"Колокола истории" - читать интересную книгу автора (Фурсов Андрей)

КОЛОКОЛА ИСТОРИИ

Не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол: он звонит по Тебе. Джон Донн
I

Мы живем в парадоксальное время: XXI в. и третье тысячелетие еще не наступили, а вот тысячелетие второе и век XX уже кончились. И не потому, что средневековый монах, переписывавший тексты, ошибся, как утверждают ныне, на 8 лет, и на самом деле 2001 год наступил в 1993 г. Нет, конец века связан с годом 1991-м. Спорить, думаю, можно лишь о конкретной дате. Либо 17 ч. 09 мин. 23 августа, когда, несмотря на бурные протесты последнего генсека КПСС и первого и последнего президента СССР Михаила Горбачёва, первый президент России Борис Ельцин подписал указ, по сути запрещавший КПСС. Либо 10 ч. 45 мин. 25 декабря 1991 г., когда Михаил Горбачёв, заявив о своей отставке, возвестил миру о прекращении существования СССР. В любом случае XX в. начался и окончился по московскому времени — он родился и умер с советским коммунизмом. Разумеется, были и другие события, указывавшие на конец эпохи. Например, ставший уже в 1991 г. ясным приход к власти в ЮАР в ближайшей перспективе Африканского национального конгресса (АНК). И дело здесь не в ЮАР, а в АНК, поскольку это последнее национально-освободительное движение, последние из могикан национал-либерационизма, пришедшие к власти в Третьем мире. Или, например, иракско-американская война в Персидском заливе, ставшая определенным водоразделом в отношениях Север — Юг.

И все же именно падение коммунизма — веховое событие, опускающее Занавес Истории над XX в., укорачивая это столетие до 74 лет. Успехи АНК и иракско-американский конфликт — не только события меньшего масштаба и значения. В значительной степени они лишь следствия тех сдвигов, которые происходили в СССР с 1985–1986 гг., и тех изменений в мире, которые происходили вследствие советских сдвигов как результат общего изменения международного климата. Это касается даже нападения Ирака на Кувейт. Как заметил наблюдательный американский ученый, именно кризис коммунистической системы позволил Саддаму Хусейну решиться нанести удар: иракский лидер знал, что СССР не поддержит его (по крайней мере — непосредственно), а потому в отсутствие биполярного противостояния ядерный удар США маловероятен (подр. см. 35). Разумеется, мы едва ли когда-нибудь узнаем всю правду о том, кто и как готовил планы нападения на нефтяные эмираты, на какие изменения в СССР в 1990–1991 гг. рассчитывал Саддам Хусейн и не была ли его акция элементом более широких международных замыслов, — допускаю, реальность могла быть столь хитрой, что способна превзойти сюжеты Ладлема, Форсайта, Тополя и Незнанского вместе взятых. Но в целом ситуация в СССР и мире действительно позволяла Саддаму Хусейну не опасаться «ядерного Саддама» («садам» — по-арабски: удар) в ответ на вторжение в Кувейт. То есть это вторжение — факт производный по отношению к кризису и падению коммунизма, замкнувшему «короткий XX век». И не то удивительно, что век был коротким, — бывают «длинные века» («длинный XVI», 1453–1648; «длинный XIX», 1789–1917 гг.) и «короткие века» «короткий XVIII», 1715–1789 гг., и, как видим, «короткий XX», 1917–1991 гг.). Удивительно другое: век родился и умер неожиданно для большинства.

В начале 1890-х годов были люди, предсказывавшие революцию в России. Их было немного, но они были. Еще раньше, в последней трети «календарного» XIX в., Константин Леонтьев предупреждал о грядущем «торжестве мещанина», словно предвидя героев М.Зощенко, а Николай Лесков закончил роман «На ножах» фразой: «Да, да, нелегко разобрать, куда мы продвигаемся, идучи этак на ножах, которыми кому-то все путное в клочья хочется порезать; но одно только покуда во всем этом ясно: все это пролог чего-то большего, что неотразимо должно наступить». И наступило, подтвердив оказавшийся вещим сон Льва Толстого о русской революции, направленной против частной собственности. А вот в конце XX в. лишь единицы предсказывали падение коммунизма. Да и то некоторые из них угадали по принципу «пальцем в небо». Таким образом, и рождение коммунизма чуть менее ста лет назад, и его падение оказались для подавляющего большинства неожиданностью.

Есть еще одно сходство между двумя межвековыми рубежами. И тогда, и ныне мир жил иллюзиями и мечтами о прекрасном будущем — тем горше оказались разбитые надежды. В начале XX в. люди в России и за рубежом аплодировали революции, полагая, что грядет переход «от самодержавия — к демократии». То, что пришло на смену самодержавию, оказалось еще дальше от демократии, чем самодержавие. На рубеже 80–90-х годов многие воспринимали и до сих пор воспринимают советскую и постсоветскую реальность сквозь призму магической формулы «от тоталитаризма — к демократии». И хотя ныне нотки разочарования, а у наиболее слабонервных — страха и истерики — появляются все чаще (а что если и посткоммунизм окажется еще дальше от демократии, чем коммунизм, особенно в его мягкой, поздней, брежневско-застойной форме?!), тем не менее, несмотря на разочарование и апатию, направление вектора надежды для многих как у нас, так и на Западе остается прежним. Формулируется это так: с падением коммунизма и СССР рухнули последние препоны на пути к капитализму и демократии! Это — стандартная реакция на падение коммунизма. «Долой коммунизм, да здравствует свобода и капитализм!» — вот по сути лозунг момента. Мне почему-то это напоминает сцену одной из пьес Ф.Дюренматта, когда германцы входят в поверженный Рим с транспорантами: «Долой рабство! Да здравствуют свобода и крепостное право!»

«Даешь капитализацию в мировом масштабе!», «Все нынешнее поколение превратится в средний класс!». Вот два других квинт-эссенциальных лозунга. Лозунги эти, как и вера в торжество капитализма, были многократно усилены эйфорией по поводу победы США над Ираком. Здесь не место оспаривать эти лозунги-тезисы и снимать восторги по поводу американской победы в Заливе, хотя массовый средний класс — это на самом деле массовая беднота; массовый капитализм — это грошовый капитализм, «капитализм» кули; военная победа американцев обернулась целым рядом политических проблем, Саддам Хусейн не смотрится проигравшим и т. д. Но в данном случае интереснее другое: на чем основано убеждение в том, что падение коммунизма открывает путь в капитализм и светлое будущее, точнее, в том, что капитализм становится светлым будущим — реальным, зримым и самое главное — материальным?

Основа эта очень проста: жесткая дихотомия «коммунизм — капитализм», жесткое противопоставление двух этих начал по манихейскому принципу «или — или»; борьба между ними — это борьба Света и Тьмы, Добра и Зла (знаки расставляются в зависимости от политической позиции). А потому, если коммунизм потерпел поражение, то это автоматически победа капитализма. При этом капитализм и коммунизм автоматически рассматриваются как автономные, равновеликие системы, вырастающие из разных корней.

А что, если это не так? Если капитализм — двуликий Янус? Если коммунизм — специфическое проявление капитализма, его мировая некапиталистическая зона и подпорка одновременно? Тогда крушение коммунизма — это не победа капитализма, а его метаисторическое поражение, первый стук Судьбы в его дверь. Стук Судьбы из Пятой симфонии Бетховена. Но ведь есть и Реквием Моцарта.

Историю, свой век обмануть нельзя. От них нельзя увернуться, спрятаться, уйти в себя. Как говорил Ежи Лец, в смутные времена не уходи в себя — там тебя легче всего найти. Но век можно и нужно понять и заставить работать на себя. Здесь — две трудности. Первая связана с пониманием. Мир меняется быстрее, чем мы понимаем его: Сова Миневры вылетает в полночь. И тем не менее понимание и знание своего (у нас это уже — XXI) века — императив не только побед, но и выживания. А бывают ситуации, когда выживание — это уже победа. Знание — сила. Здесь возникает вторая проблема — морального выбора. Сила — это чаще всего Зло. По крайней мере, такой вариант более характерен для истории. Понимающее, умное Зло — одна из самых серьезных проблем Истории.

Большевики и нацисты победили потому, что оказались в своих странах людьми XX в., уловившими суть и смысл наступающей эпохи. И первые, и вторые поняли в наступающем веке то, чего кроме них не понял никто. К сожалению, других людей XX в., способных по-другому ответить на вызов или хотя бы смягчить ответ, здесь не нашлось. Большевизм и нацизм стали русским и немецким путем в XX в. Степень неадекватности даже началу XX в. многих лучших русских умов, противостоящих большевизму, степень их неготовности к и современности — очевидна.

Большевикам в России противостояли в основном люди XIX в., которые смотрели в прошлое и не понимали, что оно кончилось, что век «вывихнут». И потому проиграли. А выиграли те, кто «вывихнулся» вместе с веком, т. е. понял историю. Причем понял в самый нужный и важный момент — когда она на изломе, когда она «вывихнута» и на этом «вывихе» в очередной раз садится играть в карты с человеком. Французский историк Фернан Бродель говорил, что «социальные карты», т. е. «карты» власти, престижа, богатства, в истории сдают очень нечасто, хотя и не один раз — колод мало, а потому пересдачи редки (18, с. 558). В XX в. История сдала карты в «длинные 20-е», (1914–1934) годы. Победили те, кто ухватил козыри. Похоже, ныне мир вступает в период очередной пересдачи карт Истории. По-видимому, продлившись 20–25 лет, нынешняя пересдача определит доклад сил на весь XXI в. В борьбе за козыри — в стране и в мире — победит тот, кто раньше других станет человеком XXI в., т. е. начнет понимать. Во-первых, понимать то, что не понял XX в., отгадать загадки, которые оказались ему не по силам. Во-вторых, отгадать загадку самого XX в. В-третьих, на этой основе понять, определить и просчитать основные варианты, основные тенденции и векторы развития мира в грядущем веке, вычислить точки их взаимодействия, точки скрещения исторических судеб и выйти к намеченным рубежам раньше других. Прежде всего — раньше Зла.

Среди этих загадок центральное место занимают капитализм и коммунизм. До тех пор пока не будет как следует понята их природа, мы, хотя 1 января 2001 г. наступит XXI в. и третье тысячелетие, так и останемся в нетях странного межвекового, в раскорячку положения: уже не в XX, но еще не в XXI в., на положении эдаких маргиналов Времени. Собственно, разворачивающаяся ныне в мире социальная борьба и ведется по поводу того, кого исключат, вытолкнут из Времени, кто станет его маргиналом, кто — мастером, а кто — Властелином его колец.

Понимание капитализма и коммунизма — золотой ключик ко всем остальным загадкам, который позволит не только приподнять занавес истории, но и открыть находящуюся за ним потайную дверь в Будущее. Но прежде чем искать золотой ключик и потайную дверь, необходимо избавиться от иллюзий и оптимизма, господствовавших в XIX–XX вв. и доставшихся в наследство от Просвещения. Не худо бы помнить, что одному из последних социальных философов Просвещения, одному из наиболее ярких авторов теории прогресса — Кондорсе пришлось принять яд, чтобы не стать одной из первых жертв гильотины. Да и её создателю масону Гийотену досталось — «ступай, отравленная сталь, по назначенью». Почему-то прогресс часто «обручался» с гильотиной. И приходил как гильотина, отсекая оптимизм вместе с головами. Будем очень осторожными оптимистами. И прежде всего, проверим оптимизм, посмотрим на его основания.

Действительно, по ком звонит колокол? По коммунизму? Или не только и даже не столько по нему? И вообще, стоит ли радоваться, когда звонят колокола Истории?

II

Оптимистическая (как с точки зрения России, так с точки зрения мира в целом) оценка факта падения коммунизма вызвана, помимо прочего, верой в линейный прогресс: «рабовладение — феодализм — капитализм» и т. д. С той лишь модификацией, что, если раньше коммунизм шел после капитализма, замыкая «линейку», и оказывался мостом в светлое будущее, то теперь он оказался лишь кружным, в обход — как раз для «настоящих героев» — путем к капитализму. Ну, а у капитализма произошла перемена участи, и он по «принципу Аввакума» («ишо вчера был блядин сын, а топерво батюшко») стал одновременно и вечным светлым будущим, и мостом в это будущее. Правда, мостом узким и опасным, вроде моста Чинват, с которого грешники должны будут сорваться в пропасть. Грешная страна Россия? Судя по оптимизму тех, кто выступает за светлое капиталистическое будущее, — нет. Но мы в любом случае не обязаны принимать на веру «линейку» прогрессивного исторического развития, которую предлагают вульгарные версии марксизма и либерализма. Как можно верить тем, кто не смог ни предсказать, ни объяснить падение коммунизма? Тем, кто упускает из виду целый пучок негативных тенденций развития современного мира. Тем, кто с легкостью меняет коммунизм на капитализм в качестве венца истории. Это для них капитализм — высшая стадия развития всех исторических систем. Может, так оно и есть. Может, так оно и есть для определенного типа систем. А может, в других системах капиталистические формы появляются, например, не как высшая стадия, а как продукт разложения этой системы или временная промежуточная и побочная форма при переходе системы из одного исторического состояния в другое? Ответы на эти вопросы вовсе не предрешены, они могут быть получены только в ходе исследования, не попадающего в двойную ловушку симбиоза вульгарно-прогрессистских форм марксизма и либерализма. Безоговорочная вера в торжество капитализма в России у многих публицистов есть всего лишь изнанка прежней веры в торжество коммунизма. Просто — очередная смена вех, а основа осталась без изменений: вера в «линейку», в прогресс и в однокачественность всех исторических систем.

Стандартная оптимистическая реакция на падение коммунизма обусловлена и некими стандартными представлениями о коммунизме и капитализме. Представлениями, за которыми скрывается незнание. Или неполное знание, которое порой хуже незнания. До сих пор не создана общая теория развития коммунистической системы. Но ведь нет и общей макротеории развития капитализма. Быть может, одна из причин этого заключается в том, что, с одной стороны, коммунизм и капитализм рассматриваются взаимообособленно, только как антагонисты; с другой — коммунизм пытаются понять и объяснить на языке, выработанном для описания капиталистических реалий. Имеет ли основания в принципе такой подход? Быть может, до сих пор единой теории развития мировой капиталистической системы потому и нет, что коммунизм и капитализм противопоставлены друг другу как монады, атомы и не рассматриваются как элементы единого целого? Эти вопросы о капитализме и коммунизме, об их соотношении — не академическое, это — не просто теория, хотя и теория тоже. От ответов на эти вопросы зависят выбор исторической практики и социально-экономической стратегии. От них зависят как определение самого поля поиска ответов и решений, так и способ постановки вопросов. Короче, эти теоретические проблемы имеют практическое значение. Как любил говорить А.Эйнштейн, что может быть практичнее хорошей теории?

Если капитализм и коммунизм суть абсолютно противоположные взаимоисключающие начала, то падение коммунизма означает для России одно, с вытекающими из этого «одного» поисками, стратегиями, подходами. Если же дело обстоит не так или хотя бы отчасти не так, то падение коммунизма означает для России, для Русской Системы совсем другое. Ныне практически все стратегии выхода России из кризиса строятся на основе первого вывода, но если он ошибочен, то предлагаемые меры заведомо непродуктивны.

Далее. Если связь между капитализмом и коммунизмом носит более тонкий и менее однозначный характер; если они выступали друг по отношению к другу не столько как взаимоисключающие (особенно в манихейской традиции) Ормазд и Ахриман, сколько как взаимодополняющие инь и ян; если коммунизм выполнял определенную функцию в капиталистической системе, подрывая и одновременно поддерживая ее (а капитализм так же действовал по отношению к коммунизму); если капитализм как мировая система по своей сути и логике развития предполагает на определенном этапе своей истории наличие антикапиталистической зоны, которую и заняла Россия, превратившись в СССР, то падение коммунизма — это не победа капитализма, а скорее поражение или сигнал о серьезных неполадках именно в капиталистической системе, о том, что из нее начали вылетать звенья. Пока — наиболее слабые. Но это — пока. И если впереди у капитализма — не светлое будущее, а «сумерки богов», если антикапиталистическая зона — интегральный элемент капитализма и коммунисты лишь первыми страдают от язв капитализма подобно идолопоклонникам, страдающим от язв христианства, то выход России из прежней зоны на путях капитализации — это не просто ошибочный ответ на вызов Истории, обрекающий нас, подобно Сталкеру, на вечное возвращение в Зону, а нечто похуже. Да и сам ответ тогда должен быть качественно более сложным и многомерным, чем «вперед к капитализму» или «назад к коммунизму». Разумеется, речь не идет о некоем «третьем пути». Третьих путей вообще, по-видимому, не бывает. Более того, дело даже не в ответе, а в принципиально иных постановках основных, главных вопросов и проблем выхода России из кризиса и из зоны этого кризиса. Принципиально по-иному должна разрабатываться стратегия выживания (минимум) и/или преуспевания (максимум) в позднекапиталистическом и, кто знает, быть может, в посткапиталистическом мире XXI в. Иначе в поисках выхода получится, что выхода нет — «есть только вход, и то не тот». Одно дело — пересаживаться из тонущей шлюпки на мощный фрегат, и совсем другое — карабкаться из нее на давший сильную течь, хотя и великолепный и богатый, но медленно тонущий корабль. Или, скажем мягче, на корабль, который и так переполнен, кренится и где лишние не нужны. Где места и так не хватает, а по лестнице уже карабкаются латиноамериканцы, восточноазиаты, восточноевропейцы.

III

Отчасти действительно: коммунизм и капитализм — противоположные начала, взаимоисключающие, непримиримо враждебные системы, «борющиеся царства». Но это так лишь содержательно. Однако помимо содержательного аспекта развития у каждой системы имеются и другие. Например, генетический и функциональный.

Есть один исторический парадокс, который не только не объяснили до сих пор, но и вообще, кажется, не замечают. Коммунизм как совокупность идей существует почти два с половиной тысячелетия. По крайней мере, коммунистические идеи существуют со времен киников, которые первыми попытались сформулировать антисистемный комплекс идей как контркультуру, охватывающую все сферы жизни: отношения эксплуататоров и эксплуатируемых, общества и природы, отношения полов или, как говорят теперь, «тендерные» отношения и даже отношения «центр — периферия». Однако в качестве особой социально-экономической системы коммунизм материализовался только в капиталистическую эпоху. Исторический коммунизм («реальный коммунизм», «реальный социализм») — это только антикапитализм. В истории никогда не был таких социальных систем, как антирабовладение и интифеодализм. Коммунизм как социальная система никогда не существовал как антифеодализм или антирабовладение. Только антикапитализм, только как отрицание капитализма. Причем капитализма на определенной стадии его развития — социального, экономического, технического.

Попытка якобинского эксперимента на доиндустриальной основе, направленного против Старого Порядка, провалилась, якобинцы не стали создателями антикапиталистической зоны. Постиндустриальный капитализм с энтээровской организацией производства — в этом мы убедились воочию, эмпирически, оказался несовместим с коммунизмом, точнее — наоборот. И если к производственной системе капитализма НТР повернулась обоими своими тиками — положительным и отрицательным, то к коммунизму — только отрицательным. Лик этот стал для коммунизма ликом Горгоны с ее окаменяющим взглядом. Можно сказать иначе: присоединившись в 40-е годы к гонке ядерных вооружений, производство которых и было начальной, примитивной фазой НТР, коммунизм «плюхнулся» в котел НТР, чтобы, так сказать, в нем омолодиться. Но в долгосрочной перспективе вышло как с царем из «Конька-Горбунка»: «Бух в котел — и там сварился». У капитализма шкура толще, он может вариться дольше, но тоже не вечно.

Таким образом, остается только одна эпоха, в которой исторически существовал (и мог существовать) коммунизм, — индустриальная. И то не вся, а только ее зрелая фаза, что ограничивает коммунизм во времени, в истории определенным этапом капитализма. Но дело здесь, разумеется, не в технике, а в более глубоких и серьезных вещах.

Итак, коммунизм исторически возник как антикапитализм, причем как негатив, отрицание капитализма не вообще, а его определенной стадии. Но это значит, что в самом капитализме как явлении, как мировой системе отношений производства есть нечто, наделяющее его очень специфической, присущей только ему одному, а потому — загадочной и таинственной способностью выступать, реализовывать себя в двух различных социальных формах: положительной и отрицательной; иметь два социальных лица — положительное и отрицательное. Почему?

IV

Капитализм вообще самая загадочная из социальных систем, намного более загадочная, чем Античность или традиционно считающиеся загадочными цивилизации Азии, Африки и доколумбовой Америки. Пожалуй, лишь средневековый Запад, феодализм (естественно — западноевропейский, других не было) по своей загадочности приближается к капитализму. Но только приближается. К тому же загадки капитализма — на порядок сложнее. На первый взгляд может показаться: да какие тут вообще загадки, тайны? Все предельно просто. Что может быть проще рынка, разрушения докапиталистических структур (укладов), «товар — деньги — товар», наемный труд, возникновение промышленности, ситуация, где все или почти все может быть выражено в цифрах. Не случайно же то, что потом стало политической экономией капитализма, Уильям Петти назвал «политической арифметикой». Это, помимо прочего, вроде бы значит: при капитализме все, все частные явления можно посчитать, т. е. свести к количественному выражению и измерению. Короче, говоря о капитализме, можно свести любое качество к количеству, устраняя его тем самым как качество или, как минимум, позволяя абстрагироваться от качества как такового, а следовательно, от любых загадок и тайн, ибо последние связаны только с качеством. Количественные загадки — это не загадки.

Все хорошо, да что-то нехорошо, как говорилось в известной сказке Гайдара I. Все ли в капитализме, все ли его частности можно свести к количеству? Все и всё, кроме одного. Кроме самого капитализма, капитализма в целом. По разным причинам. Но прежде всего — по причине неуловимости. Нет такого одного-единственного капиталистического качества, в котором «капитализм предстает как капитализм, и другому — не бывать». В котором капитализм как сивка-бурка — верный конь — отвечал бы на призыв: «Встань передо мной, как лист перед травой». Проблема в том, что появляется сразу несколько коней, друг на друга не похожих. А кроме коней возникают еще какие-то звери и существа и утверждают, что, дескать, они тоже капитализм, не смотри, что кривобоки и колченоги, все равно капитализм, уж извиняйте.

«Они приходят как тысяча масок без лиц», — говорится о саламандрах в романе Карела Чапека. В «романе» о капитализме можно сказать: он приходит во множестве масок и лиц одновременно, и часто трудно понять, где маски, а где лица; более того, что вчера было маской, сегодня оказалось лицом — и наоборот. Капитализм, словно злой дух из «Шахнаме», играет с изучающим его по принципу: «Я здесь и не здесь». Это — главное качество капитализма, которое невозможно выразить цифрами количественно.

Капиталистический Сфинкс загадал XX в. несколько загадок. XX в. их не отгадал и вынужден был — таково условие — отдать свою жизнь капитализму. Капитализм, как мы знаем, пережил XX в. Теперь загадки предложены веку XXI. Речь пойдет об одной из них.

Если сравнить капитализм с докапиталистическими обществами, то возникает следующая картина. До греко-римской античности рабовладельческого общества, т. е. рабовладельческой эксплуатации как системообразующего элемента социума, не существовало. Аналогичным образом дело обстоит с феодализмом. С другой стороны, античное рабовладение не воспроизводило в своих системных рамках стадиально (т. е. логически) и исторически предшествующие ему формы доклассового общества. А феодализм не воспроизводил в своих рамках ни предшествующие ему логически антично-рабовладельческие формы, ни предшествующие ему исторически доклассовые формы.

Капитализм демонстрирует диаметрально противоположное. Во-первых, — и это составляет одну из трудностей его изучения и понимания как особой системы — то, что называют «элементами капитализма», существовало практически во всех докапиталистических системах. Нет ничего такого в капитализме, чего бы экономически до него не существовало, — рынок, товарные отношения, свободный найм. Во-вторых, что еще более важно, капитализм в собственных системных рамках воспроизводил те формы, которые предшествовали ему как логически, так и исторически, — рабство, крепостничество, докапиталистические формы мелкой собственности на землю. Капитализм либо сам от себя создает эти некапиталистические (докапиталистические по своей сути) формы как собственные функциональные органы, либо превращается в них там, где не находит себе в качестве контрагента наемный труд. Это — поразительная черта капитализма, резко отличающая его от всех других социальных систем: оставаясь по сути капитализмом, он может принимать форму, которая не является капиталистической. Капитализм способен легко расставаться со своей субстанцией, превращать ее в некапиталистическую, сохраняя лишь капиталистическую функцию, дематериализуясь до нее.

Что конкретно означает несовпадение субстанции и функции капитала? В каких формах и почему именно в них оно реализуется? Что вообще и откуда мы знаем об этом? Ответ на эти вопросы предполагает в качестве своего условия хотя бы краткий экскурс в то, что раньше называлось «политэкономией капитализма». Мне больше по душе термин «философия капитализма», тем более что она по сути до сих пор не создана. Или даже «метафизика капитализма». Не в названии дело. Экскурс этот должен быть и историко-проблемным, и проблемно-теоретическим. Кому-то он может показаться сложным. Кому-то — скучным и ненужным. А кому-то — неуместным в силу обращения к гегелевско-марксистской традиции (сейчас больше в чести критик этой традиции К.Поппер).

По поводу сложности. Собственно, почему серьезные вещи должны быть легким? Кто сказал, что понимание серьезных проблем не требует медленного чтения и труда ума и души? Не случайно Гегель в ответ на просьбу Конта изложить суть своих сочинений популярно, в одном томе и по-французски, ответил: «Моя система не излагается ни популярно, ни кратко, ни по-французски». Иными словами, есть вещи, о которых можно сказать только на определенном языке («субстанция», «функция» и т. д.).

Если говорить об увлекательности, о том, что особенно введение и работу, «затравка» не должны быть скучными, а должны завлекать и «вести, но не уводить», то на это я отвечу словами писателя и ученого Умберто Эко из его маргиналий к «Имени Розы»: «Тот, кому предстоит читать книгу, должен сначала войти в ее ритм. Если ему это не под силу — значит, ему не под силу и прочесть книгу. Такова очистительно-испытательная функция первых ста страниц. А кому не нравится — тем хуже для него, значит, ему на гору не влезть. Входить в книгу — это вырабатывать дыхание, наладить шаг, настроиться на заданный ритм. Первые сто страниц играют решающую роль в сотворении читателя» (16).

Я согласен с У. Эко. Правда, в отличие от его книги здесь «чистилище» занимает меньше места. Это — не самая высокая гора. Так, холмик.

Наконец, об уместности обращения к Марксу. Так что же поделаешь, если больше всех о противоречиях капитализма писал этот человек, и написанное им уже давно стало западной или даже буржуазной интеллектуальной традицией? И если именно эта традиция дала сильные антикапиталистические результаты не только на практике, но и в теории? Мне вспоминается выступление Теодора Шанина на международной конференции по аграрно-крестьянским проблемам в июне 1990 г. Он сказал (цитирую по памяти) следующее: «10 лет назад вы, советские ученые, говорили: «Маркс — гений, а Чаянов — дурак». Тогда западные ученые не отдали вам Чаянова. Теперь советские ученые говорят: «Чаянов — гений, Маркс — дурак». И теперь мы, западные ученые, не отдадим вам Маркса».

Шанин, защищая Маркса, совершенно прав: он защищает свою, кровную, западную интеллектуальную традицию от варваров, которым все равно, кто — враг, кого приносить в ритуальную жертву, главное — приносить; главное — образ врага, ритуал. Суть — дело десятое. Смена вех.

Марксизм — составная часть идейной и интеллектуальной традиции Запада, капиталистического общества. Он — элемент треугольника «консерватизм — либерализм — социализм (марксизм)». До тех пор пока будут существовать западная цивилизация и капитализм, будет существовать и марксизм, если не как идеология, то как интеллектуальная традиция. Большинство интеллектуальных прорывов в социальной мысли XX в. так или иначе связано с марксизмом. От этого никуда не уйти, даже если очень хочется. Дав в свое время неплохие (для того времени) результаты в анализе капитализма, марксизм как антикапиталистическая теория, методологически — по части анализа некапиталистических форм — не только не уступает иным интеллектуальным традициям, но и превосходит их. Более того, анализ с помощью марксистской интеллектуальной традиции антикапиталистических и вообще некапиталистических форм, включая сам марксизм как идеологию и практику, позволяет понять в этих формах то, что либеральные схемы неспособны объяснить в силу своей капиталоцентричности. Помимо прочего, эти процедуры способствуют вытеснению идеологического содержания из марксистской традиции. Я думаю, это вообще единственно возможный путь борьбы с марксизмом в частности и с идеологией вообще. Только либеральная интеллектуальная традиция способна окончательно подорвать либерализм как идеологию; только консервативная — консерватизм. Таким образом, окончательная, положительная деидеологизация современного знания и мира требует, во-первых, обособления интеллектуальных традиций от идеологии; во-вторых, объединения этих традиций на единой основе, которая будет лежать вне каждой из указанных идеологий и в то же время не будет чуждой их традициям мысли, напротив, будет общей и объединит их. Создание такой идеологии, которое и есть задача «номер один» Севера в противостоянии Югу, биосфере и самому себе, становится необходимым условием побед в XXI в. Для Севера я называю такую «идеологию» (или «комплекс практических идей», хорош и термин А.Зиновьева «практическая идеология» — см. 4) оксидентализмом. Структура ее мне в целом ясна, но это не тема данной работы.

Пожалуй, первым, кто обратил внимание на несовпадение субстанции и функции капитала, был Гегель. Как заметил В.Крылов, Гегель исследовал эту проблему социальной ткани капитализма как сугубо логическую. Маркс перевел анализ на уровень социально-экономических процессов. Однако, поскольку его самого интересовал прежде всего капитал-субстанция, почти все, связанное с функцией и ее несовпадением с субстанцией, стало либо побочным в основных текстах, либо осталось в черновиках, в получерновиках, в подготовительных работах. Хотя все это опубликовано и логика Маркса совершенно ясна.

Макс Вебер, в противоположность Марксу, интересовался прежде всего функцией капитала (государство, бюрократия), а не ее соотношением с субстанцией (производство, собственность). Значительно ближе к сути подошел его брат — Альфред Вебер, но его интересовал только философский аспект проблемы. В самой марксистской традиции рубежа XIX–XX вв. анализ несовпадения субстанции и функции капитала пресекся. Сциентист и по сути позитивист Энгельс, похоже, эту проблематику вообще не улавливал. Плеханов и Каутский — мыслители жестко заданных одноплоскостных координат — тем более.

Отчасти к проблеме несовпадения субстанции и функции капитала вышла Роза Люксембург. Отчасти — Ленин. Но Ленин к этой проблеме обратился интуитивно, как практик, как политик: сначала порвав с меньшевиками (и в их лице — с социал-демократической традицией), а затем создав «партию нового типа» и заложив после большевистского переворота фундамент властной организации коммунизма (практическое руководство по овладению функциями и формами капитала, оторванными от субстанции и содержания, — «Государство и революция»). И у Сталина можно найти мысли по сути об интересующем нас несовпадении, но на уровне фрейдовских приговорок о практике «строительства коммунизма». Однако в целом и Сталин, и коммунисты, и социал-демократы, и либералы не желали видеть несовпадение субстанции и функции в качестве системообразующего противоречия капитализма. Они чувствовали (и правильно), что признание этого ставит под сомнение линейно-универсалистские выводы относительно будущего и вытекающие из них политические рекомендации относительно настоящего. Ведь несовпадение субстанции и функции придавало самой универсальности истории и мира имманентно неоднородный, как минимум «двухсоставный», характер. Ну а с линейным прогрессом признание несовпадения делало то же, что с традиционной геометрией геометрия Лобачевского.

Аналогичное положение складывалось и в либеральной традиции. Неудивительно поэтому, что если проблема соотношения субстанции и функции капитала и появлялась, то происходило это случайно, по ходу решения других проблем (как у Й.Шумпетера, К.Поланьи, Х.Зедльмайера) или чисто эмпирически (И.Валлерстайн).

Косвенным путем и не осознавая этого, к проблеме несовпадения функции и субстанции капитала на своем материале и под углом своих интересов вышли некоторые представители, условно говоря, либерально-консервативной и консервативной традиций; А.Хомяков, А.Герцен, К.Леонтьев, Н.Данилевский, О.Шпенглер, в меньшей степени А.Тойнби. Но у них не было языка, адекватного современному им капитализму, на котором можно было бы сформулировать эту проблему и даже узнать о ее существовании.

В советской науке проблема несовпадения субстанции и функции капитала мелькнула в методологических спорах в ходе дискуссий об «азиатском» способе производства. В период позднего коммунизма, точнее в 70–80-е годы, над несовпадением субстанции и функции капитала как теоретической проблемой много и плодотворно работал В.Крылов. Однако его верная теоретическая позиция находила выражение в таких формах, которые иногда внешне совпадали с официальной пропагандой. А потому казались малопривлекательными, особенно для вульгарно-либерального сегмента советской науки, смыкавшегося в своем восприятии проблемы с вульгарными марксистами. Неудивительно: abyssus abyssum invocat («бездна бездну призывает»). Конкретным проявлением несовпадения субстанции и функции на периферии капиталистического мира — многоукладностью — много и плодотворно занимался В.Растянников.

Ныне, когда не только марксистская теория, но и теоретическая мысль вообще не в почете и под подозрением, когда нашу элиту все больше захлестывает философия «субъективного материализма» (выражение, услышанное от Н.Разумовича), которому не личит ни объективное, ни идеальное, когда капитализм становится социокультурным фетишем, а рыночная экономика — ценностью, едва ли приходится ожидать интереса к противоречиям капитализма. Ведь анализ противоречий любой системы — это по сути исследование ее «воли к смерти». Не похоже, что мейнстрим нынешней российской науки может заинтересовать вопрос о смерти капитализма или даже о его противоречиях. Похоже, главное «противоречие» капитализма усматривается лишь в одном: он еще не пришел в Россию. А что если он уже приходил и ушел неузнанным? Не хочется верить? Ну тогда давайте поразмышляем о функции и субстанции.

VI

У каждой общественной системы есть ее социальное тело, субстанция, обладающая некими функциями. У каждой такой системы есть некое социальное содержание, проявляющееся в неких формах. Все это очевидно и довольно тривиально, как и факт противоречий между субстанцией и функцией, содержанием и формой. Чем примитивнее социальная система, тем более простыми и менее острыми являются ее противоречия. В любой социальной системе субстанция — это производство в узком (действительный процесс производства, т. е. присвоение природы) смысле. Отношения, складывающиеся в процессе производства и по поводу его, суть производственные функции.

Таким образом, противоречие между субстанцией и функцией — это, если пользоваться языком Маркса, прежде всего противоречия между производительными силами и производственными отношениями. Когда первые перерастают уровень вторых, считал Маркс, происходит революция и смена социальной системы (формации). Последний вывод, по-видимому, — заблуждение. В истории не было ни одного общества, стартовавшего с уровня производительных сил, более высокого, чем в предшествующей системе. Уровень развития производства раннефеодального общества был ниже такового поздней античности; раннекапиталистическая мануфактура уступала по производительности цехам позднего средневековья. Так ведь и первые автомобили уступали в скорости лошадям. Это — закономерно. Прогрессивное развитие систем (разумеется, прогресс — не единственная и не доминирующая форма развития) идет прежде всего не по линии «субстанции», вещества, а по линии функции (их дифференциации, индивидуализации, усложнения), по линии повышения энергоинформационного потенциала при той же или уменьшившейся массе вещества. Чем реально первый автомобиль превосходит лошадь, а первая капиталистическая мануфактура — цех мастеров? Конструкцией, в которой помимо прочего заложен значительно больший потенциал развития, чем у блестящего оппонента, принципом организации, в случае с обществом — организации социальной.

Речь, таким образом, идет либо о социальной организации вообще, либо о социальной организации производства. Следовательно, скорее производственные отношения перерастают производительные силы. Здесь есть нюанс, который я до поры оставлю без внимания. На данный момент главное в том, что производственные отношения суть социальная функция производства, на которую последнее, однако, может в зависимости от своей специфики накладывать мощный субстанциональный отпечаток, а также в том, что не обострение противоречия между субстанцией и функцией, производительными силами и производственными отношениями приводит социальные системы к гибели, а, напротив, притупление, затухание, выработанность этого противоречия. Вопреки Марксу, отождествившему внутриформационные сдвиги с межформационными и судившему о вторых по первым, система старится и умирает тогда, когда реализует свою социогенетическую программу, когда решает свое центральное, системообразующее противоречие, когда приходит к социальному пату. Или цугцвангу. При этом пат возникает не только потому, что противоречие снято, решено, но и потому, что средства и способ решения соответствуют данной системе и не могут вывести общество за ее рамки.

В этом смысле решение, снятие своего системообразующего противоречия любой системой всегда негативно. К тому же на это решение у системы уходят все ее потенции, после чего она просто обездвижена, хотя событийно ее развитие может выглядеть очень бурно. Новая система, чтобы состояться, возникнуть, должна решить центральное противоречие старой системы между субстанцией и функцией, но иначе, по-новому, т. е. сделать его исходным, несистемным пунктом своего системного развития. Поскольку материальных ресурсов у новой системы всегда меньше, чем у старой (по принципу: «сын донашивает за отцом» — по крайней мере пока сам не заработает), ее решения выглядят внешне примитивными, она начинает с низкого старта. У нее только одно преимущество: новая конструкция социальной организации, в которой функциональные аспекты играют большую роль, чем в организации прежней системы. Проявляется она всегда в более жестком, чем прежде, социальном контроле.

Все, о чем шла речь, характерно и для капитализма. Но здесь противоречие между субстанцией и функцией на несколько порядков в геометрической профессии выше, чем в «докапитализмах». Острота эта такова, что субстанция и функция не совпадают друг с другом, взаимообособлены и автономны. Субстанция, как и функция, выступает не в одной, а в некоторых формах, и формы эти, типы организации тоже не совпадают друг с другом. Причина этого — сам капитал, его природа. Это несовпадение субстанции и функции есть единственно возможный принцип самовыдвижения капитала, способ саморазвития капитализма. Несовпадение субстанции и функции создавало принципиальную возможность их отрыва друг от друга. Возможность эта многократно усилена тем, что несовпадение субстанции и функции, их обособление друг от друга фиксируются при капитализме институционно.

Можно было бы начать объяснение причин несовпадения с экскурса в докапиталистическое прошлое. Но такой экскурс, интересный и важный сам по себе, увел бы нас далеко от главной темы (подр. см. 15). Поэтому примем то, о чем я сказал, как данность и обратимся к самому капиталу в таком виде, в каком он логически возник, «отрекшись от старого мира».

Капитал есть овеществленный труд. Иными словами — переделанная трудом природа, нечто такое, в чем трудовой субстрат господствует над природным. В качестве общественного отношения капитал возникает по поводу неких объектов, в которых трудовой, искусственный субстрат господствует над природным (земельная собственность в капиталистическом обществе становится капиталистическим отношением, поскольку основана на капитале как господствующей форме данного общества).

Системообразующие производственные отношения капиталистического общества носят экономический характер. Разумеется, и сам капитализм, и эти отношения возникают внеэкономически, из внеэкономических производственных отношений, — капиталистическому накоплению, экономическому по своей сути, предшествует внеэкономическое первоначальное накопление. Иначе и быть не может: ни одна система не возникает в соответствии с законами собственного функционирования; ее основа — всегда несистемна, антисистемна; порядок возникает из хаоса. Генезис системы всегда нтисистемен и потому — загадка для возникшей системы. Ни одна система не может понять своего рождения. Гёдель как-то заметил, что ни одна система не может себя понять полностью. В немалой степени — из-за проблем с пониманием собственного рождения. Вообще возникновение качественно новых систем — будь то Вселенная, жизнь, человек, капитализм — это камень преткновения для современной науки, аналитико-редукционистской и системно-, а не субъекто-центричной.

