"Сумасшедший шарманщик" - читать интересную книгу автора (Седых Андрей)

Непонятая натура

Елена Ивановна пришла в этот вечер какая-то особенная, взволнованная и немного томная. Сидельниковы, у которых она бывала в гостях раз в неделю, не обратили, впрочем, на это особенного внимания. Час был обеденный. Все хотели есть и торопились сесть за стол.

— А что, Маша, — сказал Сидельников, обращаясь к жене, — нельзя ли, по случаю благополучного прибытия гостьи, — этого самого? Его же и монаси приемлют, как говорил покойный Чехов. Говорят, страшно любил водку. И Елена Ивановна с нами выпьет.

Елена Ивановна запротестовала, но Сидельников сразу оживился, мгновенно раздобыл бутылку и налил всем по рюмке.

— Ну, — сказал он, слегка щурясь от предстоящего удовольствия, — дай Боже, чтобы завтра — тоже!

Выпил, страдальчески поморщился и начал тыкать вилкой в заправленную селедку.

После второй рюмки Сидельников совсем пришел в благодушное настроение и принялся за еду, — ел он и разговаривал быстро и беспорядочно, не обращая внимания на сидевших за столом, так что казалось, будто говорит он сам с собой. А Елена Ивановна ела медленно и пила, как полагается гостье, маленькими, осторожными глотками, вероятно, для того, чтобы показать, что она не голодна и хорошо воспитана. И все время, пока Сидельников шумно выпивал и закусывал, а Маша с натянутой улыбкой изображала гостеприимную хозяйку, с лица Елены Ивановны не сходило то самое томное и торжественное выражение, с которым она вошла в комнату. В конце концов, даже Сидельников что то заметил и спросил:

— А что вы сегодня такая нахохлившаяся, сударыня? Может быть — именинница? Тогда под это следует выпить особо.

Елена Ивановна улыбнулась, как Дама с Камелиями в третьем акте, и слабо покачала головой. Нет до именин еще далеко, и вообще не произошло ничего особенного. Ответ этот вполне удовлетворил Сидельникова, но жена его сразу почувствовала, что гостья не говорит правду. Влюблена? Или, чего доброго, замуж собралась?

— Влюблена, — подтвердил Сидельников, принимаясь за свежую котлету. — Влюблена, как кошка. Так сказать, лирический антракт: я пью волшебный яд желаний!

— Ты, кажется, пьешь не волшебный яд желаний, а третью рюмку водки, — заметила жена.

— Третью? — удивился Сидельников. — Никогда бы не сказал. Впрочем, как говорил покойный Чехов, веселие Руси есть пити и ести.

Был он, в общем, человек не плохой, но по натуре пошлый, а с годами эта культивируемая пошлость постепенно усиливалась. Он уж не мог ни о чем говорить серьезно, а все больше балагурил, сыпал прибаутками, и на каждый случай жизни у него был припасен старый, давно всем известный анекдот. Жена к этому привыкла и не обращала больше внимания. Она вообще редко слушала то, что говорил Сидельников. За долгую совместную жизнь все нужные слова были сказаны, все его истории в разных вариантах прослушаны десятки раз, и теперь она могла поддерживать разговор совершенно автоматически, не прислушиваясь к тому, что говорил муж, думая о своем, — и, к ее собственному удивлению, она почти никогда не отвечала невпопад.

Но Елена Ивановна страдала. Была она уже не молода, очень одинока, и к Сидельниковым ходила только потому, что каждый человек должен иметь место, куда можно ему пойти, посидеть с людьми и отвести душу. Собственно, отвести душу никогда не удавалось. Сидельников пил, говорил прибаутками, плел что-то очень нудное и всем давно известное, а жена его думала о чем-то своем и вообще всяких откровенностей и излияний чувств избегала: была убеждена, что все закончится просьбой дать денег взаймы. Так и проходили эти вечера, — Елена Ивановна больше молчала, хотя ей иногда хотелось рассказать этим самодовольным, тупым людям, что она не всегда была стареющей, одинокой женщиной с морщинками под глазами, что ее когда-то звали Леночкой, — на ней было коричневое форменное платье с белым батистовым передником, а рассыпавшиеся, непокорные кудряшки сводили с ума гимназистов.

