"Темные Земли" - читать интересную книгу автора (Атоми Беркем аль)

Беркем аль Атоми Темные Земли

Поезд тронулся, плавно отправляя в небытие очередной полустанок. Незаметно ускоряясь, мимо поплыли опоры контактной сети, тополь, под тополем зевающий сержант-транспортник, бомж, фонарь, кусты — за ними дощатый покосившийся сарай, над ржавой вывеской лампочка, «р-д 560 Куйб. ЖД». Дежурный с желтым флажком. Ларек, еще фонарь, еще тополь. Переезд, зилок с полным кузовом чего-то сельскохозяйственного. Отдельно от стада домишек силикатного кирпича — один деревянный, окошко сиренево мигает от телевизора в сгустившихся сумерках. Все. Снова темная летняя степь, дикие ароматы разнотравья, пологие предгорья неблизкого еще Урала.

Из переходного тамбура раздался лязг замка, кто-то вошел, остановился. Шибанов потянул носом — духи, пот, угольная пыль, шампунь и влажное полотенце. Ага, проводница.

— Эй, молодой-симпатичный, дверь смотри не забудь.

— Не забуду, хозяюшка, не волнуйся.

— Не выпади смотри… Ушла. Постояла немного, может, что ответит, и ушла. А, вон что пристала: с душа в ресторане идет. Не, мать, прости — стара. Все тридцать пять, а то и того больше. Но хорошая ты девка, ушла без злобы и плевков: нет так нет. Удачи тебе. Завернув дверь своим ключом, Шибанов сложил газету, на которой сидел на подножке, и вернулся в свой отсек. Мужик уже тяжко сипел открытым ртом, выставив из-под серой МПСовской простыни ноги в детских носках. Пацан еще не спал, глядя с верхней полки в ночную степь, врывающийся в щель ветер жестко трепал его белесый чубчик.

— Малой, ты спать когда соберешься, закрывай. А то продует тебя ночью, и батя твой будет меня потом материть.

— Ладно. А молодец хлопчик. Резкий растет, не болтает; не в батю. Когда с батей традиционную дорожную раздавили, батю-то эге как сморило, насилу отвязался, не переслушаешь. Хотя может просто водка такая. Шибанов вспомнил теплую водку, взятую в Кинели на перроне — ух, мазутная, да по жаре, да под вареные яйца, выложенные мужиком… Трудно чего гадостнее вообразить. С другой стороны, а что вон в командировках жралось, ужас, чичи какой только хренью не банчат, или вон на Моздоке, та же осетинская «Казацкая» — ее хоть над горами распыляй, не хуже зарина. Эх, пиво-то. Забыл, дурья башка. Теперь теплое, и выдохлось. Да и ладно, было б чего жалеть — не пиво, а моча какая-то. Что у нас там следующее, Казаяк, кажется, или что там… Это уже все, это уже будет ЮУЖД. Урал. Вот там и возьму свеженького. А пока спать, спать. Может, уснется…

Не уснулось. Странно, Шибанов всегда хорошо засыпал в поездах; даже лучше, чем у деда, под старым, чудом сохранившимся байковым одеялом, которое едва уловимо пахнет всеми известными с детства запахами. Эх, дом… Когда у меня будет свой дом, и никуда больше не надо будет ехать, я сделаю все, как было у деда. Чтоб мой сын… А что, и сын скорее всего тоже будет. Вот уж моему-то сыну не придется…

— Ты думаешь, я тебе кто? — спросил однажды маленького Шибанова дед, когда они с ним шли с первомайской демонстрации.

— Дед. — изумился Шибанов, тут же поправившись: — Дедушка.

— Да? — удивился дед, странным образом остановившись посреди тротуара. — Я… Я себе-то никто… Дед замолчал, уперевшись застывшим взглядом в стену милиции. Шибанову уже хорошо был известен этот взгляд в никуда, дед иногда так забывается на минутку, и мама шутит над ним: мол, а сегодня сколько? Это она так про розовых слонов, которых, по ее мнению, считает дед на невидимом для остальных горизонте. Дедничего, не обижается, иной раз даже сам пошутит: Галочка, чего-то сегодня совсем много, аж со счету сбился, и продолжает хлебать суп или возвращается к недошитой подошве. Дед у них сапожник, и они живут у него каждое лето, когда долго, пока Шибанову не наступает пора идти в школу, а когда и чуть больше недели, но каждый год, без пропусков. В тот год они приехали одни, без папы, который испытывал очередное изделие. Дед постоял, крепко сжимая внучью ладошку, мигом вспотевшую в его шершавой от сапожного вара клешне.