Однако, возникнув, капитализм функционирует как система экономических производственных отношений, где владелец капитала, в отличие от феодала и рабовладельца, не принуждает людей к труду, а покупает рабочую силу. Это значит, что при капитализме обмен не только становится формой производственного отношения, но и входит в его ткань. Если, например, при феодализме и производство, и эксплуатация противостоят обмену, то капитал — это единство производства, эксплуатации и обмена. Причем обмен при капитализме есть и элемент совокупного процесса общественного производства, и форма, в которой реализуется эксплуатация.

Не случайно именно обмен, мировой рынок становится основой капиталистического производства. Это — не торжество обмена над производством — подобный вывод был бы справедлив при взгляде на капитализм только с позиции «докапитализма». Если же подходить к капитализму с его собственной мерой, то обмен и производство противостоят друг другу лишь в определенной фазе общественного процесса, в целом же капитализм снимает противоречие между ними. Обмен при капитализме — это не просто и не только обмен, но и производственное отношение, функционально, превращающее в стоимость то, что субстанционально в качестве стоимости создается лишь производительным капиталом. Короче, обмен выступает одновременно и основой производства, чего не было ни в одной докапиталистической системе, и ее специфическим функциональным органом, чего до капитализма тоже не было. При этом происходит максимальная функционализация и производственных отношений.

С капитализмом социальная функция становится таковой в строгом смысле этого слова, порывая с субстанцией, «выныривая» из нее и утрачивая субстанциональные, материальные, природные характеристики, а потому не только функционализируется, но и социализируется. Процесс производства становится социальным не только по содержанию, но и по форме. Чем функциональнее и социальнее производственные отношения, тем мощнее они подстегивают развитие производительных сил, тем быстрее его темп.

Капитализм, благодаря функциональности своих производственных отношений, в этом отношении побил все рекорды. Например, производственные отношения рабовладельческого или феодального обществ, представляющие собой отчуждение воли трудящегося, т. е. превращение его полностью или частично в «говорящее орудие», в некую природную субстанцию, несут на себе большой субстанциональный отпечаток. Они сконструированы так и для того, чтобы функцию превращать в субстанцию, чтобы натурализовать общественные отношения по поводу присвоения природы. В этом смысле докапиталистические общества (и чем древнее, тем в большей степени) «сконструированы» и функционирует так, чтобы свести к минимуму какую-либо функцию, кроме той, что растворена, погружена в субстанции и если и «выныривает» из нее, то редко, невысоко и ненадолго. Капитализм, напротив, стартует с полной функционализации производственных отношений. Это — его начало. Логическим концом капитализма должна быть (и может быть) только полная функционализация производительных сил. Это соответствует функционализации как макрозакону развития капитализма.

Обмен при капитализме становится полем деятельности производственных отношений, а потому эти последние — вместе с обменом — могут существовать обособленно от собственного капиталистического производства (индустриального), от капитала как субстанции, капитала как особого исторического содержания, т. е. от действительного процесса производства (индустриального) и от капитала как собственности на овеществленный труд. В таком своем виде производственные отношения капитализма охватывают весь мир. Или, как писал В.Крылов, капитализм является мировой системой как система производственных отношений; но как особая историческая система производства — индустриальная — капитализм выступает как локальная западноевропейская, а затем — региональная североатлантическая система.

Это так — по целому ряду причин: во-первых, капитализм возникает как рекомбинация продуктов разложения феодализма в Западной Европе, т. е. только в этой исторической зоне; во-вторых, длительное время полномасштабная и полноценная индустриализация сознательно ограничивалась в центре капиталистической системы в соответствии с монопольными интересами самого центра, хотя сам этот центр пространственно расширялся, индустриализация на полупериферии и периферии долго была следствием упадка гегемонии, войн и т. д.; в-третьих, далеко не везде можно разместить промышленность и тем более создать экономическую и социальную инфраструктуру.

Короче, то, что капитализм как совокупный процесс общественного производства есть мировое явление, а как действительный процесс производства — по преимуществу явление локальное, региональное, представляет собой одно из проявлений несовпадения субстанции и функции капитала. И реализуется это несовпадение здесь двояко — как в социальном времени (по линиям: производительные силы — производственные отношения, производство — обмен), так и в социальном пространстве (мировой уровень, мир в целом как поле действия производственных отношений — локально-региональный уровень как поле действия индустриального производства).

Способность капиталистических производственных отношений действовать за рамками «своего» производства, вне их — ситуация невозможная ни для феодализма, ни для рабовладения. В последних случаях были возможны лишь чисто внешние, даннические формы отношений и эксплуатации, не превращавшие объект эксплуатации функционально ни в рабовладельчески, ни в феодально эксплуатируемый. Способность, о которой идет речь позволяла капиталистическим производственным отношениям как мировому, универсальному обмену, поле которого — мировой рынок, превращать — функционально — в товар (придавая капиталистический характер) любые объекты, попадающие на этот рынок, независимо от того, произведены они индустриальным или ручным способом, в капиталистическом обществе или где-нибудь на племенной периферии арабского или африканского мира. Что еще более важно, систематическая эксплуатация капиталом таких некапиталистических форм автоматически становится капиталистической по функции. Возникающая капиталистическая эксплуатация без капиталистического способа производства есть еще одно проявление несовпадения субстанции и функции капитала, способность последней как «энергии» существовать автономно от «материи», «вещества».

Но функциональная капитализация мира не останавливается на уровне эксплуатации, а потому несовпадение субстанции и функции капитала обретает и другие формы. Она идет глубже — на уровень отношений собственности и социально-экономических систем. Парадокс в том, что к концу XIX в. Капиталистическая Система пришла с большим количеством некапиталистических (докапиталистических) укладов, чем их было, например, в конце XVI или в конце XVII в.! По идее капитализм должен был уничтожать докапиталистические формы, а вышло наоборот, он их умножил. Иными словами, капитализм не реализовал, не смог реализовать себя в качестве глобальной, единой социально однородной мировой капиталистической системы (формации, если пользоваться марксистским термином). Ну а в начале XX в. эту неоднородность усугубил коммунизм. Глобальной качественно однородной капиталистической формации не получилось.

Разумеется, сохранение каких-то не- и докапиталистических структур можно отчасти списать на сопротивление местных обществ, на неспособность капитала проглотить и переварить огромные пространственные и демографические массивы. Но это так только отчасти. Потому что целый ряд структур капитализм мог уничтожить, но не уничтожил. Исторически капитализм, как правило, уничтожал только те докапиталистические формы, которые, будучи доклассовыми, не могли обеспечить минимально необходимого (для старта капиталистического типа эксплуатации) уровня прибавочного продукта. Персонификаторы таких форм либо сгонялись с их земель, либо уничтожались. Но — внимание! — на их месте капитал уже от себя создает опять же докапиталистические по своему социальному содержанию уклады — плантационное рабство, латифундии, мелкую собственность в белых поселенческих колониях XVII–XVIII вв., еще не ставшую буржуазной, но такую, которой в данной местности до капитализма не было.

Перед нами — воспроизводство некапиталистических форм на капиталистической основе в целях самого капитала там, где он не может производить стоимость, выступая в качестве производительного капитала, а способен лишь присваивать ее. Заметим это: капитализм в своих интересах может создавать некапиталистические формы или даже превращаться в них. Это — принцип его существования. Это «буржуазное происхождение небуржуазных форм» (Маркс), «капиталистическая отсебятина», и есть реализация несовпадения субстанции и функции не только по линии производства, но и по линии собственности.

Лишь в действительном процессе труда как главной фазе совокупного процесса производства капиталу, который функционирует в виде производительного, принадлежат непосредственно все прочие факторы труда, а не только овеществленный труд. Как только процесс труда кончается, «вне активно осуществляющегося процесса производства капитал уже не покрывает собой все элементы и факторы совокупного процесса производства» (6, с. 3). Действительно, природные факторы принадлежат землевладельцам (частным или государству), рабочая сила — наемным работникам, социальные факторы производства — тем, кто организует разделение и комбинацию труда, а именно государству в лице бюрократии; духовные факторы производства принадлежат особым корпорациям в виде институтов, университетов. Таким образом, вне действительного процесса труда, т. е. как совокупный процесс производства, система отношений капиталистической собственности оказывается шире, чем капитал сам по себе, хотя он и конституирует всю эту систему элементов (6, с. 4).

Ясно, что в капиталистической системе (взятой как мировой) именно на периферии и полупериферии, в зоне концентрации доиндустриальных и раннеиндустриальных форм производства будут концентрироваться и приобретать автономию — вплоть до внешне полного отсутствия связей с капиталом — те отношения капиталистической собственности, которые не суть непосредственно капитал: государственная собственность, земельная рента (что, разумеется, не означает отсутствия этих форм собственности в центре). Перед нами — авторедукция капитала по субстанции, по содержанию в докапиталистические формы, во внеэкономические отношения в колониальных и полуколониальных странах при сохранении им капиталистической функции.

Наличие в мировой капиталистической системе созданных или законсервированных капиталом некапиталистических укладов как проявление несовпадения субстанции и функции капитала очень; важно для темы «капитализм и коммунизм». Особенно важно подчеркнуть сохранение некапиталистического содержания целостностям, которым — из-за их территориально-демографической массы — капитал не может предложить положительных решений (и которые ему бы обходить по принципу «не буди лиха, пока оно тихо», будь то начало или конец XX в.), и это усиливается наличие определенных форм организации власти, противостоящих капиталу и капиталистической системе в той или иной форме.

Здесь мы подходим к самому важному с точки зрения нашей темы аспекту несовпадения субстанции и функции в капиталистической системе — несовпадению власти (государство) и собственности (капитал), форм их управления, организации. То, что управление политической администрацией, с одной стороны, и бизнесом, с другой стороны, — разные и в истории капитализма удаляющиеся друг от друга сферы, очевидно. В западной науке эта управленческая дивергенция называется «законом Лэйна». Однако это — эмпирическая констанция, фиксирующая реальность как «черный ящик», но не объясняющая ее. Почему в принципе при капитализме власть и собственность обособлены друг от друга, причем власть (государство) обретает такую автономию, что создает «параллельный» капиталистам класс или слой — бюрократию, а параллельно международной экономике, т. е. международной организации капиталов, — международную организацию государств? Рождение последней в 1648 г. (Вестфальский мир), завершившее «Великую капиталистическую революцию» 1517–1648 гг., можно смело считать моментом окончательного появления капитализма на свет, концом его генезиса, моментом перерезания исторической пуповины. Подрыв международной («вестфальской») организации государств неизбежно станет началом конца капитализма.

Так почему же капитал «бьет с обеих ног»? Почему феодал и рабовладелец воплощают единство власти и собственности, а капиталист выносит свое властное измерение за рамки производства и собственности и воплощает его в бюрократе, в государстве, да так, что государство, бюрократия начинают противостоять обществу в целом? Резонно возникает и следующий вопрос: что же, до капитализма не было ни государства, ни бюрократии, ни политики? Здесь нет места на историко-теоретический экскурс в науку о власти, которую я предпочитаю называть не политологией, а кратологией. Это особая тема. Ограничусь лишь несколькими замечаниями. Разумеется, аппараты управления существуют во всех мало-мальски сложных системах власти, иногда разрастаясь до империи. Но аппарат — это позвоночник. По нему нельзя сказать ни о социальной природе власти, ни об историческом типе ее организации. Чиновник — везде и всегда чиновник. Но чиновник — далеко не везде и не всегда бюрократ. Рыба, крокодил и тигр — позвоночные, но они принадлежат к различным классам. То, что мы называем «государством» при капитализме, выполняло принципиально иные функции в докапиталистических обществах. В свою очередь, аппарат власти при капитализме начал выполнять такие функции, которые не существовали и в которых не было нужды до капитализма. Не случайно сам термин «государство» в том смысле, в котором мы употребляем его ныне, вошел в обиход в XVI в., а запущен был, по-видимому, Макиавелли («lo stato») в конце XV в. Почему же не раньше?

VII

В докапиталистических системах социальное насилие встроено в производственные отношения — внеэкономические. Отчуждение воли раба, крепостного, низведение из до природных объектов дано в самих отношениях производства, которые, следовательно, субстанциональны, как и само производство. Эксплуататор выступает по отношению к эксплуатируемому как носитель власти и собственности одновременно, в их нерасчлененном виде или в таком виде, когда наметившаяся расчлененность не зафиксирована институционально и ценностно. Следовательно, в докапиталистических системах эксплуататор выступает прежде всего как угнетатель, и угнетение гарантируется на уровне организации самого производства. Поэтому здесь нет необходимости обособления социального насилия от сферы отношений производства и превращения его в особый институт, противостоящий обществу.

Производственные отношения капитализма носят экономический характер обмена одного товара — овеществленного труда, на другой — рабочую силу и как таковые охватываются рынком. Но остается целый пласт отношений — неэкономических и непроизводственных, которые рынком не охватываются и не регулируются. В результате перед капитализмом — и вообще впервые и истории — возникла проблема систематической регуляции неэкономических и непроизводственных отношений индивидов, которые в процессе производства выступали лишь в качестве экономических агентов. Для этого-то и понадобился особый орган социального насилия (или, более мягко, принуждения), вынесенный за рамки производственных отношений. Органом этим стало государство. Его появление отразило тот факт, что выделение экономических отношений из производственных, сжатие производственных отношений до экономических означало по сути разделение единого комплекса на экономические и политические отношения. Homo politicus родился одновременно с Homo oеconomicus. Исторически государство как «lo stato» «новых монархий», которые стали появляться в Западной Европе во второй половине XV в. и которые современники сразу же противопоставили традиционным средневековым монархиям, было таким же результатом разложения феодализма, как и капитал. Они были как бы параллельны друг другу. Со временем эти два продукта социального разложения установили между собой тесную связь. Государство логически явилось социальной (т. е. политической) функцией капитала, хотя исторически вовсе не было порождено им.

Государство становится внутренней логической, а не просто внешней, выполняемой в силу исторических обстоятельств функцией капитала. Все это говорит о том, что с термином «государство», как и со многими другими терминами, следует обращаться аккуратнее. «Определяйте значение слов», — говорил Декарт. Один и тот же термин не может определять диаметрально противоположные явления. К тому же расширительное употребление термина «государство» методологически означает: государство везде и государство всегда. Но это методологически же означает: нигде и никогда. Tермин ломается и становится бесполезным.

По сути единственное логическое, историко-системное основание государства в строгом смысле этого слова — бытие качестве функции капитала. Именно это качество придает государству устойчивость и автономию. Эти черты отличают его от властных организаций докапиталистического типа, империй прошлого. Как только экономика этих империй рушилась или вступала в кризис, рушились и сами империи. За 500 лет истории капиталистического мира никакие экономические кризисы и катастрофы — упадки экономической мощи — не привели к падению, исчезновению какого-либо капиталистического государства. Последнее, будучи функцией, оказывается малоуязвимым для потрясений на уровне субстанции. В отличие от этого, властные организации докапиталистических эпох, даже такие сложные и разветвленные, как Римская империя, были погружены в субстанцию производства, его социальной организации. Гибель таких организаций производства становилась гибелью организаций власти. Это — характерная черта не только «докапитализма», но и любых некапиталистических структур. Пример коммунизма — подтверждение тому.

С XVIII в. политические формы и функции капитала начали распространяться в мире. Ими начали пользоваться и овладевать, создавая определенные структуры и там, где капиталистическая субстанция была слабой или почти нулевой. Короче, в капиталистической системе возникают такие формы организации власти (политика, государство), которые в принципе функционируют относительно независимо от капиталистического содержания, которые можно создавать автономно от этого содержания — достаточно стать участником межгосударственной системы. Значит, такие структуры, как современное государство, армия, полиция, управление коммуникациями и финансами, можно создавать по образу и подобию капиталистических. И они будут функционировать, имея в качестве своей основы не национальное капиталистическое производство, а на основе мировой государственной, политической, военной, финансовой, и т. д. структуры, как их элемент, опирающийся посредством этих структур на капиталистическое производство центра системы, на нее в целом. Иными словами, в отличие от докапиталистических систем, формы организации власти в системе — мировой — капитализма стали универсальными и автономными, зажили собственной, автономной от — капиталистического — производства жизнью.

Капитализм, таким образом, существует как одна субстанция со многими функциями — энергетическими и информационными, социальными и духовными, автономными от нее вплоть до институционального оформления. Капитализм стремится все в себе оформить институционально, это его закон как функции. Капитализм — не только социальное тело, но и дух этого тела, существующий отдельно от него. Это — нечто вроде Троицы, где субстанция — это Бог-Отец, функция — Бог-Сын, а Святой Дух — это их единство; причем Дух этот — капиталистичность — исходит и от Бога-Отца (субстанции), и от Бога-Сына (функции). И от Бога-Сына даже более, чем от Бога-Отца. То есть не просто filioque, а главным образом — filioque. Короче, капитализм — это явно не православная тринитарность. Тринитарность по-православному означала бы для капитализма смерть, точнее, она просто не выпустила бы Запад из феодального, средневекового состояния. Быть может, русский дух действительно несовместим с капитализмом? Совместим. Но специфически — негативно.

Нематериальные функции и организации непроизводственной сферы, существующие обособленно от капитализма и обладающие собственной логикой и динамикой, которая характеризует их уже не только и не столько как социальные логические функции капитала, но и как самостоятельное, социально самообслуживающее содержание, не ограничиваются государством и политикой. Сюда же относятся наука и идеология. Мировой (а не локально-региональный) масштаб деятельности либерализма и особенно марксизма в период между 1850-ми — 1970-ми годами, мировой (а не локально-региональный) характер современной науки лишний раз свидетельствуют об автономии социальной и духовной функций капитала и институтов этих функций по отношению к капиталу и его «субстанциональным» институтам.

Степень этой автономии, как мы увидим, различна — вплоть до отрыва функции от субстанции и ее борьбы с последующим уничтожением субстанции в «одной, отдельно взятой стране» и построением там «развитого функционализма». Когда-то К.Леонтьев сказал, что чехи — это орудие, которое славяне отбили у немцев и против немцев же обратили. Значит, коммунизм похож на чехов (хотя им такое сравнение вряд ли понравится, они очень «субстанциональный» народ). Коммунизм — функция капитала, которую прежде всего славяне, точнее — русские, а за ними китайцы и т. д. отбили у капитала и против него же обратили. Но главное заключается в том, что у капитала есть такая функция, которую можно отбить, оторвав от него. Причем оторвать может почти кто угодно, почти независимо от уровня социального развития. Как там у Н.Заболоцкого, «людоед у джентльмена неприличное отгрыз»! Вот эта возможность оторвать, «отгрызть» функцию у капитала в мировой системе капитализма и есть одновременно источник коммунизма и ключ к нему: коммунизм — как «неприличное» (но крайне важное — жизнетворное), «отгрызенное» у капитала. Ясно, однако, что дело не в самом коммунизме, а в капитализме. Поди попробуй, «отгрызи» у рабовладения (или феодализма). Не получится. В лучшем случае сам станешь рабовладельцем. В худшем — рудники Лавриона или арена цирка и опущенные вниз большие пальцы зрителей. С капитализмом — по-другому. Что же он такой слабый, хилый, добренький, что у него можно отнимать функцию в виде государства, идеологии, науки, а потом ими же шарашить его как кистенем Истории? Отнюдь нет. На определенной стадии развития капитализму для его нормального функционирования становится нужен негативный противовес, который не из чего создать, кроме как из ребра-функции самого капитала. Так что джентльмен испытывает потребность в людоеде. Конечно, это опасная игра: людоед может быть «ласковым и нежным зверем» Пятницей; а может и таким, как император Бокасса. Но игра эта вытекает из логики, законов и потребностей капитализма, из несовпадения его субстанции и функции. К тому же капитализм — это вообще самая опасная (в также самая увлекательная, скоростная и прибыльная) за всю историю игра западного общества с Природой и другими обществами. Коммунизм — один из результатов этой игры: какой счет; сколько до финального свистка?

VIII

Подведем некоторые итоги. Капитализм стал властелином мира потому, что, обладая особым типом производительных сил и их организации (как технической, так и социальной), смог вынести производственные отношения за рамки системно-адекватного ему производства, функционально превратив их в обмен. Иными словами, впервые за всю человеческую историю некая социальная система обособила свои субстанциональный и функциональный аспекты, сделав это несовпадение центральным системообразующим противоречием. В результате капитализм обрел способность капиталистической эксплуатации даже некапиталистических форм, что резко ускорило темпы его развития и накопления им богатств. Более того, капитализм получил возможность создавать некапиталистические формы там, где их прежде не было, или самому трансформироваться в такие формы, утрачивая капиталистическую субстанцию, но полностью сохраняя капиталистическую функцию. Для подчинения мира капитализму не надо было везде создавать промышленность и плодить пролетариев. Достаточно было подключения местных структур к мировому рынку, который одновременно был и мировым полем производственных отношений.

Капитализм не реализовывал себя как одна глобальная формация или как один всеохватывающий глобальный способ производства. Он реализовывал себя как множество различных укладов, группирующихся вокруг капиталистического уклада и развивающихся по его законам. Такая самореализация таила в себе как плюсы, так и минусы. Например, позволяла увеличивать прибыль за счет перепада уровня эксплуатации и оплаты труда в различных укладах. Но из этого следует: полная глобализация капитализма, т. е. охват им мира не только по линии обмена, производственных отношений, но и по линии производства, будет автоматически означать конец капитализма в его нынешнем виде, его «тепловую смерть», ибо он станет невыгоден как способ бесконечного накопления капиталов. Но это должно означать и конец единой мировой системы: «миров» будет столько, сколько государств, регионов и т. д. Поэтому вместо глобального капитализма и существует многоукладная мировая система.

Поскольку несовпадение субстанции и функции, данное в самом капитале, т. е. локально (регионально), реализуется внелокально и внерегионально, в мировом масштабе и требует для себя мира в качестве поля действия, капитализм как система может быть только мировым. Пока налицо противоречие между субстанцией и функцией капитала, капитализм не может существовать иначе, как мировая система. Ослабление этого системообразующего противоречия ставит капитализм под угрозу, угрожает ему как системе распадом — социальным и пространственным. Но имеется и обратная связь. Мировой масштаб действия, «мир-системность» — это условие бытия капитализма. Распад мировой системы капитализма или хотя бы поначалу макрорегионализация мира (которая уже просматривается довольно отчетливо), решая краткосрочные задачи капиталистического накопления, в среднесрочной перспективе пространственно ограничивает поле реализации главного противоречия — и главного мотора — капитализма, а следовательно, ставит под угрозу его существование.

Создавая, консервируя или просто эксплуатируя некапиталистические уклады, капитал далеко не всегда способен контролировать их политически и нейтрализовать нежелательные для него социальные и политические эффекты из развития как функций капитала, реакцию местных структур на капитал как субстанцию и функцию. Неспособность эта является как военно-политической, так и финансово-экономической по характеру. Например, установление политического контроля над Индией, превращение ее в колонию к середине XIX в. легло столь тяжелым бременем на Великобританию, что она уже не могла позволить себе колониальный захват Китая — ни в одиночку, ни в компании с другими западными державами. Все свелось к полуколониальному статусу Китая и контролю Запада над «договорными портами» и узкой прибрежной полосой. Разумеется, установлению контроля препятствовало, помимо размеров страны и ее демографической массы, наличие власти — имперской организации. Что же тогда говорить о такой стране, как, например, Россия XVIII — первой половины XIX в., с ее самодержавно-некапиталистическим строем и сильной современной армией?

Таким образом, экономически эксплуатируя весь мир, капитализм оставляет при этом вне своего политического контроля целые зоны, где он не может ни направлять как следует развитие вызванных им же к жизни или просто используемых для эксплуатации форм, ни противостоять реакциям на эти процессы местного населения. Чем большую территорию охватывает экономически капитализм, тем острее для него эта проблема, тем тяжелее для него это бремя. От бремени можно было бы избавиться путем производственной капитализации включенных в мировой рынок регионов и областей, но этого капитализм сделать и не может, и не хочет. Иными словами, положительного, содержательного капиталистического решения капитал предложить в данном случае не способен.

Но в то же время он не может себе позволить оставить эти области и без всякого контроля. Если в начале XIX в. данная проблема не была столь острой для капитализма, то в начале XX в., когда мир функционально полностью охвачен капиталом, основой которого был уже зрелый промышленный строй, она резко обострилась. Это была оборотная сторона всепроникновения функции капитала, счет, предъявленный капитализму миром (и капитализмом — самому себе) за обладание этим ценным качеством.

Таким образом, на рубеже XIX–XX вв. в рамках мировой капиталистической системы обозначилась целая зона, проблемы которой мировая капиталистическая система, их и породившая, не могла решить положительно и безболезненно. Формы организации власти в этой зоне не справлялись ни с внутренними проблемами, ни с теми, что были порождены воздействием капитализма, т. е. были неэффективны с точки зрения как включения в мировую систему, так и выключения из нее.

Для капитализма логическим решением проблемы утилизации/неутилизации определенных зон могло бы стать выпадение их из его мировой системы, организация и наведение там порядка на новых, современных, пусть и некапиталистических основах. Но таковые в мировой системе капитализма могли быть только антикапиталистическими. Иными словами, на определенном этапе развития капиталистической системы в ней объективно возникает не просто возможность возникновения антикапиталистической зоны, но даже спрос на нее, потребность в ней, в том, чтобы она непроизводственным и пусть некапиталистическим путем решила для капитала проблемы, которые он сам не мог решить при данной форме организации самого капиталистического производства.

Если несовпадение субстанции и функции капитала по линии производительных сил и производственных отношений породило возможность существования антикапиталистической зоны, потребность в ней и даже примерно очертило ее контуры, то другое проявление этого несовпадения — между властью и собственностью — предоставило социосистемные средства для реального возникновения такой зоны.

IX

Автономно-обособленное существование властных государственно-политических форм, создание или овладение которыми не требовало капитала-субстанции в качестве необходимого условия, означало возможность использования их как форм организации любыми социальными группами в мире, Эти группы могли применить их против кого угодно — против других групп, всего народа, против самого капитализма. Этот капитал-субстанцию можно использовать только положительно по отношению к капитализму. Капитал-функцию, будь то государственно-политическая или идеологическая (например, марксизм), ее формы, можно использовать и положительно, и отрицательно. Следовательно, капитализм как мировая система, расплачиваясь за неспособность положительно производственно и политически освоить мир, который он на рубеже XIX–XX вв. охватил как система производственных отношений и обмена, не только выработал потребность в некапиталистической/антикапиталистической зоне, но и выковал средства удовлетворения этой потребности. И потребность, и средства возникли как формы существования и воспроизводства основного противоречия капитала — между субстанцией и функцией.

В соответствии с внутренней логикой развития капиталистической системы функциональная капитализация мира опережала субстанциональную. Мир становился сетью производственных отношений капитализма, иными словами, комплексом функций капитала, безотносительно к социальной природе конкретных социальных систем, включавшихся в мировой рынок, независимо от того, имелось там индустриальное капиталистическое производство, т. е. произошла субстанциональная капитализация или нет. Адаптация к этой функциональной капитализации и включение в мировую систему новых («незападных») районов были тоже прежде всего функциональными, часто с очень слабой или просто отсутствующей капиталистической субстанцией, представленной капиталом. Происходило это посредством или торговли, или (а иногда — и) создания современных институтов во властной и нематериальной сферах. Чтобы быть включенными в мировую систему, и не в ущерб себе, а на своих или хотя бы частично своих условиях, и уж тем более чтобы конкурировать с «субстанциональным ядром» — если не в экономике, то хотя бы в мировой политике, — господствующие группы той или иной страны должны были создать, заимствовать некие организационные формы. Последние не могли быть не чем иным, как функциональными формами капитала, формами, воспроизводящими его властные, социальные функции: государство современного типа, бюрократия, финансовая система и, конечно же, прежде всего армия, военная организация, откристаллизовавшаяся в ходе Тридцатилетней войны (1618–1648). Думаю, правы те историки, которые именуют западноевропейскую армию XVII в. первой по-настоящему капиталистической организацией, «социальной фабрикой». Но ведь создание, функциональная и формальная имитация таких «фабрик» были возможны и там, где капитал как субстанция был слаб или где его не было вовсе. Достаточно было наличия некой структуры, определенного субъекта и его воли к власти.

Усвоение и использование капиталистических форм и функций становятся особенно важными для тех, кто сопротивляется капиталу как субстанции, не имея таковой в достатке. Без овладения социофункциональным «универсальным лексиконом» капитализма диалог с ним, включение в его систему были невозможны. Для того чтобы включиться, нужно сделать включатели. Так, Петр I, для того чтобы не оказаться битым в борьбе за Место в мировой системе, чтобы войти в нее на своих условиях или хотя бы достойно, вынужден был создать современную армию, современное государство и другие институты — современные в том смысле, что они должны были быть воспроизведением тех институтов на Западе, которые там выполняли капиталистическую функцию. Разумеется, внешний фактор — не единственный и, возможно, даже не главный среди причин петровских преобразований, но в данном случае сути дела это не меняет. Главное в том, что в России создание таких форм не имело под собой фундамента капиталистической субстанции. Позднее, во второй половине XVIII в., в самодержавной системе эта субстанция начала возникать. Но она вплоть до коммунистической революции оставалась слабой как сама по себе, так и по сравнению с функцией, воплощенной в определенных неэкономических институтах. Ее слабость по сравнению с переразвитой (по отношению к ней) функцией и обусловила возможность революции.

Ясно, что чем больше удаляешься от ядра капиталистической системы, тем сильнее функциональные аспекты, тем сильнее функция капитала по отношению к субстанции, тем сильнее властные, репрессивные институты капиталистического типа в соотношении с буржуазной собственностью, гражданским обществом (если последние вообще существуют).

Все это означает: соотношение и отношения субстанции и функции капитала, формы их организации могут быть различными, меняться в пространстве и времени капиталистической системы. Соотношение это всегда имеет властно-собственническое (социально-политическое) выражение, формы которого тоже могут меняться.

X

Господство субстанции над функцией выражается политически и парламентской демократии, т. е. в доминировании гражданского общества над государством (в различных вариантах — Нидерланды, Великобритания, США и вообще многие белые поселенческие колонии, «где государство, в отличие от всех прежних национальных образований, с самого начала было подчинено буржуазному обществу, буржуазному производству» (7, с. 4), короче говоря, где оно возникло как функция капитала, а не взяло на себя выполнение этой функции исторически).

Верховенство функции над субстанцией имеет две политические формы. Если государство господствует над гражданским обществом лишь в одной общественной сфере — политической, то мы имеем дело с авторитаризмом. Исторически первая, ранняя форма его — бонапартизм. Авторитаризм, таким образом, невозможен там, где нет частной собственности и гражданского общества, у которого он похищает только политику или волю которого он ограничивает — более-менее — лить в сфере политики.

Когда господство функции над субстанцией реализуется как доминирование государства над гражданским обществом не только в политике, но и в идеологии, когда государство отбирает у гражданского общества такую его форму, как партия, и делает ее своей монополией, что невозможно без жестокого идеологического контроля, то это — тоталитаризм в его различных вариантах. Наиболее известный из них — нацистский режим.

Тоталитаризм не отменяет ни частную собственность, ни капиталистическую эксплуатацию. Сохраняя последнюю, он сохраняет и капиталистическую субстанцию, стремясь ограничить ее проявления преимущественно экономической сферой. В то же время, подчиняя гражданское общество, делая пунктирной границу между ним и государством, тоталитаризм эту границу (как и гражданское общество, право) никогда не уничтожает. Естественно, не уничтожает он и капитал, т. е. субстанцию. Тоталитаризм, как и авторитаризм, не выходит за рамки капитализма. Они лишь временно, в долгосрочных интересах капитала меняют соотношение между функцией и субстанцией, их субординацию, предлагая капиталу политико-идеологическое решение тех вопросов, там и тогда, которые не могут быть решены на уровне самого производства в рамках данного конкретного общества, с его историческим прошлым, социальным фоном развития капитала и т. д.

Ни авторитаризм, ни тоталитаризм не отрывают полностью функцию капитала от его субстанции, не противопоставляют, не aнтагонизируют их. Но теоретически возможность такого разрыва как третьего типа отношений между субстанцией и функцией в капиталистической системе существует. Более того, капитализм — единственная социальная система, в которой наличествует логическая возможность полного, тотального взаимообособления социальной субстанции и социальной функции, возможность «окончательного решения» их отношений.

Историческая реализация такого полного отрыва функции от субстанции, ее господства над субстанцией с последующим уничтожением последней и превращением самой функции в единственную существующую субстанцию, замыкание функции в субстанцию для самой себя и есть коммунизм.

Он — абсолютная, чисто функциональная форма власти, не только устраняющая капиталистическую эксплуатацию и гражданское общество, но и стирающая грань, во-первых, между государством и гражданским обществом, с одной стороны, и между государственностью (власть) и классовостью (собственность) — с другой, а потому уничтожающая все это и растворяющая в некоем новом типе социальной организации — властесобственности, однородном присвоении. Во-вторых, устраняются различия между экономической, социальной и духовной сферами общества. Они превращаются в разновидности самой власти — просто общественной; не дифференцированной, не специализированной, а единой и гомогенной. Так и должно быть: функция капитала, полностью оторванная от субстанции, не может быть не чем иным, кроме как чистой властью, функциональной властью — не политической, не государственной и не религиозной, а властью вообще. Власть становится системной сутью, качеством общества. Разные сферы общества начинают выступать как разные сферы власти, а потому различие между ними теперь сугубо функциональное.

Коммунизм возникает так: функция полностью отрывается от субстанции и полностью отрицает последнюю, уничтожая, пожирая ее. Способ появления систем накладывает свой отпечаток на их дальнейшее функционирование. Коммунизм, например, самим способом своего рождения предопределен как антисубстанциональная система, т. е. система, враждебная любой субстанции — производству, собственности. История экономик коммунистических обществ — наглядная иллюстрация, «первородного греха» коммунизма, его антисубстанциональной природы. И это не злой умысел, не отрицательное качество коммунизма. Это — его позитив. Позитив отрицания. Логически коммунизм есть взбесившаяся функция капитала, воспроизводящая себя и только себя за счет субстанции — любой: как капиталистической, так и некапиталистической. Ограничения носят только исторический характер.

Крайняя (полная) форма взаимообособления социальной функции и субстанции капитала создает для капитализма логическую и историческую возможность существовать в двух не просто различны: (таких — больше, чем две), но и диаметрально противоположных и по содержанию взаимоисключающих формах: положительно-субстанциональной и отрицательно-функциональной. Наличие одновременно положительного и отрицательного качества гарантируется несовпадением субстанции и функции и своеобразным «позитивно-негативным» разделением труда между ними. В капитализме исходно запрограммирована возможность существования в его рамках системы, отрицающей его субстанцию с позиций его же функции, т. е. возможность антикапиталистической подсистемы. В мировой капиталистической системе на определенном этапе ее развития закономерно возникает ниша для антикапиталистической зоны. Эта ниша и была занята Россией в форме Советского Союза. Почему Россией — это особый вопрос, лежащий за пределами данной статьи (ограничусь лишь замечанием, что только Россия по целому ряду причин могла заполнить антикапиталистическую зону мировой системы капитализма).

Капитализм — особая, уникальная социальная система, которая на своей зрелой стадии, в фазе максимального могущества существует как единство двух социальных зарядов — положительного и отрицательного. Зрелая мировая капиталистическая система — это, если использовать астрофизическую аналогию, двойная звезда, двойная масса: капитализм плюс системный антикапитализм. Именно на этот аспект капиталистической системы мало обращали внимания, как и на отрицательный тип взаимодействия капитализма с иными историческими системами, полагая этот тип отклонением от нормы и рисуя капитализм как обязательное светлое будущее всех стран и народов.

Разумеется, отрицательный тип взаимодействия, о котором идет речь, намного более труден для исследования, чем положительный. С точки зрения изолированно взятых капитализма и коммунизма его как бы и не существует. Потому-то и двойная масса не фиксируется. А если и фиксируется, то негативно, как непонятное отклонение планеты «капитализм» от той орбиты, которую он должен иметь при мономассе, как своеобразный социальный «парадокс Ольберса», указывающий на некую неравномерность и на скрытую массу. В результате — много отклонений, и в теории капитализма приходится вводить эпициклы и деференты, нарушая правило «бритвы Оккама». Аналогичным образом обстоит дело и с теорией коммунизма, взятого как «одинокий атом». Но как только мы поднимаем Занавес Теории и на сцене появляется скрытая масса, Двойная Масса, многое в развитии как капитализма, так и коммунизма, Запада и СССР становится понятным. На многое становится легко ответить. Какие-то вопросы отпадают как ложные. Но возникают новые проблемы и теоретические соблазны.

XI

Противоречие и взаимообособление субстанции и функции в социальной ткани капитала, его общественной системе, не существовавшее и невозможное в докапиталистические времена, объясняет тот факт, почему были невозможны в качестве особых социальных систем антирабовладение — в античности и антифеодализм — в средневековье. Тем не менее, некоторые ученые не устояли перед соблазном записать коммунизм в разряд докапиталистических обществ и представить его в качестве возрождения того или иного докапиталистического строя. Например, феодализма или «азиатского» способа производства — в марксистской традиции либо «традиционного общества» — в традиции либеральной.

Внешне коммунизм действительно может напоминать докапиталистические системы. Более того, он как бы воспроизводит некоторые черты многих докапиталистических систем: неорабство (ГУЛАГ); нсокрепостничество (колхоз); неополис — КПСС/КГБ, противостоящий атомизированной толпе полусвободных и неполноправных советских метеков и периэков. Однако на самом деле во всех этих формах, как и в коммунизме в целом, заключено еще менее докапиталистического, чем в «докапиталистических» функциональных органах капиталистической системы. Во-первых, коммунизм — это промышленное и массовое общество, что несовместимо с «докапитализмом». Во-вторых, будучи отрицанием капитализма на основе и посредством функции капитала же, коммунизм — явление капиталистического порядка. Поэтому, в-третьих, хотя стадиально коммунизм и не дальше от докапиталистического мира, чем капитализм, функционально он — по другую сторону капитализма, т. е. дальше, чем «естественные докапиталистические общества». Он — не посткапитализм, но «паракапитализм».

Если в докапиталистических обществах сращенность, необособленность власти и собственности, которые противостоят труду не порознь, а как единое однородно-целое присвоение, есть исходный пункт, предпосылка положительного развития, то в коммунистическом порядке это — исторический результат социального отрицания капитализма.

Коммунизм есть осуществление властесобственности антикапиталистическим путем, но в мировой капиталистической системе. Это сочетание и способ его реализации антиномичны: 1) коммунизм — это отрицание капитализма; 2) коммунизм, будучи отрицанием капитализма, невозможен без капитализма. Коммунизм должен одновременно быть и не быть, присутствовать и отсутствовать в капитализме как мировой системе.

Дилемма решается как выпадение некой зоны из капиталистических процессов, из капиталистического времени. Капиталистическое время в этой зоне исчезает, происходит его детемпорализация, оно приспосабливается к пространству этой зоны. Плата — отсутствие реального развития, т. е. такого, которое имеет перспективы выхода за рамки данного качества. Парадоксальным образом субстанционально-функциональная дивергенция капиталистического мира оборачивается и пространственно-временной. Одна часть этого мира движется вперед, меняя плоскости, сбрасывая в оставленные плоскости весь балласт: время — вперед! Другая развивается только в одной плоскости. Действительно, коммунистическая зона становится негативным слепком лишь с одной плоскости, с одного исторического состояния капитализма.

Короче, коммунизм оказывается чем-то похожим на Старый Порядок, только со знаком минус. Но есть и более серьезное сходство. Коммунизм — это антикапиталистическая диктатура. Старый Порядок — диктатура антифеодальная. Но не капиталистическая! Правда, и не антикапиталистическая. Можно сказать, что Старый Порядок — это Великая капиталистическая революция, которая, окончательно застыв, должна была быть в XIX в. отброшена Историей. Но ведь в XX в. так произошло и с коммунизмом — застывшей антикапиталистической революцией, тоже отброшенной Историей.