С этих далеких времен у Клены Ивановны сохранилась тоненькая пачка писем, перевязанных, как водится, розовой ленточкой и лежавших на дне заветной шкатулки. Елена Ивановна в жизни потеряла многое, немало постранствовала по свету, но шкатулку все-таки сохранила и благополучно провезла через все испытания. Была она женщиной сентиментальной и даже, можно сказать, романтической. С годами романтизм ее стал принимать даже несколько экзальтированные формы, а в шкатулке постоянно прибавлялись новые сувениры. Был здесь старый веер из слоновой кости с кружевами, который покойная мать подарила Леночке по случаю выпускного бала; были фотографии людей, давно всеми забытых, кроме Елены Ивановны. В пожелтевшей от времени бумажке лежали засушенные фиалки. А на самом дне шкатулки хранились письма, — неопровержимое свидетельство несложной любовной жизни Елены Ивановны.

Письма эти она знала наизусть, но время от времени, по вечерам, перечитывала и при этом волновалась, — на лице тогда выступали красные пятна, делавшие ее вдруг старой и некрасивой. Перечитав письма, она бережно укладывала их в шкатулку и потом, лежа в своей узкой и одинокой постели, долго думала о людях, которые ее когда-то любили. Вероятно, никого из них уже не осталось в живых; были такие события, прошло так много лет… Но, может быть, кто-нибудь выжил? Ведь и она сама жива. И дальше Елена Ивановна начинала думать о том, как она вдруг встретит его на улице. Конечно, они сразу узнают друг друга, ведь люди по существу меняются очень мало. Вернется старая дружба, любовь, и жизнь снова получит новый смысл и значение… И, помечтав немного и поплакав в подушку, Елена Ивановна тушила свет, стараясь уснуть: утром нужно встать пораньше и идти на работу.

* * *

Как случилось, что в этот вечер она принесла к Сидельниковым одно из своих заветных писем? Может быть, одолела тоска, или появилась потребность поделиться с друзьями чем-то важным и нужным. А быть может, ей просто захотелось показать Сидельниковым, смотревшим на нее со снисходительной жалостью, что она — вовсе не засохшая старая дева, что ее любили, ей писали любовные письма и подносили цветы… Вот почему Елена Ивановна в этот вечер пришла такая взволнованная. И когда обед стал подходить к концу, она вдруг покраснела и небрежным тоном сказала:

— А со мной произошла такая смешная история… Вчера я перебирала в чемодане старые бумаги и нашла одно письмо. Написал его мне когда-то влюбленный гимназист.

— Здорово! — загрохотал Сидельников, расправляясь с котлетой. А сколько, матушка, вам тогда было лет?

— Семнадцать, — с холодным достоинством ответила Елена Ивановна. — Я тогда кончала гимназию и готовилась к выпускным экзаменам.

— Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой… А не выпить ли нам, господа, за этого самого влюбленного гимназиста? Юнкер Шмит из пистолета хочет застрелиться…

— Успокойся, — сказала Маша. — Тебе больше нельзя. А то ты скоро начнешь декламировать «У лукоморья дуб зеленый»… Вот лучше пусть Елена Ивановна прочтет нам свое письмо.

Елена Ивановна смутилась. Собственно, письмо было принесено специально для того, чтобы быть прочитанным, момента этого она ждала и боялась, и теперь, когда он наступил, она вдруг растерялась. Вряд ли это будет интересно, — письмо влюбленного мальчика, но такое искреннее и свежее… Впрочем, если хотят послушать, — она готова.

— Валяйте, Саломея! — сказал Сидельников.