— Дед! — окликнул его тихонько Шибанов. — Де-е-еда! Ты что давишь-то так! Не дави! На самом деле не было ни капельки больно, просто Шибанову хотелось, чтоб дед не стоял таким покинутым среди деловито снующего народа. Дед как будто услышал, и немного приослабил хватку, но Шибанов точно знал — дед не совсем услышал его голос. Или лучше вот так: не весь. Да, так точнее. Не весь. Сейчас деда здесь не было, он словно обернулся на мгновенье из невообразимого далека, краем глаза разглядел голос внука, как отдельную травинку посреди охапки соломы, и вновь повернулся к захватившему его внимание зрелищу. Его глаза двигались. Сначала он просто смотрел на желтую облупленную стену, а теперь явно что-то напряженно рассматривал, мелкими движениями переводя взгляд с одного на другое, это не спутаешь. Шибанов видел это всего раза три, может четыре. Ни маме, ни папе никогда не случалось быть рядом, когда дед смотрел на своих слонов не как обычно, а так. Трудно предположить, что бы они сказали тогда, это немного страшновато, когда человек рядом с тобой явно видит не стену или забор, а огромное, это чувствуется, пространство — чужое пространство, и там явно что-то есть, там не пусто. В такие мгновенья как-то всей спиной понимаешь, что та невидимая тебе жизнь касается и тебя тоже, и сейчас все зависит от того человека, который видит нездешнее, и может, если захочет, вовремя отвести тебя от поезда, может быть, несущегося на тебя ТАМ, на той стороне. Первый раз, когда Шибанов заметил, что дед смотрит не просто в точку, они с ним сидели в бане, отдыхая между заходами. Дед тогда бросил на полуслове рассказывать про пароход, на котором он служил до пенсии, и начал смотреть так. Шибанов тогда не испугался, и тоже начал смотреть туда же, куда и дед, и ему показалось, что он видит темные грозовые тучи над ярко освещенным желтым полем, но тут в проходе возле наших шкафчиков остановился маленький толстый старичок, которого Шибанов сперва не узнал, потому что привык видеть его в картузе и грязном синем халате. Дед всегда ненадолго застревал возле его будочки на рынке, где этот толстый старичок выдавал торговкам весы и гири, и о чем-то разговаривал. Старичок спросил, все ли нормально, не плохо ли деду с сердцем, а Шибанов ответил, чтоб он не беспокоился и с дедом так бывает, это ничего. Тогда толстый фальшиво улыбнулся и сказал:

— Ну, коль ничего… Тогда смотри. — и как будто бы показал ему глазами то место на шкафчике, где почудилась картинка с этим самым полем. Шибанов тогда подумал, что он приказал получше смотреть за дедом, как бы ему не стало плохо после парной. Только когда он прошуршал своей развевающейся простынью мимо, Шибанов понял, что не дышал, пока круглый стоял напротив их закутка. Взгляд его был настолько неуловим, что глазам сразу стало как бы щекотно, и в этой скользкой щекотке было что-то непереносимое, и Шибанов старался не глядеть ему в глаза, но и тело его было таким же — если присмотреться, и получилось так, что он смотрел только на простыню толстого, лишь она была нормальной. В принципе, так уже бывало — тем более, что Шибанов только что вышел из парной, где мужики здорово поддавали. Ему тогда очень не понравился взгляд толстого; можно даже сказать, что Шибанов немного испугался — но как-то мельком, невзаправду, и тут же забыл.

Сейчас дед смотрел так же. Шибанов отвернулся от направления его взгляда — ему было ясно, как-то не головой, а всей кожей, что вместо грязной выщербленной стены сейчас там то самое поле, и что-то еще, и кто-то; и этого всего там так много, что нельзя даже внятно подумать без слов, не то, что сказать. Шибанов даже понял, что может, если захочет, почувствовать долетающий оттуда ветер — о, какой там ветер, он не здешнее вялое метание слабого воздуха по пыльным улицам, бессильно перекатывающее стаканчики от колы и ошметки чипсовых пакетиков. Там ветер силен, плотен, прямо как наша вода — он поет, толкает, в нем словно тысяча ярких граней — свежесть недавней грозы, конский пот, кожа седла, едкая пыльца луговых трав, прохлада далекой реки, хвойный дух еще более далекой тайги… Помнится, он тогда едва не впустил к себе, к нам, сюда этот брыкающийся и стремительный ветер, успел почувствовать его глубокую прохладу и нежное тепло — но как кино в чужих очках, как сквозь рябь на воде, словно ощупываешь знакомую вещь через пластиковый пакет — вроде все то же самое, но… Сейчас, после военной службы и милицейской лямки он бы, конечно, выбрал другое сравнение — куда более яркое и сочное, но увы, мало подходящее в смысле приличий. Ему не хватило тогда самой малости — или совсем наоборот, как раз хватило; одним словом, Шибанов оставил все на своих местах, разделенных тончайшей, как оказалось, пленкой, неизвестно кем проложенной между полновесными беспокойными мирами.

