понимая, потом одним рывком вскочил на ноги. Лицо его казалось растерянным и багровым от злости.

— Паршивый перунник! Зарублю! — впадая в бешенство, крикнул Роман, но взмахом руки я тут же остановил его.

Помогая мне одеваться, он просил:

— Князь Всеслав, разреши мне красную водицу пустить из этого баламута. С виду червяк червяком, а как он меня на землю положил! Подошел, глянул совиным глазом, и душа вон, руки-ноги отнялись.

— Так ты… ты полоцкий князь Всеслав? — вздрогнул старик.

— И великий киевский, — сказал я.

При Этих моих словах молодой спутник старика-мечетника угрожающе сверкнул глазами, поднял страшную дубину. Но Роман, которому так хотелось хоть чем-нибудь загладить свою вину, кольнул его в живот острым мечом. Дубина опустилась.

— Тебя же могли убить в лесу, — удивленно проговорил старик. — Знаешь, сколько у тебя врагов?

— Это и ежик знает, — засмеялся я.

— А ты спал… Лежал с закрытыми глазами…

— Смотрим глазами, видим душой.

Старик-мечетник побледнел и, поколебавшись какое-то время, сказал:

— Ты знаешь, кто я? Белокрас. А это сын мой — Лют.

Он был уверен, что я слыхал его имя, и не ошибся. Не однажды подходили к моему порубу осторожные молчаливые люди, пропахшие глухим лесом и дымом. Они шептали, точно бредили: «Белокрас… Белокрас…»

— Ты воевода поганского войска, — сказал я.

— У меня много людей, — горячо заговорил Белокрас. — У меня людей, как листьев в этом лесу, как волн в Днепре. Мы готовы умереть за наших старых богов, лишь бы не отдать их на поругание мерзким ромеям и их киевским подпевалам. Великий Род и Перун охраняют нас. Мы возьмем Киев, разрушим Софию и на ее месте поставим Великого Рода.

— Не поздно ли, воевода? — тихо промолвил я. Мне почему-то стало жалко старика-мечстника. Он был сед, как холодная лесная трава, покрытая туманом.

Белокрас глухо вскрикнул. Так в темноте кричат ночные птицы. Потом он, вместе со своим сыном, опустился передо мной на колени, начал просить:

— Великий князь, изгони из своего сердца Христа. Мы знаем, что в Полоцке ты щадил веру дедов-прадедов. Изгони с нашей земли ромейскую веру, как мерзостную болотную жабу. Сделав это, ты прославишься навеки и после смерти своей будешь стоять на курганах над синими реками вместе с Родом и Перуном. Самые красивые девушки будут украшать чело твое венками. Вместе с именем матери младенцы станут повторять твое имя. Войско наше стоит в пуще на Десне. Дай только знак…

— Встань, — сказал я.

Но Белокрас и Лют остались на коленях.

— Понимаешь, — мучительно искал я слова, — боги сами приходят… И сами уходят… Любой земной владыка, будь у него лоб из чистого золота, бессилен перед этим. Были у ромеев императоры-иконоборцы, но где они сейчас? Был в Риме император Юлиан Отступник, который, взяв власть, объявил себя язычником. Где он сегодня?

— Ты боишься! — гневно вскрикнул Белокрас и упруго вскочил на ноги. Его сын вскочил следом за ним. — Ты боишься за свою власть, за серебро, которое будешь мерить кадушками, за жирное мясо, которое будешь жрать!

— Что сипишь, как змея в борозде?! — разозлился и мой дружинник Роман. — Много вас, глупых и волосатых, а великий князь один.

Но Белокрас не слушал его. В бешенстве и ярости он то кричал, то шептал:

— Надвигается на людей великая ночь! Кровавый костоглод явится на землю… Меч вопьется в мягкую шею… Где вера дедов? Где Род с Перуном? Почему они не защитят нас? А мне же посылали знак небеса, посылали! Своими глазами я видел, как слетела с неба молния, стрела Перуна, воткнулась в землю под старым дубом и качалась, качалась… Так трава качается под ветром… — Он сел на землю, обхватил голову руками, потом снова вскочил на ноги и пронзительно закричал: — Выходите из своих пещер, тени! Выползайте из нор, бесприютные и оплеванные, никому не нужные!

И вдруг лес сразу ожил. То, что я увидел, можно было бы принять за сон. Сначала мне показалось, что это деревья переходят с места на место. Шевелились, вздрагивали сучья, двигались кусты, кружились в непонятном хороводе пни-коряги с острыми растопыренными корнями, лосиные рога, оскаленные медвежьи и волчьи пасти… Приглядевшись повнимательней, я понял, что это люди, множество людей, женщины и мужчины, маленькие дети. Они были полуголые, оплетенные лесной травой и мохом, обвешанные желудями и листьями, ветками деревьев. Некоторые надели на себя звериные шкуры. На некоторых, обвившись вокруг шеи, дремали ужи и гадюки. Пританцовывая, они подходили все ближе и ближе и глухими корявыми, как дубовая кора, голосами пели песню:

Белобог… Чернобог… Камень… Мох…

Роман, стоявший рядом со мною, побледнел от страха, смотрел то на меня, то на дикий хоровод, медленно приближавшийся к нам. Еще несколько мгновений назад лес был тихий, пустынный, и все эти люди, казалось, вышли из чрева земли.

Белобог… Чернобог… Камень… Мох…

Всего четыре слова было в песне, как четыре угла в старой приземистой хате. Я видел суровые нахмуренные лица с копотью от костров, видел блестящие глаза, худые груди, тонкие, но цепкие руки. Все были босыми. Некоторые держали в руках дубины, рогатины, копья. Я уже слышал их дыхание.

