"По ту сторону смерти" - читать интересную книгу автора (Клейвен Эндрю)

6

Иногда жизнь текла перед ее глазами словно кадры иностранного фильма с субтитрами. Иногда люди со своими страстями и пороками, ложью, склонностью задним числом оправдывать неблаговидные поступки были настолько наивны, неискушенны и безыскусны, что одно-единственное слово или нечаянный жест выдавали их с головой.

На уик-энд София приехала в поместье Белхем. Она, ее старшая сестра и брат пили кофе в утренней гостиной, небольшой светлой зале с красивой, богатой обстановкой. В высокие, от пола до потолка, окна проникали лучи скудного зимнего солнца, которые мягким отсветом ложились на буфет, столики для закусок и висевшие на кремовых стенах старые полотна с пасторальными сценками среди живописных развалин.

Присутствующие расположились лицом друг к другу. София в белой блузке и широких светло-бежевых брюках сидела, заложив нога на ногу, на стуле со спинкой, изображавшей лиру, в духе английского неоклассицизма; слева от нее на мягкой кушетке — Лаура. Справа, в кресле во французском провинциальном стиле, расположился Питер. Стул отца — его массивный трон, «чиппендейл» XVIII века — пустовал, и светлый солнечный блик на спинке словно временно замещал хозяина.

Маленький Саймон, пятилетний сын Лауры, племянник Софии, ползал под столом. Он возил взад-вперед по ковру игрушечный автомобиль Бэтмана — подарок тетки на Рождество — и отчаянно колотил фигуркой человека-летучей-мыши о зловещую, в виде когтистой лапы грифона, ножку стола.

София, помешивая сахар в чашке с кофе, устало наблюдала за ребенком. Она чувствовала себя совершенно разбитой. Слишком много работы, слишком мало сна. Тук-тук, тук-тук. Слишком много тревожных мыслей и ночных кошмаров. До аукциона осталось две недели. София, тот, кто купит картину… Все эти дни голос несчастного — «восставшего из мертвых», как он сам себя называл, — звучал у нее в ушах. Он — это Дьявол из Преисподней. А потом его тело выловили в Темзе. Тук-тук. Его обаятельное лицо с мертвыми, пустыми глазницами стояло у нее перед глазами, когда она просыпалась.

София, которая и раньше не страдала избыточным оптимизмом, теперь не на шутку испугалась, что в ее жизни наступает действительно черный период. Возможно, виной тому был ее собственный цинизм, благодаря которому она читала жизнь между строк.

— Дорогой, отойди от стола, — в третий раз повторила Лаура, миловидная натуральная блондинка с приятными чертами лица. Портили ее лишь жеманно поджатые губы и страдальческий, лихорадочный блеск в глазах. — Это дедушкин антиквариат. Ты поцарапаешь полировку или разобьешь чайник. Ступай, пока ничего не сломал. Играй лучше у окна.

В сознании Софии отчетливо проступили субтитры: Меня бесит, что ты возишься с подарком тети Софии, когда мамочка подарила тебе роскошную пиратскую шхуну и конструктор, из которого можно соорудить целый Тадж-Махал.

— Лаура, ради всего святого, оставь ребенка в покое, — подал голос Питер, не отрываясь от свежего номера «Гардиан». Он сидел развалясь, закинув ногу на подлокотник кресла и заставляя жалобно поскрипывать антикварный орех. Субтитр услужливо перевел: Мне все нипочем, и отца я не боюсь. Последнее было жалкой бравадой. София поднесла чашку к губам. «Стоило перед завтраком проделать добрые пять миль, чтобы купить газету, — отметила она про себя. — Можно подумать, радикальные пролейбористские взгляды сделают из Питера Жоржа Дантона».

Лаура, не выносившая никакой критики в свой адрес, немедленно позабыла о Саймоне — который, впрочем, все равно не обращал на нее внимания — и перешла в наступление.

— София, ты сегодня прекрасно выглядишь, — сказала она. — Хотя я не понимаю, как можно хорошо выглядеть в восемь тридцать утра. Я всегда говорила Спенсеру, если он хочет, чтобы я весь день оставалась в форме, ему не следовало просить меня подарить ему сына и наследника…

У меня есть муж, и я произвела на свет сына — внука нашего отца, — а ты просто фригидная стерва, неспособная иметь детей.