Отдернув обожженное другим миром внимание, Шибанов обнаружил деда приходящим в себя. Виновато глянув на внука, дед тронулся дальше, на ходу приветствуя толстого начальника милиции Ережепова, курившего на крыльце в парадном кителе.

— С праздничком, Нуржан.

— И вас, уважаемый, с пырмаем. — гортанно прогудел Ережепов, морща в резиновой улыбке щербатый обветренный блин. — Вынук, э?

— Да, приехал погостить. Что прячешься, поздоровайся.

— Здрасте. — буркнул Шибанов из-за дедовой спины. — Спразником.

— Э-э, бола, пасып; и тэппе тожы с пырмаем! — все так же сладко и фальшиво осклабился милиционер, и «вынуку» почему-то показалось, что вот сейчас дай ему волю — и он схватит, и увезет в степь, к диким, негородским казахам, и они обдерут его как барана, и станут жарить на костре перед юртой. Возле поворота в свой переулок дед снова остановился.

— Нуржана запомни. И берегись его.

— А зачем, деда? — удивился Шибанов.

— Чтоб он тебя не съел, когда большой будешь.

— А… А что, разве он людей ест? — не поверил Шибанов, силясь понять, что его поразило больше — сообщение или Совпадение. — Он же милиционер?!

— А ему так еще ловчее. — серьезно ответил дед, и Шибанов почему-то сразу поверил ему. Какое-то время он молча плелся за дедом, переваривая эту неожиданную информацию. Может, кому-то это и покажется смешным, но ему тогда смешно не было, ведь шутка ли сказать, рушился весь его мир. В старом мире милиционеры были неподкупными Глебами Жегловыми и добрыми Шараповыми, которые были готовы закрыть любого гражданина от пули собственным телом, и мешало им лишь то, что в Шибанова никто не стрелял; государство вообще представлялось Шибанову сплошными чернобыльскими пожарными, про которых тогда прожужжали все уши. Ему казалось, что государственные люди, затаившись где-то до времени, только и ждут, чтоб подвернулся случай спасать мирных граждан ценой собственной жизни. Мысль о том, что государственную службу можно использовать для каких-то своих целей даже не приходила в голову — Шибанов все-таки был советским ребенком, а тут… Ведь что тогда получается? Если Ережепов на самом деле ест людей, то… Остальные милиционеры с ним заодно? Ведь они же не могут не знать… Или могут и не знать? Тогда выходит, что людей можно есть под носом у милиции?! Да нет. Дед все же, наверное, пошутил…

— Деда. А, дед! — задумчиво окликнул он деда метров через триста.

— Чего?

— А ты не пошутил? Дед остановился и с каким-то странным выражением посмотрел на внука.

— Ты пока забудь об этом…

— До когда?

— А время придет, сам вспомнишь.

— Когда большой буду?

— Да. Когда большой.

— А дядя Ережепов еще тогда будет?

— Будет. — непонятно усмехнулся дед. — Еще как будет… А ты что, так сильно боишься уже?

— Я не боюсь! — Шибанов гордо отверг подозрения в трусости. — Только хорошо, если его не будет.

— Это меня не будет. — улыбнулся дед, поддразнивая внука. — А Нуржан, Нуржан никуда не денется.

— Тогда я буду военный! — решил тогда Шибанов свою судьбу, не подозревая о силе детских зароков. — Военные же главнее, чем милиционеры?

— Это смотря какие военные… — снова развеселился дед. — А то вон сам знаешь, какие бывают военные! — это он намекал на отца, который вообще-то являлся подполковником войск связи, но в форме семья его видела два или три раза.

— Нет, я буду настоящим. — снова накаркал Шибанов себе уже не только армию, но и Дагестан, и Курчалой, и полтора года окопной грязи; но не остановился и добавил еще полтора ментовских: — Или вообще милиционером. Только хорошим, как Пал Палыч Знаменский. Приеду и застрелю его, или арестую. Во-о-от с таким автоматом. Или с саблей.