Единство власти и собственности, а также экстенсивный, т. е. в большей степени пространственный, чем временной, тип развития коммунизма, казалось бы, все же роднят его с «докапитализмами». Это обманчивое впечатление и легковесная аналогия. Разумеется, коммунизм обладает такой чертой, как единство власти и собственности, которая делает его похожим на «докапитализм». Но это сходство поверхностное. Повторю: если в докапиталистических обществах сращенность, необособленность власти и собственности, которые противостоят труду не порознь, а как единое однородно-целое присвоение, есть исходный пункт, предпосылка положительного развития, то в коммунистическом порядке это — исторический результат социального отрицания капитализма.

Да и между Старым Порядком и Коммунистическим Порядком много различий. Первый существовал внутри капитализма, а второй — вне его, в качестве особой внешней зоны. Старый Порядок, в отличие от коммунизма, не был отрицанием капитализма. Более того, коммунизм был отрицанием самого Старого Порядка. И, кстати, победил там, где этот порядок был долгое время силен, — в России. Оба были спутниками капитализма. Оба, как мавр, сделали свое дело и ушли. Точнее, их ушли.

XII

Коммунизм использует в качестве производственной основы на местном, т. е. страновом, уровне власть, ее (вос)производство посредством особого типа организации. Местной производственной основой становится производство определенного типа власти, причем это производство и отправление власти осуществляются как процесс институционального и ценностного отрицания капитализма. Но сама эта местная нематериальная, функциональная основа в качестве особой производственной базы может существовать только потому, что в других «местностях» мира существует мощное материальное производство, индустриально организованная капиталистическая субстанция. Речь не о том, что у коммунизма не было своей промышленности. Была. И не о том, что долгосрочным законом развития этой промышленности, как и всего субстанционального при коммунизме, является упадок, системная деградация. Речь о другом — о том, что реальной материальной базой коммунизма был капиталистический способ производства, его материя, от которой коммунизм и отталкивался с помощью капиталистической же функции.

Иными словами, коммунизм — это не сам магнит как некий предмет, некое вещество, а его поле, его энергия. Но энергия, обращенная и против индуцирующего ее вещества, и, в конечном счете, против самой себя — это энтропия. Отсюда антисубстанциональный потенциал коммунизма. В этом смысле коммунизм не есть некий особый исторический способ производства; это — антикапитализм, имеющий положительную материальную основу только в той степени, в какой он выступает как историческое проявление некоего типа социальной системы, для которой капитализм как фаза развития чужд, деструктивен, а потому должен быть преодолен отрицательно. Коммунизм — отрицательный мутант Капиталистической Системы, ее негативное творение, превращение.

Но отрицательно он соотносится не только с капитализмом. Негативна и его преемственность по отношению к той системе, которая с его помощью перемалывает и переламывает капитализм. Преодолевает и отрицает его. Этот перемолот капитализма Русской Системой является и не может быть не чем иным, как переламыванием и самой этой системы посредством функций капитала. Коммунизм, чтобы стать логическим продолжением русской системы, должен был выступать как полный исторический разрыв с предшествующим ему системным состоянием.

Таким образом, коммунизм оказывается не только отрицанием капитализма как мирового явления, «зацепившегося» на своей периферии в виде функции, но и отрицанием субстанции местной, «локальной» системы, всей предыдущей «местной» истории. Коммунизм есть процесс и результат социальной аннигиляции, «застывший» (перманентный — Троцкий и Сталин были правы в своем понимании коммунизма) социальный взрыв. В этом взрыве взаимно аннигилируют капитализм в виде своей функции и местная (локальная, региональная) система. При этом функция капитала используется для уничтожения субстанции — как капиталистической, так и местной некапиталистической (крестьянство и его «трудовая» собственность, например), а местные формы мобилизуются для перемалывания и капиталистической субстанции, и тех функций капитала, которые противостоят революционерам и которые нужно сломать, уничтожить.

Более того, со временем уничтожается и «первое поколение» самих революционеров. И дело здесь не только в политической борьбе, а прежде всего в том, что они непосредственно принадлежат к старому строю, являются его интегральным элементом, его субстанцией и в то же время непосредственно связаны с функциональным миром капитализма («мировое социалистическое движение»). Короче, они выступают «свидетелями старого мира», который должен быть уничтожен до основания, максимально, без следов. Поэтому-то докоммунистические формы принципиально невосстановимы. Разумеется, в истории восстановить, реставрировать вообще ничего нельзя. Когда Людовик XVIII сказал, что его правление будет реставрацией монархии, но не Старого Порядка, он тем самым лишний раз подчеркнул невозможность восстановления и монархии, поскольку монархия без и вне Старого Порядка — это уже не монархия, а по сути нечто другое, сохраняющее лишь название. Иначе говоря, в истории можно попытаться восстанавливать только формы. Но в случае с коммунизмом и это невозможно (остается восстанавливать лишь названия и макромакеты, вроде Храма Христа-Спасителя).

Коммунизм — это не некий нарост на здоровом теле, который можно сковырнуть, отсечь скальпелем, выбросить и забыть. Это вообще не нарост. Это — превращение, взаимодействие неких форм, причем в процессе взаимодействия формы эти уничтожаются и возникает нечто невиданное, совершенно новое по сравнению и с прежней местной системой, и с капитализмом, который вызвал реакцию этой системы и взрыв. Собственно, остается лишь функция капитала, оформляющая этот взрыв, а потом умирающая и как функция. Выпотрошенная кишка, от которой осталась пленка, и кровь, выдавленная из субстанции и в эту пленку залитая. И замороженная. Вот и вышел коммунизм. Кровяная колбаса. Социальный взрыв — вот «материальная» основа коммунизма, в которой на самом деле почти нет ничего материального.

И это еще одна причина, почему столь короток век коммунизма, почему фазы его развития смещены, почему расцвет приходится на умирание (70–80-е годы), зрелость — на раннюю фазу и т. д. У коммунизма не было особой, его собственной субстанциональной подушки, подпитки, почвы. Коммунизм — дитя двойного раскола: во-первых, капитализма на субстанцию и функцию, а с помощью этого, во-вторых, русской истории на докоммунистическую и коммунистическую. Коммунизм беспочвен в материальном, вещественном смысле этого слова. Будучи отрицанием и капитализма, и самодержавия, сталкивая их лбами с помощью функции капитала, которая становится оболочкой социального взрыва, формой его дальнейшего существования (затухания взрывной силы, тления), коммунизм не имеет имманентной лишь ему вещественной субстанциональной основы. Как естественной ее нет и вне его. У коммунизма нет положительной основы, кроме самого себя, но эта положительная основа — отрицание капитала-субстанции. Поэтому коммунизм вынужден расширяться, расползаться и (или) пожирать самого себя, свое будущее, лишать себя будущего, транжиря людской потенциал, здоровье, «мозги», природу.

Это нормальный способ функционирования коммунизма, обусловленный как фактом, так и способом его возникновения. Почвой неестественной и отрицательной остается для коммунизма капитализм, точнее его определенное историческое состояние. Поэтому коммунизм так быстро сжигает себя, питается собой. Его жизни хватило ровно настолько, сколько просуществовала, во-первых, конкретная форма капитализма, которую он отрицал, и во-вторых, субстанциональное наследие докоммунистических времен. Пытаясь «подморозить» СССР в 1946–1953 гг., Сталин действовал на основе абсолютно верного понимания природы коммунизма. Однако переспать с Историей против ее воли нельзя.

Все это не означает, что кроме коммунизма в русской истории начала XX в. ничего не было. Было. Но реализация коммунизма уничтожила все остальные формы в качестве значимых альтернатив. Отсюда не следует, что коммунизм перемолол абсолютно все и в равной степени. Нет, ни одна целостность не исчерпывается системными характеристиками. Даже столь функциональная, как коммунизм, представлявший собой некий способ эксплуатации без адекватного ему исторического (т. е. характерного только для него по уровню развития производительных сил) «материального» способа производства.

XIII

Коммунизм рождался и рос в очень запутанной и сложной обстановке, которая была в то время характерна для мира. Существование функции автономно от субстанции, дробление одного уклада на несколько субукладных форм, каждая из которых приобретала самостоятельное значение, — это еще цветочки. На полупериферии и периферии капиталистической системы — в этих колыбелях коммунизма — на одном и том же пространстве (географическом, экономическом, социальном) сосуществовали такие формы, которые в центре системы — на Западе, были возможны только диахронно, как сменяющие друг друга стадии. Например, первоначальное накопление капитала в «нормальном! (происходящем в центре) развитии предшествует накоплению капиталов, капиталистическому накоплению. На полупериферии и периферии они нередко сосуществуют в пространстве, ведут борьбу за одни и те же ниши. При этом первоначальное накопление капитала, как показывают исследования по колониальной истории Юго-Восточной Азии, Индии, Африки, теснит капиталистическое накопление или даже блокирует его. А соответственно социальные и политические силы, которые воплощают первое или стоят за ним, теснят и блокируют те, что связаны со вторым.

Но что значит «первоначальное накопление капитала»? Это ведь по сути генезис капитализма. Получается, что за пределами центра капиталистической системы в определенных условиях воспроизводится генезис капитализма! Представьте, вам в кино с помощью обратного хода пленки показывают, как ребенок появляется из материнской утробы, а затем возвращается туда — и так много раз: туда — сюда, туда — сюда. Нереально? А вот с капитализмом на периферии — это реально. Разумеется, «повторяющийся генезис» — это уже не генезис, это особая форма особого деформированного развития. Но вот что важно: искривление социального пространства и времени в мировой капиталистической системе создавало ситуации, когда отрицание капитализма оказывалось возможным и изнутри (борьба одних расщепленных субукладных форм против других), и извне — из прошлого, но так, как будто из будущего, с позиций генезиса, пожиравшего, подобно Хроносу, своих «социальных детей». Фантастическая ситуация: воспроизводящийся генезис капитализма как средство борьбы с капитализмом и оплот его отрицания. Фантастический реализм.

Результат — запутанность экономических, социальных и политических отношений; превращение целых групп в социальные невидимки с точки зрения марксистской или либеральной теорий; непредсказуемость социальной борьбы, когда «все смешалось в буйном танце» — небуржуазные, некапиталистические группы выполняют роль буржуазии и персонифицируют функцию капитала, а капиталист скрывается под маской мандарина, землевладельца-абсентеиста или даже вождя племени; общество — не капиталистическое (по крайней мере, еще), а какие-то группы уже считаются буржуями и пролетариями. Более того, одна и та же группа — крестьянство — вдруг оказывается разделенной на буржуазию и «трудовое крестьянство» примерно в равной пропорции и независимо от использования найма. И все это на глазок. Политическая проекция подобных ситуаций становится кошмаром для «заинтересованных сторон».

При этом, повторю, внешне ситуация может стать фантастически запутанной, а реальность — невидимой. Не случайно в 20-е годы Коминтерн голову себе сломал, стараясь соотнести расклад политических сил, например в Китае, в соответствии с их классовой, укладной основой. Выходила сюрреалистическая картина, похожая на «Человека-невидимку» Дали: основные классовые субъекты не просматривались. Ну а компартия Индонезии уже не голову, а шею себе сломала, попытавшись в первой половине 60-х годов провести аграрное переустройство на Яве. В соответствии с «линейными» классовыми принципами трудно было понять, кто эксплуатируемый, а кто — эксплуататор в этой не эволюционно и не революционно, а инволюционно приспосабливающейся к капитализму местной системе.

То, что отрицание капитала там, где он слаб как субстанция, создает путаницу, связано со следующим. Прежде всего, отрицается капитал-субстанция в его низших формах. Однако, и это самое главное, основной удар объективно оказывается направленным, с одной стороны, на такие субстанциональные формы, которые капиталом не являются, но функционируют как его органы (например, частная собственность на землю); с другой — на функциональные формы капитала, осуществляющие интеграцию данного общества в мировую систему (государство, армия, банки, почта, телеграф, телефон). Но что самое интересное, борьба против этих форм ведется, во-первых, с целью их захвата, во-вторых, с помощью капиталистических же функциональных форм организации: партии, идеологии. Внешне все это может выглядеть как борьба, имеющая минимальное отношение к проблемам капитала, схваток пролетариата и буржуазии. В стихотворении «Русская революция» Волошин писал:

Но жизнь и русская судьба Смешали клички, стерли грани: Наш «пролетарий» — голытьба, А наши «буржуа» — мещане. Мы все же грезим русский сон Под чуждыми нам именами.

Я оставляю в стороне проблему, почему русский сон так часто грезится под чужими именами, будь то имена татарские, немецкие или еврейские. Это — проблема Русской Системы, русской судьбы. Меня сейчас интересует другое — то, что подпадает под волошинское «судьба». Ведь Волошин очень четко уловил то, что на русских подмостках разыгрывается какая-то не только русская драма. И в том же стихотворении ниже он прямо говорит об этом:

Не нам ли суждено изжить Последние судьбы Европы, Чтобы собой предотвратить Её погибельные тропы.

Это — отличная иллюстрация логики «двойной массы» капитализма: европейская судьба — капитализм — изживается на русской почве. Но не в самой Европе. Для изживания (отрицания) капитализма не надо иметь перед собой сам капитал, достаточно, чтобы была функция, которую у него можно отнять, оставив субстанцию Европе, центру. Ведь невозможно оторвать функцию от крепкой субстанции центра системы там, где сильны капитал и частная собственность в их институтах, ценностях, быте, вообще в структурах повседневности. Не случайно на собственно капиталистической, субстанционально-капиталистической почве коммунистические революции не происходят. Коммунизм не проходит там, где сильна частная собственность — капитал-субстанция («германский выкидыш» 1918 и 1923 гг. это очень хорошо показал).

Коммунистическая революция — это отрыв функции и форм капитала от его субстанции и содержания. И она возможна только как такой отрыв. Ленин (а затем Мао и т. д.) понял то, чего не понял, а точнее не мог понять Маркс. Умерший за 20 лет до начала «календарного» XX в. и не доживший до эпохи резкого обострения противоречия между функцией и субстанцией капитала, Маркс помещал социалистическую революцию внутрь самой субстанции, а потому и получился у него главным агентом революции рабочий класс. Но у этого класса, как известно, с революцией ничего не вышло.

По-видимому, conditio sine qua поп «революции, о необходимости которой все время говорили большевики», заключается именно в том, чтобы в качестве пролетариев действовала «голытьба», а в качестве буржуазии — «мещане». Ай да Волошин, «ай да сукин сын». В своем стихотворении он точно зафиксировал и функциональный для русской реальности характер капиталистичности — как буржуазной, так и пролетарской, — а следовательно, и антикапиталистичности. И то, что на русской почве снималось «судьбоносное» противоречие европейской буржуазной системы. Ленин, повторю, это тоже понимал. Как и Горький, который был не пролетарским, а антикапиталистическим писателем. Только наполнение антикапитализма у него было не дворянское, как у Толстого, и не разночинское, как у Достоевского, а босяцкое, голытьбинское («голутвенное»), в лучшем случае — босяцко-мещанское. И в этом смысле Горький действительно и буревестник, и певец русской революции, челкашей, ставших со временем «хозяевами корабля, с которого сбежали все, даже крысы» (Г.Уэллс).

Реализация коммунизма как борьбы за функцию и ее отрыв от субстанции объясняют, почему, казалось бы, внешне столь близкий коммунизму по формам фашизм на самом деле — его главный враг, почему они несовместимы. Разумеется, я имею в виду не геополитику, а социальную, «классовую» «войну миров». Понятно, что это две разные альтернативы, два альтернативных проекта овладения функцией и ее использования. В одном случае — для контроля над субстанцией как над богатой бюргерской невестой, а в другом — для ее уничтожения на разинско-пугачевский манер после захвата и овладения: «И за борт ее бросает в набежавшую волну». Понятно также и то, что именно фашизм («тоталитаризм») был призван предотвратить полную функционализацию капитализма там, где возникла такая опасность (например, опасность коммунизма в Германии 20–30-х годов). В этом (но только в этом!) смысле тоталитаризм есть, если пользоваться шпенглеровским термином, «псевдоморфоза» коммунизма (и, кстати, как всякое «псевдо», при прочих равных условиях, в схватке с аутентичным шансов не имеет).

XIV

Итак, для коммунистической революции не нужен высокий уровень развития капитализма. Такой уровень блокирует революцию, равно как блокирует ее и отсутствие всякого уровня. Иначе говоря, необходима середина, и Ленин правильно понимал это. Однако как только коммунистическая революция произошла и получила свой оплот (исторически — в виде СССР), дальнейшие коммунистические революции, которых без этого оплота никогда бы не было, не требуют уже даже и среднего уровня. Достаточен — любой. Уже неважно — ГДР или Кампучия. Все может быть вобрано в мировую антикапиталистическую систему. Достаточно зафиксировать, провозгласить властно-идейный изоморфизм: марксизм-ленинизм, авангардная партия трудящихся, поддержка действий СССР на мировой арене.

Эту черту коммунизма очень хорошо уловил русский юрист, специалист по международному праву Н.Гронский. Он отказывал СССР в статусе государства вот по какой причине: «…Советская Республика гостеприимно открывает двери перед всеми народами и государствами, приглашая их ко вступлению в Союз при одном лишь непременном условии — провозглашении советской формы правления и осуществлении коммунистического переворота. Стоит жителям Борнео, Мадагаскара или Зулуланда установить советский строй и объявить коммунистические порядки, и лишь в силу их заявления, эти новые, могущие возникнуть советские республики принимаются в Союз Советских Коммунистических Республик. Если бы Германия захотела перейти к благам коммунистического строя или же Бавария, или Венгрия захотели бы повторить опыты Курта Эйснера и Бэла Куна, то и эти страны могли бы войти в Советскую Федерацию… Не обладая устойчивостью современного государства и определенностью границ, СССР не обладает и полноправной международно-правовой личностью. Трудно признать нормальным членом международного общения организм, который в силу своего основоположного акта — конституции может в любой момент прекратить свое существование или же изменять кардинально внутреннее свое содержание» (2, с. 180–181).

Другими словами, разрыв с субстанцией — любой, уже даже не обязательно с капиталистической, но обязательно с помощью капиталистической функции, взятой либо в натуральном, либо в персработанно-советском виде, — вот путь в Мир Коммунизма, в Функциональное Зазеркалье капиталистической системы.

В самом общем смысле для коммунизма необходим определенный уровень развития функциональных форм: либо достигнутый в результате включения в капиталистическую систему, либо — в послевоенный период — обеспеченный подключением уже к «лагерю мирового социализма». Такие факторы, как колониальный гнет, война, интервенция, лишь дополняют необходимое условие, усиливают коммунизм как процесс отрицания субстанции капитала и его функциональных органов с помощью его же функций. Главное — в этом отрицании, а не в субстанции — капиталистической или местной. Именно поэтому в столь разных странах, как СССР и Куба, Румыния и ГДР, Монголия и Чехословакия, суть, природа коммунизма идентична. Ошибочно выводить коммунизм непосредственно, линейно из исторического прошлого, местных традиций. Традиции и прошлое названных выше стран были очень разными, коммунизм был один и тот же везде. (Что не означает, однако, полного уничтожения этих традиций — подобное в истории вообще невозможно.)

Будучи повсюду одним и тем же — функциональным негативом капитализма, коммунизм тем не менее не везде одинаков по прочности и потенциям собственно коммунистического развития. В одних случаях он может оказаться неким особым строем, в других — чем-то вроде очередной кочевой династии, властвующей над земледельцами, т. е. чисто внешним явлением. Все это зависит от уровня развития общества, вступающего в коммунистический «перемолот». Например, в России коммунизм был отрицанием такой социальной системы, в которой, несмотря на слабое развитие капитала-субстанции, уже как минимум в течение двух столетий существовала частная собственность, в течение столетия — гражданское общество, в течение нескольких десятилетий — капиталистический уклад, а в самом обществе уже возникли границы между властью и собственностью, с одной стороны, экономической, социально-политической и духовной сферами — с другой. Я уж не говорю о более чем столетней мощной культуре современного, а не традиционного типа. Россия — единственная страна XIX в., породившая современную (modern) и в то же время антикапиталистическую по направленности культуру, особенно литературу. Советский коммунизм уничтожил границы, о которых идет речь. Но он не мог стереть следы ни их, ни великой культуры, которая есть сфера духовного производства. Это вносило напряжение в функционирование коммунистической системы и внутренне ослабляло, подтачивало ее. «Следы» начинали опасно для коммунизма фосфоресцировать при малейшей экономизации жизни, развитии рынка. И не в рынке, собственно, дело. А в том, что экономизация требовала либерализации власти, ее «разгосударствления» еще до денационализации собственности. Рынок оказывался ларцем, из которого вместо рыночной экономики выскакивали «двое из ларца» — люмпен (или, мягче, эрзац) — политик и гангстер. Потому что приватизировалось прежде всего главное богатство системы — власть.

Иная ситуация, например, в Китае. Там к моменту «коммунистической революции» не было ни гражданского общества, ни сколько-нибудь заметного обособления друг от друга различных сфер общества. «Коммунистическая революция» органически легла здесь на некий социально-монолитный, гомогенный тип, который исторически не подрывается ни рынком, ни экономизацией. Поэтому восторги наших как «патриотов», так и «демократов» по поводу успехов экономической реформы в КНР, «китайского пути к рынку» напрасны. Это — не для нас и не про нас. Не про СССР-Россию. У нас так не выйдет. Экономизация жизни, рынок не подрывают основ китайского общества, они в течение тысячелетий были органично вплетены в его ткань, и «китайский коммунизм» лишь на краткий исторический миг, какие уже случались и раньше, приглушил их. А ныне «усилил звук» без ущерба для себя, напротив — с пользой. В этом смысле Китай, закаленный отрицанием капитализма, вступает в XXI в. чем-то вроде социального киборга, которого извне уже едва ли чем проймешь. Поэтому Китай отличается от всех коммунистических обществ настолько, что у меня есть сомнения в правомерности применения самого термина «коммунизм» к Китаю, КНР. Не имеем ли мы здесь дело с каким-то иным явлением, которое мы недальновидно и самоуверенно, коммунизмоцентрично заталкиваем в коммунизм? «Российско-советский коммунизм» сомнений не вызывает, «танковый» (Восточная Европа), «сахарно-банановый» (Куба, Никарагуа), «пальмово-веточный» (Мозамбик) — тоже. А вот «конфуцианский коммунизм» — это уже сложнее. Нам всерьез предстоит думать над проблемой «китайской системы». Нам — это и миру в целом, и особенно России. Это — наша экзистенциально-геополитическая проблема, которая не только не помещается в рамки «капитализм-коммунизм», но и существует главным образом не в их плоскости. В отличие от этого Россия, русская система всегда была тесно связана с Западом, с капиталистической системой. Наличие в русской истории петербургской фазы и обусловило возникновение русского коммунизма в XX в.: именно в течение этой фазы возник, сформировался «западноподобный», функционально-капиталистический объект отрицания. Именно петербургское самодержавие «сработало общество», на костях которого коммунизм должен был устроить самого себя и свой пир.

XV

Пир коммунизма — на костях старой России, на костях того нового, что возникло в России после 1861 г., того, что предстояло перемолоть в новой России и ее окрестностях, — был пиром победителей. Эти люди победили потому, что предложили оказавшееся в наибольшем соответствии с практикой и логикой развития Русской Системы решение противоречия между субстанцией и функцией, содержанием и формой капитала. Коммунизм стал таким решением, которое превращало функциональные аспекты капитала (социальные, духовные) в системообразующие объекты собственности. Точнее — «властесобственности», а еще точнее — однородного присвоения, которое не породило и не обособило в качестве своих особых форм власть и собственность. Внешне же это больше походило на власть, чем на собственность.

Коммунизм разрешал главное противоречие Капиталистической Системы не на уровне непосредственно материального производства, не в предметно-вещественной сфере, а за ее пределами, на уровне социально-политических и духовно-идеологических форм. Но системно отрицая капитализм, коммунизм уничтожал политику и идеологию как таковые и превращал их в отношения по поводу социальных и духовных факторов производства, т. е. в производственные отношения специфического типа. С этой точки зрения, коммунизм социогенетически есть опроизводствление, «материализация», «овеществление» политики и идеологии.

Здесь с особой очевидностью проявляется не просто отличие, а диаметральная противоположность коммунизма любым формам тоталитаризма. Эти формы использовали политический и идеологический контроль для регуляции капиталистической эксплуатации и т. д., но не превращали этот контроль в комплекс производственных отношений по поводу социальных и духовных факторов производства. Коммунизм же превращал контроль в своеобразные производственные отношения, тем самым делал ненужными и уничтожал капитал, частную собственность, политику, государство, гражданское общество, идеологию. Причина сверхакцентирования социальных и духовных факторов производства при коммунизме заключалась не в том, что был достигнут высокий уровень развития материального производства и общество шагнуло на следующие, более высокие и сложные ступени производственной пирамиды. Напротив, опроизводствление непроизводственных, нематериальных и внеэкономических факторов было результатом и следствием относительно низкого уровня развития материального производства (при его быстрых темпах) и еще меньшей развитости капитала-субстанции, с одной стороны, при вовлеченности, тесной включенности в мировую капиталистическую систему и быстром развитии функциональных органов и форм капитала, разрушавших социальную ткань общества, но не предлагавших взамен никакой другой субстанции — с другой.

Монополия на социальные и духовные факторы производства при коммунизме позволила его господствующим группам создать новую субстанцию (построить промышленность, например), но уже как некапитал, антикапитал. Правда, значительно более низкого качества, а потому быстро разрушающуюся, приходящую в упадок, нуждающуюся в постоянном ремонте, ремонте, иногда выполняемом самостоятельно. Но часто — с помощью капитализма. Не случайно в брежневские времена бытовал анекдот, в котором Никсон говорит Брежневу: «А если хорошо нам заплатите, то мы вам и коммунизм построим». Сказка — ложь, да в ней намек.

С точки зрения интересов мировой капиталистической системы, самым главным в возникновении коммунизма было то, что он организовал некое огромное пространство, которое не удалось интегрировать в капиталистическую систему посредством субстанциональной капитализации, которое сопротивлялось интеграции и по линии функциональной капитализации, которое в то же время нельзя было оставить вообще без какой-либо организации, без какого бы то ни было соотнесенного с капитализмом статуса. Коммунизм пришел как негативное решение этих проблем, как антикапитализм. И хотя на стадии генезиса и в ранний период, по крайней мере до 1941 г., а затем в 1946–1955 гг., коммунизм, казалось, нес капиталистической системе проблем больше, чем их решал самим своим существованием, не следует забывать две вещи.

Прежде всего, именно коммунизм своим пространством и своей демографической массой перетер нацистскую Германию — главную угрозу status quo в самой капиталистической системе, внутри нее. Кроме того, с середины 50-х и по конец 60-х годов коммунизм (СССР) и гегемон капитализма (США) придали особую эффективность механизму сосуществования и взаимодействия как «холодная война». Правда, опять же механизм этот был более выгоден коммунизму: в рамках «холодной войны» СССР постоянно одерживал победу за победой с кульминацией в Хельсинки-75. Кто-то скажет: все это хорошо, но в конце-то концов СССР проиграл «холодную войну», а коммунизм потерпел поражение и канул в Лету. На это я отвечу: не надо торопиться с выводами. «Поспешишь — людей насмешишь», — говорит русская пословица. Здесь не место рассматривать проблему «холодной войны», отмечу лишь следующее. Она не была проиграна Советским Союзом. Ее вообще нельзя было проиграть. Эта война и соответствующая ей «холодновоенная» стратегия были по своей природе беспроигрышными. От них можно отказаться, что и сделал М.Горбачёв. СССР проиграл не в ходе «холодной войны», а отказавшись от нее. Мы еще вернемся к этому вопросу.

Коммунизм потерпел поражение и ушел в небытие? Да. Но и здесь есть нюансы. Например, означает ли поражение коммунизма победу капитализма?

Во-первых, если коммунизм — это одна из исторических структур Русской Системы, возникшая как отрицание и капитализма, и старой структуры самой этой системы («отречемся от старого мира»), то это вовсе не значит, что на его месте обязательно возникнет капитализм. Самодержавие не было капиталистической структурой. Из чего, собственно, должно вытекать, что следующая структура Русской Системы будет капиталистической? Из того, что капитализм — светлое будущее человечества? Увольте. Это в коренящихся в Просвещении либерально-марксистских схемах феодализм и капитализм — прогрессивные стадии всего человечества. Ныне все более ясно, что это не так. Точнее, это так, но только для Запада. Да и с прогрессом много проблем. Феодализм и капитализм суть фазы, стадии в развитии Европейской цивилизации, Западной Системы. Новая структура Русской Системы, притом что эта система всегда была если не антикапиталистичной, то по крайней мере внекапиталистичной, имеет существенно больше шансов сохранить родовые качества, просто отказавшись от системных антикапиталистических крайностей (что, кстати, отнюдь не исключает ни неприязни к Западу, ни неприятия его ценностей и институтов). Как говорил в XV в. один из основателей Русской Системы Иван III: «Так мы и просим Бога, чтобы нам и детям нашим всегда дал так и быть, как мы теперь государи на своей земле, а поставления (на трон. — А.Ф.), как прежде, мы не хотели ни от кого, так и теперь не хотим». Никто не даст нам поставления — и избавления — ни Бог, ни царь и не герой; всего этого мы добьемся собственной рукой. И по-своему. Хотя если надо, то с помощью чужих форм — были ваши, станут наши. Или еще резче: ты меня породил, а я тебя убью.

Во-вторых, если посмотреть на коммунизм с точки зрения не Русской, а Капиталистической Системы, то и в этом случае ситуация далека от однозначности. Ведь если коммунизм был негативной реализацией функции самого капитала и таким образом, существуя, выполнял некую важную для капитализма функцию (хотя и заставлял капитализм дорого платить за работу, а в самом своем существовании обрел автономию; правда, это было связано в значительной степени не только с капитализмом, но и с логикой развития Русской Системы), то его исчезновение может, среди прочего, означать две вещи. Либо опять возникает та самая — опасная для капитализма — пустота, которую он не терпит и угроза которой и привела к тому, что капитализм «сделал заказ» на антикапитализм. Это — проигрыш капитализма. Все возвращается на круги своя, в начало XX в.? Либо капитализму как социально-экономической системе это не по силам: он просто не может позволить себе ни содержать такую зону, ни решать такую проблему. Но это значит: прогнило что-то в королевстве капитала. Современный мир един. И если вдруг «из него выпадает» целый блок, целый подмир — Второй, — то, значит, какие-то нелады с самим этим миром. Целое определяет элемент, а не наоборот.

Так что же все-таки означает падение коммунизма для капитализма — реально, а не в смысле пропаганды и риторики, не в смысле того, что на Западе емко называют «wishful thinking» («мышление, подчиненное желанию», «принятие желаемого за действительное»). Что это — начало блестящего бесконечного и беспроблемного будущего? Превращение капитализма в последнюю, вечную стадию развития человечества, в Царство Божье на Земле (огромная часть населения планеты воспринимает его как Вечный Кайф), в котором нет места поверженному или мертвому врагу? Начало мира, процветания и стабильности? Или же что-то другое, нечто менее оптимистическое, а может, и просто страшное?

XVI

Ответ на этот вопрос требует предварительно осветить другой вопрос — о времени появления коммунизма в мировой системе капитализма. Коммунизм не возник в XVIII в., на доиндустриальной и раннеиндустриальной стадиях развития капитализма. Хотя пытался — в обличии якобинства в годы Великой французской революции — пробиться сквозь плотную субстанциональную пленку Старого Порядка. Но революция эта действительно оказалась великой и раздавила якобинство. Вместо коллективного субъекта в историю властно вступил субъект индивидуальный — последний герой европейской истории с антигероическим именем, в котором есть и «прыщ на носу», и просто «лучшая часть».

Коммунизм не прорвался и в XIX в., когда средний класс Франции и две армии — французская и немецкая — раздавили Парижскую коммуну, которая, однако, успела напугать даже Карла Маркса — не меньше, чем когда-то восставшие под коммунистическими лозунгами низы города и деревни ужаснули Лютера. Он-то был вправе спросить себя: разве за это ты боролся, старик Мартин?

Коммунизм материализовался в начале XX в., когда промышленная революция на Западе завершилась и функционально капитализм завершил охват мира как целого, когда мир стал для капитализма одновременно его волей и представлением. А вот капитализм не стал для мира волей и представлением. По крайней мере — для всего мира. Из этого противоречия, помимо прочего, и возник коммунизм.

В последней трети XIX в. индустриальные производительные силы не только оформились как система, но и потребовали такой развитости и автономности функциональных аспектов капитала, которые выходили за рамки организации материального производства, превышали возможности существующих организационных форм как производства, так и политики, потребовали изменений в отношениях между ними. Ни в то конкретное время, ни даже в рамках индустриального производства как исторического типа эти проблемы на уровне организации самого производства решить было невозможно. Для этого нужен был прорыв в постиндустриальный мир, но до этого был еще целый век. К тому же индустриальная система материального производства далеко еще не исчерпала свои технико-производственные возможности — у нее тоже был еще век в запасе.

Исчерпано было другое: прежде всего — формы социальной организации и регуляции производственных и, что не менее, а быть может, и более важно, — внепроизводственных процессов, возникшие в раннеиндустриальную эпоху и не соответствовавшие ситуации конца XIX в. Например, «опасные классы», описанные Эженом Сю и в меньшей степени Оноре де Бальзаком, к середине XIX в. стали «трудящимися классами». Но к концу того же века «трудящиеся классы» превратились в массу, и это уже само по себе было опасно. XIX век — век классов сменялся XX — веком масс с их фобиями, иррациональным поведением, коллективным подсознанием. Еще в первой половине XIX в. тонко чувствующий Эдгар По уловил дуновение ветра будущего и написал блестящий рассказ — «Человек толпы».

В конце прошлого века три человека прозрели социальную суть грядущего столетия. Это были Фрейд, Тард и Ле Бон. Из них только Фрейд по ряду причин (включая и то, что связал массовую психологию с проблемами пола) приобрел известность. Тард и Ле Бон оказались почти забытыми. Правда, их хорошо знал и внимательно читал тот, кому положено было читать и знать работы о поведении толпы и кого, напротив, вопросы пола интересовали меньше, — Ленин. И если в «длинные двадцатые» (1914–1934) Тарда и Ле Бона вспомнили: европейцы — столкнувшись на улицах своих городов с коммунистами и фашистами, американцы — оказавшись лицом к лицу с гангстерами и мобстерами, то позднее о них опять забыли и — надолго. А зря. Эти двое поняли многое, в частности то, как хрупка прежняя, оставшаяся от раннеиндустриальной («опасно-классовой») эпохи институционально-организационная и идейно-ценностная форма организации производства и общества.

Бурно развивавшаяся на рубеже XIX—ХX вв. промышленность создавала новые формы организации производства скорее путем рекомбинации, чем качественных прорывов (последние, повторю, возможны лишь при условии революции в самом производстве, что и произошло впоследствии в НТР). Но и этого вполне хватало для того, чтобы потребовать иной, новой формы организации функции капитала, коли уж нельзя революционно-производственным путем изменить субстанцию. Этого же требовали и сдвиги в непроизводственной сфере, вне сферы материального производства. Возникла кризисная ситуация. По сути это был кризис субстанционального капитализма, того, что К.Поланьи красиво, но неточно назвал «цивилизацией XIX в.». В чем он проявился? Прежде всего, в кризисе «саморегулирующего рынка», в мировом экономическом кризисе 1893–1896 гг., ставшем «последним поклоном» мирового экономического спада 1873–1896 гг., в начале упадка гегемонии Великобритании в мировой экономике.

И первыми это почувствовали — и испугались — сами англичане. Уже с 1870–1880-х годов (!) они начинают опасаться германского вторжения, создают новые спецслужбы. Все это порождает атмосферу тревоги и неуверенности. И такое состояние характерно не только для Великобритании (хотя особенно для нее — было что терять), но и для всей Европы. Что-то меняется в настроении. Среди бодрых мелодий оркестра XIX в. сначала щемяще, а потом все тревожнее звучит виолончель. К концу XIX в. чувство тревоги совершенно очевидно. А ведь всего лишь за 20–25 лет до конца XIX в. уверенность, оптимизм и вера в прогресс казались непоколебимыми. Достаточно сравнить четыре самых известных романа Жюля Верна, написанные в середине 1870-х годов, и четыре самых известных романа Герберта Уэллса, относящихся к середине 1890-х годов, чтобы в полной мере ощутить разницу социальной и культурно-психологической атмосферы. Перефразируя Маркса и Энгельса, можно сказать: к концу XIX в. стало ясно — Функция бродит по Европе и миру, Функция капитала.

Социальные системы отреагировали на вызов функции капитала по-разному, но во всех случаях — в сфере функциональных форм. Промышленная стадия развития материального производства максимально ограничивала возможности решения противоречия на уровне субстанции. Первой реакцией социальных систем было резкое — трех-четырехкратное — увеличение численности бюрократии. Именно бюрократический взрыв на рубеже XIX–XX вв., представлявший собой самое настоящее наступление государства на общество, привлек внимание братьев Альфреда и Макса Веберов к проблеме этого социального слоя. За какие-то 20–30 межвековых рубежных лет численность бюрократии на Западе увеличилась в 3–5 раз!

Другой формой ответа на вызов социальной функции капитала стало формирование различных тайных организаций, «серых сообществ» (термин А.Мэнка), как легальных, так и нелегальных. С одной стороны, это бурный рост в последней трети XIX в. тайных полиций, спецслужб; с другой — зеркальный и синхронный процесс формирования тайных революционных групп и организованной преступности. Именно нелегальные и полулегальные организации стали формой развития большевизма, фашизма и национал-либерационизма, т. е. тех движений и структур, которые и воплотили впоследствии организацию и/или господство функциональных аспектов капитала над субстанциональными в сфере власти, политики, т. е. вне сферы материального производства в строгом смысле этого слова. Это были острые и крайние способы решения крайне острой проблемы. Агент спецслужб, гангстер и революционер сделаны из одного теста, которое замесили в последней трети XIX в., а выпекли в самый канун XX. И катятся с тех пор эти «колобки» по XX в. в темных очках, кожаных куртках, с автоматами в руках. Революционно-агентурно-криминальный трилистник, разработка социальной антропологии которого стоит на повестке дня, — фантастически интересная тема, но в данном случае нас она интересует как иллюстрация к одной из форм выхода функции капитала из-под контроля субстанции и возникновения в связи с этим проблемы контроля над этой функцией ее укрощения.

В острой и открытой форме, требующей острого и открытого решения, противоречие между функцией и субстанцией капитала и соответственно формами их организации проявляется только в зрелой фазе развития капитализма — индустриальной, т. е. в период между 1870/1880 — 1960/1970 годами. В доиндустриальную и раннеин-дустриальную эпоху развития капитализма значительная роль функции может быть лишь результатом слабого развития самого капитала, которому недостает функциональной силы, собственных форм и он вынужден привлекать внешние, еще непревращенные им в свои собственные формы управления. Например, абсолютистское государство при Старом Порядке, которое в качестве функции выступает как бы извне капитала и является для него прошлым, которое необходимо преодолеть, подчинив капиталу-субстанции, гражданскому обществу (сначала — как совокупности частных собственников, а затем полю их взаимодействия, куда постепенно допускаются, хотя бы частично, и несобственники).

В раннеиндустриальную эпоху господство государства как функции капитала над субстанцией и ее организацией — гражданским обществом (или как органа, осуществляющего для капитала функцию господства) могло реализоваться в специфических условиях, отклоняющихся от «капиталистической магистрали» благодаря высокому удельному весу небуржуазных групп (например, крестьянства). Это позволяло государству в течение какого-то времени не выражать и даже не отражать, а представлять интересы буржуазии наряду с другими классами и группами, хотя и в разной пропорции выгод и потерь в каждом случае. Это — ситуация бонапартизма во Франции в XIX в., зафиксированная одинаково столь разными как по содержанию, так и по направленности мысли людьми, как Токвиль, Прудон и Маркс.