Питер опустил газету, его одутловатые щеки и усталые глаза, глаза старого человека, совершенно не вязались с непослушными мальчишескими кудрями.

— Чем, интересно, занимается наш Высокочтимый муж? Англия — маленькая страна, сколько нужно времени, чтобы подавить в ней всякое проявление художественной оригинальности?

Ты не только фригидна, но и жизнь твоя абсолютно никчемна, ты ни черта не смыслишь в деле, которым занимаешься.

София положила серебряную ложечку на блюдце и сдержанно, одними глазами, улыбнулась. Таково было ее кредо — такова была отведенная ей семейным сценарием роль: всегда сохранять спокойствие, не снисходить до взаимных упреков, быть выше, изысканнее и благороднее — само ее существование служило апофеозом волшебного превращения отца в истинного джентльмена. Она подумала, что ее реплика могла бы звучать так: Лаура, не важно, сколько еще детей ты произведешь на свет, а ты, Питер, можешь сколько угодно напускать на себя бравый вид, — факт остается фактом: галереей управляю я, я одна.

Потому что в конечном итоге каждый из них зависел в первую очередь от отца. Романист непременно попытался бы найти в их семейной истории страшную тайну, психиатр постарался бы сделать на них деньги. Но Софию всегда забавляло, насколько все очевидно и до бестолкового просто и неизбежно. Как этот его стул, напоминающий кафедру в готическом соборе — буковый, с венчающими витой изгиб спинки резными столбиками, — стоял теперь в самом центре воображаемого круга, который они образовывали, так и он сам, их отец, всегда занимал центральное положение в жизни каждого из них. «Так почему же никто не может прямо, без обиняков, признаться в этом? — рассуждала София. — Почему не снабдить этот кадр простым и лаконичным субтитром?» Нет, из года в год повторяется одно и то же. Лаура вечно похваляется своей плодовитой утробой, знает, что выглядит жалкой, но ничего не может с собой поделать. Питер отстаивает левые взгляды, причем всякий раз, как его очередное профессиональное начинание заканчивается крахом, он временно утрачивает веру в себя и погружается в состояние горькой обиды. А она, София, — совершенная, без пятна и без порока, — ревностно оберегает свое законное место одесную трона. Таков итог очередного эпизода сериала «Семья Эндеринг». И через неделю все будет то же самое.

— Внимание! — крикнул из-под стола маленький Саймон. — Приближается Бэтман!

И вот он наконец выходит на сцену. Сэр Майкл собственной персоной. Уверенной, тяжелой походкой он направляется к своему почетному месту — пышущий здоровьем, румяный, с крупными чертами лица, широкоплечий, грудь колесом. В твидовом зеленом сюртуке провинциального «джентри» и визитке. Серебряная проседь. Массивная нижняя челюсть. Волевой подбородок. В уголках губ Софии забрезжила слабая улыбка. Она всегда улыбалась при виде этого буйства плоти, торжества физической силы. В свои шестьдесят четыре года сэр Майкл сохранил энергию рабочего вола и упорство морского буксира.

— Всем доброе утро.

Все это время Питер, словно не обращая внимания на присутствие отца, сидел в прежней позе, то есть забросив ногу на подлокотник кресла. София даже испугалась: уж не отсохла ли она у него от страха? Затем он, шумно шурша страницами, перевернул газету, специально проследив, чтобы открылось ее название.

— С делами покончено? — развязным тоном поинтересовался Питер. — Слуги наказаны? Налоги собраны? Модернистские тенденции преданы анафеме?

— …и крестьяне потоптаны лошадьми, Питер, — закончил сэр Майкл, усаживаясь на стул. — Утро прошло удачно во всех отношениях.


— Дело во мне, или Питер действительно становится брюзгой? — спросил сэр Майкл позже, когда они с Софией прогуливались по саду. Размеренным шагом они неспешно ступали по мощенной каменными плитами дорожке среди кустов белой акации и кизила, усыпанного алыми брызгами ягод. Вдоль дорожки в траве стояли остатки каменных колонн и мраморные статуи: пять столетий назад на месте сада был внутренний двор аббатства. — Это чувство морального превосходства, заносчивость, — вполголоса продолжал сэр Майкл. — Я знаю, человек становится таким, если удача постоянно отворачивается от него, однако…

— Он делает это только для того, чтобы подразнить тебя, — сказала София, беря его под руку. Она сознательно вела себя, как терпеливая жена, — это действовало на отца умиротворяюще и они оба чувствовали себя спокойнее.