— Афтаматам, ишь ты! Саблей! — фыркнул дед. — Не бойсь, будет тебе… сабля. Даже две. В кажну руку… — дед сказал это как-то так, что Шибанов сразу, всем своим существом понял: все, что мы сейчас говорим — не просто так. По спине пробежал морозец, и Шибанов, понимая, что отчаянно трусит, все-таки не утерпел и спросил деда про сабли:

— Деда, а что, правда? А какие они? А они сейчас дома?

— Такие… Какие надо… — непонятно чему усмехнулся дед и задумался о чем-то. Потом махнул рукой, будто соглашаясь, и сказал: — Как вторую фуражку сымешь, приезжай сюда. В доме две ночи проспи — найдешь. Дед снова остановился и присел на корточки, поставив Шибанова перед собой.

— А сейчас забудь все это, хорошо? Вспомнишь, когда надо. А пока забудь. И странное дело — Шибанов на самом деле забыл. Когда они подошли к дому, Шибанов совершенно ничего не помнил — до Того Самого вечера.


— Старший лейтенант Шибанов по вашему приказанию…

— Не шуми, сынок. Слышь, Данил. Это мой взводный, с Чуклинской роты.

— Давай за Чуклина.

— Давай.

— Эх, Сеня, земля тебе…

— Ф-фух…

— Хм-м… Ага…

— Шибанов, че навис-то. Присаживайся, жевни пока там чего. Комбат с ПНШ группировки привычно вязали лыко, несмотря на рядок пустых бутылок из-под «Казачьей». Шибанов присел за шаткий столик, но к закуси не прикоснулся — майоры жрали водку с одной банкой сосисочного фарша, она так и стояла, поблескивая зеркальцем нетронутой жижицы среди минных колпачков, служивших тарой. Еще на столе лежала накроенная ломтями сырая буханка, единственный отломленный кусок которой по очереди использовался начальством для нюханья между дозами. Колпачков было много, из чего напрашивался вывод, что начальство сперва отдыхало в компании, но вскоре компания рассосалась, оставив майоров-однокашников бухать вдвоем.

Это согласовывалось с крайними данными по перемещениям: полчаса назад Шибанов слышал сквозь сон, как газовала чужая МТЛБешка, переваливая через единодушно материмый всеми бугор между нашим расположением и дорогой. Почти незаметный от нас, но неожиданно крутой с противоположной стороны, он исправно собирал дань со всего транспорта, вознамерившегося покинуть наш курорт. Это были точно не соседи, их водилы знали двухкилометровую полоску грязи между нами назубок. Дальше по дороге стояли только мордовский ОМОН и вросший в небольшое плато артполк Пожидаева, недавно перекинутый с России, и ныне активно зарывающийся в местную грязь. С ОМОНовцами взаимопонимания не было, а к артиллеристам наши ездили сами. Да, интересно, кто же это мог быть, чужие? Тоже нет. Сейчас активность войск упала до нуля — чичи покинули отошедшую зеленку, и теперь работали одни саперы да разведка, да изредка лазили по «нашим» горам группы ГРУшного спецназа, занимаясь своими никому не понятными делами.

— Шибанов, че не ешь, сытый? Тогда слушай сюда. Пожидаевские за речку собрались, артразведку им там приспичило. Надо проводить их. До речки, там обеспечиваешь им переправу, отправишь, убедишься — и назад. Дальше они сами. Их будет трое, офицер и два бойца. Идете старой дорогой, у развилки поворачиваете к речке, через буераки эти ебучие. Там ты присмотришь, а Назаров тебе проход обеспечит.

— Сделаем. Когда прибудут?

— Выдвигаются уже, надо до темноты уложиться. Назарову я уже сказал, он дорогу щас со своими шерстит. Проверит, и ты с этими стартуешь. Средства не забудь, переправляться.

— Понял.

— Места ты помнишь. Ты сколько там у моста отсидел? Месяц?

— Кабы не два. Помню.

— Ну и ладушки. Все, давай готовься иди. Шибанов осторожно вылез из-за подрагивающего перед майорами хлипкого сооружения и отправился гонять своих «гомодрылов». Естественно, со сборами продрочили почти до сумерек, и сапер Назаров успел в несколько кругов обыграть в нарды прибывших артразведчиков. Распаренный ором Шибанов так и не успел толком их рассмотреть, и в памяти остались лишь их как-то по-одинаковому умиротворенные лица, такие спокойные и домашние, словно их совсем не волновало предстоящее блуждание в чужом лесу, где каждый шаг может означать сорванную растяжку или очередь из мокрых кустов. Наконец, выдвинулись. Чтобы не создавать ненужного ажиотажа, на броне доехали только до поворота на несуществующий теперь Борзой. Увертываясь от грязи, щедро разбрызгиваемой плюхающимся с брони воинством, Шибанов крикнул механу возвращаться и помог артиллеристам скинуть пожитки, вновь мельком поразившись их светлой, неторопливой безмятежности. Старший, невысокий капитан средних лет, и двое контрактников. Последний перекур. …Крайний. — поправил себя Шибанов, недавно подхвативший это суеверие.