Белобог… Чернобог… Камень… Мох…

— Стойте! — крикнул Белокрас, и все остановились, и оборвалась нить песни. Поганский воевода взял нож, висевший у него на кожаном ремешке на груди, молча начал резать влажный еловый лапник, сложил его в кучку, накрошил туда красных мухоморов, разрезал на куски черную гадюку, что ему подала женщина, потом высек из кремня искру. — Слушайте! — закричал он снова. — Всего две руки, и две ноги, и одна голова, и одно сердце у человека, которого вы видите перед собой! У него глаза серые, как небо над нами!

— Он похож на нас, — выдохнули женщины.

— Но этот человек — великий киевский князь!

— А-а-а! — завопила толпа. — Убить князя! Выколоть ему глаза! Оторвать руки и ноги! Княжеские слуги забрали все! Мы едим траву! Наши дети живут в норах, как звери!

— Слушайте! — перекрыл все голоса Белокрас. — Он пришел в этот лес, и мы пришли сюда. Сам Род свел наши дороги! Род ничего не делает даром. Богам надо было, чтобы мы встретились. Так восславим же не князя, а оборотня, который прибежал к нам!

— Оборотень! — закричали все. — Оборотень! Будь с нами, сын лесов!

Две обвешанные листьями и птичьими перьями женщины взяли меня под руки, подвели к тоненькой струйке дыма, тянувшейся из костерка. Дым был дурманно-горький.

Синий дым, синий дым, Обвей это чело, —

зазвучала песня, —

Пусть трава вспомнит свой корень, Пусть вода вернется в песок.

Множество человеческих лиц видел я вокруг себя. Казалось, это были не люди, а блуждающие тени, встающие по ночам над глухими болотными пустырями, над забытыми лесными могилами. Они сжигают своих мертвых на кострах, они верят Роду и Перуну, сидят в лесах, как совы в своих дуплах. Но в лесах и реках не хватает для всех еды, и тогда они огромными толпами подступают к боярским усадьбам, к погостам и городам. Тогда льется кровь, бушует огонь, трещат дубовые заборы, человеческие кости. Их побеждают, снова загоняют в пущу, в трясину, в темноту. Они — как ночные светляки в гнилых деревьях, как лунные лучи на холодной болотной воде.

— Убьем князя, — сказал отцу Лют, — его кровью смажем наши боевые щиты.

— Нет, — твердо и решительно проговорил Белокрас, — Род не простит нам. Отпустим князя в Киев. Пусть помнит о нас в золотых палатах, в радости и сытости. Я, сын мой, вижу его судьбу. Долго он будет жить и долго княжить, своим острым мечом прославит Киев и Полоцк не в одной сече, однако умрет несчастным.

«А в чем человеческое счастье, кудесник?» — хотел спросить я, но смолчал, знал, что никто не сможет дать мне ответа.

Нас отпустили. Белокрас и Лют повели поганцев, и скоро не стало слышно ни человеческого голоса, ни шороха листьев. Рыжий осенний лес смотрел на меня со всех сторон.

— Князь, — тихо напомнил Роман, — надо спешить в Киев.

— Пойдем, — сразу согласился я. «Пусть вода вернется в песок», — звучало во мне. И еще я вспомнил свой сон, вспомнил аистов, кровавый бой с орлами, тяжелую победу… Что предвещает мне этот сон? Хорошо или плохо быть аистом? Орлы захватили небо, но небо, как и земля, создано для всех.

В городе стоял великий крик, плач. На Подоле говорили, что половецкие дозоры уже видели перед Золотыми воротами. Купцы прятали свое серебро. Матери запирали подальше молодых дочерей. Во дворце, как мне показалось, никто даже не заметил исчезновения великого князя. Бестолково суетилась дворовая челядь. Толпы мастеровых людей и смердов в ярости крушили клети и амбары. Я с трудом отыскал сыновей. Борис был уже пьян, сидел в великокняжеском кресле. На его коленях пристроились две красивые розовощекие молодухи и заливались смехом. Я, как мальчишку, схватил Бориса за ухо. Молодухи онемели от ужаса, потом ринулись в двери.

Ростислава я нашел в княжеской молитвенной. Он стоял на коленях перед образами. Его узкие плечи вздрагивали.

— Отец! — бросился он ко мне. — Бежим отсюда! Бежим!

— Что с тобой, сын? — спросил я, поддерживая Ростислава под руку. Он готов был упасть.

— Степь идет! Разбойники жгут город! Бежим в Полоцк! Нас здесь никто не любит!

Ростислав заплакал. Но я был спокоен. Недаром сразу после поруба я рванулся в лес, в траву, в тишину… Душа отмылась от грязи рабства, осенний лес разбудил ее. Я снова верил себе, верил в свою удачу.

— Смотри, — подвел я сына к окну, — что ты там видишь?

— Бегают люди. Много людей, — все еще всхлипывая, выглянул в княжеский двор Ростислав.

— Кияне освободили вас, меня, а я спасу их! — выкрикнул я. — Завтра же-мы идем навстречу половцам.

— Но у тебя нет воев. Что ты можешь сделать?

— Моя сила — они. А еще я позову из леса поганцев.

— Ты позовешь поганцев, чтобы они защищали Христа? — удивился Ростислав, потер кулаком глаза, как бы не веря тому, что услышал. — Но разве не Христовы слуги загнали этих самых поганцев в глухомань, в дикую пущу?..

— Они будут защищать не Христа, а свою землю, — твердо сказал я.