Однако и при Старом Порядке, и при бонапартизме господство функции капитала над субстанцией ограничивалось сферой политики, не распространяясь сколько-нибудь значительно ни на экономику, ни тем более на идеологию. Попытки расширить зону «функционального контроля» (например, якобинцами) не имели под собой реальной базы в раннеиндустриальной системе производства: внутри нее противоречие между субстанцией и функцией еще было далеко от остроты, и функциональный аспект был более или менее внешним для самого капитала. Именно по этой причине провалился якобинский опыт, который логически остался в истории как генетически нерасчлсненная форма тоталитаризма и коммунизма, а в самой Франции исторически оказался переходной формой от Старого Порядка к бонапартизму французской государственности, традиционно сильной и потому способной осуществлять функцию капитала и господствовать над его субстанцией, оставаясь по своему происхождению в значительной мере внешней по отношению к капиталу силой. Силой, в большей степени используемой им ввиду исторических обстоятельств, чем вырастающей из него. Переплетение произойдет позже.

Нет острых противоречий между субстанцией и функцией капитала (производство — организация, капитал — система капиталистической собственности в целом, государство — гражданское общество) в период промышленной революции (грубо говоря: 1750–1850 гг., т. е. от ее начала до того момента, когда результаты производственных изменений дошли до уровня быта) и какое-то время после этого. И хотя противоречия постепенно обострялись, в целом период 1815–1914 гг. можно смело именовать эпохой «субстанционального капитализма». Когда собственники были важнее организатора, а их (точнее: прежде всего их) организация — гражданское общество, его партии — сильнее администрации, т. е. «организации организаторов», государства. Разумеется, определение и капитализма, и эпохи дается по модельной стране, по стране-гегемону, лидеру мировой системы — Великобритании. Вплоть до конца XIX в. она была по сути ядром (или большей его частью) мировой капиталистической системы, ее центром, системообразующим элементом. Периодизации развития систем, их содержательные характеристики всегда даются по господствующему элементу. И не случайно субстанциональный капитализм начал клониться к упадку вместе с гегемонией Великобритании с 70-х годов XIX в., в период бурного промышленного развития мира, когда индустриальная система производства обрела зрелость, а в ядре мировой системы Великобританию потеснили Франция и особенно США с Германией. Причем во многом — за счет организационных, функциональных факторов — реакция на резкое обострение противоречия между функцией и субстанцией капитала. Можно сказать, что США и «рванули» в XX в. на основе и по пути успешного решения того противоречия капитала, о котором у нас идет речь (по сути — основного, центрального). Причем в значительной степени, максимально, насколько это было возможно сто лет назад, в сфере самого материального производства. Именно это и сделало США лидером XX в. Умные люди в самые первые его годы заговорили об «американизации XX столетия»! Я бы сказал: американизация — это функционализация. Точнее: ее наиболее успешная конкретная положительная производственно-социальная форма. В этом смысле США стали провозвестником не только XX в., но и функционального капитализма. Это был их путь и их вклад. Ho путей в XX в. было несколько. Функционализация могла быть и не производственной, а социально-политической, и вообще антикапиталистической. Помимо американизации были и другие пути и в XIX в., и XX в. Они-то и определили этот век — быть может, потому, что не были так заземлены на производство и быт, как американский вариант? Речь идет о непосредственном, чистом, т. е. вне производства, триумфе социальной функции капитала. Функционализация по-американски была, с точки зрения функции, наименее чистой, самой овеществленной. Суть века выражают и выразили чистые формы: коммунизация (интернационал-социализация), фашизация (национал-социализация) и национал-либерационизация («капитал»-социализация).

XVII

По иронии судьбы почти все лидеры, персонификаторы господствующих — функциональных — тенденций XX в. явили свой лик под самый занавес «календарность» (1789/1815 — 1914) XIX в. Причем сделали это в Великобритании, устроив своего рода демонстрацию или, если угодно, показ мод XX в.

Сначала (1912) в Великобританию приехал дягилевский балет. Дж. Б.Пристли, известный не только своими романами и пьесами, но также тонкими и проницательными исследованиями различных эпох английской и мировой истории, их духа, писал, что балет Дягилева был «бомбой Времени» (time-bomb) — он пришел как взрыв из будущего, из 1920-х годов, словно война уже прогремела и стала прошлым. Русские пробудили Диониса, дионисийское начало от долгого сна; то, что в легкой форме и скрыто присутствовало в легкомысленных венских «девятнадцатовековых» оперетках, в русском балете прорвалось в тяжелую поступь XX в. И многие это поняли (29, с. 238, 244–245).

Вслед за «русской делегацией» Дягилева, показавшей кое-что из русского пути в XX в., перед англичанами предстали американцы, рекламировавшие свой путь в будущее и исполнившие «песнь американского гостя». Песня, а точнее — шоу, называлась «Hullo, Rag-time». В ночь перед рождеством 1912 г. ревю под таким названием — поющие и танцующие девушки во главе со звездой Этель Леви — начало свои выступления на лондонском ипподроме. Если успех русского балета был обусловлен завораживающей комбинацией скорости, насилия и оргии, то американский триумф был обеспечен духом всепобеждающего оптимизма, энтузиазма, воли к жизни. Показательно, пишет Пристли, что ритмы регтайма были восприняты не столько простыми англичанами, сколько представителями молодого поколения среднего и высшего класса.

Я думаю, это естественно: слабеющие господствующие классы слабеющего гегемона мировой системы ощутили в «Hullo, Rag-time» сконденсированную энергию, мощь нового гегемона мировой системы. Кроме того, в отличие от русского балета, регтайм был прост и непугающ. В нем не было устрашающей силы, дававшей понять, откуда придут перемены. Даже такой далекий от политики писатель, как Конан Дойл, вложил в уста еще более далекого от политики Шерлока Холмса фразу: да, Уотсон, скоро подует холодный ветер с востока, и многое будет сметено этим ветром («Его прощальный поклон»).

За «Hullo, Rag-time» последовало «Hullo, Tango» — привет от будущего Третьего мира. Танго было встречено прохладно — как нескромный или даже неприличный танец низкого южноамериканского происхождения (ничего, танго возьмет реванш в послевоенные «длинные 20-е годы» (1914–1934), когда самоуверенность европейцев пойдет на убыль, а национал-либерационизм будет на марше).

Не было показа от «Дома мод фашистского движения». Здесь — своя специфика. Показ был, но не в 1912 г. В конце концов не все обязаны возвещать о своем приходе в мир. Россия, Америка и Третий мир возвестили, поставив в известность самого гегемона.

Кстати, в 80-е годы можно найти сходные аналогии демонстрации социокультурной моды от XXI в. Ламбада, например, «метит» на место танго. Но сейчас о другом. Общим для всех трех «гостей из будущего» были: скоростное движение, энергия, коллективизм и энтузиазм — бодрый или мрачный; во всех присутствовали, так или иначе, массовость, секс, насилие — привет XIX в. от «колоссов паники» функционального мира. Или, иначе: Зов Функции. Последним же приветом XIX в грядущему миру торжества социальной функции и одновременно прощанием с ним стала, как и должно было быть, трагедия.

В том же 1912 г., еще до начала мировой войны, произошло событие, ставшее символом крушения эпохи субстанционального капитализма и его флагмана — Великобритании. Гибель «Титаника» 15 апреля 1912 г. «Титаник» олицетворял мощь и комфорт, достигнутые XIX в. и Великобританией. Мощь оказалась хрупкой, комфорт — смертельным. Не впадая в мистику, можно сказать, что такие катастрофы — случайные и закономерные одновременно — часто знаменуют надвигающийся конец эпох, систем, империй. Так, у коммунизма был свой «Титаник», возвестивший наступление — в обоих случаях в апреле — «мартовских ид» коммунистической системы. Да еще какой — Чернобыль. Несопоставимо по масштабу и внешней форме? Сопоставима — разные эпохи и разные системы продуцируют и разные символические катастрофы — знаки беды.

XVIII

У Гойи есть великолепная и страшная картина — «Колосс паники». На ней в профиль изображен обнаженный гигант. Его левая рука сжата в кулак. Правую не видно, но можно предположить, что она тоже сжата в кулак — вся поза выдает готовность к схватке. Гигант возвышается над долиной, по которой в панике, объятые страхом, бегут люди и несутся лошади. Паника-Колосс, Колосс-Паника. То есть Масса Паники, Паника Массы. Эта масса в начале XX столетия и породила трех «колоссов паники» — коммунизм, фашизм, национал-либерационизм. Подобно персонажу с картины другого великого испанского художника, Дали — «геополитическому ребенку», с кровью прорывающего пленку земного шара, «колоссы паники» XX в. — великие функционалы, ворвались в мир с кровью — своей и главным образом чужой.

Разумеется, «колоссы паники» смогли стать колоссами и победить там, где сопротивление было слабым, где формы организации субстанции капитала были пигмейскими по своему уровню развития. Однако, когда Англия и США вступили в противоборство с коммунизмом, испытали потрясение «великой депрессии», завершавшей «длинные 20-е», а затем начали смертельную схватку с фашизмом в лице прежде всего нацистской Германии, им пришлось тоже социализироваться и функционализироваться. Чтобы сокрушить фашистские диктатуры и противостоять коммунизму, «западным демократиям» тоже пришлось стать диктатурами — «либеральными диктатурами» среднего класса. Так, США обрели черты «либеральной диктатуры» благодаря «новому курсу» Рузвельта и Второй мировой войне.

Если вынести за скобки коммунизм и борьбу за гегемонию в мировой системе между США и Германией, то мировая война 1939–1945 гг. оказывается схваткой двух типов диктатур среднего класса. С одной стороны, это средний класс с сильной субстанциональной основой и не столь сильный в функциональном отношении (речь идет о роли государства); критерий допуска в диктатуру и принцип ее строения — классовый, либерально-универсалистский. С другой стороны, диктатуры среднего класса со значительными добавками других социальных групп, вследствие чего легитимация происходила не по классово-универсалистскому, а по расово-партикуляристскому принципу. Поэтому же здесь — торжество социальной функции, но в национальном облике; «нация как социальная функция капитала». Социальная функция капитала выражена внешне как «нация», а потому ее форма не столько государство, сколько партия как ядро нации; вот почему нацисты — в резком отличии от советских коммунистов — постоянно подчеркивали различие между государством и партией и фиксировали его в правовом и институциональном отношениях. Не случайно и различие формулировок: в сталинской России — «враг народа»; в нацистской Германии — «враг государства и народа» (а ядро народа — партия). Отсюда — национал-социализм, акцентирование народа, почвы и крови.

Победа над фашизмом и борьба с коммунизмом потребовали даже от наиболее развитых, субстанционально наиболее сильных форм капитализма их социализации. Жесткая диктатура среднего класса уступила место мягкой — welfare state.[1] Welfare state стало альтернативой фашизму на Западе, но в чем-то — и его преемником. Главным отличием был тип идеологической легитимации — не партикуляристский, национал-социалистический, а универсалистский, либерально-социалистический. Субъектом welfare stale стал широкий слой, который я предпочитаю называть «социалистической буржуазией». Речь идет о большом сегменте населения Запада, включая средний класс, часть рабочего класса и часть бюрократии, т. е. в него входила не только буржуазия, но и те социальные группы, которые, не будучи буржуазией по сути, не имея капитала, достигали уровня жизни среднего класса за счет перераспределительной социальной (т. е. функционально-социалистической) политики государства, за счет частного сектора. Welfare state — это и есть либеральная диктатура «социалистической буржуазии», одного из самых отвратительных типов западных элит, всех этих сытых политиков и профессоров, которые, имея буржуазный доход, любят порассуждать о пороках реального социализма, о тяжелой жизни трудящихся и о борьбе в Третьем мире. Это — «социализм сытых».

Однако, конечно же, не welfare state, а коммунизм был центральным и самым мощным из «колоссов паники». И само время возникновения коммунизма — годы, когда в Европе рушились последние несущие конструкции некапиталистического Старого Порядка, когда центр капитализма уходил из Европы, а следовательно, новая некапиталистическая крепость тоже должна была стать прежде всего мировой, а не только локально-европейской. Тот факт, что коммунизм просуществовал дольше других «колоссов», подтверждает уже высказанный мною тезис: капитализм, чтобы нормально функционировать, должен был иметь двойную массу. Антикапиталистический колосс был объективно необходим капитализму; он для капиталистической матери-истории был наиболее ценен. Фашистские диктатуры средних классов оказались для Запада и для капитализма бракованными формами (по ряду причин — экономических, исторических, цивилизационных). Национал-либерационизм только и мог оформиться в «колосса паники» тогда, когда такой колосс, как коммунизм, уже навел панику, т. е. на его фундаменте и с его помощью. В пропасть истории оба эти «колосса», принявшие форму Второго и Третьего миров, полетели вместе не случайно.

XIX

Я уже говорил о некапиталистических формах, которые либо консервируются, либо воссоздаются самим капиталом вне ядра мировой экономики. Но капитал в своей истории активно использовал и некапиталистические (докапиталистические) формы, имевшиеся в самом ядре. Здесь-то мы и встречаемся со Старым Порядком, с тем временем, когда капитализм, не имея собственных форм, использовал те, что сложились в период Великой капиталистической революции 1517–1648 гг. как отрицание феодализма и законсервировались лет эдак на 150–200. Будучи антифеодальной диктатурой, Старый Порядок по своему содержанию не был капиталистическим, но стал выполнять для капитала целый ряд функций, предоставил ему свои институты. Капитализм использовал эти формы, но одновременно и боролся против них, стремясь сбросить «старопорядковую» скорлупу. Постепенно эти институты наполнялись капиталистическим содержанием.

Союзником капитала в борьбе против Старого Порядка выступали социальные низы, носители народно-социалистических идеалов. На рубеже XVIII–XIX вв. под буржуазно-социалистическими ударами Старый Порядок пал. Старый Порядок был сломлен внутрисистемными (т. е. уже не великими капиталистическими) революциями капиталистической эпохи. Я предпочитаю этот термин термину «буржуазная революция» по ряду причин. В том числе и потому, что эти революции как революции буржуазные — миф. Его создала либеральная традиция, а Маркс некритически заимствовал. Поскольку капитал — это единство несовпадающих субстанций и функций, поскольку социальная функция капитала автономна, любая революция капиталистической эпохи является теоретически в той же степени социалистической (не путать с коммунистической), что и буржуазной. И чем более социалистической, тем более великой. Не случайно самой великой из капиталистических революций была французская, в которой решающую роль играла вовсе не буржуазия и в краткосрочной перспективе выиграла вовсе не буржуазия, в результате чего развитие капитализма во Франции затормозилось на 70 лет. Но, разумеется, были и буржуазные революции. И чем буржуазнее — тем мельче. История революций капиталистической эпохи еще не написана, как и история Старого Порядка, который предстоит переосмыслить, по крайней мере, в качестве технологии власти. Как знать, не придется ли Европе и России обратиться к этому «технологическому опыту» в XXI в.?

Отступая и уступая, Старый Порядок просуществовал в Европе до войны 1914–1918 гг. Разрушение некапиталистических («раннекапиталистических») форм Старого Порядка в ходе развития капитала и под натиском социальных низов внанесло удар и по самому капитализму. Й.Шумпетер писал, что, разрушая докапиталистический (сам Шумпстер ошибочно называл Старый Порядок феодальным, но в данном случае это не имеет значения) каркас общества XIX в., разрушая институциональные устройства, оставшиеся от предыдущей эпохи, «капитализм разрушал не только барьеры, которые мешали его прогрессу, но также и те несущие конструкции, которые не давали ему обрушиться» (31, с. 135, 139).

Речь по сути идет о том, что благодаря Старому Порядку капитализм получал от «некапитализма» некую двойную или, по крайней мере, полуторную массу и тем самым компенсировал свою неспособность до поры охватить социально даже само ядро мировой капиталистической системы. Как только Старый Порядок был изжит и перемолот в войне 1914–1918 гг. и ткань ядра стала целиком буржуазной, понадобился некапиталистический «пузырь-балансир» вне его, на мировом уровне. Думаю, поэтому некапиталистическая константа, некапиталистическая компонента двойной массы капитализма и откристаллизовалась вне ядра именно тогда, когда Старый Порядок в ядре превратился в пепел и уже не мог обеспечивать двойную массу, обеспечивать пространство развития функциональных элементов капитализма.

И хотя, повторю, в нокдаун Старый Порядок — и политически и морально — послала Великая французская революция, он тем не менее продолжал сопротивляться еще в течение столетия. Окончательно разделалась с ним мировая война 1914–1918 гг. В ее логике просматривается много разных линий; одна из них — окончательное решение «старопорядкового» вопроса, ликвидация остатков Старого Порядка и его вялогероическое сопротивление. После Великой войны (а именно так называли войну 1914–1918 гг. люди XIX в., воевавшие в ней; война 1939–1945 гг. воспринималась уже людьми, выросшими в XX в., а потому не казалась великой; страшной — да, и нормальной — тоже; но не великой) от Старого Порядка остаются лишь останки, он сводится до камерных форм.

Кстати, значительная доля шарма романов и повестей Агаты Кристи заключается в том, что их действие происходит на островках и оазисах Старого Порядка, будь то «Восточный экспресс», провинциальный городок в Англии или судно, совершающее экскурсии по Нилу, наконец, старый замок — посреди пепла и пустыни Времени XX в. Показательно и то, что в «длинные 20-е», как отмечают специалисты, по сути умирает детективный роман и его место занимает роман полицейско-криминальный, где главный герой — человек толпы, будь то полицейский или преступник (32, с. 25, 153). Детектив — это, как правило, в своем роде, аристократ. Это — субстанция, а не функция.

Но смена детектива криминально-полицейским романом, конечно же, далеко не самая яркая манифестация «нового прекрасного функционального мира». Значительно более яркий симптом — рождение теории относительности. С ее появлением совпала разработка учения о партии нового типа, для которой все относительно, кроме власти. Согласно этому учению, власть есть функция настолько более важная, чем все субстанции, что вполне оправданно говорить о Власти как об Абсолюте, как о Великой Абстракции. И, разумеется, большевики были «великими абстракционистами» власти. В этом смысле учение о партии нового типа[2] одновременно и властная теория относительности, и абстрактное искусство власти. Торжество функции — вот общий знаменатель для Относительности и Абстракции.

Если Ульянов-Ленин разработал и воплотил в жизнь концепцию организации, обособленной от любого содержательного типа деятельности, а потому способной овладеть любой формой, то его товарищ по партии — А.Богданов стал основоположником теории такого рода. Именно он заложил основы «всеобщей организационной науки», названной им «тектологией», предвосхитив тем самым Л. фон Берталанфи с его теорией систем и Н.Винера с его кибернетикой. Кстати, все эти дисциплины — символ Века Функционализма, эпохи автономии и отрыва функции от субстанции. В искусстве указанным примерам соответствует абстракционизм. В этом смысле очень символично, что у Врат Века Великой Функции стоят трое русских — Ленин, Богданов и Кандинский. Их имена будут написаны на обломках самовластья функции и ее мира. И это неудивительно: ведь именно Россия, русско-советский коммунизм с максимальной силой воплотили торжество функции капитала над субстанцией — и капиталистической, и вообще любой.

«Западная команда» — Эйнштейн, Кафка, Чаплин — зафиксировала торжество этой функции, так сказать, в ограниченном масштабе, в рамках капитализма, не покидая его пределы. Точнее, это трио отразило тот факт, что Западная Система, Европейская цивилизация не допустили отрыва функции капитала от субстанции, ее освобождения и выхода за рамки капиталистического общества как западного. Они суть символ одновременно и мощи функции капитала, и силы Европейской цивилизации — и вообще, и по отношению к этой функции в частности. На Западе, в ядре Капиталистической Системы, субстанция капитала оказалась сильнее не только как таковая, но и как субстанция европейской цивилизации, как элемент последней. Субстанция вырастает из прошлого, из времени, функция пребывает прежде всего в настоящем, оно — ее поле: функция действует в большей степени в пространстве, чем во времени. Ей нужно пространство. Поле. (Кстати, Пушкин любил называть полем историю России.)

Европейско-капиталистическая субстанция с ее «буйством вещности» (т. е. накопленного труда, накопленного времени, накопленной собственности) особенно поражала русский глаз и русский ум. Дорогого стоит свидетельство М.Н.Тихомирова — бывшего народовольца, а затем — монархиста. Он попал в Западную Европу (Франция, Швейцария) в 1880-е годы. Вот его впечатления: «Перед нами открылось свободное пространство у подножия Салев, и мы узнали, что здесь проходит уже граница Франции. Это огромное количество труда меня поразило. Смотришь деревенские дома. Каменные, многосотлетнис. Смотришь поля. Каждый клочок огорожен толстейшей, высокой стеной, склоны гор обделаны террасами, и вся страна разбита на клочки, обгорожена камнем. Я сначала не понимал загадки, которую мне все это ставило, пока, наконец, для меня не стало уясняться, что это собственность, это капитал, миллиарды миллиардов, в сравнении с которыми ничтожество наличный труд поколения. Что такое у нас, в России, прошлый труд? Дичь, гладь, ничего нет, никто не живет в доме деда, потому что он при самом деде два—три раза сгорел. Что осталось от деда? Платье? Корова? Да ведь и платье истрепалось давно, и корова издохла. А здесь это прошлое охватывает всего человека. Куда ни повернись, везде прошлое, наследственное… И невольно назревала мысль: какая же революция сокрушит это каменное прошлое, всюду вросшее, в котором все живут как моллюски в коралловом рифе» (13, с. 148–149).

Тихомиров точно и тонко уловил суть: наличие субстанции, накопленной европейской цивилизацией и капиталом, как преграда на пути революции, как тот груз, который поднять и от которого оторваться функция капитала не может.

Субстанционально капитализм — тоже «двойная масса». Он многого требует: двойной массы в пространстве капиталистической системы (капитализм — антикапитализм), двойной массы во времени (капитализм — Европейская цивилизация). Функцию капитала способна укротить лишь двойная субстанция. И она делает это. Но потому-то западное «функциональное трио» и уступает русскому. Последнее воплощает одновременно силу функции капитала и слабость-силу Русской Системы (о Русской Системе — понятии и реальности — подр. см. 8). Слабость как вещественной субстанции. Силу как власти-субстанции. Встреча России с капитализмом вышла как встреча двух властей: власти-как-субстанции (самой по себе) и власти-как-функции капитала. Результат — супервласть. Власть — черная дыра, качающая энергию из обозримой (капиталистической) Вселенной. Коммунистическая революция — это властно-техническая революция (ВТР). Между ВТР и НТР уместился XX в.

Коммунистическая зона возникла, во-первых, на месте (и вместо) самодержавной России, считавшейся вместе с Австро-Венгрией последним оплотом Старого Порядка. Во-вторых, на месте единственной по-настоящему мировой и некапиталистической империи; в-третьих, империи, не сокрушенной ни немцем, ни капиталом. Возможна и другая постановка проблемы: капитализм не мог по целому ряду причин предложить положительное решение проблем, стоявших перед Россией, и она выбрала отрицательный вариант взаимодействия с ним. Но для того, чтобы реализовать этот вариант, нужно было заполнить вакантную некапиталистическую зону в самой Капиталистической Системе, стать компонентом его двойной массы, его отрицательным зарядом и поддерживать капитализм сопротивлением ему.

Конкретно эта поддержка заключалась в том, что СССР организовал, причем на основе универсалистской легитимации, приятно пахнущей Просвещением, Жюль Верном и XIX в., огромное пространство, которое индустриальный капитализм не мог не только переварить, но и проглотить, не мог ни использовать на капиталистический лад, ни контролировать. И в то же время не мог оставить в бесконтрольном и беспорядочном состоянии. Наличие СССР, пусть антикапиталистической зоны, но члена международной межгосударственной («вестфальской») системы, а потому — государства, потому — носителя капиталистической функции, хоть и негативного, решало эту задачу. Разумеется, СССР стал центром притяжения для всех антикапиталистических сил, он их упорядочил. Но тем самым он сделал их более предсказуемыми для капитализма, в целом подпадающими под логику «государственных интересов СССР». А потому — манипулируемыми посредством СССР. Договариваясь и контактируя с Коммунистической Системой как с «государством СССР», капитализм мог косвенно, опосредованно если не контролировать, то политически воздействовать на те регионы, которые он не контролировал экономически.

Наконец, в той зоне мира, которую капитал контролировал экономически, само существование коммунизма, СССР придавало дополнительную политическую и идеологическую легитимность капитализму, западному образу жизни. Гегемону этой системы эпохи функционального капитализма (1914/1917–1991) — США при всех его жандармских акциях существование СССР позволяло сохранять облик «оплота свободы» в мире, противостоящего «коммунистической тирании», обеспечивало его врагом (или образом врага), способствующим консолидации вокруг США «всех друзей свободы и демократии» (а кто не с нами — тот против нас, значит — коммунист; а подать сюда, например, Патриса Лумумбу!). Если бы даже СССР не возник, то капитализм должен был бы его выдумать. Или выделить из своей среды, выбрать. Сказал же Бисмарк в свое время, что социалистический эксперимент провести, конечно, надо, но для этого следует выбрать страну, которую не жалко. Выбирать, однако, не пришлось. Доброволец нашелся — страна, которая вошла в «горящую избу» мировых войн Россией, а вышла Союзом и дважды на скаку останавливала Германию.

Но и России ее превращение в нечто типа «антикапиталистического лагеря СССР» логически было необходимо не менее, чем капитализму. Ей тоже нужна была новая организация (прежняя устарела), пусть на антикапиталистический лад, огромного евразийского пространства, евразийского Heartland'a, на котором в истории не то что феодализма и капитализма, но и просто чистых, неразмытых социальных форм, спрессованного социального времени отродясь не было. Чистые социальные формы — будь то «азиатский» способ производства, античное рабовладение, феодализм или капитализм — могут возникать и возникали в Евразии только на ограниченном пространстве Прибрежного Пояса — от побережья Японского и Желтого морей до побережья Бискайского залива и пролива Ламанш. Логика и содержание развития двух этих зон Евразии совершенно различны, и это различие значительно глубже, чем таковое между капитализмом и некапиталистическими формами.

Перед нами — принципиально разные варианты освоения земного пространства — времени (времени — пространства), требующие принципиально разных методов, теорий и форм организации знания. Это — особая проблема, мы не будем в нее углубляться. Отмечу лишь то, что необходимо с точки зрения нашей темы. Только отталкиваясь от капитализма с опорой на него, используя его функцию, Русская Система могла перейти в новое структурно-историческое состояние. Выкупавшись в котле мировой войны Капиталистической Системы, революции и гражданской войны, умытая кровью Россия обернулась «добрым молодцем» СССР о пятнадцати головах.

В известном смысле функция капитала для Русской Системы стала в начале XX в. одновременно и спасением, и проклятием. Обе эти характеристики тогда оказались выраженными неизмеримо сильнее, чем в начале XVIII в., и потому Антихрист-2 Русской Истории (Ленин) оказался неизмеримо мощнее Антихриста-1 (Петра I). Неудивительно: Петр опирался и отталкивался от варварского североевропейского капитализма, Ленин — от глобального мирового; во времена Петра функция капитала еще не была столь мощной и интериоризованно-автономной; Ленин использовал и укрощал уже мощную и автономную социальную функцию капитала.

Но использовал и укрощал не в центре Капиталистической Системы, не в ядре Европейской цивилизации. В последнем субстанция, накопленная Европейской цивилизацией и капитализмом как стадией развития этой цивилизации (и одновременно ее отрицанием) и сконцентрированная на ограниченном пространстве, спрессованная во времени (субстанция и есть спрессованное время), оказалась действенным оружием против отрыва функции, «разгуляя» последней. «Прессовать», овеществлять время возможно только на ограниченном пространстве. Для «разгуляя» функции, ее побед в качестве первичного необходимого условия требуется, напротив, значительное («неограниченное») пространство.

Евразийское пространство России, способное истончить любую материальную субстанцию, как нельзя лучше подходило для этого. Более того, функция капитала (оторванная от него в виде власти и слившаяся в историческом экстазе любви-самоуничтожения — «брак паукообразных», Totliebe — с властью-субстанцией Русской Системы) вообще оказалась исторически наиболее плотной и эффективной формой организации евразийского пространства России. Негативная функциональная капитализация — коммунизм — предоставил этому пространству и угнездившимся на нем Власти и Популяции (населении) такую форму организации, какая до, без и помимо капитализма здесь никогда не возникла бы.

Разумеется, на евразийских просторах и до XX в., до эпохи функционал-капитализма, существовали различные формы организации. Но если поставить их рядом с теми, что были выработаны тысячелетней эволюцией зоны Прибрежного Пояса Евразии — зоны «ограниченных пространств», то последние приобретают черты «порядка», а первые — «хаоса». Конечно, «порядок» и «хаос» — явления относительные, взаимопревращающиеся. И все же. Огромная часть глубинной Евразии в течение многих столетий была организована как минимум на порядок, на уровень ниже, чем цивилизации Востока, Юга и Запада евразийского побережья. Последнее противостояло глубинным зонам как Порядок — Хаосу. И не случайно желание китайских и римских императоров отгородиться от Глубинного Хаоса и Хаотической Глубины великими стенами и валами. Это был первобытный хаос, давно уже преодоленный на ограниченных пространствах Побережья.

В эпоху до капитализма глубинная зона Евразии постоянно создавала проблемы для Побережья: оттуда приходили кочевники и вообще катились волны переселяющихся народов, там внезапно возникали великие империи — например, Монгольская, которая как бы нависала над Прибрежным миром. Империи эти не отличались ни стабильностью, ни высоким уровнем или сложностью организации. Тем не менее докапиталистический мир, неспособный контролировать Зону Хаоса, не испытывал в этом производственной потребности. Это не было его экзистенциальной проблемой. Для капитализма, возникшего на Дальнем Западе Евразии и к середине XIX в. не только охватившего весь Прибрежный пояс, докатившись до Дальнего Востока, но и окольцевавшего своей властью почти весь мир, русская Евразия стала экзистенциально-производственной проблемой.

Эту зону, повторю, нельзя было ни включить в капиталистическое время, в мир капиталистической собственности, т. е. субстанциализировать, ни оставить без контроля. Голая функция капитала решила эту проблему. Но Русской Системе, превратившей эту функцию в коммунизм (можно и иначе: функция капитала исторически превратила Русскую Систему в коммунизм), функция капитала предоставила такие организационные формы, которых ни та, ни характерная для нее власть сами по себе выработать не могли. Таким образом, по крайней мере, пока коммунизм исторически оказался высшей и наиболее эффективной формой организации глубинной зоны Евразии, зоны «первобытного хаоса»; иными словами, коммунизм, коммунистический порядок — это не порядок и не хаос, это результат их взаимодействия. Упорядоченный хаос, хаотический порядок — в таких потоках и проблема развития стоит иначе, чем обычно.

Но «высшей», «наиболее эффективной» — не значит ни «хорошей», ни «прогрессивной». К тому же: хорошей — для кого? Прогресс — что это? Как говорил Ежи Лец, если людоеды начали пользоваться вилками и ножами — это прогресс? Речь о другом: о чисто «кибернетическом», социосистемном аспекте.

И если ныне коммунизм пал, то это может означать несколько вещей. Если проблема русской Евразии перестает быть для мировой капиталистической системы экзистенциально-производственной, то, следовательно, система эта перестает быть либо мировой, превращаясь в совокупность макрорегионов, либо капиталистической. Если капитализму не нужен коммунизм, если его меньше волнует проблема традиционной зоны «неограниченных пространств», то, боюсь, вскоре Западу не будет нужен капитализм.

В свое время, чтобы выжить, чтобы продолжать развиваться по логике Европейской цивилизации (революция есть имманентная форма развития европейской цивилизации, ее субъекта), феодалы вступили на путь логического превращения во что-то иное, диаметрально противоположное. Исторически вышло — в капиталистов. В соответствии с этой же логикой (разумеется, если не считать капитализм концом и венцом истории) настанет момент (и, думаю, он недалек), когда субъекты капитализма, чтобы остаться, во-первых, господствующей группой, во-вторых, в рамках логики развития Европейской цивилизации, должны будут вступить на путь социальной самотрансформации в нечто иное, скорее всего — в диаметрально противоположное. Не скажу: в антикапиталистов, хотя и такая возможность не исключена. Но, скажем так: из по преимуществу экономически господствующей группы в группу, реализующую свое господство главным образом внеэкономически. Такие превращения — не новость в истории. Ведь начала же советская номенклатура, чтобы выжить, превращаться из группы внеэкономического господства в группу, которая господствует в обществе экономически. Это превращение и символично, и симптоматично.

Коммунизм был негативно-функциональным Зазеркальем капитализма, где все наоборот. Не случайно в перестроечном СССР «правыми» называли тех, кого во всем мире именуют «левыми», — и наоборот. Создается впечатление, что экономизация советской номенклатуры, составляющая главную суть социальной революции, новой русской Смуты, начавшейся в середине 80-х годов и окончившейся, если верить В.С.Черномырдину, 29 апреля сего года (заявление о том, что хватит революций, т. е. революция окончена, забудьте), представляет собой две вещи. Во-первых, очень возможно, что это — зеркальное предвосхищение-отражение внеэкономизации (революционной или эволюционной) господствующих групп капиталистической системы: Россия и в начале XX в. — разумеется, по-своему, в крайней и чистой форме, умывшись кровью, знай наших, бей своих — чужие будут бояться, — показала миру кое-что из его будущего. Во-вторых, это — составной элемент, российский аспект глобальной трансформации капиталистической системы, проявляющейся в резком сокращении объема «общественного пирога», в уменьшении численности и качества господствующих групп, в увеличении численности низов, размывании среднего класса. Но такая трансформация «больших чисел» не может остаться количественной, она потребует качественного изменения. Естественно, Субстанциональная и Функциональная (по происхождению подсистемы) будут входить в мир, устраняющий само противоречие, породившее эти подсистемы, диаметрально противоположным образом.

Так что же получается? Антикапиталистическая революция или антикапиталистическая эволюция мира предполагает устранение, уничтожение коммунизма? Или, иначе, падение коммунизма есть первый шаг в антикапиталистическом повороте Запада (и мира)? Разрушение коммунизма — первый приступ антикапитализма, и русские опять впереди планеты всей, как и в начале XX в., и Россия — опять та страна, которую не жалко использовать для эксперимента? «Антикапитализация» мировой системы предполагает реанимацию «зон хаоса»? Но не грозит ли тогда этот процесс, по крайней мере для этих зон, уже просто асоциализацией? На эти вопросы я попытаюсь ответить позже. Сейчас я хочу еще развернуться к русскому трио великих функционалов XX в. Они подвели многие итоги XIX в., развеяли пепел выгоревшей и отработанной субстанции и овладели функцией, вцепившись в нее мертвой хваткой. Эту хватку смогла расцепить только НТР.

Россия — наследница европейского XIX в.? Похоже. Но упаси Бог — не от наследия, от такого типа наследования. Бог не упас. Может, потому что русский бог, как писал П.А.Вяземский, это:

«Бог бродяжных иноземцев, К нам зашедших за порог, Бог в особенности немцев, Вот он, вот он русский бог».

Для «патриотического сознания», конечно, соблазнительно лишний раз свалить все на иноземцев — татар и латышей, немцев и евреев, но такой подход и есть самый русофобский. Ведь если «малый народ» все время командует «большим народом», то значит никакого «большого народа» нет, а есть большой воск. Или что-то похуже. Нет, дело не в иноземцах, а в том, что было некое пустое место, которое и заняла Функция Капитала (свято — как и несвято — место пусто не бывает), ставшая в XX в. русской истории Русским Богом.

Но штука-то в том, что место для этой функции готовили и подготовили вся эволюция Русской Системы и особенно XIX в. русской истории. Ведь не случайно гоголевская птица-тройка (Россия) была пустой, в ней никого не было, она неслась сама по себе, не давая ответа, куда несется «по-над пропастью». Субстанционального ответа во властецентричном, властно, а не материально-собственнически ориентированном развитии Русской Системы и быть не могло. Это отсутствие, помимо прочего, и свело Гоголя с ума — он не хотел видеть ответ в тех типах-функциях, которые изобразил в «Мертвых душах». А они-то и были предтечами функционального ответа XX в. Гоголю. Ответил Ленин. Поэтому Розанов, умирая, имел все основания выдавить из себя нечто вроде: «Ты победил, проклятый хохол». Но хохол не победил, он был побежден — тем, чего всю жизнь боялся. И это что-то явилось в виде функции капитала, самый законченный облик которой оказался русским ликом. И если русским богом XX в. стала функция капитала, то богом самой этой функции в XX в. стал русский коммунизм.

В конце XIX в. Ницше возвестил: «Бог умер». Да, умер субстанциональный Бог. В конце XX в. умер функциональный Бог (или, если угодно, Антибог, но в данном контексте это различие значения не имеет). И если коммунизм (марксизм) для Капиталистической Системы выполнял ту же функцию, которую для Европейской цивилизации в целом выполняло христианство, то падение коммунизма (и марксизма) как последнего прибежища «христианства освобождения» («бородатый Чарли» лишь сместил фокус освобождения с сердца, как это было у Христа, на желудок; марксизм и есть «ожелудочивание» христианства), как последней надежды низов и части средних классов на их прогресс, означает: кончилось или заканчивается на наших глазах нечто очень важное. Но провалилась Великая Мечта не только низов, но и верхов — либерализм. Круг замкнулся, сражавшиеся друг с другом скелеты рухнули в пропасть. Их нет. Пропасть — осталась. Спастись не удалось — ни по «линии Христа» (сердце), ни по «линии Маркса» (желудок), ни по «линии Фрейда» (детородные органы; «сексуальная революция» оказалась самой короткой из всех — как оргазм). Остается спасаться и утешаться по «линии Эйнштейна» — все относительно. Но такое спасение смертельно для европейца.

Кризис рубежа XX–XXI вв. и двух тысячелетий по «принципу конструкции» оказывается похожим на матрешку или даже на секрет «Кощеевой смерти»: за коммунизмом скрывается капитализм, за капитализмом — христианство и христианский исторический субъект, Европейская цивилизация в целом — наиболее субстанциональная из исторически известных. В этом смысле капитализм — и высшая стадия, и зияющие высоты европейской цивилизации, ее «воля к смерти», игла ее смерти. Ну а коммунизм — игла смерти капитализма.

Ах, как недальновидны аплодирующие смерти коммунизма и полагающие, что вслед за этим открывается дверь в светлое капиталистическое будущее — нужно только дернуть за веревочку. Дверь-то открывается, но куда? И кто там, за этой дверью? Героиня одной сказки, словно по иронии судьбы носившая шапочку красного цвета, дернула. «Гамлетовским» — и последним — вопросом этой героини был: «Бабушка, а почему у тебя такие большие зубы?» А счастливый конец вопреки всему — это только в сказках.

Так что же, учение о «партии нового типа» (и «всеобщая организационная наука»), теория относительности и абстрактное искусство — это «знаки на стене» не только капитализма, но и Европейской цивилизации? Символы того, что время не только капитализма, не только Современности, но и Европейской цивилизации изогнулось, сплющилось и потекло, подобно часам на картине Дали? Похоже. Но это совершенно особая тема. В любом случае: кризис капитализма — вызов, брошенный Историей Европейской цивилизации, господствующим группам современного Запада. Да и не только Запада, но и России. Здесь мы и они «скованные одной цепью». Но об этом позже.