— С БУАР а? — поинтересовался у старшего, давая ему прикурить.

— Откуда ж еще.

— Землячок у меня там у вас, Верхолат. СНАРами командует.

— А, Музыкант. Да, есть такой.

— Как он там? Все выбраться к нему собираюсь…

— Да нормально. С утра видал его. Вон, Димарика за него спрашивай, они там с ним кучкуются. Димк, как там твой корешок, с которым вы в дудки все дуете?

— С оптической или с топовзвода?

— Не, — поправил Шибанов, — Женька Верхолат.

— А, летеха. Да живой.

— Ну, это главное. — согласился Шибанов. — А как у него там, на дудках, получается?

— Ниче так, может. — одобрительно отозвался контрактник. — Это не ты ему сакса передал?

— Я. Мы по зачистке выполняли, смотрю — бойцы мои тащат. Дай, думаю, чего пропадать… Как он ему, подошел?

— Он вообще-то труба. — улыбнулся боец. — На твоем саксе я.

— Ну и дай Бог. — нисколько не расстроился Шибанов. — Не, надо как-нибудь доехать до вас. Послушать хоть, как вы там дудите. Ладно, мужики, щас пойдем. Стаете вон за тем, с РПОшками. Ежли че — гаситесь и не лезьте.

— Лады, командир. Шибанов кивнул и отправился строить гомодрылов в походный порядок.

Старая дорога встретила людей сырым подвальным холодом — горушка справа по ходу движения прикрывала ее от солнца большую часть дня, и солнце не успевало толком прогреть и выпарить жидкую грязь, таящуюся под заветренной коркой. Распаханная в свое время техникой, дорога успела сгладить лишь самые глубокие раны, и до сих пор вызывала ощущение, что идешь по мясу земли. Кожу с травкой и камешками сорвали, и обнажилась нежная ткань, расползающаяся под ногами.

Ею с первой компании никто не пользовался: стало просто некому, оба села на ее концах были на славу размолочены градами с авиацией, и большинство чичей из них куда-то посваливало. Но покоя дорога не знала, ее постоянно кто-нибудь да минировал — то Назаровские, пытающиеся подловить задолбавшую тачанку, то сами чичи, приметившие, что именно по ней мы иногда срезаем путь, возвращаясь с левого берега. Сами минировали, сами и подрывались; жалко лишь, что редко. Можно б и почаще…

Первым убило Назарова. Шибанов как раз смотрел на него с его замком, спокойно идущих впереди, когда голова Назара расплескалась, словно миска с борщом. Тут же съежился и уткнулся в грязь замок, и Шибанов заорал, одновременно падая в машинально отмеченную яму:

— Пали все! Чехи прямо и левее! Слышь, Кудинов, Паскарь! Выпростав из под себя придавленный падением АКС, Шибанов навелся в разрез дороги, где мельтешили, рассредотачиваясь, фигурки врага в приметной натовской камуфле. …Откуда взялись, уроды… Сто лет никакой активности, и на тебе… Отсек несколько раз по паре, дернулся, обозначая ухмылку, когда заметил, что попал: из-под одной из фигурок выбило правую ногу. К упавшему тотчас кинулось аж несколько чичей, и раненого быстро уволокли. Послав им вслед несколько коротких очередей, Шибанов поморщился — ясное такое чувство, что не попал. …Хуево. Они не навстречу шли, а дорогу переходили, им по фронту растягиваться не надо, а я весь в куче. Сука, где ебучий Паскарь?! Групповая цель в ста метрах, хули он дрочит?..

— Паскарь, твою жопу! — рыкнул Шибанов в сторону пулеметчика. — Работай, Паскарь!

— Убило Паскаря! — панически взвизгнул чей-то севший голос. …Сука, да как так?! Не успело начаться, а у меня уже три покойника!.. — бешено подумал Олег, перебегая на левую сторону дороги. Точно, Паскарь уже доходит, в башку поймал. Жаль пацана, даже выстрелить не успел ни разу. Шибанов схватил пулемет с коробкой и побежал обратно — противоположный край дороги был повыше, больше мазы осыпать технично попрятавшихся чичей. …У них головное охранение сейчас далеко слева. Не обошли бы…

— Юнусов, вызываешь?! Чо там?