— А все эти разговоры о народе? — ворчал сэр Майкл, очевидно, чувствуя себя настоящим сквайром. — Есть в этом что-то американское. В конце концов, народ — это мы. И слова Питера ужасно глупы и наивны. Неужели он этого не понимает?

София подставила лицо свежему северному ветру. Кучевые облака мчались по синему небу, словно флотилии кораблей-призраков. Ветер шумел в багряных кустах кизила, покачивала ветвями акация. Ладонью ощущая, как играют под плотным твидом упругие мышцы отца, София прислонилась к нему плечом. Здесь, в саду, жизнь всегда казалась ей более или менее сносной.

Сэр Майкл меж тем продолжал:

— На мой взгляд, народ всегда творит что ему вздумается. И что в итоге? Предшествующие эпохи со всеми королями и сатрапами вместе взятыми не видели такого кровопролития. Газовые камеры и культурные революции — вот плоды деятельности народа. А когда какой-нибудь Черчилль или Рузвельт призывают их к порядку, они начинают хныкать: «Ах, во всем виноваты наши вожди, это они завели нас в тупик». А кто, спрашивается, эти самые вожди? Сапожники, крестьяне, маляры. Чего еще от них можно ожидать? Народ… То, что они не в состоянии разрушить, приходит в упадок и разлагается. Чего стоит все это телевидение, рестораны быстрого питания…

«Современное искусство», — как будто в полудреме подумала София.

— …современное искусство, — говорил сэр Майкл. — Народ обуреваем страстями и непостоянен; он не способен оценивать собственные поступки и находить верные решения. Знаешь, кто это сказал?

София, с нежностью поглаживая твидовый рукав, машинально про себя ответила: «Александр Гамильтон»[18].

— Александр Гамильтон. А он знал, что такое народ, когда нашего доморощенного Мао-Питера и в помине не было.

У дальней стены сада София остановилась у скульптуры, которую любила больше других. Это было каменное изваяние Девы Марии. По крайней мере София надеялась, что это именно Дева Мария, хотя время и дожди практически стерли узнаваемые черты. Осталась только готическая строгость складок мантии, струящейся с плеч.

— Видно, крепко он тебе досадил, раз ты в одном предложении помянул и американцев, и китайцев, — сказала София.

Высокочтимый муж уронил подбородок на грудь, чтобы спрятать предательскую улыбку.

— Наверное, ты считаешь меня старым занудой, — сказал он. — Что ж, я и есть старый зануда. Я пребываю в самом расцвете старческого занудства. Я имею на это право и не позволю, чтобы меня лишили подобного удовольствия.

София тихо рассмеялась и положила голову ему на плечо. Мысли ее при этом были примерно следующими: «В этом старике больше жизненных сил, чем в десятке каких-нибудь питеров. Нет, не зря мы все цепляемся за него».

— Помню, однажды в Лондоне я стоял возле дома, в который попала бомба, — сказал сэр Майкл. Софии нравилась эта история, и она была не прочь послушать ее еще раз. — Мне было тогда лет двадцать, совсем юнец. Висел туман, настоящий, как в старые добрые времена — густой, как похлебка. Туман и дым, и из этого месива глаз выхватывал какие-то рваные, темные силуэты. Провалы окон. Покосившиеся двери, которые вели в никуда. Груды битого кирпича. Лунный пейзаж. Вокруг плавал кисловатый запах. И стояла неестественная тишина, словно весь мир в одночасье рухнул.

Они повернулись и медленно направились к дому.

— И пока я там стоял, мне было видение, — продолжал сэр Майкл. — И я понял, что мир — мир, который я знал, — уже кончился, что дни цивилизации сочтены. Европу тошнило от самой себя, она растратила волю к великому. И я подумал: больше не будет ни Рафаэля, ни великой, достойной его живописи. Не будет гениальных опер и симфоний. Не будет поэзии, подобной поэзии Китса, не будет пьес, равных пьесам Шекспира. Никогда. Я думал: люди скоро забудут, как любить высокое и прекрасное. Уже забыли. Зато они научатся любить мелкие, ничтожные — земные — вещи и от этого сами станут мелкими и земными. Однажды они усядутся в круг на корточках и будут недоуменно разглядывать драгоценные реликвии прошлого и вопрошать: «Что это? Кому это могло нравиться? Кто решил, что это красиво?» Как обезьяны, которые тупо пялятся на сломанную лиру.