Таким образом, коммунизм помимо прочего есть компромисс между Капиталистической Системой и Русской Системой по поводу евразийского пространства, которое капитализм в начале XX в. не мог освоить и взять, но и не мог оставить и отбросить. А самодержавие в начале того же века достигло предела в структуризации этого пространства и уперлось в комплекс неразрешимых для него вопросов. В этом смысле коммунизм стал результатом стихийного совместного творчества двух систем — Капиталистической и Русской — в поисках решения очень русской — но не России, а капитализма — проблемы: «пойди туда — не знаю куда, принеси то — не знаю что». Коммунизм и стал этим «туда и что».

Но если копнуть глубже, то коммунизм — это результат творческого компромисса на костях населения не только между двумя названными системами, но и между теми, что лежат под ними, служат фундаментом. Речь идет о компромиссе между Глубинной Евразией (Heartland) и Прибрежным Поясом, между социальным пространством и социальным временем Старого Света. Скуластый, с азиатским прищуром гениальный русский европеец Ленин — одновременно субъект, символ и памятник этому творческому компромиссу, который свел воедино две системы. Но сами эти системы суть лишь верхушки двух исторических айсбергов Евразии, о самом существовании которых как исторически значимых, как обладающих особыми и различными пространственно-временными характеристиками и организациями, мы начинаем узнавать лишь сейчас, когда, похоже, стаивают верхушки айсбергов (потому-то исчез результат компромисса между ними) и становятся более различимыми те семь восьмых, что скрываются под водой истории.

XX

Итак, коммунизм прямо, а фашизм и welfare state косвенно, помимо всего прочего (поскольку их суть и действия не сводятся лишь к этому), выполняли для капитализма ту функцию, которую в XVIIXVIII вв. выполнял Старый Порядок. Функцию, в которой в течение счастливого (18151871) периода жизни субстанционального капитализма (18151914/1917) не было столь острой нужды. Можно сказать что, по крайней мере, логически, коммунизм это Старый Порядок, вынесенный за рамки исторического ядра капитализма и обращенный против самого капитализма. Но с использованием той идеологии, которая в самой Европе была направлена именно против Старого Порядка! То есть нечто вроде антикапиталистической изнанки Старого Порядка. А раз изнанка, значит все логично: низы господствуют над буржуазией; да и раннеиндустриальность коммунизма как нельзя лучше соответствует Старому Порядку.

В течение 5070 лет коммунизм, фашизм (затем welfare state) и национал-либерационизм каждый по-своему, прямо или косвенно решали в мировой системе капитализма на уровне власти, политики, государства, в социальной и духовной сферах ту проблему, которую капитализм не мог решить на уровне материального производства, до тех пор пока оно было промышленным, индустриальным; пока функциональные аспекты капиталистического производства не имели адекватной формы, носителя в самом материальном пространстве, а потому их полем была прежде всего внепроизводственная сфера, социальные и духовные производительные силы. В течение указанного срока они в целом хорошо справлялись со своей задачей. Ну а время с середины 40-х годов и почти до середины 70-х годов стало периодом полного расцвета социал-функционалов и их соответственных «измов». В этом смысле XX в. был веком не только массового общества, но и «глобального социализма». Впрочем, это две стороны одной медали.

Однако ничто не вечно. «Славное 30-летие (19451975) сменилось» «грустным 20-летием» (19751995), за время которого структуры, воплощавшие триумф социальной функции капитала, стали трещать, ломаться, приходить в упадок, а затем к удивлению и внезапно для наблюдателей умерли или почти умерли. Welfare state, придя в упадок, засыпает если не вечным, то летаргическим сном без видимых шансов на пробуждение. Национал-либерационизм задохнулся под тяжелой плитой Третьего мира. Ну а в 1991 г. подошел к концу и жизненный путь патриарха функционалов, умер их Pater familia коммунизм, 70-80-е годы стали осенью этого патриарха. Сначала золотой, а затем склеротично-мапазматической, что и нашло символическое воплощение в трех генсеках, уходивших в мир иной словно по графику — чуть ли не ровно с годовым интервалом. Словно головы отваливались у одряхлевшего Змея-Горыныча.

Почему последние «колоссы паники» ушли одновременно? Что случилось? Есть ли какая-то одна-единственная причина? Думаю есть. Эта причина называется научно-технической революцией. Именно НТР, как порождение капитализма, обусловленное как его внутренним развитием, так и противостоянием коммунизму в рамках двойной массы («борьба нанайского мальчика с медведем», но по правилам «русской рулетки»), последовавшие за ней экономические, социальные и политические изменения сначала нагнали панику на «колоссов паники», создали им «нелетную погоду», а затем свели в могилу и заказали реквием. Ну и по ком ззонят Колокола Истории? Кто звонарь? По коммунизму?

Для кого сочинял свой реквием Моцарт? Сочинял для человека в черном, который, как известно, прескверный гость. А вышло-то для себя.

XXI

Индустриальная система производительных сил представляет собой вещественную базу субстанционального и функционального капитализмов, этих двух сторон — светлой и темной Современности. Она основана на господстве материальных факторов производства «ад социальными и духовными, предметно-вещественных над энергетическими и информационными и отражает господство субстанции над функцией на уровне действительного процесса производства. Энтээровская система производительных сил, напротив, предполагает господство функциональных элементов в процессе действительного производства. Энергия и информация становятся важнее их вещественных носителей. Вокруг двух этих «цариц XXI в.», а не их носителей, строится система производства — ia господстве социальных и духовных факторов над материальными. Получается: mens agitat molem (ум двигает вещество) в буквальном смысле. Нематериальная функция капитала обретает, наконец, адекватную себе форму внутри самого производства. Происходит функционализация производства. Падает последний бастион, последняя монополия субстанции капитала. По крайней мере в самом производстве.

По сути НТР на уровне действительного процесса производства, на уровне самого материального производства решила главное, осевое противоречие капитализма — между субстанциональными и функциональными аспектами (элементами, сторонами) системы. Основная, системообразующая субстанция системы становится функциональной, невещественной, несубстанциональной. Становится функцией. В известном смысле НТР производит на свет тот же результат, что и коммунизм. Но реализует это не как попытку компенсировать установлением контроля над социальными и духовными факторами производства недостаточный уровень развития материальных факторов производства (обесценивавший собственность на эти факторы и не позволивший ей стать системообразующим фактором) и не как неспособность организовать контроль над материальными факторами производства в данных условиях. НТР реализовалась не на негативной основе, не из-за недоразвитости и слаборазвитости специфической формы материального производства, а на позитивной основе исключительно высокого уровня его развития, эволюционным путем достигшего своего предела. Причем сделано это без выхода за рамки организации производства, не вторгаясь в сферу организации общества в целом. Предметно-вещественные, субстанциональные факторы производства становятся вторичными по отношению к функциональным. Все эти сдвиги происходят внутри самого материального производства, в рамках его собственной, а не социально-политической и идейной организации. Сдвиги в последней приходят как следствия. Устанавливается примат энергоинформационных элементов производства над предметно-вещественными.

С точки зрения отношений собственности это означает, что главным становится контроль над социальными и духовными факторами производства, над их единством организацией как таковой, как процессом. В свою очередь это означает: то, что раньше достигалось с помощью социально-политической организации, на уровне власти и идей, теперь может быть реализовано посредством производственной организации, на уровне собственности правда на особые факторы производства, которые ранее могли быть объектами лишь власти. И потому для такого перехода не нужны насилие и «колоссы паники». Точнее пока не нужны. Пока хватило тэтчеризма и рейганомики, подорвавших welfare state и основы благосостояния старого среднего класса «социалистической буржуазии». Я подчеркнул пока, поскольку в XXI в. могут явиться новые «колоссы паники». Разумеется, не те, что в XX в. История дама творческая.

НТР в 70-80-е годы производственно укротила функцию капитала, взорвавшуюся в 1020-е годы коммунизмом и фашизмом. Производственным образом решила то, что до нее непроизводственным образом решали welfare state и особенно коммунизм. НТР это производственно-технический аналог коммунизма. Только без насилия и без самого коммунизма. Короче, НТР это «коммунизм по-капиталистически». А потому в мире НТР нет места коммунизму. Научно-техническая революция последней трети XX в., НТР, социально резко уценила, а затем помножила на ноль результаты происшедшей в начале века в России властно-технической революции, ВТР. Компьютер, повторю, значительно более эффективен в устранении грани между публичной и частной жизнью, в. их гомогенизации, чем разбирательство на партсобрании («давай подробности», кто и как «с племянницей гулял тети Пашиной»). Компьютер, электронные средства слежения дают такие возможности скрытого и незаметного проникновения в частную жизнь человека, какие коммунизму и не снились. В определенном смысле ВТР низшая форма НТР.

Сверхакцентируя, рекомбинируя и трансформируя социальные и духовные формы производства как типы производственной организации (поэтому Ленин в своих работах, особенно в «Государстве и революции» постоянно подчеркивал, что коммунисты должны овладеть и уметь пользоваться всеми формами, созданными капитализмом), коммунизм мог в какой-то степени конкурировать в сфере материального производства с индустриальным капитализмом. Однако он не способен конкурировать с капитализмом постиндустриальным, основанным на господстве тех же самых факторов производства, что и коммунизм, но внедренным не внеэкономически и искусственно по отношению к непосредственному производству, а именно экономически, в предметно-производственной форме. Здесь не КПСС-КГБ, а само материальное производство, его развитие становятся решающей гарантией господства энергии и информации над веществом, социального и духовного над материальным, функции над субстанцией. С таким конкурентом коммунизм соперничать уже не может. Здесь не только разрыв и отставание становятся вечными, навсегда, но сами эти «вечно» и «навсегда» превращаются в невозможность существования коммунизма в энтээровском, постиндустриальном мире, в который вступает капитализм. Уто не значит, конечно, что мир этот станет новым раем для капитализма. Но он туда вошел, а коммунизм — нет, рассыпался в прах, как только прикоснулся к волшебной кнопке' с надписью «НТР». Для коммунизма, все 70-е годы прогулявшего на нефтяных пирах Бел-шар-уцура (в Библии проходит по делу как Валтасар), «НТР» зазвучало как тепе тепе tekel uparsin.

Можно стегать лошадей и заставить тачанку мчаться, не отставая от автомобиля, собранного на рубеже 1020-х годов. Но хоть забей коней до смерти, а они все равно не догонят автомобиль выпуска 60-70-х годов. Плохо оснащенные техникой, подгоняемые и контролируемые устрашающими «органами» десятки тысяч человек могут построить «днепрогэсовскую пирамиду» примерно в те же сроки, что и несколько сотен человек, оснащенных более совершенной техникой и организованные лучше, а не по принципу «давай-давай», «бери больше, кидай дальше». А вот с компьютером десяток тысяч человек не посостязается. Да и страх невечен. Особенно когда люди из коммуналок перебираются в отдельные квартиры плохие, «хрущобские», но отдельные; в собственные автомобили, в собственные шесть соток. Правильно понимал Хрущев, что нельзя этого допустить, что нельзя в коммунистическом обществе разрешать иметь индивидуальные участки, дачи, автомобили. Все это для коммунизма отложенная сладкая смерть. Когда люди, таким образом самоприватизируясь, отложились от совкомимперии, то тут уж «колосс паники» съеживается до «тролля паники» из табакерки. Русский же человек, как известно, табакерками вообще не пользуется. Они ему без надобности. Разве что когда императора «замочить»: табакеркой и в висок.

Момент наступления логического, «микрокапиталистического» уровня невозможности существования коммунизма совпал с моментом его общесистемного внутреннего кризиса. Отсюда столь неожиданная и странная по быстроте смерть коммунизма. Суммация в одной точке двух тенденций развития мировой капиталистической и внутрикоммунистической (о последней здесь нет места говорить[3]*)) стала тем «двойным ударом», который привел коммунизм к исторически почти мгновенной смерти. Ну что ж, как когда-то желалось в одной комсомольско-коммунистической песне; «Если смерти то мгновенной, если раны небольшой». По части рай коммунизму не везло. Раны всегда были большими, страшными, рваными и кровоточащими. Со смертью вышло лучше: заказывали мгновенную получите.

XXII

Является ли положительный постфункциональный, «постсоциалистический капитализм» капитализмом? Да, это все еще капитализм. Но, думаю, умирающий. Умирающий не потому, что загнивающий и т. д. А потому, что реализовал, исчерпал свою социогенетическую программу, решил основное противоречие, поддерживавшее его ось. Антично-рабовладельческая система без рабов и рабовладельцев, но с массой колонов и свободной бедноты — это, безусловно, решение основного противоречия антично-рабовладельческого общества. Но это уже общество почти не рабовладельческое. Это, в лучшем случае, умирающее рабовладельческое общество. То же самое можно сказать и о феодализме без крепостных XIVXV вв. То же о капитализме на рубеже XXXXI вв.

В течение четырех столетий развитие капиталистической системы определялось противоречием между субстанцией и функцией, из которого вытекали все остальные противоречия: класс против класса; класс против государства; государство против гражданского общества внутри страны и против других государств в мире; капитализм против коммунизма; ядро (центр) против периферии и т. д. Вся история и все развитие капитализма есть история попыток найти решение своего главного противоречия, укротить его. Эти попытки и были стимулами развития капитализма. Настойчивость этих попыток возрастала по мере роста остроты самого противоречия, время от времени приводя к кризисам, войнам и революциям кризису Старого Порядка в последней трети XVIII в., кризису «субстанционального капитализма» («цивилизации XIX в.») в конце XIX начале XX в. и кризису «функционального капитализма» в последней четверти XX (и, по-видимому, самого начала XXI) в.

Вся история капитализма по сути есть история его десубстанциализации, функционализации, истончения, утончения. За Кольцо Всевластия над миром надо платить. Как платили за обладание Кольцом Всевластия истончением, исчезновением плоти назгулы из толкиеновского «Властелина колец». Но в определенный момент процесс функционализации производства достигает точки возврата (она же точка невозвращения). Я думаю, НТР именно такая точка. После нее возвращаться уже некуда и незачем. Да и невозможно поэтому хронологическая черта НТР представляется мне чем-то похожим на линию шварцшильдовского радиуса «черных дыр», после пересечения которой вернуться в «свою» Вселенную уже невозможно. Можно лишь вынырнуть в чужую, новую Вселенную будущего. Или сгинуть в «черной дыре» времени, провалиться в ничто. Если иметь в виду историю то в историческое ничто, в бездонный Колодец Времени.

Уже говорилось о том, что максимальной остроты, своего наивысшего уровня противоречие между субстанцией и функцией достигает в период зрелого промышленного капитализма, при субстанциональном капитализме. Тогда рушится его тело. Чрезвычайные обстоятельства порождают чрезвычайные решения и их побочные продукты: диктатуры разной степени жесткости коммунизм, фашизм, организованная преступность, основанные на примате функции, т. е. духа и воли в непроизводственной сфере. Сила духа и воля поддерживают тело. И эта «властно-организационная йога» длится 70 лет. А затем тело находит другое решение истончается до духа, устраняет свое противоречие с духом, который, в свою очередь, становится телесным. Именно НТР стала звонарем Истории XX в. Именно она и ударила в колокола.

Так по ком же они звонят? По коммунизму? Или по I капитализму? Или по обоим измам, скованным одной цепью, по обоим, если вспомним метафору Юрия Трифонова, скелетам, вступившим в схватку над пропастью и сорвавшимся в нее? Да, по обоим. Крушение коммунизма это поражение капитализма. Это симптом его старости. Если прав генерал де Голль, говоривший, что старость это крушение, то логически выходит, что крушение коммунизма это начало крушения капитализма, как социального, так и морально-интеллектуального. Кто знает, быть может, падение коммунизма окажется значительно более сильным ударом по капитализму и Западной Системе, чем по России, по Русской Системе. Не в абсолютном смысле в относительном. Например, когда Сизиф и камень срываются и летят вниз, камень летит быстрее и бьется сильнее. Но он камень. Ему не больно. Сизифу, хотя его полет медленнее, а удар мягче, намного больнее. Он чувствительнее. Запад, как Сизиф: один убитый американец в Сомали вызывает бурю в стране. Больно! Россия в этом отношении как камень: тысячи убитых в Афганистане и сотни в Чечне вызовут протест разве что их матерей. И пройдет он почти незамеченным, И не будет сочувствующих толп и скорбящих очередей. Что же это за общество такое, где смерть шоумена, горе одной семьи могут затмить и забить горе многих? Это наше общество, наше все. Это мы, Господи. Конечно, соприкоснуться хоть и в трауре, но с шоу (тем более если сам траур ставят как шоу) приятнее и интереснее, чем взять на себя чужую боль, просто боль, не отрежиссированную по заказу определенной тусовки. Вот потому-то, не давая никаких моральных оценок (это не дело исследователя, да они и неуместны: История и ее системы не хороши и не плохи, они такие, какие есть), я констатирую: Сизифу больнее, чем камню, Система-Камень (об которую сначала семь королей, а потом «Сорок Царей да Сорок Королей бились, бились, да только сами разбились») прочнее Системы-Сизифа. Первая выдюжит там, где не выдюжит вторая. Эта вторая оценивает победы по индивидуальным человеческим жизням. Первой же нужна победа одна на всех и любой ценой: «Мы за ценой не постоим». «Мы», «все» вот реальный или по крайней мере значимый социальный индивид этой системы. И то, что не какой-нибудь заядлый сталинист, а шестидесятник Окуджава сформулировал это «социально-индивидуальное» «мы за ценой не постоим», дорогого стоит. Это фрейдовская проговорка системы устами Окуджавы. «Просто индивид» лишь разменная монета, которой платят за победы. Да ведь и платить больше нечем. В несубстанциональной, антисубстанциональной системе единственная субстанция человек как мясо. Мы как мясо. Мы как пространство. Почем тонна? Мы за ценой не постоим. Заплатим за победы. За такие, которые прямо по Пастернаку невозможно отличить от поражений. Да и само различие, похоже, иррелевантно для системы. Она вообще «по ту сторону побед и поражений». В этом смысле поражение коммунизма это в большей степени поражение капитализма, чем Русской Системы.

Коммунизм умер. А Мавзолей остался. И Власть на нем. И Победа при этой власти, а не при той, которая Победу одержала. И не при той, которая заложила фундамент Системы-Победителя. Имя того, кто фундамент строил, завесили зеленью во время парада: «Следствие окончено, забудьте». Да, следствие ведут Знатоки. Они знают, что победы приходят и уходят, а Власть остается. Меняются формы, структуры. А ну, Сизиф-Запад, марш снова в гору!

Повторю: поражение коммунизма не есть историческая победа капитализма и не может ею быть. Разумеется, если не смотреть на историю сквозь капиталоцентричную призму. Если учитывать все те парадоксы, которые преподносят нам как капитализм, так и коммунизм, особенно в социовременном измерении.

XXIII

Выше я говорил о том, что коммунизм не посткапитализм, а паракапитализм. Но это так в мировом масштабе и в мировое контексте. В России же, если вспомнить о том, что в 1860-е 1910-е годы в стране, помимо прочего, развивался капиталистический уклад, коммунизм это бесспорна посткапитализм. А властно-техническая революция (ВТР)| революция в технологии власти это НТР Русской Системы. Русская Система пережила свою «НТР» на полвека раньше, чел Капиталистическая Система. Коммунизм не был русским капитализмом; напротив, он был его Терминатором, уничтожил его а затем питался оставшейся субстанцией («я пил из черепа отца»). коммунизм был русской капиталистической эпохой. Или: капиталистической эпохой Русской Системы. Русский капитализм был в этой системе не эпохой, неким явлением в эпохе: в эпоху позднего самодержавия, в эпоху позднего Старого Порядка. Коммунизм же был капиталистической эпохой для России. А следовательно, для нее он посткапитализм, пришедший после субстанционального капитализма в России. Но что еще более интересно, этот посткапитализм был средством, с помощью которого Россия (в виде СССР) сделала то, что логически составляет задачу именно капитализма создала промышленность, индустрию. Будучи функционально по принципам организации власти и социального контроля постиндустриализмом, коммунизм по субстанции, субстанционально был индустриализмом! Аналогичным образом: будучи логически постсовременностью, постмодерном, коммунизм оказался средством создания современного (modern) общества.

Таким образом, под определенным углом зрения коммунизм оказывается неадекватным самому себе, противоречит самому себе, не совпадает сам с собой на такт, будучи для Русской Системы и в Русской Системе одним, а для Капиталистической Системы и в ней другим. Более того, не совсем совпадают его качества, с одной стороны, для Русской Системы, с другой в ней. Коммунизм гиперфункционален, и в этой гиперфункциональности многолик. К тому же выходит так, что здесь и качества, относящиеся к будущему (постиндустриализм), используются в качестве средства для создания настоящего, т. е. для выполнения тех задач, с которыми не справилось прошлое. Порвалась связь времен? Время искривилось, и будущее захлестнулось за настоящее? Нечто вроде «жизни после смерти». Возможно ли это? Невозможно для всех систем, кроме одной капитализма с характерными для него несовпадением и взаимообособлением субстанции и функции.

Капитал(изм) великий социальный маг и трюкач. Коммунизм с его внутренне противоречивыми временными характеристиками лишь отражает и выражает нелинейный характер развития Капиталистической Системы, тот факт, что Субстанция и Функция существуют не только в разных пространствах, но и в разных временах. Функциональное Зазеркалье капитализма помещается не только в настоящем, но в какой-то степени и в будущем. При этом Зазеркалье порой демонстрирует некоторые тенденции развития капиталистической эпохи в столь чистой форме, в какой они никогда не проявляются в перегруженном субстанцией ядре Капиталистической Системы, в ее настоящем «настоящем времени». В Капиталистической Системе искривляется не только пространство, когда техника сближает удаленные друг от друга точки земного шара, но и время. Время Капиталистической Системы, особенно начиная с эпохи функционального капитализма, не только искривляется, но и расщепляется, дробится. И эта проблема капиталистического времени по сути еще не разработана. Собственно, как это и бывает, мы начнем говорить о нем тогда, когда его уже почти нет, когда оно почти истекло. На старости лет капитализма. Юрий Трифонов однажды заметил, что старость это когда нет времени. Капитализм вступил в старость. В свою позднюю осень, и было бы очень интересно и осень и другие его сезоны изобразить в духе итальянского художника Арчимбольдо. Увлекательная задача.

XXIV

Одно из поразительных изменений в капиталистическом времени, свидетельствующих если не о полном исчерпании социовременных потенций капитализма, то о существеннейшем их ограничении, можно увидеть, обратясь к феномену буржуазии. Широко распространено понятие «пролетаризация», пишет американский ученый И.Валлерстайн (34, с.92); однако симметричное, зеркальное ему понятие «буржуазификация» распространено вовсе не так широко. Валлерстайн связывает это с тем, что в течение нескольких сотен лет буржуазия стремилась аристократизироваться. Социальным идеалом капитализирующейся Англии был джентльмен, сельский сквайр, а не капиталист. Поразительно, но факт: почти за тысячелетие существования буржуазии и за несколько столетий ее господства в мире социальным идеалом, в том числе и самой буржуазии, остается аристократ, т. е. фигура логико-исторически предшествующая буржуа, его исторический оппонент!

Буржуазия постоянно вкладывала средства в землю и стремилась получать по крайней мере часть прибыли со своего капитала не как от капитала, а как от ренты. Рента это по сути получение капиталистической прибыли в такой ситуации, когда конкуренция минимальна. Рента это прибыль, связанная с монополией. Я согласен с Валлерстайном в том, что одна из главных особенностей классической буржуазии это стремление и возможность к аристократизации, к превращению прибыли в ренту. Таким образом, помимо прочего, классическая буржуазия гарантировала будущее своим детям, страхуя их прошлым и монополией от капризов настояще-будущего и конкуренции, рынка.

XX в., век Функционального Капитализма, породил слой, который я называю «социалистической буржуазией» (соцбуржуазией). Как уже говорилось выше, это группа, которая не будучи буржуазией по источникам дохода и собственности, благодаря перераспределительной политике государства вела (и ведет) буржуазный образ жизни, т. е была буржуазией по стилю жизни, потреблению. Расцвет этой группы в 5060-е годы означал, что происходила буржуазификация ранее небуржуазных групп благодаря социальной и социалистической политике государства. Буржуазия посредством социализма. Валлерстайн недалек от истины, когда пишет, что, помимо прочего, одно из главных отличий этой буржуазии («новых средних классов») от классической («среднего класса») заключается в отсутствии возможности, в неспособности превратить прибыль в ренту, аристократизироваться. «Они (те, кого я назвал соцбуржуазией. А.Ф.) проживают преимущества, полученные ими в настоящем. Следовательно, они не могут перевести сегодняшний доход (прибыль) в завтрашний доход (рента). То есть они не могут обеспечить такое прошлое, которое будут проживать их дети. Не только они сами живут в настоящем, но также будут жить — их дети и дети их детей. Вот в чем заключается суть буржуазификации в том, что наступает конец возможностям аристократизации (глубочайшая мечта классической собственнической буржуазии), конец конструированию прошлого во имя будущего, приговор и обреченность жить в настоящем» (34, с.105). Не совпадая с пролетаризацией, буржуазификация похожа на нее, параллельна ей. Ведь пролетарий и живет только тем, что зарабатывает в настоящем. Буржуазификация для буржуа оказывается тем же, чем пролетаризация для пролетария, лишением времени в целом, сведением его к одной форме настоящему, клеткой настоящего.

Если перевести то, о чем пишет Валлерстайн, в несколько иную плоскость, то получается, что буржуазификация это презентизация, сведение буржуа только к одному из внутривременных измерений к настоящему. Если классическая буржуазия, соответствующая эпохе субстанционального капитализма, присваивала посредством настоящего прошлое, посредством прошлого будущее, а с помощью будущего настоящее (в результате круг замыкался, цикл начинался заново и само замыкание было гарантией и условием продолжения цикла), то соцбуржуазия массовая, «потребленческая» буржуазия обладает только настоящим. Сам но себе капитал обеспечивает настоящее. Прошлое и будущее обеспечивает некапитал. Но в отличие от капиталов, стадиально предшествующих «капиталу капитализма», последний способен превращаться в некапитал и таким образом и в такой форме обеспечивать себе то, что он не может обеспечить как собственно капитал, капитал в узком смысле слова.

Если классическая буржуазия обладала «двойной массой» «капитал + некапитал» (прибыль + рента), то соцбуржуазия это буржуазия «одинарной массы». Но в той же мере, в какой неполноценен и невозможен в долгосрочной перспективе капитализм «одинарной массы», так неполноценна и невозможна в долгосрочной перспективе и буржуазия «одинарной массы», буржуазия настоящего. Как капитализм, лишенный «двойной массы», есть умирающий капитализм, так и буржуазия, лишенная «двойной массы», есть умирающая буржуазия. Короткий век соцбуржуазии (еще более короткий, чем век функционального капитализма) не случаен. Стирание грани между значительной массой буржуазии и рабочего класса, их «социальное породнение» через презентизацию, через утрату прошлого и будущего, через разорванный круг времени серьезный симптом.

Парадоксально, но коммунизм был настоящим временем капитализма, оторванным от прошлого и будущего времен и вынесенным за рамки самого капитализма. Так сказать (негативный) капитализм без будущего. И без прошлого. Аналогичным образом обстоит дело и с приходящей ныне в упадок одномерной соцбуржуазией: буржуазия без будущего и без прошлого. Только не вынесенная за рамки самого капитализма, а существующая внутри него, но лишь в одной строго ограниченной плоскости в настоящем. Получается, что по мере развития (т. е. движения из прошлого в будущее) капитализма буржуазия все больше оседает в настоящем, ведя к его разбуханию, буржуазификации. В свою очередь буржуазификация настоящего оборачивается презентизацией самой буржуазии. Это для буржуазии нечто сравнимое с социальной кастрацией. Ведь исчезает или резко убывает возможность социально проецировать себя в будущее в качестве буржуа. В результате возникает альтернатива: либо закупорка в camera obscura настоящего, либо автопроекция в будущее не как буржуа. Понятно, почему идеалом буржуа был и остается аристократ. Дело не только и не столько в самом аристократе и аристократизме, во внешней привлекательности, в том, что граф де Ла Фер приятнее господина Журдена. Дело в том, что, только реализуя себя в качестве аристократа (и таким образом обеспечивая себе дополнительную массу субстанции; аристократы, феодалы, рабовладельцы это все персонажи из Прекрасного Мира Субстанции, исторически предшествующего капитализму с неизъяснимой функциональной легкостью бытия последнего), буржуа имеет гарантию самовоспроизводства в качестве буржуа. Буржуазия шла, перетекала в будущее через прошлое, отталкиваясь от него, искривляя время. Рента, природное доиндустриальное производство, досовременные и «донастоящие» формы власти и собственности вот те средства, с помощью которых буржуа переносил себя из настоящего в будущее в качестве буржуа.

Так же как и капитализм не может воспроизвести себя в качестве капитализма, ограничиваясь только действительным процессом производства, т. е. в настоящем (нужны рента, Старый Порядок, коммунизм), точно так же и буржуа не может воспроизвести себя в одном настоящем и посредством одного настоящего. Чистый, хороший капитализм мертвый капитализм. То же можно сказать и о буржуа. Капитализм, по определению, сфокусирован на настоящем, текущем. Поэтому ему необходима подпитка из прошлого и будущего. Как только подпитка исчерпывается или исчезает, капитализм обречен, В таком случае его господствующие группы в целях самосохранения должны трансформировать его в иную социальную систему, либо позволяющую вернуть и обеспечить контроль над всеми внутривременными измерениями над Временем; либо делающую такой контроль ненужным для самовоспроизводства системы. Капиталистическая Система, напомню, в отличие, например, от Русской Системы, была хроноцентричной. А ядро этой системы капитал было ориентировано только на настоящее. Совпадение капитализма (капитала) с мировой системой в целом лишает его времени и жизни, обездвиживает. Капитализм без некапиталистического прошлого, без некапиталистической пространственной зоны это капитализм без будущего. Капитализм, потерпевший неудачу в поисках утраченного времени. Старость, в том числе и социальных систем, это, повторю вслед за Трифоновым, когда нет времени, когда, если говорить о социальных системах, наиближайшее будущее несколько десятков лет совпадает с будущим как таковым.

XXV

Данная работа не о ближайшем будущем капитализма. Это особая тема. Однако логика повествования требует указать на некоторые тенденции развития капитализма в следующем веке. Во-первых, с ним тесно связано развитие посткоммунистической России, и интересно посмотреть, что готовят эти тенденции нашей стране в грядущем веке. Во-вторых, похоже, что по-своему поздний СССР (нынешняя Россия) первым реализовал некоторые тенденции развития мира в будущем веке. Представляется, что мы, как это уже бывало в истории, проиграли (в обоих смыслах) в своем развитии целый ряд черт будущего еще до того, как это будущее наступило в мире. СССР был миром в миниатюре и на ограниченном (одна шестая) пространстве продемонстрировал миру «остальных» пяти шестых кое-что из его будущего. Поэтому нам следует внимательно приглядываться к самим себе не только исходя из разумного эгоизма, но и для того, чтобы лучше понять некоторые общемировые тенденции, которые раньше, чем в других местах, проявились в России. Ну что же, как идолопоклонники страдают от язв христианства нередко раньше самих христиан, так и коммунизм пострадал от язв капитализма раньше самого капитализма оказавшись во второй раз в XX в. слабым звеном в его цепи. Но. всматриваясь в самих себя, ни в коем случае нельзя забывать, что тенденции развития, своеобразные «воспоминания о будущем», которые демонстрировал СССР и ныне демонстрирует Россия, не только «русское дело», но и специфически упреждающее проявление определенных мировых тенденций.

В течение 400500 последних лет менявшийся мир всякий раз принимал форму треугольника. Сначала это был треугольник «Запад Восток Россия». В 1945 г. возник ялтинский мир, предельно функциональные элементы которого и фиксировались функционально: Первый мир (капитализм), Второй (коммунизм), Третий (развивающиеся читай: слаборазвитые страны). Этот триумвират был порожден капиталистическо-коммунистическим дуализмом XX в. Между 1991 и 1994 гг. оформился новый который, пожалуй, можно назвать мальтийским. Он представлен Севером, Югом и… Россией. Внешне мальтийский мир выглядит как первый «треугольник». Один элемент остался прежним Россия (но это так только внешне, по названию). Восток и Запад получили новые имена. Но эта перемена имен дорогого стоит. Север это не Запад. И не только потому, что частью Севера является Япония. Юг это не Восток. И не только потому, что в его состав входят Африка и Латинская Америка. Проблема и сложнее, и серьезнее. Дело в том, что в зоне Юга немало «северных точек», а в зоне Севера «южных точек». Социопространственная конструкция Севера и Юга принципиально отличается от таковой Запада и Востока. Запад и Восток противостояли друг другу как цивилизационные целостности, между которыми трудно было навести мосты. Редьярд Киплинг не случайно писал, что «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и вместе им не сойтись». Правда, в своем романе «Ким» он сам же показал возможный культурно-психологический синтез. И все же в целом Киплинг был прав: возможности взаимопроникновения Запада и Востока были невелики, ограничены. Классический пример договорные порты в Китае.

Третий и Первый миры ялтинской эпохи стали значительно ближе друг к другу, чем Восток и Запад. Ну а Север и Юг еще более сблизились, демонстрируя тенденцию к точечно-очаговому взаимопроникновению. Мы видим целый ряд точек северного типа на Юге (Сан-Пауло в Бразилии, Буэнос-Айрес в Аргентине, Гонконг в Китае, Сингапур в Юго-Восточной Азии) и точки Юга на Севере (юг Италии, южная часть района Бронкс в Нью-Йорке, заселенный турками центр Берлина и т. д.). Разумеется, гомогенный Североюг (или Югосевер) едва ли когда-нибудь возникнет, но Северо-Южный мир XXI в, будет точечным, пуантилистским. Он станет напоминать картины Сёра. Между «южными» и «северными» зонами, не совпадающими с государственными границами, будут существовать свои пропускные пункты, своеобразные Check points Charhe. Разумеется, сохранится некая относительно монолитная зона Севера в Северном полушарии. Но опять же с вкраплениями Юга. Таких вкраплений будет все больше из-за миграции с Юга. По прогнозам, к 2025 г. 3050 % жителей крупнейших городов Севера будут составлять «южане». Но и зона Юга будет иметь немало точек Севера. То есть зоны будут как бы негативными друг по отношению к другу, чем-то вроде картины «День и ночь» М.Эшера. В постсовременном мире какие-то точки Севера будут «центровее» других, но единого центра не будет. Почему?

Единство мира индустриальной («доэнтээровской») эпохи обусловливалось локальным (региональным) характером индустриальных производительных сил. Почти полтора столетия основной, доминирующий и лидирующий массив промышленности был сосредоточен лишь по обе стороны Северной Атлантики. И эта зона автоматически становилась и центром, и верхом («крышей») мира. Обладание развитой промышленностью автоматически гарантировало военно-политическое превосходство. Начиная с Семилетней войны и стопроцентно с наполеоновских, экономическое лидерство в мире совпадало с военно-политическим, экономический центр совпал с военно-политическим и это гарантировало миру единство: в центре было то, чего не было нигде. Разумеется, можно было построить военный завод, перенять выучку и т. д. Но далеко не всегда можно было создать адекватную инфраструктуру (Россия почувствовала все следствия этого во время Крымской войны). И хотя постепенно ядро Капиталистической Системы расширилось, включив в себя еще несколько государств, некий предел социально-экономических возможностей индустриализации сохранялся всегда. И не только потому, что страны ядра сознательно не хотят плодить конкурентов. Представим захотели. И что? Промышленность, заводы, тем более адекватную им инфраструктуру можно разместить далеко не везде.

Ареал распространения компактных (small is beautiful «малое красиво») и наукоемких энтээровских производительных сил неизмеримо шире. Они могут быть размещены небольшими очагами, точками (сами себе инфраструктура) почти где угодно, в том числе и там, «где индустрия не пройдет и бронепоезд не промчится». Показательно и то, что, в отличие от промышленной революции, НТР произошла не в одной стране, а сразу в нескольких. НТР с самого начала создала не моноцентричную, а полицентричную структуру капиталистического мира. Моноядро растроилось в ходе и посредством НТР. Необходимым условием НТР был полицентризм системы и, по-видимоу, он будет прогрессировать, создавая отдельные макрорегиональные миры с их ядрами, полуперифериями и перифериями. Формирование Азиатско-Тихоокеанского региона (АТР), договор о НАФТА, которая с 2005 г. должна охватить обе Америки (т. е. полная «нафталинизация» Америк), ЕС все это свидетельствует как минимум о наличии сильной тенденции к деглобализации Капиталистической Системы. Да, указанные макрорегионы это целые миры. Но не мир в целом. И не мир с единым центром. Энтээровсий мир должен быть по определению децентрализованным и децентрованным. Ясно, что такой нецельный мир без единого мирового контролера-Губернатора или пары дежурных мировых полицейских США и СССР, выскакивающих каждый из своей дверцы и стреляющих каждый по спою сторону джипа, будет значительно менее предсказуемым. Насилие будет играть в нем значительно большую роль; в нем будет больше войн. И действительно, не успели еще убрать остатки Берлинской стены, как начали падать стены домов в Югославии, Ираке, Чечне. Насилие приватизируется как на мировом, так и на внутристрановом уровнях Причем насилие это, в случае успеха и захвата какой-либо «северной точки» в зоне Юга, да еще подкрепленное наличием ядерного оружия, принципиально меняет мировую реальность, расстыковывая лидерство экономическое и военно-политическое. Саддам Хусейн это лишь первая ласточка, и не надо обольщаться легкостью военной победы американцев. Что будет через 1015 лет, когда таких «Саддамов» окажется несколько хотя бы по одному на Азию, Африку и Латинскую Америку, а США станут еще слабее, чем сейчас? События в Сомали осенью 1993 г. показали всю уязвимость и неспособность развитой страны (конкретно США) сначала решить проблему по сути нескольких вооруженных кланов, а затем выбраться из «гуманитарной ловушки» (выражение Ж.-К.Рюфэна). В качестве эквивалентно-сравнимых ситуаций можно привести Югославию и (хотя мы до конца не знаем причин образования чеченского узла: где, как и зачем его завязывали) Чечню. Таджикистан тоже хороший пример, хотя и с этим узлом, как и с афганской войной, не все ясно и не все так просто, как, например, в Сомали.

В любом случае Северу контролировать Юг значительно труднее, чем Западу Восток, а Первому миру Третий. Само наличие СССР облегчало Западу политическое решение в тех случаях, когда он не имел непосредственного экономического контроля часто (хотя и не всегда) можно было договориться с СССР. Как знать, возможно в XXI в. стать Севером и войти в «Северный клуб» можно будет и самому Дальнему Югу достаточно будет захватить и поставить под контроль некую «северную точку» или точку, жизненно важную для Севера, продемонстрировав готовность выхватить из-за пояса ядерный кольт. Причем не обязательно на государственном уровне. Племя, клан, воинственная эзотерическая секта, преступная организация это вполне может пройти. Хотя, разумеется, шансы государства пока выше. В любом случае, Мир-без-границ XXI в., по-видимому, принесет немало сюрпризов-новообразований. О несовпадении экономического и военно-политического лидерства государств мы еще поговорим, а пока вернемся к тенденции макрорегионализации и тому, что это несет нашей стране.

Россия, к сожалению, не вписывается ни в один из трех формирующихся макрорегионов «позднеосеннего», энтээровского капитализма. Поднимающийся Китай, способный создать собственный регион если не размером, то с экономическим и демографическим весом с мир, еще более усугубляет тяжесть и опасность ситуации. Россия и АТР объективно становятся зонами экспансии Китая, который, таким образом, выходит из своего двухсотлетнего периода «смирного времени» (такие периоды несколько раз случались в его истории) и возвращается к своей традиционной имперской модели. Разумеется, в энгээровском мире Китаю нелегко будет сохранит»- целостность. И все же не худо помнить, что исторически почти каждая новая структура Китайской Системы территориально превосходила предыдущую.