Елена Ивановна вынула из сумки листок бумаги, вырванный из ученической тетради, и начала читать, замирая от ужаса и счастья:

«Любимая моя, единственная моя, синеглазая моя Леночна…»

— Да что вы, милая, — перебила Маша Сидельникова. — Какие же у вас синие глаза? Скорее уж серые.

— Тогда были синие, — кротко ответила Елена Ивановна.

— Отцвели уж давно хризантемы в саду, — пропел Сидельников.

Елена Ивановна проглотила обиду и немного дрожащим голосом продолжала читать:

«…Сейчас два часа утра. Я пишу, весь охваченный чудесной лихорадкой и томительной истомой. Окно мое настеж открыто, в комнату льется сладкий, дурманящий запах летней ночи. Свеча горит на моем столе, пламя ее колеблется, по стенам пляшут неровные, фантастические тени».

— При свече писал, — вздохнул Сидельников. — Должно быть, дело было еще до изобретения электричества.

«…Прошло уже два часа, как я расстался с Вами, любимая. Целая вечность, целая жизнь. Два часа назад мы сидели в саду, над речным обрывом, я целовал ваши тонкие, умные пальцы и глядел в ваши прекрасные, бездонные глаза…»

— Бочки бывают бездонные, — бормотал Сидельников. — Стиль неважнецкий у молодого человека, но пишет бойко. Должно быть, насобачился, или у кого-нибудь списал. Я сам у Пушкина стихи скатывал и переписывал в альбом барышням… Маша, а Маша, — нельзя ли мне еще немного компоту получить?

— Хватит с тебя, — сказала Маша. — Не хами, дай слушать.

«…Я помню только, как наступила удивительная, особенная тишина, — кажется, даже соловьи перестали петь, и лишь было слышно, как бились наши сердца. Вам стало холодно, я обнял Ваши хрупкие плечи, Вы склонили голову ко мне на грудь и на мгновенье, на одно только мгновенье, уста наши слились…»

— Это он у Загоскина украл, — с ядовитой уверенностью сказал Сидельников. — Эта история напоминает мне один анекдот. Однажды барышня пошла с семинаристом в сад…

— Замолчите, — очень тихо и твердо сказала Елена Ивановна. — Замолчите сию же минуту. Я пришла к вам, к моим лучшим друзьям, принесла вам самое нужное, самое ценное, что оставалось у меня в жизни. А вы…

Она не кончила, встала из-за стола, сунула письмо в сумочку и направилась к дверям. Сидельникова пыталась ее удержать — нужно знать мужа, ведь он такой, и всегда шутит, и потом — кто мог предполагать, что Елена Ивановна так близко примет к сердцу старый роман юности?

Но Елена Ивановна все же ушла, тихонько закрыв за собой дверь. Она не слышала, что говорила ей вслед Сидельникова, — теперь ей все было безразлично и появилось такое чувство, словно она испортила что-то очень важное и большое в своей жизни. Она спускалась по темноватой лестнице, и вдруг все показалось ей мрачным и убогим: и потертый коврик на ступеньках, и стены запятнанные, чьими-то нечистыми руками, и ящики с мусором, выставленные у дверей квартир.

На улице моросил дождь. Тусклые фонари отражались в мокром асфальте, и какие-то прохожие под раскрытыми зонтиками торопились домой, не обращая на нас внимания. И Елена Ивановна вдруг до боли отчетливо вспомнила летнюю ночь на Каме, городской сад над обрывом, синеглазую Леночку и этот первый, на всю жизнь запомнившийся поцелуй. Ведь все это было, этого нельзя отнять у нее! Потом она вспомнила смеющегося Сидельникова и заплакала от обиды и горечи. Она шла, спотыкаясь, как пьяная, оплакивая свою оскорбленную любовь, и машинально твердила:

— Дура… Старая дура!

Вернулась она домой вся продрогшая, бережно спрятала письмо в заветную шкатулку и легла спать. И ночью, во сне, продолжала всхлипывать от обиды.