Впереди, за садовой оградой, показалось поместье. Нет, не чопорный и претенциозный феодальный замок, но почтенное родовое дворянское гнездо, неотъемлемая деталь пейзажа Котсуолдских холмов[19]. Двухэтажный особняк — кое-где еще виднелись следы первоначальной, пятнадцатого века, кладки — с высокими арочными окнами цоколя и двумя живописными мансардами по обе стороны фасада, увенчанного остроконечной крышей. Дом ее матери. Некогда на этом месте было зернохранилище Белхемского аббатства. К парадному входу вела буковая аллея. Сквозь сухую листву угадывались очертания разрушенной церкви. Понуро стояли в пожухшей траве покосившиеся древние могильные камни.

— Невыразимая тоска охватила меня, и я ушел, — рассказывал сэр Майкл. — Прочь от разрушенного дома. Я блуждал в тумане, не понимая, куда иду. Вдруг — это было как в сказке — я услышал голоса. Хор пел «Иерусалим», и в тумане казалось, что звуки льются с небес. Я очутился у входа в церковь. Никогда не забуду, это была церковь Святого Иакова. Я вошел — церковный хор репетировал, готовясь к какому-то торжеству, которое, кажется, должно было состояться вскоре в соборе Святого Павла. Церковь была пуста, и я решил, что это добрый знак — паства ушла, но гимн еще звучит… Потом они начали петь что-то другое со множеством «аллилуйя». По-моему, «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его» или что-то в этом роде… А потом одна девушка вышла вперед и запела соло. Очаровательное создание. Черные, воронова крыла, волосы. Вдохновенный лик. И удивительный голос. Меццо-сопрано. С жемчужным тембром. «И это все приложится вам…» — Остановившись, сэр Майкл отечески похлопал Софию по руке. — Так я впервые увидел твою мать.

София хотела — как всегда при этих словах — улыбнуться, но на сей раз история не возымела ожидаемого воздействия; ее сердце дрогнуло, и она отвела глаза: среди мокрых от дождя зарослей ломоноса стоял маленький садовый домик. Сквозь пелену неожиданно навернувшихся слез она смутно различила фигуру сторожа, Харри. Сидя на крыше, он приколачивал к карнизу водосточную трубу, один за другим вынимая изо рта гвозди. Тук-тук, тук-тук — разносилось по саду.

Внезапно София поняла, что вступает в очередную черную полосу своей жизни. В самую черную. «Хватит ли мне сил?» — спрашивала она себя и не находила ответа.

— Кстати, — проговорил сэр Майкл. — Я вдруг вспомнил — через две недели на «Сотбис» выставят «Волхвов». Думаю, мы должны их купить.

— Что? — София вздрогнула и в ужасе посмотрела на него, но тут же, осознав, что в словах отца нет ничего зловещего, поспешила взять себя в руки. А что еще он мог сказать? «Волхвы» — прекрасный образец немецкого романтизма, и его желание участвовать в аукционе вполне объяснимо.

— Да, — рассеянно произнесла она. — Разумеется. Если только цена будет приемлемой. Скажем, тридцать… или сорок тысяч.

— Нет. — Сэр Майкл поднял голову и устремил ввысь задумчивый взгляд. — Пусть мне придется выложить вдвое больше… втрое. Плевать. Я хочу купить весь триптих. Я куплю «Волхвов»… за любые деньги.


Портрет матери всегда висел напротив ее кровати — старой детской кровати на втором этаже усадьбы Белхем. Той ночью, лежа под пуховым одеялом, она, из-под кружевного полога, смотрела на него и не могла заснуть.

Родители заказали портрет вскоре после свадьбы. Энн тогда было примерно столько же лет, сколько теперь Софии. Бриллиантовое колье, гордый поворот головы, сияющий взор — все это вызывало улыбку. Художник явно льстил оригиналу, изобразив миру идеал, но при этом лишив его всякой индивидуальности. Тем не менее каждому, кто смотрел на портрет, бросалось в глаза очевидное сходство матери и дочери: те же черные волосы, те же высокие скулы, карие глаза, кожа цвета жемчуга. Только у женщины на портрете — как теперь казалось Софии — черты лица были мягче, светлее… Глаза светились добротой и состраданием, в улыбке угадывались великодушие и неподдельный интерес к жизни.