— Вызываю, тарщнант! Тока ни х. я ничо, горка эта сраная! — зло отозвался татарин Юнусов, удобно устроившийся с Северком за торчащим из стенки кювета розовым камнем.

— Пробьешься, пусть броню нашу разворачивают! И Сергеева сюда!

— Понял, тарщнант… Гараж, Гараж, я Сварка… Гараж, бля! Вы че там, суки! Гараж! — задолбил в тангенту Юнусов.

— Эй, артиллерия! — вспомнил Шибанов о подопечных. — Вы как?

— Живые. — послышалось из кустов под невысоким откосом.

— Давайте на левую обочину, вдоль дороги развернитесь и пасите туда! Там ихнее охранение головное может выйти!

— Лады, командир. Воюй, забудь про слева. Причесав из осиротевшего пулемета кусты на левой стороне дороги, где залегла большая часть противника, Шибанов добился снижения интенсивности стрельбы. Только что то тут, то там возникали трепещущие платки бледного огня, а теперь вон, красота и порядок. Попрятали морды, сучьи отродья… Пулеметчика ихнего бы еще достать. А ну, где у нас РПО…

— Кудинов! Кудин, тормоз сука! Брось автомат! А ну давай во-о-он, видишь? Засек вспышку? Давай-ка приложи, приложи козла! Кудинов нередко удивлял весь батальон, забрасывая мух и шмелей едва ли не в форточки, но сегодня, похоже, был не его день — взрыв недолета вспух на гребне дороги, и Шибанов досадливо закусил губу, наводясь по оставшемуся неподавленным пулеметчику. Это было последнее, что запомнилось Шибанову из неожиданно вспыхнувшего боя — что-то звонко лопнуло где-то сзади и рядом, свет плавно померк в его глазах, и откуда-то издалека Шибанов услышал чей-то насмешливо глумящийся, как ему показалось, голос, медленно, нараспев, откликающийся на вопрос:

— Где, где, в пизде! Спекся летеха! …Ни хуя себе! — неторопливо озадачился Шибанов, с головокружительным ускорением скользя куда-то в темное. — Совсем гомодрылы охуели! Это кто там такой умный?! Я щас кому-то как дам «в пизде»! Ишь ты! «Летеха»! Я вам не «летеха», а това…

— Это русня-то добрый народ?! — дернулся раненый, но тут же застыл, отражая закат расширившимися от боли зрачками. Шибанов приоткрыл второй глаз и осмотрелся из-под век, стараясь не двигать оглушительно гудящей головой. …Почему они не слышат, как она гудит?.. Но чеченцы были заняты разговором. Старик, нога которого вылетела из-под тела от очереди Шибанова, сидел рядом с лежащим на боку мужиком в дорогой снаряге. По его нелепой позе было ясно — перебит позвоночник, нижняя половина тела неуправляема, и Шибанов немного порадовался: …О какого матерого-то приложили. Хорошо. Хоть не зря… Окончательно Шибанов воспрял, когда заметил еще две пары неподвижных ступней в стоптаных кроссовках, торчащие из-под куста. …Опа, еще два. Может, еще где есть… Дай Бог… Чтоб хоть один к одному разойтись…

— Я не понимаю тебя, Уца. Ты же сам забирал Лом-Али из ихнего ВОВД. Ты видел, что они сделали с пацаном. Ты же видел, что они сделали с Юртом, с твоим Борзоем. Со всей Нохчийче.

— Да. Я видел.

— Как ты тогда говоришь, что эти собаки… — раненый поперхнулся и выхаркнул себе на грудь тягучий кровавый сгусток.

— Ты еще молод, Илес. Не понимаешь.

— Что я должен понимать, скажи.

— Это больно. Ты хочешь?

— Ты же сказал, что мне остались сутки. Ничего, сутки я потерплю.

— Да. Ночь и часть дня.

— Вот и скажи мне, что ты знаешь. Нена-ваша, я знаю, тебе не положено отказывать, когда тебя спрашивают.

— Мы живем как временный народ. Ерси — нет.

— Ерси живут как свиньи. Это пьяный ленивый сброд, Уца. Ты не был на русне, а я последние десять лет живу среди этих баранов. Они бараны, Уца, дети блядей. Их бабы — бляди, все до одной. Они сами или воры, готовые продать отца за два доллара, или овцы, не желающие ничего, кроме водки. Им можно ссать в пойло, и они все равно будут его хлебать.