По линии экономики мы не успеваем в энтээровский мир. Зато успеваем по линии нарастания насилия как войн, так и роста преступности. Мы быстрее включаемся в мировую преступную систему, чем в мировую экономическую. Впрочем, грань между двумя этими системами становится все более пунктирной. Да и как иначе может быть в мире, экономика которого стоит на трех китах: оружие, наркотики, нефть. Однако в любом случае, в настоящее время мы интегрируемся в «цивилизацию XXI в.» по минусам быстрее, чем по плюсам. И это знак на стене, который гласит: пока что посткоммунистической России нет места под солнцем XXI в., по крайней мере «по плюсам», место есть в лучшем случае в тени, не на светлой, а на темной стороне, в мире «теневых структур» и «серых сообществ». России никак не удается выбраться из социального пространства и социального времени эсэсэровской зоны. Ей это создает угрозу затонуть вместе с Атлантидой функционального капитализма. «Континент» Третий мир уже ушел под воду. От Второго остается архипелаг. Слава Богу не ГУЛАГ. Не будучи интегрирована полностью ни в один из новых регионов, Россия оказывается словно растягиваемой на части между ними, попадая будто на дыбу, прежде всего между АТР и ЕС со всеми вытекающими политическими последствиями. Россия не является таким центром для своей зоны мира, каким был СССР. Но и мира, в котором был СССР, более нет. СССР не просто умер. Он умер с целым миром. То есть сама эта смерть, помимо прочего, есть реализация некой мировой тенденции.

Второй момент. Государство как институт становится все менее адекватным энтээровскому миру. Здесь две стороны дела. Одна из них такова. Исторически государство возникло вместе с капиталом в качестве одного из продуктов разложения феодализма в Европе; логически оно стало функцией капитала. И это была главная функция государства, его raison d'être в мировой капиталистической системе. Но теперь социальная функция капитала, его функциональный аспскт все это встроено в структуру и организацию на уровне самого производства! Функциональная интеграция в крупномасштабные структуры различных зон мира и в различных зонах мира ныне происходит на уровне самого производства. Транснациональные корпорации один из примеров этого. Макрорегиональные объединения (ЕС, АТР, ЦАФТА) другой пример. Единица производственной организации выходит за рамки государства как единицы политической организации.

Другая сторона дела заключается в том, что государство, помимо прочего, было средством снятия на политическом уровне одной из форм противоречия между субстанцией и функцией противоречия между локально-региональным характером индустриальных производительных сил капитализма и мировым (сначала по тенденциям, по locus operandi, a позднее по реальности) характером его производственных отношений, системой обмена. Короче, государство было способом и формой интеграции индустриального производства в мировую систему. Или: интеграцией неких территорий в мир, господа которого контролеры индустриального производства. Государства образовывали системы туннелей под миром мировой экономики. Ныне, когда производительные силы и производственные отношения гомогенизированы в том смысле, что первые стали теперь в большей степени функциональными, чем субстанциональными (т. е. стали похожими на вторые), государство в этой прежней своей роли, которую оно особенно активно выполняло с рубежа XVIIIXIX вв., становится все менее и менее нужным. Таким образом, государство подрывается не только сверху, но и снизу локальными целостностями. Компактный характер знтээровских производительных сил, их наукоемкость, не требующая значительного по численности персонала, позволяет концентрировать их локально, причем локальности эти могут быть миниатюрны, могут представлять одну провинцию или несколько районов (а то и несколько небоскребов) в той или иной стране. Благодаря энтээровской структуре производства, в мировые или макрорегиональные процессы можно включаться без государства, без опосредования им, т. е. не с двух оборотов, а с одного. Если базовая единица ЕС, то имеет ли смысл, особенно для наиболее развитых областей, сохранять себя в качестве элемента такого целого, как государство? Можно быть непосредственно, в качестве области частью ЕС, АТР, НАФТА, избавляясь при этом от остальных и неперспективных областей. В этом смысле государственность в XXI в. может остаться уделом лишь наиболее отсталых в промышленном отношении целостностей. Появление таких движений, как Лига Севера (Ломбардская лига), это лишь первая ласточка процесса «трибализации» Европы, превращения ее в «Европу герцогств». Аналогичные процессы будут развиваться по всему Северу. Я бы даже говорил не о новом сепаратизме, а о «лигазме», который может стать одним из главных политических движений XXI в., использующих коллективистско-этнические (а следовательно, антихристианские, неоязыческие) средства и формы обеспечения коллективной идентичности. Если в Европе трибализация будет означать распад государств и объединение областей в макрорегиональное целое («каролингизация Европы»), то, например, в Африке и в арабском мире тот процесс станет логическим высвобождением прежних племенных общностей из неадекватной, чуждой и навязанной им европейцами в XIXXX вв. государственной скорлупы. Для локальных общностей в афро-азиатском мире стимулом к сецессии вовсе не обязательно должен быть высокий уровень производства достаточно контроля над нефтью, высоких урожаев зерна, финансовой специализации. Достаточно, что этот высокий уровень достигнут где-то и стал господствующей мировой тенденцией, на которую можно опираться или от которой можно отталкиваться. Наконец, достаточно ослабления мирового гегемона и усиления конкуренции внутри самого Севера в результате децентрации и децентрализации мира. Тем самым многолетняя традиционная борьба сепаратистских сил в Азии и Африке против современного государства обретает постсовременную, энтээровскую производственную основу. Макрорегионы и ТНК, с одной стороны, и локальные общности с другой, берут государство в клещи. Парадокс: в энтээровскую эпоху племена берут реванш над государствами «о, сколько нам событий чудных готовит Просвещенья век». Правда в нашем случае это век постпросвещения, если не антипросвещения. Разумеется, возможно и объединение различных территорий и общностей в империи догосударственного типа. Особенно вероятным представляется возрождение систем «торгово-имперского типа» вроде африканских Мали, Ганы, Сонгаи, Киевской Руси, ряда образований Юго-Восточной Азии.

Вообще, необходимо особо подчеркнуть: НТР поменяла местами ударные и безударные уровни организации индустриального мира. Таких уровней четыре:

1) глобальный (мировой); 2) макрорегиональный; 3) государственный; 4) локально-региональный. Индустриальная система производительных сил делала ударным мировой и государственный уровни. Первый воплощал прежде всего функциональные аспекты капитала, обмен и отношения производства, капиталистическую собственность; второй прежде всего субстанциональные, само производство, капитал как собственность. НТР сделала два эти уровни безударными, переместив ударение на макрорегиональный и локально-региональный. Причем если между двумя доминирующими уровнями индустриальной системы существовало определенное субстанционально-функциональное разделение форм деятельности, то два доминирующих уровня энтээровской системы изоморфны, соотносятся друг с другом как матрешки. Ведь они стали ударными как результат и процесс снятия противоречия между функцией и субстанцией капитала, устранения в принципе специализации первого (мирового) уровня на функции, а второго (государственного) на субстанции. Это делает отношения между локусами внутри макрорегионов, с одной стороны, и между локусами и центрами макрорегионов с другой, значительно более подвижными, изменчивыми, конкурентными и силовыми, чем отношения ядра и периферии в индустриальной мировой капиталистической системе. Повторю: здесь, в отличие от индустриальной эпохи, у стран, имеющих демографическую массу и обширную территорию, т. е. представляющих собой военно-политическую силу, будет значительно больше шансов тянуть на себя одеяло от экономически более развитых соседей. Короче, в энтээровскую эпоху шансы лидеров имперского типа, способных превратить макрорегион в империю, лидеров типа Гитлера, Наполеона, Фридриха II, Карла V, повышаются. И опять же как не вспомнить Саддама Хусейна. Короче, тенденция ослабления и упадка государства как института тоже как бы возвращает мир в докапиталистическую эпоху или в лучшем случае; раннекапиталистическую эпоху в XVXVII вв., во времена великих империй Евразии. Объектом притязаний со стороны новых: возможных «империй», конечно же, будут точки Севера на Юге, Север-на-Юге, анклавы Севера. Возможно повторение с точностью до наоборот ситуации колониальной эпохи: не анклавные точки контролируют соседние империи Юга, а эти последние контролируют северные точки, а с помощью их (и «южного» пролетариата, южных точек на Севере) косвенно и Север.

России тенденция упадка государства готовит мало приятного. Одна из задач России ныне создать государство. При коммунизме государства не было. Коммунизм отрицание государственности. Далеко не всякий аппарат власти есть государство. Аппарат это позвоночник. Акула, крокодил и тигр все позвоночные. Но они относятся к разным классам существ, «живых систем».

Ныне перед задачей создания государственности Россия оказалась тогда, когда государство становится все менее адекватным инструментом управления и средства интеграции в современный мир! Когда его подрывают как локальные, так и макрорегиональные формы и структуры, сама НТР. Но с другой стороны, СССР как специфическая империя никогда не был государством, это била зона, макрорегион. Для того чтобы Россия вошла в мир, необходимо устранить оставшиеся в наследство структуру, принцип организации и число регионов, проведя перестройку таким образом, чтобы исключить возможность создания локусов на основе этнической идентичности. Губернизация России conditio sine qua поп ее интеграции как целостности в энтээровский мир. Но это вовсе не решает ни всех, ни большинства серьезных проблем, встающих перед Россией и другими государствами в эпоху НТР. Если бы государство в современном мире подрывалось только смещением акцентов на макрорегиональный и локальный уровни, разрывающим государство между этими полюсами, это было бы еще полбеды, У государства ныне появляется очень серьезный оппонент и конкурент неожиданный и из неожиданной плоскости, Кто же этот «черный человек» и «прескверный гость», который становится все более опасным агентом мировой реальности на рубеже двух веков и тысячелетий?

XXVI

Неожиданный конкурент государства, его «Черный человек» не что иное, как структуры насилия, и легальные, и в еще большей степени нелегальные. Обычно легальные репрессивные структуры армия (особенно элитные части), полиция, спецслужбы находятся как бы в тени государства. Однако в условиях ослабления государства как института, как агента политико-экономических отношений они де-факто выходят на первый план (роль армии в некоторые периоды истории Римской империи). Ну а там, где государство как институт Современности традиционно не было сильным (значительная часть Юга), эти структуры всегда в большей или меньшей степени представляли государственную власть. Интереснейший случай в этом отношении многие африканские страны, например Заир. Большую роль «репрессивные структуры» играют и в генезисе социальных систем и тем большую, чем репрессивнее генезис. Кстати, если взглянуть на историю СССР в 304О-е годы, то, что именуют «тайной полицией», было у нас намного сильнее того, что именуют «государством».

Но в условиях ослабления государства усиливаются не только легальные репрессивные структуры. Становятся все сильнее, приватизируя насилие, нелегальные и полулегальные структуры организованная преступность, субкриминальные формы, воинственные религиозные секты и объединения. Короче, «Mafia Incorporated», или, как более интересно назвал такие структуры французский журналист Ален Мэнк, «серые общества», «серые сообщества». Они есть везде: в США и Закавказье, в Бразилии и Европе (Марсель и Неаполь, заметил А.Мэнк, управляются далеко не так, как Страсбург или Ганновер), на Востоке Ближнем и на Дальнем, в Китае и Японии. Их вертикаль от «блошиного рынка» до торговли оружием и наркотиками. Целые сегменты населения и занимаемые ими территории не контролируются государством. Вспоминается поразившая меня картина после землетрясения в Кобэ. По Си-эн-эн было показано; что, в то время как легальные местные власти не справились с ситуацией (растерялись, не имели достаточно средств и т. д.), японская мафия якудза смогла организовать доставку и распределение продовольствия, медикаментов. И ведь не в Колумбии было дело. И не на Сицилии. А во второй стране капиталистического мира. Правда, в Японии мафия больше, чем мафия. А.Мэнк пишет, что если в Италии мафия заняла периферию общественно-политической жизни, то в Японии она находится в самом ее центре (25, с. 8384).

Всех, однако, считает он, переплюнула русская мафия, которая, по его мнению, возможно, становится спинным хребтом власти. Но, быть может, Мэнк из своего «французского далека» сгущает краски? Послушаем человека из «российского вблизи», профессионально знающего ситуацию: «Мои наблюдения привели меня к выводу, что борьба с организованной преступностью превратилась, по существу, в прикрытие истинной борьбы с конкурентами в криминальном мире и преследует политические цели. Преступность уже сегодня являет прямую угрозу правительству. В истории найти подобные примеры невозможно. Были режимы и диктаторы, которые использовали в своих интересах мафию. Но попытки со стороны мафии подменить государство не случалось. Здесь мы оригинальны» (11, с.5). Даже если это преувеличение, над ним стоит поразмышлять.

Подъем «серых сообществ» и расползание «серых зон» прямо пропорциональны ослаблению государства и среднего класса, нарастанию нестабильности жизни. Это тоже результат НТР, только негативный. И путь в энтээровскую эпоху. Но опять же по линии социальных минусов, негатива. «Серые общества» становятся средством выживания в условиях «социальной инфернализации»: никто не хочет оказаться в социальном аду, а оказавшись, все стремятся из него выскочить. Любой ценой. «Можно ли вырваться из ада?» поставил вопрос известный французский историк Фернан Бродель. имея в виду под адом хаос и борьбу всех в эпоху, которую принято называть переходной от феодализма к капитализму. И сам же ответил на него: «Иногда да, но никогда в одиночку, собственными силами: никогда без согласия на плотную зависимость одного человека от другого. Необходимо вернуться к берегу социальной организации какой бы то ни было. Или создать такую организацию с ее собственными законами внутри какого-то контробщества. Организованные банды, занимающиеся незаконной торговлей солью, контрабандисты, фальшивомонетчики, разбойники, пираты или такие особые группы и категории, как армия и многочисленная прислуга, вот почти единственное прибежище для тех, кто спасся, кто отвергает ад. Мошенничество, контрабанда… восстанавливают порядок, дисциплину и бесчисленные формы солидарности. У бандитизма есть свои вожди, свои договорные отношения, свои кадры, столь часто напоминающие феодальную иерархию. Что касается морского разбоя и пиратства, то за каждой группой стоял по крайней мере один город… Ну а армия, пополняющаяся постоянно, несмотря на характерные дли нее жесткую дисциплину и презрение к человеку, предлагает себя в качестве убежища с упорядоченным образом жизни; посредством! дезертирства она соединяется с адом» (18, с. 615).

Бродель с присущей ему красочностью, теряющей многие оттенки при переводе с французского, написал эти строки о Европе XVXVIII вв. О том времени, когда она вышла из феодализма, но не вошла еще полностью в капитализм, т. е. когда она была «на выходе». Когда переживала флуктуацию, хаос, обернувшийся для многих социальным адом. В XIXXX вв. ад сменился раем, но не для всех. Всегда оставалась темная сторона. Ее хорошо чувствовали в самом начале Современности маркиз де Сад и Гойя. Когда в

XX в. эта темная сторона высветилась и ее персонификаторы начали победно кривляться в свете прожекторов функционального капитализма и вообще Функциональной Эпохи, ее зафиксировали Дали и ретроспективно Фуко. На выходе из капитализма, стало быть, опять ад. Выход как переход, как хаос и есть во многих отношениях социальный ад, из которого не спастись в одиночку. И вот вместо пиратства торговля оружием, вместо разбоя наркобизнес, вместо армии «солдаты удачи» или «псы войны». Одним словом, «серые сообщества» как коллективные формы спасения и выживания в позднекапиталистическую эпоху.

Разумеется, «серые сообщества» возникли задолго до XX в. Но укрепились они именно в XX в. Его вторая половина стала временем триумфа этих форм. Ну а НТР и связанные с ней процессы, подрывающие государство и средний класс, в еще большей мере укрепляют властную, социальную и экономическую базу «серых». Получается двойной эффект. Во-первых, нелегальные структуры насилия, асоциальные, криминальные формы переживают бум всякий раз, когда рушатся или. приходят в упадок социальные системы цивилизации, формации, империи. Во-вторых, ныне НТР предоставляет «серым сообществам» возможности, невиданные в доэнтээровскне эпохи. Прогресс! Во всяком случае НТР создала ситуацию, в которой криминальная мировая система может успешно соперничать с мировой экономический системой, постепенно пожирая ее, входя в ее плоть. Это нечто новенькое. И это очень серьезная проблема для-посткоммунистической зоны, которая не то что лишь страдает от язв капитализма она сама во многих отношениях есть социальная язва. То есть нечто асоциальное.

«Серые зоны» и «серые сообщества» суть адские места и адские средства спасения из и от ада. Зоны эти включают огромные территории и массы людей. 7 и 25 % активного населения соответственно в Перу и Боливии заняты в «кокаиновой системе». Целые слои «живут с этого». Да что слои страны. В 1987 г. доходы от торговли наркотиками составили 75 % экспорта Боливии по 15 % Перу и Колумбии. О Колумбии и говорить нечего. Медельин центр наркобизнеса чуть ли не единственный нестоличный город Латинской Америки, имеющий метро.[4] По данным ООН, в самом начале 90-х годов мировой доход наркобизнеса составил около 300 млрд. долл. (24, с.252 и след.). Это меньше, чем дает торговля оружием, но сопоставимо с торговлей нефтью. О чем это говорит? О том, что официальный, легальный контроль «белых зон» над «серыми» слабеет.

Зона, архипелаг наркобизнеса это громадная «серая зона» со своими «бермудскими треугольниками» в Южной Америке, в Азии. Здесь сразу три зоны на Ближнем и Среднем Востоке и в Юго-Восточной Азии. В одну из них попадает наш бывший (в смысле бывший наш, но не совсем чужой и ныне) Таджикистан, районы Памира «Крыши Мира». Кто преуспел в том, чтобы стать «крышей» этой Крыши и наркобизнеса в этом регионе, тот «два пирога съел». Ах, какое раздолье представляет незакрытая, незакупоренная граница (война все равно с кем). Как же отказаться от такого лакомого «туннеля под миром»? Точнее над миром.

«Серые зоны» не обязательно связаны с наркобизнесом. Это могут быть и другие источники, которые криминальные и субкриминальные группы контролируют в большей степени, чем государства. Такие зоны есть в Африке, на Ближнем Востоке, у нас. Такой зоной, например, была Чечня, по крайней мере с 1991 г. Похоже, такая зона, судя по сообщениям печати, формируется у нас на Дальнем Востоке. Наконец, «серые зоны» это «зоны» таких сект, как «Аум Синрикё». Да имя им легион. «Серая зона» это Руанда, где два племени, хуту и тутси, режут друг друга в групповой гладиаторской схватке, демонстрируемой мировым телевидением. И никто ничего не может сделать. Как и в Сомали. Как и в Югославии, до которой шесть часов езды на хорошем автомобиле из Мюнхена, где смакуют пиво сытые бундесбюргеры. Шесть часов и ты в «серой зоне». Билетик до Инферно? Получите.

К сожалению, логика развития энтээровского мира множит Инферно «серых зон» и создает для них питательную социальную среду, котел возможностей. Причем не только там, где проходит НТР, но во всем мире, в котором от язв НТР страдают те, кто до самой НТР еще по сути и не добрался, в котором отрицательные последствия НТР распространяются быстрее, чем положительные. Но об этом чуть позже. Сейчас о социальной основе разрастания «серых зон» в мире, включая и нас, грешных суеверных православных атеистов бывшей одной шестой.

XXVII

Энтээровский мир, в отличие от индустриального, не нуждается ни в многочисленном рабочем классе, ни в многочисленном среднем классе, т. е. в «социалистической буржуазии». Научно-техническая революция прикончила XX в, как век глобального социализма, как век торжества социальной функции капитала. Она упрятала последнюю глубоко в производство, создав ситуацию, эквивалентно сравнимую с состоянием дел при Старом Порядке. Рабочий класс и средний класс как таковые постепенно отмирают в энтээровском мире. Сторонники тэтчеризма и рейганомики приветствуют этот процесс, полагая, что это приведет к формированию массового, глобального среднего класса. Конечно же, это социальное или политическое лукавство. Массовый средний класс уже не может быть социалистической буржуазией не только по источнику дохода, но и по уровню, качеству жизни. Большая часть бывших «новых средних классов», из рядов которых в тэтчеристско-рейгановские 7080-е годы выделилась и поднялась вверх относительно небольшая группа «новейшего среднего класса», пошла вниз (Тэтчер и Рейган «опустили» средние классы). По своему реальному положению она, эта большая часть, приблизилась к рабочему классу.

Из сегментов постепенно разлагающихся рабочего и среднего классов формируется слой, который условно можно назвать «социально организованным населением». Его главная характеристика, которая со временем будет усиливаться, заключается в том, что оно существует в рамках социальной организации, т. е. регулируемой государственными, легальными институтами, правом и т. д. Социально организованное население остается средним слоем в том смысле, что занимает положение между господствующими группами, с одной стороны, и социально неорганизованным населением с другой. При относительно невысоком материальном уровне жизни социально организованное население все равно заинтересовано в поддержании status quo. Главная задача и главный интерес их жизни заключаются в том, чтобы ни им, ни их детям не выпасть из своей среды в социально неорганизованное население.

Речь идет о сегменте населения, жизнь и социальное поведение которого регулируются не государством, не капиталом, не их институтами, не правом, а различными неформальными структурами и группами, прежде всего криминальными и; квазикриминальными, агрессивными военизированными сектами и т. д. Это по выражению Ж.-К. Рюфэна мир «социальных джунглей» и «экономика джунглей». Или, если воспользоваться одной из метафор Стивена Кинга, «червоточина мира». Это мир аномия. Мир усиливающейся асоциализации. Криминализация, нарастающая ныне во многих странах, это лишь видимая привычным к реальностям XX в. глазом верхушка айсберга. Рядом с Социумом начинает формироваться его Тень, его энтропия Асоциум. Не та ли это новая «двойная масса», которая позволит капитализму докоротать свой век (кстати, и укоротив его)? Не упускаем ли мы из виду новую общественную революцию революцию тихую и нового типа: асоциальную, которая может оказаться великой социальной революцией рубежа XXXXI вв.? Асоциал вот кто может оказаться новым варваром, новым «революционером» и новым и последним разрушителем Капиталистической Системы, ее Суперлуддитом. Ведь асоциал отрицает одновременно капитализм и некапиталнзм как социально организованные формы. Став на какое-то время «двойной массой» капитализма (но по тому же принципу, по которому раковая опухоль «двойная масса» здорового тела), он может полностью «снять» капитализм.

Если это произойдет, то парадоксальным образом сбудется прогноз Маркса и Энгельса о том, что на руинах капитализма, венчающего предысторию человечества, начнется настоящая История, у которой не будет противоречий с Природой. Асоциал и есть одно из воплощений, причем очень вероятное, снятия, устранения противоречия между Обществом и Природой, Историей и Природой, Культурой и Натурой. Окончательное решение этого вопроса. Парадоксальным (парадоксальным ли?) образом этот персонаж может по-своему стать реализацией всех чаяний представителей радикальных движений «новых меньшинств»: феминисток и «голубых», экологистов и лесбиянок и еще черт знает кого.

Асоциал это очень серьезно. Намного серьезнее, чем Грядущий Хам начала

XX в., отчасти воплотившийся в коммунисте и фашисте. Но коммунизм и фашизм в то же время были и формой обуздания хама им же самим и другими. Да-да, коммунизм и фашизм были одновременно и самовыражением хама, Массового Человека и его обузданием, извне и изнутри. Но в XX в. капитализм еще был силен. Было кому, чем и как обуздывать. Сейчас ситуация иная. Взрыв (вполне допускаю, что тихий, подземный) асоциальной энергии может стать последней революцией в истории человечества. И окончательным решением человеческого вопроса, после чего на смену Homo Sapiens придет Homo Robustus («человек сильный» или, выражаясь по-современному, «человек кругой»). И это тоже одна из тенденций позднекапиталистического мира, один из путей выхода из него в такой посткапитализм, по отношению к которому вся предыдущая история действительно может показаться предысторией.

Быть может, я сгущаю краски? Может быть. Но боюсь, у нас небольшой выбор принципов отношения к реальности: принцип Сидония Аполлинария и принцип капитана Блада. Сидоний Аполлинарий богатый и известный римлянин, живший накануне крушения Рима. Найдены его письма. Буквально за несколько лет до захвата Рима варварами, он писал друзьям, как прекрасен и спокоен мир, как хорошо сидеть у бассейна и наблюдать игру стрекоз над чуть тронутой ветром гладью воды: впереди только прекрасное. Конечно, не все римляне эпохи упадка империи страдали синдромом Сидония Аполлинария. Но многие. К ним очень подходит фраза, сказанная имамом Хомейни о современных ему «римлянах» европейцах и американцах: «Теперь пусть наслаждаются, потом они узнают». Они римляне У в. н. э., включая, наверное Сидония Аполлинария, узнали.

Другой принцип капитана Блада, одного из любимых книжных героев моего детства, пирата поневоле, бунтаря и благородного человека. Этот принцип прост: «Кто предупрежден, тот вооружен». И такая вооруженность дорогого стоит. Она важней вооруженности технической. Есть два принципа в отношениях с распоясавшимся асоциалом. Хамом, как сказали бы в начале века. Один я предпочитаю называть «принципом Сорокина» (Питирима), другой «принципом Людендорфа» (известного немецкого военачальника начала XX в.). Оба, имея оружие, оказались в сходной ситуации перед лицом разнузданного «человека толпы». У Сорокина, хотя перед ним был всего лишь один пьяный матрос-громила, не хватило духа выстрелить. У Людендорфа целей оказалось больше. Тем не менее этот пожилой человек сам лег за пулемет и открыл огонь. Конечно, здесь многое объясняется национальными традициями и характерами в 1968 г. «освободители» Чехословакии из ГДР вели себя совершенно иначе, чем «освободители» из СССР. И все же. Речь ведь о другом. О готовности смотреть в лицо реальности в ее наихудших, наибрутальнейших вариантах. Быть внутренне предупрежденным о таких возможностях.

Русская элита начала XX в. не была ни предупреждена, ни готова и проиграла асоциалу. А вот средние слои русского общества в начале XVII в., в эпоху той русской Смуты, оказались в большей готовности и сломали хребет своим оппонентам, а заодно и Россию отстояли. Конечно, в начале XVII в. мы имели дело с восходящими господствующими группами, а триста лет спустя с нисходящими, прогнившими. Это все так. И тем не менее. Не надо приветствовать того, кто пришел на твою душу. Да здравствует «принцип Людендорфа». Особенно когда имеешь дело с «серой зоной».

Бывший премьер-министр Франции Э.Баладюр назвал это явление применительно к Франции «зоной неправа» (la zone du nondroit). «Зона неправа» это не люмпены и беднота, которые хотят при случае зацепиться за государство. Нет, это слой людей, вечных маргиналов, который воспроизводит себя вне государственного и правового пространства и не желает иметь с ним ничего общего. Неформальный сектор на грани, а чаще за гранью закона. Новый мир в самой Капиталистической Системе, внутри нее. Это похоже на ситуацию Старого Порядка. Но там «некапиталистический мир» антифеодальной диктатуры как бы надстраивался над юным капитализмом, был его superworld, а ныне «исключенные» из системы государства и капитала; существуют под ней, образуя ее underworld в прямом и переносном смысле. И эта историческая зеркальность поразительна, но логична: поздний капитализм как негативное воспроизведение многих черт Старого Порядка.

Итак, новое Зазеркалье. Как знать, не это ли функционально логический наследник коммунизма в позднекапиталистическом мире, настоящий, в отличие от пролетариата, могильщик капитализма. Похоже, что так.

«Зона неправа» ширится во всем мире, будь то Франция или Бразилия, США или Индия, Мексика или Россия. Так и вспоминается из Толкиена: «Завеса Мрака встает над миром». Само наличие «зоны неправа» свидетельствует, помимо прочего, о принципиальном упрощении социальной структуры позднекалиталистического общества. Такое упрощение черта всех поздних эпох, достаточно взглянуть на Рим III IV вв. н. э. с почти исчезнувшим средним классом, горсткой господствующих групп и многочисленным социально неорганизованным населением.

Упрощение социальной структуры и изменение принципа ее строения в значительной степени меняют природу и направление социальных конфликтов. Все чаще проявляется линия «социально организованное население» против «социально неорганизованного». Это принципиально иной расклад сил: не «эксплуатируемые против эксплуататоров», а эксплуатируемые и эксплуататоры как организованное население, с одной стороны, и те, кого исключили из зоны организации и эксплуатации, с другой. Если учесть, что в мире есть целый ряд «отработанных и выброшенных» зон, которые легче бросить, чем восстанавливать и реактивировать, то противоречие, о котором идет речь, обретает и социопространственный аспект.

Кто будет контролировать брошенные зоны? Государство? С учетом его ослабления и самого факта использованности и брошенности едва ли. Или в минимальной степени. Реальный претендент на роль Суперинтенданта Брошенных Зон опять же криминальные и субкриминальные «серые» сообщества, которые способны превратить названные выше зоны в «серые». «Серые сообщества». «Серые зоны». «Серые кардиналы» постсовременности. У таких зон хорошие шансы быть включенными в криминальную мировую систему, стать одним из туннелей в сети криминальных «туннелей под миром». Ясно, что «серые зоны» будут противостоять «нормальным зонам», выступая в качестве «коллективного грабителя», «коллективного гангстера». В ответ на это на «социально организованной» стороне в условиях упадка государственности будет расти роль субгосударственных структур насилия (полиция, спецслужбы, структуры типа бразильских «эскадронов смерти»), с одной стороны, и частных организаций насилия частных армий, групп самообороны с другой.

Тем самым один из серьезнейших социальных конфликтов XXI в. тоже обретает пуантилистскую, частную, партикуляристскую форму. Ее элементы уже сейчас можно наблюдать и в Заире, и в России, и в Мексике, и в Юго-Восточной Азии. Таким образом, по всей видимости, мир XXI в. будет раздираем не каким-то одним типом конфликта, а несколькими. Взаимопереплетаясь, они будут создавать страшно запутанную и хаотичную картину с огромным числом комбинаций, в которой не только внешнему наблюдателю (ученому, журналисту или работнику спецслужб), но и самим участникам будет трудно разобраться.

При этом, полагаю, общий фон будет создаваться тенденцией несовпадению экономического и военно-политического лидерства. Она как бы перемещает мир во времени в докапитиалистическую эпоху, где это несовпадение было почти что нормой. Лидер в экономике, как правило, не был военно-политическим лидером. Во всех макрорегиональных и региональных системах (а докапиталистический мир был миром тайих систем) гегемоном чаще всего был социум, уступавший соседям в экономическом развитии: Аккад в Древнем Двуречье, Македония в Древней Греции, Цинь в Древнем Китае, Австразия в державе франков, кочевые державы Центральной Азии. Сейчас рано делать окончательные выводы относительно макрорегионов XXI в., но, по-видимому, силовые, военно-политические факторы сами по себе будут играть в них большую роль, чем в единой мировой системе XIXXX вв., а принципы геополитической организации будут напоминать докапиталистическую эпоху, особенно в периоды после крушения крупных империй Александра Македонского (с последующей борьбой диадохов и эпигонов), Римской, а также после макрорегионального кризиса Средиземноморья в XII в. до н. э. Далеко? Давно? Нереально? Время имеет особенность сворачиваться подобно листу Мебиуса. Особенно капиталистическое.

Кто, например, мог предположить, что СПИД, возникший в эпоху резкого усиления тотального давления Капиталистической Системы на Биосферу, вернет нас к середине XIV в., в ситуацию, сравнимую с Черной Смертью? Последние 400500 лет всю историю капитализма социум чувствовал себя все более и более уверенным по отношению к болезням. Сердечные и онкологические заболевания оказывались как бы дополнительной платой за рост благосостояния. И вот СПИД, который сломал эту восходящую тенденцию и поставил современный мир перед пандемией, с которой этот мир не может справиться. Время искривилось к удивлению подавляющего большинства. А ведь в конце 60-х годов Станислав Лем в «Сумме технологии» писал о возможности новых эпидемических заболеваний, новых смертельных пандемий, которыми Биосфера, Природа может отреагировать на социально-демографический пресс Капиталистической Системы.

XXVIII

Капитализм вообще во многих аспектах и результатах своей деятельности пришел и привел в глобальном масштабе к тому, к чему в локальных масштабах приходил и приводил неевропейские цивилизации «азиатский» способ производства (АСП). Можно даже сказать, что капитализм высшая (до сих пор) и мировая стадия развития европейской цивилизации в чем-то очень существенном оказался «глобальным АСП», который начал сгибать «христианскую линейку» (линейное время, Стрелу Времени христианского исторического субъекта) да так, что, похоже, концы и начала могут встретиться, как это происходило в азиатских цивилизациях с их циклическим временем. Откуда и почему такой неожиданный эффект? Ведь трудно представить себе что-либо более динамичное в истории, чем капитализм. Так в чем же дело?

В системах АСП исходно не существовало противоречия между производством и обменом (товарно-денежные отношения и торгово-ростовщический капитал не подрывали социумы АСП, как они это делали с системами европейского ряда), между формационностью и цивилизационностью, между логикой и историей, между эволюцией и революцией (не было таких революционных сдвигов, которые не были бы растворены в эволюции). Подчеркну: это отсутствие указанных противоречий было исходной, стартовой чертой АСП. Чертой, данной на входе всего этого потока исторического развития.

Но ведь и капитализм характеризуется отсутствием противоречий: между производством и обменом (обмен выступает как отношение производства, а производство как момент обмена); между логикой и историей (наличие некапиталистических форм в капиталистической системе, явление глобальной многоукладности есть реализация логической модели капитализма, а не историческое отклонение от нее; исторический капитализм это логический капитализм); между капиталом и некапиталистическими формами; между формационностью и цивилизационностью (об этом я скажу чуть позже); между экономической и политической гегемонией; между революцией и эволюцией (вся насквозь эволюция капитализма революционна; революции происходят во всех сферах и постоянно; революция и есть эволюция капитализма, этого Mobile in mobile, словно постоянно восклицающего, подобно гауфовскому Халифу-Аисту: mutabor).

Таким образом, капитализм совершает фантастическую вещь в истории Европейской цивилизации. Все то, что в социальных системах этой цивилизации до появления капитализма выступает как внешние друг по отношению к другу оппозиции, как более или менее внешние противоречия, капитализм превращает в свои внутренние противоречия. Такая сверхперегруженность противоречиями придает капитализму фантастическую, невиданную, взрывную динамику, бешеные темпы развития (а следовательно, и относительно короткую жизнь).

Капитализм это мегабомба противоречий. Ни одна социальная система не способна сдержать такой сверхкомплекс противоречий в локально-региональных рамках; такие внутренние противоречия, которые возникли как превращенная и интериоризированная форма внешних оппозиций, можно решать только вне субстанциональных рамок системы, постоянно расширяя ее. Экспансия капитализма, таким образом, обретает тройной источник: мировая интенция и потенция самого капитализма; универсалистская тенденция христианского исторического субъекта; экстенсивно-экспансионистский способ решения проблем «общество природа», характерный для всех систем Европейской цивилизации. Только на мировом уровне, на уровне мира в целом можно превратить оппозиции и внешние, противоречия антично-феодальной европейской старины во внутренние противоречия капитализма; это должно делаться одновременно внутри и вовне капитализма.

Данная, на первый взгляд неразрешимая, задача решается на основе взаимообособления субстанциональных и функциональных аспектов Капиталистической Системы, противоречия между ними. Противоречие между субстанцией и функцией капитала, их несовпадение друг с другом главное и центральное внутреннее логическое (и историческое) макропротиворечие капитализма, в которое отливаются и сливаются все остальные противоречия и бинарные оппозиции, превращаясь в одно-единственное, всеохватывающее и всепроникающее противоречие. А уж оно, это противоречие, перенесенное или вынесенное на мировой уровень (ведь мировая система и есть машина для постоянной трансформации внешних оппозиций, вошедших в капитализм, в его внутренние противоречия и вынесение их в качестве таковых вовне), принимает различные формы. Например, капитализм коммунизм. «Сломался» коммунизм? Это значит, что капитализм стал чем-то похожим на одноногого Сильвера с попугаем на плече. «Пиастры, пиастры». Ну что же, деньги всегда были актуальной проблемой для капитализма.

В отличие от капитализма, у АСП не было своей «коммунистической», т. е. внутренне-внешней, зоны. Была просто внешняя. Но была и внутренняя. Если понимать коммунизм как социальность неклассового типа (что шире антикапитализма), то такой «коммунизм» был всегда «встроен» в качестве интегрального элемента в системы АСП, будь то инки или древние египтяне. Потому-то под одним углом зрения указанные общества видятся как миры «деспотии» и «поголовного рабства, а под другим как царства равенства.

Вообще необходимо отметить, что общества АСП значительно эффективнее решили проблему первобытности, неклассовой, негативной социальности они превратили ее в форму своих систем угнетения, закупорив таким образом выход и сотворив нечто вроде социальной «черной дыры».

Европейская цивилизация решала эту проблему иначе, постоянно надстраивая, возводя этажи классовой социальности над неклассовой. Как только верхний этаж приходил в негодность, его перестраивали. За рабовладением пришел феодализм, за феодализмом капитализм. Капитализм, казалось, надолго накрыл тяжелой и мощной «классовой крышкой» котел неклассовой социальности. Однако в XX в. в измененном виде, опосредованно она вырвалась и проявилась в целом ряде аспектов «массового общества». Тем не менее и здесь капитализм нашел решения-полукомпромиссы; коммунизм и фашизм. Но каждое приобретение есть потеря: «отсистемив» «массового человека», выламывающегося посредством капитализма из европейской цивилизации, фашизм и особенно коммунизм в силу его ангисубстанциональности и некоторых других причин стали великой школой воспитания и шлифовки существа под названием Асоциал.

Но вернемся к подобиям между АСП и капитализмом — они хорошо иллюстрируют «колокольный эффект».

ХХIХ

Так же как капитализм не способен реализовать себя в качестве одной-единой «глобальной формации», АСП не может реализовать себя в качестве одной-единственной цивилизации. АСП представлен несколькими цивилизациями (в отличие от Европы в целом, где одна цивилизация представлена несколькими формациями). С этой точки зрения, логику развития АСП и восточных цивилизаций имеет смысл изучать не только саму по себе. Это им пример, исторический case study того, как ведут себя социальные системы, которые уперлись в барьер своих локальных (региональных) природных производственных сил. Ныне капитализм, а в его лице христианский исторический субъект и Европейская цивилизация уперлись в свой природный барьер, но не локальный, а глобальный — в биосферу в целом. У азиатских цивилизации был отлаженный (хотя, конечно же, жесткий и брутально-натуральный) механизм приведения в соответствие людской массы и природных ресурсов, субъективной и объективной форм натуральных (природных) производительных сил: социальный конфликт (чаще всего восстание низов), разрастающийся в гражданскую войну; физическое вырезание части господствующих и угнетенных групп; приход кочевников (если имеется степной хинтерланд), которые довершают дело. А если степного хинтерланда нет, то просто каких-то пограничных полуварварских племен. И социальная машина азиатского типа как бы возвращалась в прошлое.

Во всех крупнейших цивилизационных ареалах Востока — мусульманском, индуистском и конфуцианском — были мыслители, которые четко фиксировали это циклическое или, скажем мягче, одноплоскостное развитие. У арабов, например, это был Ибн-Халдун. В либеральную и марксистскую «прогрессистские линейки» циклизм не помещался. Особенно неприемлем он был для вульгарно-марксистских форм советского образца. Но против реальности истории не попрешь: азиатские общества выработали свой «нелинейный» механизм отношений с Природой, правила игры своих социумов с «их» локальной формой Биосферы.

Европейские структуры, будь то античное общество или феодальное, принципиально иначе выходили из кризиса в отношениях Социум — Природа. Кризис разрешался каждый раз путем резкого расширения обитаемого пространства. История Европейской цивилизации — это история пульсаций, расширяющихся концентрических кругов в пространстве — европейском, евразийском, мировом. Ни одна другая цивилизация такой широкомасштабной пульсации не знает. Что еще важнее, европейцы как бы накрывали это пространство своим временем, включая чужое время в европейское. Это был специфически европейский способ присвоения пространства и контроля над ним с помощью европейского времени, воплощенного в Собственности.