Глядя на нее, София неожиданно почувствовала невыносимое одиночество.

Повинуясь инстинкту, не отдавая себе отчета в том, что делает и почему плачет, она откинула одеяло, соскользнула с кровати и вышла из спальни. В дальнем конце темного коридора стояли старые дедушкины часы. Тук-тук, тук-тук. От этого звука можно было сойти с ума. Он туманил сознание. София направилась к лестнице, ступая босыми ступнями по потертой ковровой дорожке. Внезапно, в неверном свете, ей показалось, что лестница покачнулась, а стены накренились, грозя сомкнуться над ее головой. Мрачные лица с семейных портретов взирали на нее сверху вниз, словно она все еще была маленьким ребенком. Сердце Софии затрепетало от страха. Ей почудилось, будто ночная рубашка — в темноте неестественно белая — колышется и вздымается, и она сама, спускаясь по лестнице, плывет в ней, невесомая и бесплотная.

Тук-тук, тук-тук. Да, именно так все и было. Теперь она вспомнила. Вот почему ей стало так страшно, вот почему она чувствовала себя такой маленькой. Как ребенок. Ведь она и была ребенком. Пяти-шести лет. Точно так же она спустилась по лестнице. Тук-тук.

Она звала мать. И шла на этот звук. Дом спал, погруженный в тишину, которая была бы абсолютной, если бы не этот стук. Как и сейчас. Она миновала холл и повернула. Налево? Да. Она свернула налево и пошла дальше, смахивая слезы и шмыгая носом.

Еще один коридор. Анфилада комнат. Картины, пристенные столики; часы, канделябры, пустые стулья. Наконец, на торцовой стене гобелен с изображением вздыбленной многоголовой гидры, чей хвост обвивается вокруг звезд. Тук-тук. Не переставая звать мать, она подходит к последней двери. Слева. Это кабинет отца.

Она входит. Закрывает за собой дверь. Включает свет. Две настенные лампы с плафонами: от этого тусклого желтоватого света комната становится еще мрачнее; зловещие тени, колеблющиеся в углах, сгущаются. Справа и слева книжные полки. Впереди письменный стол отца, массивный, красного дерева, с декоративными пилястрами, увенчанными резными бараньими головами, которые взирают на нее скорбными очами. За столом — обтянутый кожей и закрытый чехлом стул с высокой спинкой, покосившейся от старости. Он подозрительно, словно исподлобья, наблюдает за ней.

Она понимает, что это глупо, но ничего не может с собой поделать: ей страшно. Лучше бы шторы были задернуты. Где-то там, в темноте, остов церкви. Старое кладбище. Она смотрит в окно, видит себя, и душа ее содрогается от страха: вдруг из тьмы кто-то вынырнет и прильнет к ее собственному отражению. Черная Энни…

Тук-тук, тук-тук. Звук доносился откуда-то справа, из-за книжных полок. Так вот как все было. Она услышала звук. Снова позвала мать. Провела ладонью по тисненым корешкам фолиантов, кончиками пальцев осязая — почти телесную — кожу. Неожиданно щелкнул замок, полки отделились от стены, повернувшись на невидимых шарнирах. Тук-тук.

Взгляду ее предстала потайная комната. Там стоял… обагренный кровью… ее отец.

— Папа, ты убийца? — вскричала она.

— Боюсь, что да, — хриплым шепотом ответил он.

Разумеется, это был всего лишь один из ее кошмаров. Но ей все равно было страшно, и, проснувшись, она никак не могла отогнать тягостные мысли. «Я куплю «Волхвов», — сказал он в саду, — …за любые деньги».

София села в кровати. С портрета мать смотрела на нее нежным, любящим взглядом. Софии хотелось стереть из памяти все: кошмар, глупые воспоминания. Поджав под себя ноги, она оперлась локтями о колени и уткнулась в ладони лицом.

Тот, кто купит картину, тот и убил меня. Джон Бремер взирал на нее пустыми, залитыми кровью глазницами. Четверо из них мертвы. Он — это Дьявол из Преисподней. Он купит, я знаю, он заплатит любые деньги. София, тот, кто купит «Волхвов»…

София до боли прикусила губу.

Я куплю «Волхвов»… за любые деньги.

Больше всего ее удивляло собственное спокойствие.