— Да, сейчас — да. Многие из них забыли, кто они, и как должны жить.

— Но мы-то не забываем.

— Мы не знаем, потому что сами не захотели знать. Что не знаешь, как можно забыть. Вот ты, как ты сам думаешь, что бы мы сделали с ерси, если б все было наоборот? Если б Нохчийче была большая, как русня, а русня маленькая, и так же стала воевать с нами? С дедовскими ружьями против наших танков и вертолетов?

— Я бы сделал так, чтоб их внуки через сто лет обсирались со страху, захотев сказать «нет» вайнаху. Если бы мне только показалось, что они не поняли, я бы стер их. Ох, не ваша, умеешь ты зацепить человека… Нам бы их технику…

— Поэтому у нас ее нет.

— Будет! Тот человек, не ваша, к которому я, проклятый дурак, не довел тебя, как раз занимается этим. Даст Аллах, Майрбек доделает это… Мы будем валить их собачьи самолеты безо всяких зениток, есть такие специальные ракеты. Представь, один джигит сможет забить сразу десять, двадцать этих свиней!

— В этом нет радости для Аллаха, Илес.

— Что ты такое говоришь, Уца! Ты не хочешь ли сказать, что в Коране написана неправда? — снова вскинулся раненый, но еле сдержал стон — похоже, ему не стоило не то что двигаться, но и разговаривать.

— Ты слишком много слушал этих арби. Ерси и мы должны сражаться вместе, а не друг с другом. Припомни-ка аль Муджадыля.

— Коран можно прочесть так, а можно иначе, нена ваша. Где истина? Ты уверен, что истина — твоя?

— Истина у Аллаха, Илес, ты же знаешь. Мы только изредка можем увидеть ее свет. Не глазами, сердцем. Помнишь? Мне казалось, что тогда ты понял.

— Помню. «Свет дня — тьма. Свет в сердце, иди к нему во тьме дня…» Слишком много лет прошло… Слышишь, нена ваша? Я уже не знаю, что я понимаю, а что — нет. Эта проклятая война…

— Дело не в войне. Война для мужчины обычная вещь.

— Почему же тогда русня, которая боится войны, как свинья ножа, не временный народ, а мы — временный?

— Любой народ временный. Но жить можно по-разному. Дело в том, что народ несет. По дороге, отмеренной Всевышним, не пройти налегке. Ни человеку, ни народу. Мы бросили свою ношу, Илес. Мы не несем свою ношу, мы несем на горбу мерседесы. Не мы ездим на них, а они ездят на нас. На это надо смотреть сердцем, тогда увидишь.

— Что за ноша, Уца? О чем ты?

— У всех народов одна ноша — воля Аллаха. Мы больше не хотим ее знать, мы стали много смотреть, какой у джигита мерседес, сколько людей его боится. Вот ты. Ты каждый день говоришь — бисмилля ррахман ррахим, а где твое сердце? Ты совершаешь намаз — да, ты научился не пропускать намаз, а думаешь о том, как снова поедешь в Турцию, отвезешь еще денег. Купишь там что-нибудь, еще один дом. Ты даешь закят, ты даешь его от сердца, или оттого, что Хамцуев не может дать меньше, когда дает Ковраев, дает Хутугов? Закят без сердца не попадает к Аллаху. И газават без сердца — не газават.

— Да. — после долгой паузы ответил раненый. — Да, нена ваша. Есть такое. Имран построил новый дом. Ему кирпич из Италии привозили. Каждый в отдельную бумажку завернут…

— Наверное, это хороший кирпич… А семья Идриса, который стал шахидом, ест один хлеб, и радуется, когда он не совсем засохший. А баба Валя, которая звала тебя Илюшкой, так и лежит в подвале. Уже полгода, да? И где ее сын, Илес?

— Это война. Не мы ее начали. — едва удерживаясь от крика, нарочито спокойно выдавил раненый.

— Ее начинала баба Валя? Или ее начинал Андрейка? Я не помню, чтобы он начинал с тобой войну. Что учил тебя чинить мотоцикл — помню.