Кризис феодализма привел к мировой экспансии европейского исторического субъекта, который теперь — посредством капитализма — охватил весь мир, всю планету, всю Биосферу. Это означает несколько вещей. во-первых, миссия европейского исторического субъекта как христианского выполнена. Универсализм совпал с планетарностью. Во-вторых, это значит, что экстенсивный, пульсирующий европейский механизм снятия противоречий между Обществом и Природой больше работать не может — он уперся в Биосферу, и именно Биосфера ныне сигнализирует об ограниченности и ущербности этого механизма. Впервые капитализм и европейский исторический субъект, христианство уперлись в такую природную стену, в такой природный барьер, который они не могут взять, ибо это будет прыжок в ничто. Сломать эту стену можно — но только с жизнью вообще.

Так капитализм, Европейская цивилизация, кстати с помощью и посредством НТР, впервые в своей истории оказались в отношениях с природой (а опосредованно — с самими собой) в положении цивилизаций Востока, АСП, т. е. таких обществ, в которых субъект социально не фиксируется, где мысль, как привило, нe знает дихотомии «субъект — объект», где субъектность растворена непосредственно в природе (зооморфные боги) или в ее сконденсированной изоморфе — безличных мировых законах типа ме, кармы, дао. А ведь само рождение европейского исторического субъекта было идейно зафиксировано как победа антропоморфных богов над зооморфными и титанами, как победа Зевса над Ананке-Необходимостью (греческим аналогом безличных мировых законов), наконец, как окончательная победа людей (героев), не связанных, в отличие от богов, клятвой Стикса, над титанами и их потомками.

Короче, капитализм подвел европейского субъекта в отношениях с Природой к такой ситуации, в которой ему трудно быть субъектом. Это получает и идейное отражение, с одной стороны, в распространении восточных культурно-религиозных форм, с другой — в экологическом движении. Это уже серьезнее, чем поздняя осень капитализма. Это — осень Европейской цивилизации и христианства. Осень Белого Человека (только не надо упрекать меня в расизме; а впрочем — как угодно).

В этом смысле падение коммунизма и симптоматично, и символично. Природоборчество коммунизма было высшим в XX (и для XX) в. проявлением вне-, над- и антиприродности и Капиталистической Эпохи, и Христианского субъекта (атеизм возможен только в христианстве; это — христианство, доведенное до логического, хотя быть может и негативного завершения; но опять же, такой негатив возможен только в христианстве), и Европейской цивилизации. В коммунизме природоборчество капитализма и христианства обрело свою мощнейшую и чистейшую форму, не ограниченную или почти неограниченную никакой субстанцией. Решение повернуть вспять реки Сибири было не только и не просто проявлением старческой дури нескольких маразматиков. Это решение опиралось на 70 лет покорения природы. Думаю, правы те, кто считает Лысенко (сюда можно добавить и Мичурина) не обскурантом и шарлатаном (это в данном случае скорее его личные характеристики), а чистейшим проявлением социального типа Победителя Природы, у которого «вместо сердца пламенный мотор». А ведь помимо поворота рек и Лысенко было многое другое. Например, институт (в 20-е годы), который под пристальным вниманием ЦК ВКП(б) и лично т. Троцкого разрабатывал проблему выведения нового человека — Homo Communisticus — путем скрещивания человека и обезьяны. Что тут скажешь? Нам нет преград. В этом, помимо прочего, проявляется постмодерн или, по крайней мере, мощная постмодернистская тенденция в коммунизме.

Ф.Джемисон, сравнивая Современность (Modernity) с постмодернизмом, писал: модернизм, Современность означают, что в индустриальном мире существуют «остаточные зоны» природы, что природа как-то сосуществует с индустрией. Постмодернистский, постсовременный мир — это мир, из которого природа вытеснена; это — денатурализованный, постприродный и одновременно постиндустриальный мир (23, c. VIII). Говоря другими словами, НТР устраняет противоречие между Индустрией и Природой, делая искусственной саму Природу. Тем самым НТР закладывает фундамент для устранения, снятия противоречия между Обществом (Историей, Культурой) и Природой. Однако конкретная форма снятия — социальная или асоциальная — будет зависеть от ряда обстоятельств, в том числе и от хода общественной борьбы.

Возвращаясь с проблеме «Коммунизм и Природа», еще раз отмечу этот постмодернистский крен коммунистического общества. Природа вообще играла специфическую роль в воспроизводстве коммунизма и его господствующих групп, будучи дополнительным резервом сверхпотребления (и это еще один источник нашего «постмодернизма», но уже совершенно коммунистическо-социосистемный). Показательно и то, что в крушение коммунизма внесли свой вклад и исчерпание трудовых ресурсов, т. е. экстенсивного, «природно-физического» фактора, и экологический кризис, и вообще крах в рамках треугольника «Человек — Техника — Природа». Символ — Чернобыль. Показательно, что обладатель этого символа, этой «награды» — именно коммунизм (причем коммунизм умирающий), а не технически более развитый капитализм: «С прибытием в НТР по-коммунистически».

И вот еще что очень показательно. Не успел рухнуть коммунизм с его строгим и оптимистичным рационально-универсалистским подходом («Нам нет преград на море и на суше»), место этого подхода заняли астрологи, ворожеи, экстрасенсы, прорицатели, «исихотэрапэуты», знахари, заряжатели воды, с которыми взялась конкурировать церковь, иноземные проповедники-шоумены и т. д. и т. п. Заняли быстро и разом. Как будто и всегда здесь были. Аналогичный процесс развивается на Западе, но там он внешне выглядит благопристойнее (это неудивительно, хотя шарлатан — везде шарлатан) и развивается медленнее. Мы опять напялили сапоги-скороходы сорок пятого, растоптанного. Но и то же время продемонстрировали завершение постмодерна в его логически чистой, свободной от субстанциональных искажений форме. И это — одна из примет и тенденций грядущего века.

XXX

Среди этих примет и тенденций есть немало и других малоприятных вещей, о которых уже говорилось. Это и серьезное снижение уровня жизни значительных масс населения, прежде всего средних слоев (и тем в большей степени, чем дальше от Центра Капиталистической Системы, в котором есть социальные «жирок» и амортизаторы). Это выталкивание огромных масс — от Индии до Бразилии — в «новый низший класс» (underclass). Это — асоциализация и криминализация общества. Это разрастание «серых зон» и «серых сообществ», приватизация насилия. Нарастание нестабильности и уменьшение предсказуемости как «внутри» обществ, так и вне их — на международной арене. Это появление новых агентов истории и уход Старых — рабочего и среднего классов, государства в том виде, в котором оно существовало в последние 200 лет.

У всех этих примет и тенденций, которые наметились в последней четверти XX в., есть общий знаменатель — исключение и отсечение. Отсечение большого числа людей от общественного пирога и исключение этого же числа из политического процесса, лишение его целого комплекса прав, завоеванных за последние 150–200 лет. Это, в свою очередь, требует кардинальных идеологических изменений, которые, однако, представляют собой особую тему и выходят за рамки данной работы.

Если с точки зрения тенденций грядущего взглянуть на нашу страну последних 15–20 лет, то можно заметить: во многих отношениях Коммунистическая Система, будучи значительно более функциональной, чем «функциональный капитализм» либеральных диктатур Запада, испытала многие проблемы и трудности капитализма раньше и острее, чем сам капитализм, который обладает целым рядом амортизаторов: политические институты, богатство, разделяемые ценности и особенно «маленькие радости» и «маленькая роскошь» повседневной жизни, которые скрашивают последнюю и утрата которых часто значительно более болезненна, чем утрата чего-либо другого. Массовый человек — повседневный человек.

Человек повседневности. Здесь мы подходам к одной из важнейших проблем функционирования Капиталистической Системы — к проблеме повседневности. Вопрос можно развернуть и иначе. Когда мы говорим о субстанции капитала, то верно указываем на структуры производства, собственность. Однако в буржуазном обществе далеко не все — собственники. Далеко не все заняты в материальном производстве и охвачены его структурами. Тем не менее есть некая субстанция, которая охватывает общество в целом, обеспечивая ему фантастическую устойчивость и сопротивляемость даже в эпоху разгула функции капитала. Это — структуры повседневности буржуазного общества, буржуазный быт. Тот самый, одна из форм которого так поразила Льва Тихомирова. И эта структура играет огромную роль в воспроизводстве Капиталистической Системы, придавая ей такие качества, каких нет и не могло быть у коммунизма, хромого на быт, на повседневность. Эта структура, эта форма организации субстанции держат капитализм тогда, когда слабеют (и вообще, и относительно функции) другие формы организации субстанции.

XXXI

Повседневная жизнь — everyday life, la vie quotidienne — это и есть реальное поле жизни человека. Или скажем так: подавляющего большинства людей — везде и всегда. Люди рождаются, взрослеют, работают, едят, пьют, любят, болеют, умирают, встречают праздники и т. д. и т. п. Так это и при капитализме. С одним существенным отличием: при капитализме, в буржуазном обществе повседневная жизнь приобретает некое измерение и некие качества, которых у нее не было в иных социальных системах. Мишель де Серто даже говорит об «изобретении повседневности» в Западной Европе в капиталистическую эпоху. Точнее, где-то между 1750 и 1850 гг. Разумеется, де Серто (см. 19) и другие специалисты по «структурам повседневности» не считают и не хотят сказать, что обыденная, бытовая жизнь возникает лишь в капиталистическую эпоху, а до того люди не пили, не ели, не одевались и т. д. Речь о другом. О том, то с середины XVIII в. (а в чем-то еще раньше, с рубежа XVI–XVII вв., — голландская и фламандская живопись это хорошо и точно зафиксировала) в Западной Европе быт, повседневная жизнь становятся самостоятельными, автономными сферами в том смысле, что обособляются от религии и труда («работы»), освобождаются от жесткой вплетенности в отношения господства-подчинения и социальной иерархии.

В целом ряде «докапиталистических» обществ, как неевропейских, так, например, и феодальном в Европе (хотя здесь в меньшей степени, чем, например, в Индии или в Китае), быт, повседневная жизнь, потребности были предписаны в соответствии с принадлежностью к определенной социальной группе — касте, рангу, сословию, к определенной ступени социальной лестницы. Разложение феодализма в Западной Европе сломало ранжирование повседневной жизни как принцип и положило начало обретения ею автономии — параллельно, шаг в шаг с индивидуализацией общества. Капитализм еще более усилил эту тенденцию, стремясь превратить каждого индивида в потребителя, а повседневную жизнь — и даже традицию — в сферу и объект потребления. Не случайно в одном из проспектов «Steinberger Reservation service», рекламирующем отели нескольких западных гостиничных объединений, говорится: «Традиция — до сих пор самая потребляемая роскошь». Я еще вернусь к этому вопросу, а пока запомним: традиция как форма повседневно потребляемой роскоши. Роскошь повседневности. Повседневность роскоши.

Между 1750 и 1850 гг. Запад пережил Великую Бытовую Революцию, которая и создала специфически историческую Повседневность как аналог капитализма, как Буржуазный Быт. До этого (1750–1850) столетия или даже до 1800 г. повседневная жизнь масс людей внешне не менялась. Как заметил американский специалист по экономической истории Д.Норт, если бы древний грек попал в Европу 1800 г., то в целом культурно-географический ландшафт не был бы для него чужим и чуждым: господство сельской жизни и крестьянского труда, лошадь как главное средство транспорта и т. д. Конечно, другая одежда, другое оружие. Но одежда и у варваров была другой. А вот окажись древний грек в 1850 г., то это уже был бы совсем незнакомый мир — мир железных дорог, телеграфа, дагерротипа и многого другое. Незнакомый — от культурно-географического ландшафта до быта.

Можно сказать, что в первой половине XIX в. субстанция (капитала) охватила и повседневную жизнь очень большого — неслыханного до тех пор — числа людей, масс. Произошла субстанциализация быта. Повседневность в современном (modern) западном (или буржуазном) смысле слова и есть, на мой взгляд, субстанциализированный быт; быт, переставший — в целом, в принципе существования и организации — быть функцией каких-то иных сфер и форм — социального ранга, положения и т. д. Причем произошла эта (капиталистическая) субстанциализация быта очень быстро. Скорость, с которой осуществились технико-экономические и бытовые изменения (по сути в течение жизни одного поколения), поражает. Поражала она и современников — от Мальтуса до Маркса.

Если вдуматься, Маркс начинал жить в одной Европе, а жил в зрелом возрасте и оканчивал свои дни совсем в другой. Не только изменения, но сама их скорость, ощущаемая именно и прежде всего на уровне повседневной жизни, бытования, короче — меняющийся быт — вот что в значительной степени обусловило многие смелые теории и прогнозы первой половины XIX в., как пессимистические (Мальтус), так и оптимистические (Маркс). Отсюда, от этой завороженности и изумленности темпом всех изменений — многие ошибки, неточности и перегибы. Так сказать, головокружение от успехов субстанционального капитализма на уровне повседневности. Но без этих успехов субстанциональный капитализм и не состоялся бы. Мало было сокрушить Старый Порядок в дыму боев и сражений Великой французской революции и наполеоновских войн. Мало. Была необходима победа, на уровне повседневной жизни. Если пользоваться марксистскими терминами (хотя в таком контексте и в таком смысле сами марксисты ими никогда не пользовались): уклад становится формацией только тогда, когда охватывает повседневную жизнь масс. Массовую повседневную жизнь. Можно сказать иначе: система в максимальной степени приближается к целостности тогда, когда имманентные ей принципы и законы охватывают быт, повседневность. Кстати, в этом отношении капитализм — Суперстар и Супертерминатор одновременно. Сельская по сути повседневная жизнь феодализма не столь уже существенно отличалась от таковой античности или развитых азиатских цивилизаций. Более того, и греки с римлянами, и европейцы заимствовали многое из «азиатского быта». Капитализм диаметрально изменил ситуацию: бытовые заимствования пошли в другую сторону: импорт сменился экспортом. Капитализм во многих отношениях сломал и изменил не только старый европейский быт, но и старый быт вообще, будь то Азия, Африка или доколумбова Америка. Изменил не только по субстанции, но и по принципам конструкции, организации.

Верно, что массовое скоростное изменение повседневной жизни произошло на Западе в первой половине XIX в. Но дело не только в изменении, но и в отношении к нему на различных уровнях, включая бытовой. А здесь серьезные качественные изменения в Западной Европе произошли задолго до XIX в. — в XV–XVII вв. Французский историк Фернан Бродель в своей работе «Материальная цивилизация, экономика и капитализм в XV–XVIII вв.» приводит такой случай. В XVII в. голландцы начали торговать с Японией, их торговые миссии начали приезжать в эту страну. Так вышло, что одна и та же или почти одна и та же по составу миссия встречалась с одними и теми же японскими даймё (князьями) и самураями с перерывом в несколько лет. Японцев вторая встреча шокировала: на голландцах было другое платье, чем в первый раз, — другого фасона, других цветов. Естественно, в Голландии успела смениться мода. Обновление моды, изменение внешнего облика — вот принцип европейской жизни с XV–XVII вв. Для японца, равно как китайца и представителей других азиатских цивилизаций того времени, такое изменение облика было немыслимо. Нарушение традиции — плохой тон. Потому что это — нарушение социального порядка, иерархии. На Западе же — со всей очевидностью с Великой капиталистической революции (1517–1,1648), — напротив, социальный порядок и социальная иерархия поддерживались за счет более быстрых изменений, более быстрого темпа жизни господствующих групп, верхов по сравнению с низами.

Господствующие группы Капиталистической Эпохи — это социальные хронофаги, пожирающие чужое время — время иных социальных групп в самой Европе, время неевропейских цивилизаций и с помощью этого присваивающие их пространство. Пространство — это структура, в том числе структура потребления, потребностей, быта. Ее изменение, ее постоянное изменение как принцип — это и есть внедрение капиталистического принципа временной организации, Капиталистического Времени в зоны некапиталистических социального пространства и времен. Быт, мода, технизация быта — мощнейшие орудия капитализма, посильнее пушек и митрайез.

Итак, повседневность капитализма — это массовая повседневность индивидуальных потребителей. Причем — постоянно (по тенденции и потенциалу) меняющаяся повседневность. Массовая и меняющаяся — значит демократическая? Да. Но не только. Точнее, этим специфика западной повседневности последних 200 лет не исчерпывается. Далеко не исчерпывается.

XXXII

Что обычно противостоит повседневности? Что есть ее антипод? Роскошь. Разумеется, для социальной верхушки роскошь — это ее повседневность, ее быт. Тем не менее, когда говорят о повседневности, как правило, имеется в виду быт средних и рабочих социальных слоев. В этом смысле повседневность — это минимум вещественных и поведенческих форм, необходимый для сохранения социального бытия как бытия социального. Ниже уровня такой повседневности — только зоологическая социальность.

Конечно же, в любом обществе средний класс и часть рабочего класса, т. е. те сегменты общества, для которых повседневное существование не сводится к борьбе за обеспечение физического выживания, стремятся жить лучше, имитируя в быту тех, кто выше их на социальной лестнице. Однако в обществах «докапиталистических», т. е. логически (хотя и не всегда исторически) предшествующих капитализму, возможности такой имитации ограничены как материально, так и социально (кастами, рангами и т. д.). Повседневность в таких случаях неавтономна и неиндивидуальна, она представляет собой более или менее жестко фиксированную функцию предписанно-групповой принадлежности, является ранжированно-групповой. Социальная единица («агент») Такой повседневности, как правило, группа.

Повседневность Капиталистической Эпохи носит индивидуальный (или индивидуализированно-массовый) характер. А потому не имеет тех «теоретических» преград на пути стремления к роскоши, которые характерны для «докапиталистической» Повседневности. Различие между двумя уровнями бытия — Повседневностью и роскошью — сохраняется и при капитализме. Продолжают существовать замки и бриллианты, парфюмерия и одежда от Сен-Лорана, дорогие автомобили и яхты. И многое другое, Но возникает и иная, сниженная — повседневная — форма роскоши для среднего класса. Это явление — результат того, что уже в течение 200 лет западная повседневность стремится подтянуться к роскоши, развиваться по ее законам, стремится выйти за собственные рамки, т. е. за рамки минимума бытовых удобств и потребностей, за рамки того, что на Западе называют subsistence minimum. Например, для среднего (и очень экономного) француза такой «роскошью повседневности» становится обед в ресторане за 70–90 франков. Дома это стоило бы в 3–4 раза дешевле, но здесь это в «официальной чистоте», где его обслуживает официант — и так, что можно почувствовать себя господином, а не бедным посетителем перед лицом очередного хама из обслуги; где еда не только вкусна, но и красиво подана. Роскошь повседневности как буржуазный быт — это магазины и улицы, где пахнет духами и вкусной едой (а не потом, тухлыми овощами и перегаром от фиолетовощекой продавщицы — этакого сивушного Змея-Горыныча).

«Повседневная роскошь» — это цветы на подоконниках, чистый подъезд с ковром и вежливая речь. Нынешняя западная повседневность стремится походить на роскошь, имитировать ее, пусть в ограниченной и миниатюрной форме. Короче, роскошь — как повседневность — это когда достоинство, по крайней мере внешнее, жизни, будь то внешняя воспитанность или внешний вид, становится нормой и ценностью поведения. Это когда повседневная жизнь обретает собственное и самостоятельное чувство достоинства, когда человек, как это ни покажется смешным на первый взгляд, начинает уважать себя в качестве бытового существа — едока, носителя одежды, хорошо пахнущего существа и т. д.

Кто-то скажет: ага, а как же насчет уважения личности, индивидуальности. Ведь главное — внутренняя жизнь, духовность, внешнее — не имеет значения, это — мещанство, шмотки. Такое противопоставление — ошибочно и появилось как результат самооправдания безбытности определенной, социально наиболее уродливой части русской интеллигенции и ее богемных аналогов на Западе. На самом деле одно не противоречит другому («быть можно дельным человеком, и думать о красе ногтей» — это написал Пушкин, которому психологически было трудно общаться с людьми, под ногтями которых чернела грязь), хотя в реальной жизни далеко не всегда совпадает. Я говорю здесь исключительно о повседневности буржуазного быта, вынося за скобки интеллектуальные и нравственные искания.

Разумеется, современная западная повседневность — это не Божий дар и не только эманация неких особых качеств западного или буржуазного человека. Нет, перед нами результат двухсот-, а то и трехсотлетней политики «кнута и пряника».

«Кнут» — это система репрессивных институтов повседневности, которые так хорошо описал Мишель Фуко: полиция, суд, тюрьма, клиника, сумасшедший дом — и которые как системообразующие элементы повседневности появляются именно в капиталистическую эпоху. Надзирающие и карающие институты репрессивного воспитания. Всю вторую половину XVII, весь XVIII и всю первую половину XIX в. они отсекали тот человеческий материал, который социокультурно, психофизиологически и поведенчески не вписывался в систему «Капитал плюс Государство». Результаты? Например, уже с 1800 г. кривая преступности в Западной Европе поползла вниз. И — с небольшими отклонениями и всплесками — так и движется до сих пор. Главный результат — создание бытового человека, у которого контроль со стороны внешних репрессивных структур повседневности интериоризирован и который контролирует свои психофизиологические импульсы.

Широк человек, сузить бы его, мечтал Достоевский (устами Мити Карамазова). Капиталистическая Система, по крайней мере в своем историческом, цивилизационном ядре, реализовала мечту великого русского писателя, создав определенный тип человека. Или хотя бы модальной личности, задающей тон и код поведения в современном западном обществе: рационально действующий, законопослушный, минимально агрессивный. Во всяком случае пока он находится в «гравитационном» поле своей системы и ее институтов. Произошла интериоризация социального контроля. Он превратился в самоконтроль. «Человек самоконтролирующий» — это и есть зауженный человек»…

Но каждое приобретение есть потеря. Оборотная сторона самоконтроля — невроз. Распространение нервных заболеваний в Западной Европе в последней трети XIX в., формирование нескольких «тихих омутов» традиционных зон самоубийств, возникновение психоанализа — все это оборотная сторона триумфа самоконтроля, зауживания человека. Впрочем, как и любой триумф, этот тоже не был полным. «Фашистский взрыв» первой трети XX в. с разгулом иррационального (правда, очень часто направляемого рационально и рациональным) показал, насколько тонка пленка культуры повседневности.

Современное государство и капитал с их репрессивными институтами повседневности заузили человека на ограниченных пространствах североатлантического побережья. И эта пространственная ограниченность в немалой степени способствовала успеху. В России, например, с ее огромным пространством репрессивно-повседневное воспитание преуспеть не могло. В XVIII в. созданная Петром I тайная полиция (Бог и тайная полиция — вот что, по мнению Петра, было необходимо для «государственного счастья») тоже взялась за социальное воспитание. Время действия — то же, что и на Западе. Но цель воспитания — одновременно и шире и уже, чем на Западе. Не отсечение негодного для Капитала и Государства человеческого материала, а борьба, но не с преступными действиями, а с оскорбительными для властей словами («Мать гребу царское величество»; «Я на него насерю» — слова вятского посадского канцеляриста о рублевике с изображением Анны Иоанновны) или, наоборот, с умолчанием (I, с. 313, 351, 357). Цель воспитания — заставить бояться Власть, т. е. сузить себя только в отношениях с Властью, но не с другими «сочленами» по социуму.

Тем не менее деятельность любой «тайной полиции» по репрессивно-повседневному воспитанию в докоммунистической России не могла быть успешной. Необходима была тайно-явная и явно-тайная массовая служба репрессивно-бытового воспитания — ЧК/ГБ, которая, однако, довольно быстро пришла в противоречие с интересами господствующей группы коммунистического режима. (Таким образом, только в сталинское время в виде системы ЧК/ГБ плюс концлагеря в Русской Системе была, помимо прочего, сделана попытка репрессивного воспитания с целью создания человека определенного типа.

Достигнув успеха в ряде побочных и непредусмотренных «воспитателями» направлений, эта попытка провалилась. Она способствовала воспитанию могильщика коммунизма. Каким образом? По-разному. Быть может, прежде всего тем, что в Русской Системе, будь то самодержавие или коммунизм. Власть как единственная субстанция — в отличие от тандема капитал — государство в Капиталистической Системе — практически ограничивалась в своих действиях «кнутом», редко прибегая к «прянику». Может быть, «кнут» и есть специфический «русский пряник»? По жизни, по русской жизни, так оно и выходит. А вот Капиталистическая Система — и чем ближе к цивилизационному ядру, тем больше, хитрее и тоньше — использовала «пряник». Часто он оказывался эффективнее «кнута».

Репрессивно-повседневное воспитание XVII–XIX вв. можно рассматривать и как очередную попытку обществ европейской цивилизации решить проблему ограничения и подавления того, что можно назвать «естественной социальностью», или, попросту говоря, первобытной, доклассовой человеческой натуры, сопротивляющейся системным (в данном случае — классовым) рамкам и ограничениям.[5] В азиатских цивилизациях это было сделано раз и навсегда — там «естественная социальность» была вывернута наизнанку, интегрирована в господствующую систему социальных отношений и поставлена ей на службу. Она как бы разлилась в обществе в целом. В Европе же, будь то античность или феодализм, естественная социальность подавлялась как бы извне, новая классовая (антагонистическая) форма напластовывалась сверху, придавливая естественную социальность тяжелой плитой власти и собственности. Однако во время социальных революций (а они суть имманентная форма эволюции европейской цивилизации, и на них приходится 20–25 % ее исторического времени)[6] — естественная социальность (точнее, те формы, в которые она превращается посредством сопротивления системной, классовой социальности) вырывалась наружу, срывая крышку старых институтов с общественного котла. Новая система, грубо и упрощенно говоря, создавала новую крышку. Капитализм преуспел в укрощении европейской «первобытности», комбинируя репрессии и соблазняющую повседневность. Правда, возникшее в XX в. массовое общество в своем поведении, в своих вкусах и фобиях воспроизвело кое-что из прошлого (хотя и с модификациями, с поправками на Современность). И все же Капиталистическая Система, будучи эффективной во многих отношениях, оказалась эффективной также в подавлении и утилизации таких явлений, как реликты естественной социальности, антисоциальность, негативная классовость (классовость минус основные историко-культурные достижения цивилизации; характерна для наиболее жестоких систем угнетения, связанных с включенностью в мировой рынок, отсутствием прочных социокультурных связей между господствующими и угнетенными группами).

В России, похоже, вышло иначе. Господствующие группы не смогли навязать угнетенному классу свои ценности и свою культуру (как это произошло, например, во Франции и в Англии в XVI–XVIII вв.). Результат — не единая нация, а ситуация, когда господствующие группы оформились в квазинацию (со своим языком — французским, своей культурой — европейской), а угнетенные слои остались «народом» в докапиталистическом смысле слова. XVIII в.: классовая эксплуатация налицо, а классовость крепостного крестьянства — в лучшем случае негативная.[7] Поэтому неудивительна консервация если не доклассовых (это невозможно), то неклассовых черт у значительной массы населения Российской империи. Для нее коммунизм стал оформлением этой неклассовости как положительного качества, он оформил отрицание не только капитализма, но и классовости (как принципа социальной организации) таким общественным типом, чья историческая «первобытность» не была ни перемолота, ни подавлена «как следует» (то есть «как в Европах»). Речь, разумеется, идет не о первобытно-общинном строе, а о совершенно ином явлении, параллельном классовости, и с точки зрения последней представляющем «негативную классовость», неклассовость. Но с точки зрения Русской Системы это, бесспорно, не так. Ставя, однако, здесь точку, повторю: для значительной части населения России в начале XX в. коммунизм как негативная функция капитала, как антикапитализм, как отрицание капитала положительно оформил неклассовость, превратил негативную классовость в позитивную бесклассовость. Поэтому, несмотря на стратификацию, неравенство, неэгалитарный характер и т. д. и т. п., коммунизм действительно был бесклассовым обществом, что существенно отличает его и от Капиталистической Системы, и от самодержавия, особенно петербургского. Помимо прочего, существеннейшее различие между капитализмом и коммунизмом заключается и в способе решения проблемы примитивных социальных форм (исторически превращенных форм «естественной социальности»), их организации и утилизации. В известном смысле, коммунизм создал более чистое массовое общество, чем капитализм. В том числе и потому, что Капиталистическая Система, созидая общество массового потребления (коммунистическая массовость была иной), вносила в него существенную модификацию с помощью структур повседневности буржуазного быта, воплощавшего «капиталистическое вещество». Это и был «социальный пряник». Организованный быт — вот что оказалось, если не окончательным, то наиболее эффективным решением проблемы интеграции примитивных форм социальности и их персонификаторов в классовое общество, их замирения. Структура буржуазного быта есть, помимо прочего, несобственническая (или ограничено собственническая) форма включения индивида в капиталистическое время, т. е. темпорализации (примитивной) социальности. Собственности на всех хватить не может. Зато быта хватает на большее число людей. Капиталистическое время, таким образом, растягивается. Оно материализуется двояко — в виде собственности и в виде «роскошеподобной» повседневности, которая представляет собой первую линию обороны капитализма, его Великую стену.

ХХХШ

«Пряник» — это возможность имитировать роскошь верхов в повседневной жизни. Это — возможность роскошизации повседневности, обуржуазивание быта небуржуазных групп без их буржуазификации. Это и есть «пряник», «морковка» капитализма. И хотя многие сегменты населения получали эту «морковку» не целиком, а лишь частично и в протертом виде, все равно, в отличие от монашек из анекдота, они были рады и протертой «социальной морковке». Стремящаяся к роскоши повседневность становилась для одних компенсаций тяжелого труда и эксплуатации, для других — средством реального отделения себя от низов и создания фиктивной картины близости верхам. При этом новые формы роскоши относительно быстро переходили на уровень повседневности или имитировались им. Более того, возник и оформился механизм «роскошизации повседневности», т. е. более или менее внешней имитации прежде всего средними слоями образа жизни верхов. Главным транслятором этого стала мода.

Например, с середины XVIII в. люди на Западе, в первую очередь элита, перестали терпеть миазмы, которыми были заполнены разраставшиеся города. Чистота воздуха стала ценностью, а затем нормой повседневной жизни. Именно с этого времени начинается самая настоящая экспансия духов. Запахи становятся той стеной, которая отделяет господствующие группы от угнетенных, богатых — от бедных. Но постепенно формируется мода, т. е. меняющаяся во времени имитация сначала буржуазно-аристократических форм (а потом — любых форм; мода на белье черного цвета, как известно, идет от парижских проституток начала XIX в.). И духи превращаются в культуру запахов, ласкающих обоняние, которая начинает развиваться по собственным законам, превращаясь к тому же в средство вложения капитала. В капитал. В субстанцию.

Еще пример. Со второй половины XVIII в. в Европе широкое распространение получил специфический морской пейзаж: человек или небольшая группа людей сидят на берегу и смотрят в морскую даль — с белеющими вдали парусами кораблей или без них. Незаполненность пространства, дальняя морская перспектива, воспринимаемая ограниченным числом людей. Морской пляж на этих картинах интегрирован в морскую даль. Типичный пример — морские пейзажи такого рода Каспара Давида Фридриха. Как заметил Ален Корбэн, картины этого жанра представляют собой первую культурно-психологическую реакцию городской элиты на «социальное уплотнение» городов, выражают желание изолироваться от социально неприятной скученности городских низов, оборванцев. Но постепенно мода на морской пейзаж захватывает и неэлиту.

С середины XVIII в. начинает развиваться еще одна форма социопространственного обособления богатых и состоятельных людей от «социальной фауны» к низу от них — туризм. Туризм (включая поездки «на воды», «на источники», «на море») — европейско-буржуазный по происхождению феномен, особая форма досуга богатых в буржуазном обществе. В XX в., однако, туризм становится массовой, а не элитарной формой досуга. То же самое — с питанием, одеждой и модой на нее, с жильем. Мода позволяет закамуфлировать социальные противоречия, утопив их во внешне одной и той же субстанции, придав им внешне специфическую форму: не роскошь и не повседневность, а аристократическая в своей демократичности роскошь повседневности, повседневность-как-роскошь. Социальная циркуляция вслед за модой лишь способствует воспроизводству этого процесса. Кен Фоллет рассказывал, как за последние 20–30 лет несколько раз менялся социальный состав значительной части района Челси в Лондоне. В какой-то момент район относительно обеднел, цены на жилье упали и тогда в него стали переезжать представители богемы. Со временем это сделало район модным. В него потянулись богатые. Цены на жилье выросли. Район стал еще и престижным, а следовательно, дорогим. В результате богема начала покидать его, а вместе с ней Челси стал терять репутацию модного. После этого часть богатых уехала из него, район утратил значительную долю престижности, цены на жилье вновь упали, вновь появилась беднота. А за ней — опять богема. Все повторилось.

Это говорит о том, что структуры повседневности буржуазного быта — мощнейший социальный регулятор, причем по линии субстанции. Именно они придают дополнительную устойчивость Капиталистической Системе всякий раз, когда возникают проблемы с субстанцией или связанными с ней формами организации (производство, собственность, гражданское общество). Именно образ жизни, структуры повседневности стали последним доводом в выборе рабочих и средних классов Запада против коммунизма в XX в. По крайней мере, так считает (и я с ним согласен) «вечный диссидент» Рудольф Баро. Он прямо говорит о том, что даже рабочие и низы среднего класса Запада опасались, что коммунизм разрушит привычный для них образ жизни, их повседневность, в которой есть хотя бы блестки роскоши. Эти блестки — доля, пай этих социальных групп в богатстве и роскоши Капиталистической Системы. Их ваучер, но настоящий, реальный, а не сконструированный по-чубайсовски.

То, что повседневность значительной массы населения тяготеет к роскоши, нарастило на современном (modern) Западе, точнее — на его повседневности, над ней толстый слой роскоши, т. е. чего-то на первый взгляд лишнего, ненужного, избыточного. Но это только на первый взгляд. В случае социальных потрясений избыточная субстанция становится и дополнительным креплением, еще одним социальным амортизатором, тем социальным жирком, который можно проедать в трудные времена.

Но все это требует, чтобы повседневность исходно стремилась оторваться от бытовых форм, сохраняющих минимум социальности, и развивалась по законам роскоши. Это далеко не везде так. Например, это не так было в России с безбытностью огромной массы ее населения, не только угнетенных классов, но также низшего и среднего дворянства, разночинцев, а затем и интеллигенции. Здесь 'главной тенденцией было торжество повседневности как бытового минимума социального воспроизводства. И если на Западе с XIX в. повседневность тянется к роскоши, то в России заметнее был противоположный процесс.

Возникнув, роскошь здесь чаще всего недолго держалась «на уровне», постепенно сползая к повседневности и начиная жить по ее законам. Проявлялось это по-разному: в оскудении и опрощении дворянских усадеб, в том, как спивались разночинцы, в безбытности российской интеллигенции, ее бытовом неустройстве, за которым вскрывалось неустройство культурно-психологическое — в головах, в поведении. Роскошь, опускающаяся или опущенная до повседневности, стремящаяся к ней, — вот, пожалуй, главная тенденция в отношениях между роскошью и повседневностью в России.

Впрочем, в конце XIX—начале XX в. Россия в первый раз в своей истории на какой-то части своего социального пространства смогла накопить энный объем вещественной субстанции, организовать ее и создать, пусть для ограниченного социального контингента — адвокатов, профессоров, чиновников средней руки и т. п., — структуру повседневности буржуазного быта. Однако все это — эти люди, этот быт, эта субстанция, — просуществовал исторически краткий миг («есть только миг, за него и держись»), было не просто унесено ветром русской революции, в форме которой выступила очередная русская смута. Все это было со сладострастным ожесточением и злобой уничтожено. Как знать, быть может накопленная к тому времени субстанция превысила тот объект, который допускает Русская Система, который она требует для своего нормального функционирования. Иными словами, роскошь непозволительно, не по-русски поднялась над повседневностью. И ей — «под игом ущербной Луны» — «было указано». Серпом (по детородным органам) и молотом (по черепам).[8]

Думаю, что суть непереводимого на другие языки и трудно объяснимого русского слова «пошлость», того явления, которое за ним стоит (или, по крайней мере, существенно важный аспект этого явления), тесно связана с соотношением роскоши и повседневности. Пошлость — это триумф повседневности. Пошлость — это и есть повседневность в самом широком смысле, ставшая для себя единственной роскошью и ценностью, осознавшая себя в качестве единственно возможной в данных условиях формы жизни и, следовательно, намертво закупорившая возможность выхода за собственные рамки. Пошлость — это закупоренная повседневность. Это повседневность как единственный смысл жизни и единственная истина. Это — повседневность, переставшая испытывать потребность в роскоши, не только лишенная надежд на нее, но даже не имеющая никаких иллюзий подобного рода, забывшая или уже не знающая о ее существовании. Пошлость — это воронка, Мальстрем повседневности.

Пошлость — не автономная повседневность буржуазного общества, входящая в соприкосновение с другими автономными структурами и отделяющая себя от них. Это повседневность, стремящаяся охватить и поглотить, уподобив себе все (следовательно, и ненавидящая все — разумеется, кроме Власти, которая ей не по зубам). В этом смысле пошлость — неавтономная повседневность, млеющая перед Властью, боготворящая и одновременно ненавидящая Власть, стремящаяся стать изоморфой (хотя бы в форме властной, т. е. репрессивной, культуры повседневности, в частности — хамства, ибо хам — это и есть ситуационный господин, угнетатель, репрессор).

Автономная повседневность, стремящаяся к роскоши, представляет собой уникальное достижение капитализма. И в то же время — одну из его главных несущих конструкций. В этом воплощается суперсубстанциональность капитализма, позволявшая ему оставаться капитализмом даже в Великую функциональную эпоху XX в. Разумеется, фундаментом этого качества капитализма является субстанция, накопленная еще европейской цивилизацией. Надо сказать, что Европейская цивилизация как главное творение христианского исторического субъекта, который есть не что иное, как природоборческий дух (природоборческий не в смысле уничтожения природы, а в смысле покорения, переделывания ее, превращения в искусственную, исторически созданную субстанцию), — вообще одна из самых материально-вещественных по своей социальной сути. Иными словами важнейшим вектором социального развития европейской цивилизации как в феодальной, так и в капиталистической ее фазах было производство и накопление искусственной материальной субстанции в ходе постоянного наступления на природу.

Мир до сих пор считает чудом света египетские пирамиды. Но как заметил Ж.Гимпель, лишь за период 1050–1350 гг. н. э. одна только Франция перевезла камня больше, чем Древний Египет за любые, даже самые интенсивные по строительству 300 лет своей истории. Во Франции за этот период было добыто несколько миллионов тонн камня для 300 кафедральных соборов, 500 крупных церквей и нескольких десятков тысяч церквей поменьше — приходских. В Средние Века в Западной Европе одна церковь приходилась в среднем на 200 человек (21, с. 1–2; 22, с. 59). Огромное число монастырей и мельниц, замков и шахт — вот таким был старт европейской цивилизации в XI–XIII вв.! Постоянная вещественная денатурализация Природы реализовывалась европейской цивилизацией во имя духовного — Божественного. Постоянная и повседневная субстанциализация реальности диктовалась определенным религиозным, духовным отношением к этой реальности. Материя как бы тянулась, устремлялась к Духу (ср.: повседневность, стремящаяся к роскоши). Апофеоз этой массы вещества, устремленной ввысь, к Абсолюту, к Идеалу, — готика. В этом смысле Европейская цивилизация — готическая; в готике дан ее субстанциональный код, шифр.

И тем не менее, вырастая из Европейской цивилизации, капитализм произвел такой объем субстанции, который неизмеримо превосходит тот субстанциональный потенциал, созданный до него — как в Европе, так и в мире в целом. Субстанция капитализма обрела массово-повседневное измерение, войдя в быт и став им. Вспомним еще раз изумление Льва Тихомирова при виде швейцарских и французских деревень; о городах и говорить не приходится. Субстанция!