— Нена ваша, прошу тебя, помолчи. — раздался сдавленный голос раненого, и Шибанов как-то почувствовал, что к вечернему шуму из мягкого ветра и усталых птичьих пересвистываний ничего не прибавилось, голос прозвучал только в Олеговой голове — раненый только собирался это сказать. Но не сказал; скрипнул зубами и судорожно вдохнул. Олег отчетливо расслышал, как взвизгнули крепкие зубы раненого. Этот короткий взвизг, на грани прочности эмали, словно взорвался у Олега в голове, окатив мозг вспышкой того понимания, которое сейчас выворачивало раненого. Олег тут же перестал чувствовать его врагом, а себя — собой; они с чеченцем вдруг стали одним огнем, без жара горящим над беспомощно валяющимися телами. Да, тихий и бесстрастный голос старика показал чеченцу всю его жизнь, с какой-то неуловимо безжалостной простотой назвав вещи своими именами. Вернее, вообще обойдясь без имен: вот маленький Илес возвращается из школы, и русская соседка угощает его алычевой пастилой; а вот школа через двадцать лет; видимо, это первая кампания – Илес с воняющим порохом РПК стоит за спиной отца, решающего дела с людьми самого Шамиля. Бой только что окончился, и на штанах Илеса еще не успела высохнуть кровь достреленных свиней. Он горд и спокоен: все видели, как именно его очередями снесло и командира, и пулеметчика. Отец тоже горд им, но не показывает и хмурится: идет серьезный разговор, на столе лежат серо-зеленые пачки в пластиковой банковской упаковке. Илес пытается приблизительно прикинуть сумму за забитую группу, но голова отказывается считать — Илес вдруг узнает свою парту и обводит глазами неузнанный сгоряча кабинет — это же тот самый класс, куда он ходил в начальной школе… Вот как сменилась жизнь! А казалось, что все будет так серо и скучно… Чеченец с болью выскакивает из этого воспоминания, но сразу же вспыхивает следующее, класс сменяется рынком в Шалях. Это еще до избрания Джохара и до Первой Кампании; Илес сидит в семерке, которую они с братом решили купить у бестолкового грека, зачем-то оказавшегося здесь на колесах. Он сначала не хотел продавать, но младший откинул полу куртки и грек все понял. Сейчас они пошли за ангар, рассчитываться, и Илес недовольно морщится — что он там тянет. Щелчок тонет в жестяном грохоте музыки из киоска, все нормально, в щели меж ангаром и кирпичной оградой появляется улыбающийся младший. А молодец, — теплеет на душе Илеса, — растет волчонок-то… Уже без картинок, сухой констатацией: потом будет еще сто двадцать четвертый мерс, светло-кофейный; мазда-626, потом будет не до машин, а когда свиньи сдадутся, уже после Хасавюрта, там вообще замелькает, теперь все больше джипы — ниссан-террано, патфайндер, паджерик красный и паджерик белый, что там еще… Олег чувствует, как чеченец перебирает сегодняшние машины, на которых ему больше не ездить, но машины сменяются лицами людей, нетерпеливо врывающимися в их общее поле зрения: мужчины, женщины, солдаты, какая-то кричащая старуха, бессмысленный взгляд свежего трупа, черный припухший валик вокруг дырки над правой бровью кажется третьим, дополнительным глазом; сизые кишки в блестящем желтом жире, черная, красная, алая, легкая и тяжелая кровь — на кафеле, на руках, на лезвии, на стенах, на крашеном полу, на земле. Зачем? Незачем. Бесполезно хотеть разного, и отнимать это разное у других. В этом не было никакого смысла. Нет в мерседесах смысла. Нет смысла даже в Имрановском доме — что толку, если даже в таком красивом доме живешь не туда, куда надо. А куда надо — так безвыходно ясно. Это же так просто… До боли; и далеко за ее пределы. Почему, почему только сейчас… Женщинам надо любить детей. Мужчинам пристало искать мудрость. Если мудрость не дается — вовремя понять и делать дающееся. Пахать землю, ковать железо. Не давать блядству поднимать голову — нигде. Где словом, где делом. И не жалеть. Особенно себя. Все. Олег пораженно висел в пустоте, чувствуя, как чеченец стал каким-то отстраненным и безмолвным. Кино про жизнь кончилось, осталась пустота и неумолимо чернеющие посреди пустоты результаты. Чеченец мужественно не отводил глаз и прямо смотрел на итоги: да, вот то, что я сделал. Надо было не так; но все уже сделано, и срок пришел. Жаль. Но останутся Салавди и Яраги, может, хоть они догадаются, как надо — ведь это так просто… И еще кого-то носит жена…

Кого? Теперь не узнать. Хорошо бы девочку… — неожиданно думает чеченец, всегда хотевший только сыновей, но мысли о детях, в которые так тепло зарываться, пряча лицо от смерти, сдувает холодом — всему свое время,