Не потому ли русские, а потом и советские люди любили так ездить на Запад, что помимо чувств свободы и комфорта, помимо чисто практических — шкурно-шмоточных, материально-физических задач — они, осознанно, или неосознанно, достигали еще одной цели, метафизической: попадали в Море Субстанции. Купались в том и подписывались тем — не только физически, но и метафизически — в чем и чего всегда не хватало в Русской Системе. А именно — материальной, предметно-вещественной субстанции. Именно западная Субстанция заняла место русского бога субъективных материалистов Коммунистической Системы, готовых на все — на поношение Запада в прессе, на шпионаж против него, на ложь о нем — ради одного: ради путешествий в Субстанцию из страны (для них) «немытой функции». Служа этой функции и вредя Миру Субстанции, чтобы прикасаться к нему, они разрушали ту единственную субстанцию, которой реально обладали, — самих себя. Диалектика — субъективно-материалистическая.

XXXIV

Субстанциализированный быт современного Запада, проявляющийся постоянно и разнообразно (от камня и железа — до запаха вкусной еды и духов в магазинах и на улицах, сгущающего даже воздух до субстанции), такая — стремящаяся к роскоши — повседневность, повторю, есть одна из несущих конструкций и исторических опор капитализма, его уникальный и оригинальный «цивилизационный» вклад в историю.

Я не случайно взял в кавычки слово цивилизационный. Капитализм не создал своей особой, капиталистической цивилизации. Конечно, метафорически, в нестрогом, максимально широком смысле можно говорить о некой «капиталистической цивилизации». Но это явление принципиально, сущностно отлично от того, что понимается под «цнвилизационностью», когда речь идет, например, о китайской, индийской, мусульманской или европейской цивилизациях. И не только потому, что капитализм — это часть Европейской цивилизации, ее фаза. А потому — подробно здесь нет места говорить об этом, — что капитализм устраняет противоречие между такими двумя качествами, измерениями исторического субъекта как формационность (неприемлющие марксистскую лексику могут подобрать любой эквивалент из либеральной интеллектуальной традиции) и цивилизационность. В этом смысле капитализму цивилизационность как внутреннее качество не нужна — он питается не только от иных формаций, но и от цивилизаций, включая Европейскую. Это — положительное, а не отрицательное качество капитализма», Не случайно, как справедливо заметил Х.Зедльмайер, капитализм не создал своей особой цивилизации, довольствуясь либо повторением прошлого, либо эклектикой, либо отрицанием цивилизационных форм (модерн Великой Функциональной эпохи).

И действительно, вершина Европейской цивилизации — барокко — пришлась именно на тот период, когда феодализм уже умер, а капитализм не встал на ноги. В (меж)формационное безвременье цивилизационность вышла на первый план почти что в чистом виде. Как знать, не был ли это последний парад Европейской цивилизации, которая затем, уже со второй половины XVIII в., начала мельчать, приобретать камерный характер, уходить в себя — «ококоизироваться, а затем, уже в начале XIX в., плавно перетекать (как верно заметил все тот же Зедльмайер) из монументальности в простоту и удобство буржуазного уюта, т. е. буржуазной повседневности. Повседневность сменила высокую цивилизацию.

Но не только уютная повседневность заняла в Капиталистической Системе нишу, эквивалентную цивилизационности. Капитализм создал себе еще две уникальные опоры, не имеющие аналогов за его пределами: политику и идеологию.

Идеология — явление капиталистической эпохи, причем эпохи зрелого капитализма. Это — та необходимая роскошь, которую должно было позволить себе буржуазное общество после устранения Старого Порядка, окончания Великой французской революции и ухода с исторической сцены великого могильщика обоих этих явлений — Наполеона. Протоидеологией было Просвещение, Но «прото», как и «почти» или «чуть-чуть», не считается. Не случайно, например, во французском языке первое употребление слова «идеология» датируется 1796 г., не раньше.

«Политика — европейская роскошь?» — так афористически назвал свою статью П.Вебер-Шефер (см. 36). Да — роскошь. Да — европейская, если, конечно же, не отождествлять политику с властью и управлением вообще, а определять ее как взаимодействие лиц, не связанных друг с другом отношениями господства-подчинения, т. е. формально равных лиц, субъектов, агентов гражданского общества, общества, которое не обусловлено той или иной формой коллективной собственности, коллективного присвоения природы. С точки зрения любого небуржуазного общества, будь то «восточный деспотизм» или «советский коммунизм», политика — это роскошь, это то, что (как минимум) не является необходимым.

Зачем это?

В таком вопросе с позиций небуржуазных социумов и воплощающих их общественное содержание индивидов, не знающих ни гражданского общества, ни политики, есть своя социальная правда: зачем это, если общественная регуляция возможна без политики? Например, с помощью янычаров или «телефонного права». Это — непозволительная роскошь. Для капитализма же эта роскошь необходима — как и роскошь идеологии.

Политика, повседневность и идеология образуют некий узел или треугольник (пронизанный правом), который, заменяя для капитализма цивилизацию или будучи «капиталистической цивилизацией», должен придавать историко-культурную устойчивость капитализму как социально-экономической системе. Политизированная и идеологизированная («западный образ жизни») повседневность; повседневная политическая жизнь, ставшая благодаря газетам и телевидению частью быта — все это сцеплено в некую форму, которая на капиталистическом Западе заняла «нишу», в других обществах принадлежащую цивилизации. Так оно и было в течение последних двухсот с небольшим лет. А что же ныне?

Ныне Капиталистическая Система действительно вступает в постидеологический век, как бы (но только как бы) оказываясь в эпохе до Великой французской революции или, в лучшем случае, в хронологической зоне между 1789 и 1848 гг. Но, подчеркиваю, это — в лучшем случае. Что касается политики, которая есть святая святых публичной жизни буржуазного общества, то и здесь не все так просто и не все так гладко. Нет, политика, в отличие от идеологии, еще не отмерла. У нее более сильный пульс, чем у государства. И все же есть ряд тенденций и явлений, которые в перспективе могут угрожать политике как искусству самоуправления, основанному на рациональных принципах.

Это отступление рациональных теорий и ценностей, универсалистских схем и принципов, вытеснение их этнокультурными, фундаменталистскими формами. Это и активный выход на политическую арену различных меньшинств, от сексуальных до этнических, воспринимающих политику просто как власть. Показателен термин, который Ференц Фехер и Агнес Хеллер употребили для характеристики политики в США, — «биополитика». Центральными вопросами политической жизни США стали раса, гендерные отношения и здоровье. Иными словами, происходит «биологизация» политической борьбы, ее объектами становятся не столько социальные, сколько биологические характеристики. А если добавить сюда экологистов — то и природные. Ясно, что уже наличие и хотя бы какой-то успех, не говоря о победе, движений меньшинств разрушает структуры повседневности, т. е. объективно работает на «серые зоны», на «зону неправа». На асоциала.

Пока все эти явления кажутся, особенно из России, из «вне-Запада», случайными, маргинальными, преходящими. Но ведь именно так характеризовали ослабление государства как института в начале 70-х годов. А сейчас некоторые уже пишут об упадке этого института. Так, может, довольно смеяться над Марксом, каким бы лично неприятным ни оказался и ни был на самом деле этот Бородач из Трира? Ведь он оказался прав — во многом. В том числе и насчет отмирания государства. Вообще смеяться над великими мыслителями — дело неблагодарное. Они, как правило, редко ошибаются. Сказал, например, Шпенглер: «Закат Европы». И ведь оказался прав. Та Европа — закатилась. Но это — к слову.

Конечно, при всех потрясениях устойчивой остается повседневность, буржуазный быт, тяготеющий к роскоши. Эта субстанция. Но сохранится ли этот быт в таком своем виде в случае ухудшения положения значительной части среднего класса? Едва ли. Есть ли у буржуазной, имитирующей роскошь повседневности смертельный, заклятый враг, ее потенциальный могильщик? Есть. Это — асоциал, о котором уже говорилось. То, что Э.Баладюр назвал «зоной неправа», можно назвать также «зоной неполитики» (а просто — власти, силы, насилия), «зоной неидеологии» и, главное, «зоной не повседневности» — в смысле безбытности, В асоциальной зоне повседневная жизнь сведена к минимуму существования. Ничего, кроме этого, нет. Нет буржуазного, социально организующего быта как слоя роскоши над повседневностью. Зона неправа — это повседневность без роскоши, без политики, без идеальных ценностей.

А потому пленка, которая отделяет человека от зверя, социальность — от антисоциальности или. даже зоосоциальности, здесь весьма и весьма тонкая и непрочная. И законом становится то, что с социальной точки зрения есть беззаконие — делинквентность и коррупция. Единственная «политика» таких зон — это, как верно заметил Ж.Ф.Байяр, «политика живота»; само наполнение живота становится делом жизни и смерти (а, например, не элементарного заработка). Отсюда — вытеснение политики организованным насилием и клиентелизмом. Примеров — сколько угодно: от Бразилии и Заира до Таджикистана и Явы. То, что Э.Бэнфилд в свое время на примере Сицилии назвал «аморальном фамильизмом» «посткрестьянских обществ», то, что составляет мир самовоспроизводящегося насилия — «Виоленсии» — в Латинской Америке (описано социологами, а также в романе и рассказах Х.Рульфо), — все это цветочки по сравнению с «культурой» и «структурой» повседневности асоциала. Колумбия медельинского картеля, с одной стороны, полпотовская Кампучия — с другой. Вот два капиталистический и антикапиталистический — варианта реализации и институциализации власти асоциала. Они наглядно демонстрируют, что «асоциализм» снимает противоречия между капитализмом и коммунизмом. Вот как оборачивается в реальности розовая мечта о конвергенции. А если еще учесть, что в асоциале снимается противоречие между Историей и Природой. о чем мечтали Маркс и Энгельс, то картина становится еще более интересной (и страшной).

Экономисты ныне много пишут о неформальном секторе, особенно в крупнейших городах мира, как о «параллельной экономике», «контрэкономике». Но это лишь экономический аспект более широкого общественного целого — параллельного социума, контробщества с «повседневностью на грани социальных и зоологических форм — с терпимостью ко многим проявлениям психопатологического поведения, с «культурой бедности» (О.Льюис) и, что не менее важно, с отсутствием устойчивого минимума «вещественной роскоши», в которой воплощены труд, собственность (а следовательно, время), организация и ценности и которая заставляет изо всех сил сопротивляться выпадению в параллельный мир асоциальности.

Как это ни парадоксально, но именно структуры буржуазной повседневности, особенно в условиях упадка идеологии, ослабления государства и политических институтов, способны стать дополнительным балансиром капиталистического общества. Те самые структуры и формы, которые многие мыслители, ученые и писатели — прежде всего на самом Западе — бичевали как филистерские, мещанские, мелкобуржуазные. Правильно бичевали. Все это так. Тупой и сытый бюргер, тщательно поливающий цветочки на балконе на какой-нибудь Блюменштрассе в каком-нибудь маленьком городке на Рейне, — это малопривлекательно. Но асоциал из Байшада Флуминенсе в Рио-де-Жанейро, трущоб Мехико, Нью-Йорка или Марселя, «плавающих бараков» Гонконга — это намного хуже и опаснее. Что еще важнее, нудный, высмеянный Дюренматтом, Фришем, Гессе, Апдайком и другими среднестатистический европеец или американец — «ограниченный», «занудный», «бездуховный», «заземленный на буржуазную повседневность», ее персонификатор — это барьер на пути асоциала. Именно повседневность, организованный быт оказывается — и с упадком идеологии, политики и государства окажется в еще большей степени — валом на пути новых варваров, последней преградой на пути асоциала с его безбытностью. Последним рубежом не только буржуазной, но и европейской субстанции.

То, что говорилось выше об асоциале, демонстрировалось главным образом на примере мегаполисов периферии и полупериферии Капиталистической Системы — Калькутты и Мехико, Лагоса и Манилы. Можно почитать, например, Гарсиа Маркеса и Салмана Рушди и увидеть те же явления и в небольших городах Латинской Америки, Азии. Да и Африки тоже. Но те же явления социологи и журналисты фиксируют и в городах Европы и Северной Америки, особенно там, откуда уходит промышленность, где идет деиндустриализация.

Конечно, в цивилизационном, «белом» ядре мощь и плотность капиталистической субстанции многократно усилены наличием всей субстанции, накопленной западной цивилизацией; здесь у капиталистической субстанции глубокие, разветвленные и прочные корни. Но и в этом ядре растет численность выходцев с Юга, несущих с собой код иных этнокультурных форм, иную повседневность и часто пополняющих неформальный сектор и «зону неправа», а потому самой логикой бытия выталкиваемых в асоциум, в противостояние социально организованному населению. Конечно, по крайней мере на ближайшие два поколения у европейско-буржуазной субстанции хватит и сил, и социального иммунитета. И все же лучше знать об опасности: кто предупрежден, тот вооружен.

XXXV

Но, может, безбытность, безбытная, бессемейная повседневность, неорганизованный или принципиально, дезорганизованный быт — не такое уж опасное явление? К сожалению, это не так. История России конца XIX — начала XX в. — красноречивое тому свидетельство. А.С.Изгоев в блестящей статье «Об интеллигентной молодежи», опубликованной в сборнике «Вехи», на примере значительной части русской интеллигенции, прежде всего студенчества, показал общественную опасность социально неустроенных слоев населения, вся жизнь которых есть не что иное, как сознательное воспроизводство этого неустройства — будь то быт, работа, семья, воспитание детей и т. д. «Выходя из… своеобразной младенческой культуры, — пишет Изгоева, — русский интеллигент ни в какую другую культуру не попадает и остается в пустом пространстве» (5, с. 109). Буржуазную сферу он презирает, для народа он чужой; его сфера — безбытность, «невозможная смесь разврата и пьянства с красивыми словами о несчастном народе, о борьбе с произволом и т д.» (5, с. 107). Результат — отсутствие любви к жизни. Я бы сказал: к нормальной, организованной жизни. Изгоев очень уместно вспоминает мысль В.В.Розанова, сравнившего русское студенчество с казачеством, бесспорным носителем многих асоциальных черт. Другое дело, что находившаяся на подъеме самодержавная Россия в XVII–XVIII вв. смогла сломать хребет асоциалу тех времен и переварить его, а Россия эпохи Смуты конца XIX — начала XX в. этого сделать не смогла, подавилась; новый асоциал взял верх. Это было тем более легко, что, с одной стороны, вещественная субстанция вообще и тем более буржуазная были слишком слабы в России и не могли служить барьером на пути асоциальной лавины, а с другой — были слишком очевидны, чтобы возбудить социальную зависть и жажду черного передела. Но передела посредством захвата главной для Русской Системы субстанции. Таковой была Власть, и поэтому прежде всего именно ее, а не «вещественные факторы производства» и собственность стремились захватить те, кто победил в Русской Смуте 1861–1929 гг.

С этой точки зрения коммунизм смог прорваться там, где была слаба буржуазная повседневность, где не было организованных бытовых структур буржуазного типа; где слабой буржуазной повседневности, хороню и смачно описанной, например, Алексеем Толстым в «Сестрах», противостояли три враждебных мира — посадско-артельский, революционный и асоциальный, миры детства Алеши Пешкова, а также буревестников и челкашей Максима Горького. Купеческое варварство, головной футуризм и российское хулиганство — во всем этом Ф.Степун не случайно находил «скрытый большевизм» (13, с. 475).

Повседневность, стремящаяся не к роскоши, а от нее, не к умножению субстанции, а к ее растранжириванию, проеданию — будь то русскими купцами конца XIX в. или «новыми русскими» конца века XX, уничтожающими больше субстанции, чем создающими ее, — вот что мы постоянно встречаем в Русской истории. Да был ли вообще в истории России период организованной повседневности, максимально (для Русской Системы) приближенной к буржуазному, западному и, самое главное, массовой или приближающейся к массовой, охватывающей значительное, а по русским масштабам — огромное по численности население? Такой период был. И кончился он совсем недавно. Это период между 1955/60 и 1980/85 гг. Великолепная четверть века. Именно за эти 25 лет впервые (и, возможно, в последний раз) значительной части населения страны, а не узкому слою, как на рубеже XIX–XX вв., был обеспечен массово высокий, а для Русской Системы, возможно, максимальный уровень жизни.

Отдельные квартиры. Пусть в хрущобах, пусть потолки — 2,50, пусть ванна и санузел совмещены (на Западе это, кстати, тоже бывает), а свои, персональные.

Личные автомобили. «Не фонтан», конечно, по международным стандартам, но для наших условий вполне — «Москвичи», «Запорожцы», потом — «Жигули».

Дачные участки. Пусть шесть соток, а яблоньку-смородинку-клубничку посадить можно, да и отдохнуть есть где.

Поездки на Юг или Прибалтику. Пусть в санатории-пансионате семь рыл на четыре койки — ничего, в тесноте, да не в обиде; зато море, дюны, солнце, шашлык, павлин-мавлин. И так далее. Как поется в песне группы «Любэ», «кто сказал, что мы плохо жили?» Достаточно взглянуть на 50, 60 и 70-е годы и сравнить эти десятилетия между собой. Кто-то скажет: будущее свое и своих детей проедали. Правильно. Но на это я отвечу: коммунизм, по определению, был помимо прочего, системой проедания будущего. Это — данность. Кто-то скажет: жили за счет нефти. Да. Но не мы одни. Часть Третьего мира тоже. Да и Великобритания.

Короче, в 1950/55–1970/75 гг. неплохо было всем в мире. XX в. был веком нарастания массового благосостояния. Потому-то он и стал веком масс, социалистическим веком — будь то в форме коммунизма как интернационал-социализма, национал-социализма или welfare state. Разумеется, на «демократическом Западе» век стал «социал-демократическим» не просто так, а во многом как реакция на коммунизм и фашизм, на этих «первопроходцев XX в.». Но это дела не меняет — важен результат. По-видимому, за всю историю человечества не было (и скорее всего — больше не будет) отрезка времени, подобного XX столетию, особенно послевоенного его периода, по такому показателю, как доля мирового населения, испытывающая благосостояние. Ну а если говорить о том, какие надежды и иллюзии породило это благосостояние, то XX в. не знает равных. Тем горше разочарование и отрезвление. Бесплатных пирожных не бывает. За все надо платить. Сейчас по счетам своих дедов и отцов придется платить очень большой части населения земного шара, которую логика развития современного мира отталкивает от общественного пирога, выталкивает за рамки среднего класса — в социальный низ. Это происходило и происходит повсюду, начиная с 80-х годов: в Индии и СССР/России, в Югославии и США, в Мексике и даже в тихой Голландии, где, как заметил один историк из Амстердама, молодежи 90-х годов будет значительно труднее в борьбе за место под солнцем, чем их отцам, а ее детям — еще труднее, чем ей самой. Потому что и солнца, и места под ним становится меньше. Один и тот же процесс идет в разной форме, по-разному, с разной степенью социально-экономической брутальности. У кого-то есть «социальный жир», кто-то накопил за последние 100–150 лет больше богатств, чем другие, — у них, следовательно, больший запас для проедания и больше времени — проедания и жизни. Они могут хорошо провести последние дни недели — «субботу и воскресенье истории», так сказать «исторический уик-энд» нынешней социальной системы. Ну а дураки и бедняки умирают по пятницам. Уик-энды — не для них.

XXXVI

Кстати, об уик-эндах. На наших глазах утрачивает свое массовое социальное и культурно-психологическое значение то, что заполняло в течение короткого (1917–1991) XX в уик-энды для широких масс населения. Что было наградой конца недели массовому человеку эпохи функционального капитализма? Что было важнейшими элементами структур повседневности досуга, расслабления, отдыха? Кино и коллективный игровой спорт (прежде всего — футбол и хоккей). Они были квинтэссенцией массовости, ее отражением и выражением. Разумеется, XX в. дал несколько «политико-идеологических» моделей спорта, несколько форм «социальной антропологии тела»: либеральную, фашистскую, коммунистическую. Но при всем различии у них было существенно важное общее: ориентация на массового человека и функционирование в качестве одной из важнейших структур досуга.

С середины 70-х годов кино и футбол (а за ним и хоккей), по мнению одних, вступают в полосу кризиса, по мнению других, — и вовсе приходят в упадок. И дело не просто в исчерпанности жанров в кино или форм и техники в спорте, не просто в том, например, что именно на рубеже 60–70-х годов возникла наиболее адекватная массовому обществу тактика «тотального футбола», по видимости, исчерпывающая тактико-организационные возможности футбольной игры — неважно, в англо-голландской или советской(«система Лобановского») форме. Дело в том, что сломалась — и в кино, и в футболе — «система звезд». И это — самое главное.

«Звезда», как и вождь — будь то дуче, фюрер или «учитель всех трудящихся» (хотя между Сталиным, с одной стороны, и дуче и фюрером — с другой, есть качественное различие в содержании организации и реализации роли вождя), возможна только в массовом обществе, в эпоху масс. Ни до, ни после они не нужны. Звезда — это квинтэссенция массового человека; это — усредненный маленький человек, выросший до огромных размеров. Или накачанный до таких размеров насосом рекламы и пропаганды, этих двух функциональных сестер Великой функциональной эпохи. Не случайно век родился с маленьким человеком Чарли Чаплина. (Вообще почти вся Современность прошла под знаком двух Чарли — большого, бородатого — из Трира и маленького, с усиками — с киноэкрана).

«Звезда» — это массовое общество, сжатое до индивида. Индивид-масса — вот что такое «звезда». Человек толпы, выросший до огромных размеров и высящийся над толпой, оставаясь в то же время человеком толпы. Или — иначе: «звезда» есть массовое общество, количественно сведенное к единице и в таком виде вынесенное за собственные рамки. Система «звезд» есть нарциссизм массового общества; «звездность» — единственная форма, в которой индивидуальность может существовать в массовом обществе. Как социально значимая для последнего.

И вот в 70-е годы система «звезд» — блестящий французский социолог Эдгар Морэн показал это в специальном исследовании «Звезды» на примере Голливуда (см. 26) начала ломаться и сломалась. Первые симптомы надлома, однако, проявились уже в 60-е годы, когда из кинофильмов стал постепенно уходить happy end и произошла смена центрального «мифологического героя». На смену малорефлексирующим рубахам-парням без проблем пришли «нервные», с надломом герои Пола Ньюмена и Марлона Брандо» (Э.Морэн). Кстати, и в советском кино в 60-е годы произошла аналогичная смена героев. На место Л.Харитонова («Солдат Иван Бровкин») и Н.Рыбникова («Высота») и нескольких других актеров такого типа, занявших в послевоенный период возрастную нишу, которую в довоенный период занимали герои П.Алейникова и Н.Крючкова, казалось бы, внезапно пришли их нервные рефлексирующие герои А.Баталова и И.Смоктуновского. Пришли великие крупные актеры. Но «звезды» — в смысле 40–50-х годов — кончились, погасли, Л.Харитонов и Н.Рыбников попали под колесо истории. Похожие примеры можно найти и в Америке. В частности, Э.Морэн пишет о Джейн Фонда, которая явно шла на роль новой «звезды» массового кино, но — не повезло со временем. «Кино звезд» к тому времени кончилось. Отсюда — поиски других форм (аэробика — не от хорошей жизни — у Джейн Фонда и т. д.). Система «звезд» лишь отразила изменения в обществе или даже в чем-то упредила их. Даже количественно «звезды кино» и по их роли в обществе как символа резко отличаются в периоды, скажем, 55–75 и 75–95 гг.

Но ведь аналогичным образом обстоит дело и в футболе! Сколько настоящих футбольных «звезд» зажглось между 1975 и 1995 гг.? Марадона, Платини. Кто еще? С натяжкой можно добавить голландца Крёйфа (у нас его фамилию часто произносят как Круифф), хотя в 1974 г. он в последний раз выступал на чемпионате мира. Но не будем жадничать. В 1955–1975. гг. «звезд» того уровня, которому соответствуют Марадона, Платини, Крёйф, можно насчитать около двадцати. То же самое с хоккеем, как энхаэловским, канадо-американским, так и советским.

Короче, на примере системы массовых зрелищ, которые суть не только плоть от плоти, но квинтэссенция массового общества, структур его досуга, видно, как это общество в 70-е–80-е годы начинает умирать. Как и его атрибуты. Думаю, правы те специалисты, которые не видят значительных социальных перспектив у кино и футбола.[9]

По-видимому, эти формы уже никогда не будут играть той роли, какую они играли прежде. Это и не значит, что завтра они исчезнут. Нет. Но их вытесняют немассовые зрелищные формы, кстати, тесно связанные с НТР, Таким образом, НТР стала Терминатором не только функционального капитализма и коммунизма, но и их любимых чад — кино и футбола. Расцвет последних совпадает с расцветом функционального капитализма и коммунизма, массового общества в 50–70-е годы. Именно тогда окончательно оформились понятия и концепции «советского образа жизни» и «западного», или «американского образа жизни». И хотя их противопоставляли друг другу — и справедливо, между ними было и некое сходство. Два массовых идеала двух массовых обществ. Но обществ — с разными знаками. К тому же одно из них было функционально-субстанциональным, а второе — функциональным, а потому оказалось более хрупким. Кино и коллективный игровой спорт были двумя проекциями, измерениями этих обществ. Более того, прав П.Вайль, который пишет, что весь XX в. прошел под знаком кино. И уходят они вместе. На смену массовому досугу идут камерные приватизирующе-приватизированные формы. Видеомагнитофоны с ориентированной на них кинопродукцией, с одной стороны, персональные компьютеры и «видеошлемы», способные создать то, что называют «виртуальным миром» (или киберпространством), в котором актер как таковой, его мастерство не требуются, не говоря уже о «звезде», — с другой. Все это — индивидуализированные или, точнее, приватные формы, рассчитанные на индивидуальное, а не массовое (хотя и максимально широкое) потребление.

Все активнее заявляют о себе более «камерные» виды спорта. И даже шоу-бизнес, если не индивидуализируется, то приватизируется, дробится, сегментируется на много разных, почти камерных ниш, на микроаудитории, исключающие возможность общенациональных массовых кумиров, «возлюбленных всей Америки» и т. д. Равно как и возможность массовой мечты всей нации — американской или советской. Все мечты остались в XX в. Это XX в. был веком мечтателей — из Кремля, Рейхсканцелярии, Белого дома и других мест.

Нужно признать: в это тридцатилетие расцвета XX в. советский образ жизни тянулся к западному — причем тянулся, повторю, в массовом порядке. И казалось, разрыв, по крайней мере материальный, сокращается. И чем дальше, тем будет лучше и больше. Вместо шести соток — двенадцать, вместо «Москвича» — «Жигули»; вместо хрущобы — что-то получше; вместо дома отдыха в Мисхоре — пансионат в Дагомысе. Знай наших. Наших — не узнали. По крайней мере в большинстве случаев. Счастья, в том числе и социального, не бывает ни слишком много, ни слишком долго.

На рубеже 70–80-х годов и тем более к середине 80-х стало ясно: коммунизм как система не может сохранить уровень благополучия и социальных гарантий и связанную с ними повседневность в таком объеме и в такой массе. Или иначе: «сделочная позиция» господствующих групп коммунистического режима по отношению к населению будет ухудшаться при сохранении тех массовых структур повседневности, которые оформились за позднехрущевское и главным образом брежневское время, когда казалось, что субстанция безбрежна.

Но это была иллюзия. Субстанции было не так много. Коммунизм — функциональная система, перераспределяющая субстанцию, оставшуюся от прошлого, в том числе и раннекоммунистического, и поступающую извне. В 60–80-е годы проедалось, во-первых, то, что было накоплено на народной крови в 30–50-е годы и «экспроприировано» в захваченной части Европы во второй половине 40-х — начале 50-х годов; во-вторых, то, что можно было выкачать сначала из мира, переживающего экономический подъем (кондратьевская фаза «А» — 1945–1968/73 гг.), а затем уже на фазе «Б» — за счет продажи нефти. Но на рубеже 70–80-х годов «А упало. Б пропало». На трубе остался голый коммунизм, согнувшийся от «чувства глубокого удовлетворения».

Субстанция начала сжиматься. И господствующим группам понадобился черный передел Субстанции. И провели они это под лозунгами почти что «земля и воля». С волей более или менее получилось (хотя нередко «я пришел дать вам волю» оборачивалось «я пришел дать вам вволю» — Баку, Тбилиси, далее почти везде). С землей вышло хуже — субстанция. Это не демократия, не перестройка и не гласность. Это — вещественное и конкретное.

По-видимому, одно из существенных различий между капитализмом и коммунизмом (а также Капиталистической Системой и Русской Системой) заключается в том, что субстанция как вещественность, как накопленный труд, как социальное время, как собственность играет принципиально различную роль в этих системах. Если Капиталистическую Систему накопление вещественной субстанции укрепляет, упрочивает, то при коммунизме (и в Русской Системе в целом) дело обстоит иначе. Создается впечатление — по крайней мере об этом свидетельствует исторический опыт, — что, упрочивая систему в краткосрочной перспективе (одного поколения), в среднесрочной перспективе накопление субстанции свыше некоего социального передела или подрывает систему, точнее, ее конкретную историческую структуру, или грозит ей и ее господствующим группам социальной смертью. Начинается передел субстанции, в ходе которой ломаются структуры повседневности, и наступает Смута.

И это неудивительно. Господствующая субстанция Русской Системы — Власть. Повышение удельного веса другой субстанции — вещественной, даже если она и не отливается в собственность, а принимает форму организованного быта (именно последний был в коммунистическом порядке эквивалентом частной собственности и защищал индивида от хаоса этого порядка, становясь контрпорядком,[10] бросал вызов господствующей субстанции, а с какого-то момента — начинал угрожать ей. Собственник — всегда угроза для Власти и ее персонификатор. Реагируя на угрозу, система наносит ответный удар — по вещественной субстанции. При отсутствии или слабом распространении частной собственности такой субстанцией может быть только организованная повседневность. В Русской Системе может быть только одна Субстанция — Власть. Иная (вещественная) субстанция могла быть субстанцией только с маленькой буквы и существовать в определенных границах. Как только она их перерастала и достигала такого уровня, который угрожал двоевластием субстанций (собственность — власть, вещество — энергия), начинался передел. Сверху ли, снизу ли; с кровью ли, в виде жульничества ли, но. — начинался. Наступал великий час субъективных материалистов. Ну а их сменяли терминаторы в пыльных шлемах и кожанках, которые вообще по ту сторону материализма и идеализма, объективного и субъективного. Они разрешали ситуации Русской Смуты, т. е. ситуации двух относительно разнозначимых субстанций. Русская Смута: смущение, замутнение. Норма — это ясность одного субъекта, одной Субстанции — Власти. Эту ясность и осуществляли терминаторы Русской истории — опричники, гвардейцы Петра, большевики, «новые русские» (бандиты + бизнесмены, т. е. бандмены или биздиты). Но за всеми ними — Власть, централизованная или приватизированная.

Иными словами, если Капиталистическую Систему в средне- и долгосрочной перспективе накопление субстанции как вещества и времени укрепляет, то с коммунизмом и, по-видимому, с Русской Системой дело обстоит диаметрально противоположно. Здесь хорошо идет накопление субстанции только в форме Власти и Пространства. Получается совсем как в поговорке: что русскому хорошо, то немцу смерть; что немцу хорошо, то русскому смерть. Короче, избыточная, сверх некой меры материальная субстанция, избыточная, а потому могущая быть более или менее широко распределенной, массовой (а следовательно, угрожающей Власти) — это Кощеева смерть Русской Системы.

Но это же делает Русскую Систему и значительно более уязвимой, чем Капиталистическая. В последней субстанция на уровне структур повседневности может стать дополнительным резервом сопротивления. Русская Система на такую субстанциональную повседневность рассчитывать не может, у нее такой нет. И это — одна из причин того, почему падение политического гегемона, т. е. «главного властителя» капиталистической Системы не ведет к упадку системы, а вот в Русской Системе упадок Власти означает и падение конкретной исторической структуры. Ведь иной Субстанции — ни в форме собственности, ни в форме повседневности нет. Более того, поскольку избыточная массовая субстанция в виде организованных структур повседневности способна и подорвать Систему, то ситуация еще более осложняется.

Десятилетие 1985–1995 г. подорвало структуры повседневности, структуры максимально для России отлаженного быта, сломало их как явление массовое. Выталкивание в underclass, отсечение от общественного пирога прежде всего реализуется и ощущается на уровне повседневности, в быту, в том, что человек себе может позволить — купить, подарить, съесть; куда поехать. Структуры быта сжались до сингулярной точки ваучера. Возьми его, мальчик, и ни в чем себе не отказывай. Ваучер — это тот самый чудный колпачок, который, как внушили постсоветскому Буратино нововластные лисы Алисы и коты Базилио, он может продать за четыре золотых. Ищи дурака. Дурака — нашли, и в этом — победа «перестройки: кто кричал «ура», а кто — «дурак!»». Но победа эта может оказаться пирровой, поскольку ваучер очень смахивает на «черную метку» асоциала. Да, сломана повседневность, единственная массовая западно- или даже буржуазно-подобная повседневность в истории Русской Системы. Сломан забор, вал, стена. Из нее несут «по кирпичику» — на особняки — вон их сколько заторчало под Москвой, по всей России. А кто — там, за забором, за стеной?

А вот об этом раньше надо было думать.

За забором-то асоциал, новый варвар из бандформирований, бригад, а то и просто неорганизованный. Или прячущийся под маской госслужащего. Который очень просто может, подобно герою одной из песен Галича, «как в подъезде кирпичом». Не надо смеяться над Жириновским. Это в таком виде корчится, лицедействует и юродствует от социальной боли, от самого себя и своей жизни — как бесконечного тупика — асоциал. Так часто бывает: разрушают то, что считают опасным или злом, а приходит нечто еще более злое. Рухнула Римская империя и оказалось: варварские королевства-то хуже, они более жестокие, дикие, кровавые, менее предсказуемы. Рухнуло самодержавие — и погребло под своими обломками не только своих защитников, но и своих критиков и оппонентов. Свержение самодержавия и финальная — кровавая — фаза Русской Смуты оказались той самой «славной охотой», битвой серых волков и рыжих собак, о которой старый мудрый Каа сказал бы, что по ее окончании не останется ни человека, ни детеныша волка, ни старого удава, а будут валяться только голые кости. Так и вышло. Остались хозяева «корабля, с которого сбежали все, даже крысы» (Г.Уэллс).

Рухнули коммунизм и СССР — и что теперь? Какие уроки можно извлечь из этого — извлечь не только России, но, может быть, и всему миру в целом, Капиталистической Системе. Ведь умные должны учиться на чужих ошибках. И никогда не спрашивать, по ком звонит колокол.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

1. Анисимов К. Россия без Петра. — СПб.: Лениздат, 1994. — 496 с.

2. Гронский Н. Юридическая природа СССР. // Сборник, посвященный памяти П.Б.Струве. — Прага, 1925. — С. 175–183.

3. Зедльмайер Г. Утрата середины / Реферат Бибихина В.В. // Общество. Культура. Философия; Реф. сб. — М: ИНИОН, 1983. — С. 56–102.

4. Зиновьев А. Желтый дом. — Lausanne: L'Age d'Homme, 1980. — T. 1–2.

5. Изгоев А. Об интеллигентной молодежи (Заметки о ее быте и настроениях) // Вехи. Из глубины. — М.: Правда, 1991. — С. 97–121.

6. Крылов В.В. О логическом развертывании понятия «капитал» в понятие «многоукладной структуры капиталистической системы». — М., 1972. — 8 с. — Не опубл. рукопись.

7. Маркс К. Экономические рукописи 1857–1861 гг. — М.: Изд-во полит, лит., 1970. — Ч. 1. — XXVI,546c.

8. Пивоваров Ю.С., Фурсов А.И. Русская Система // Рубежи. — М., 1995. — № 1–5 и след.

9. Пригожин И., Стенгерс И. Порядок из Хаоса. — М.: Прогресс, 1986. — 431 с.

10. Пригожий И., Стенгерс И. Время, Хаос, Квант. — М.: Прогресс, 1994. — 431 с.

11. Совершенно секретно. — М., 1994. — № 10. — С. 4–5.

12. Тихомиров Л. Воспоминания Льва Тихомирова, — М; Л., 1927. — XL,516 с.

13. Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. — М.: Прогресс-литера; СПб.: Алетейя, 1995. — 651с.

14. Фуко М. Слова и вещи. — М.: Прогресс, 1977. — 488 с.

15. Фурсов А.И. Капитализм в рамках антиномии «Восток — Запад»: Проблемы теории // Капитализм и Восток во второй половине XX в. — М., Наука, 1995. — С. 16–133; 597–599.

16. Эко У. Заметки на полях «Имя Розы» // Иностр. лит. — М., 1988. — N 10. — С. 97–106.

17. Bahro R. From red to green: Interviews with «New left rev». — L.: Verso, 1984. — 239 p.

18. Braudel F. Civilization materielle, economique el capitalismе, XV–XVIII siеcles. — P.: Colin, 1979. — Vol. 2: Les jeux de I'echange. — 855 p.

19. Certeau, M.de. L'invention du quotidien. — P.: Gallimard, 1990. — Vol. 1: Arts de faire. — 350p.

20. Furet F. La Revolution francaise. — P.: Hachetle, 1988. — Vol. 1: De Turgot a Napoleon. — 544 p.

21. Gimpel J. Cathedral builders. — L.: Russel, 1980, — 236 p.

22. Gimpel J. The medieval machine: The industrial revolution of the Middle Ages. — Aldershot: Wildwood house, 1988. — 294 p.

23. Jameson F. Postmodernism, or, cultural logic of late capitalism. — Durham, Duke Univ. press, 1991. — XXII.,438 p.

24. Laulan I.-M. La planète balcanizée. — P.: Hachеtte, 1993. — 365 p.

25. Minc A. Le nouveau Moyen Age. — P.: Gallimard, 1993. — 251 p.

26. Morin E. Les stars. — P.: Seuil, 1972. — 190 p.

27. Nandy A. The shadow state // Illustrated weekly of India. — Bombay, 1985, Fеbr.24 — March 2. — P. 20–23.

28. Pocock J.G.A. Modernity and antimordemity in the anglophone political tradition // Patterns of modernity. — N.Y., 1987. — Vol. 1 — P. 44–59.

29. Priestly J.B. The Edvardians. — N.Y. etc.: Harper a. Row, 1970. — 302 p.

30. Rufin J.-C. L'empire et les nouveaux barbares: Rupture Nord. — Sud. — P.: Lattes, 1991. — 255 p.

31. Schumpeter J. Capitalism, Socialism, Democracy. — N.Y. etc.: Harper a. Row. 19. —XIV,431 p.

32. Symons J. Bloody murder: The classic crime fiction reference fully revised and uptaded. — L. etc.: Pan Books, 1992. — 365 p.

33. Tolkien J.R.R. The Lord of the rings. — L.: Harper Collins, 1992. — Vol. 1: The fellowship of the ring. — 427 p.

34. Wallerstein I. The bourgeois(ie) as concept and reality // New left rev. — L., 1988. — N 167. — P. 91–105.

35. Wallerstein I. The Cold War and the Third world: The good Old Days / Fernand Braudel Center for the study of economies, historical systems, a. civilizations. — N.Y., 1990. — 20 p

36. Weber-Shafer P. Politics: A European luxury // Culture and politics / Ed. by Crauston M., Barlevi L.S. — Boston; N.Y.: De Gruyter, 1988. — Р. 120–129.

37. Wiener M.J. English culture and the decline of industrial spirit, 1850–1980. — Cambridge etc.: Cambridge univ. press, 1981. — XI,217 p.

38. Jantsch E. The self-organizing Universe: Sci. a. human implications of the emerging paradigm of evolution. — Oxford etc.: Pergamon press, 1980. — XVI,343 p.