"Мысли и воспоминания. Том I" - читать интересную книгу автора (фон Бисмарк Отто)

III

Назначение в марте 1862 г. принца Адольфа Гогенлоэ-Ингельфингена заместителем министра-президента вместо князя Гогенцоллерна было своего рода министерской уловкой, рассчитанной на короткий срок. Принц был умен, обходителен и безусловно предан королю; в делах нашей внутренней политики он участвовал, правда, скорей как дилетант, но во всяком случае интересовался ею живее, чем большинство равных ему по положению представителей нашего владетельного дворянства; однако ни физически, ни, быть может, умственно он уже не соответствовал тому, чтобы в такое тревожное время занимать пост министра-президента; при нашей встрече с ним в мае 1862 г. он нарочито старался усилить это впечатление, заклиная меня стать как можно скорее во главе министерства и избавить его тем самым от мученичества, под бременем которого он изнемогал.

В ту пору я не был еще в состоянии исполнить его просьбу, да и не проявлял в этом отношении особого нетерпения. Но уже тогда, когда я был вызван из Петербурга в Берлин, мне по тем зигзагам, которые проделывала наша парламентская политика, стало ясно, что этот вопрос неминуемо встанет передо мной. Не скажу, чтобы эта перспектива была мне приятна и настраивала меня на деятельный лад, я не был уверен, что у его величества надолго достанет твердости противостоять семейным влияниям; мне помнится, что я переступил границу моего отечества в Эйдкунене далеко не с тем радостным чувством, как обыкновенно.[507] Меня угнетало сознание, что мне предстоит трудное и ответственное дело взамен приятного и не обязательно ответственного поста влиятельного посланника. При этом я не мог составить себе точного представления о степени и характере поддержки, на которую я мог рассчитывать со стороны короля, его супруги, моих коллег и в стране для борьбы с надвигавшимися волнами парламентского господства. Положение, при котором я был прикован к гостинице, к Берлину, подобно посланникам-интриганам времен Мантейфеля, и должен был выступать в свете некоего претендента, — все это претило моему чувству собственного достоинства. Я просил графа Бернсторфа дать мне какое-нибудь назначение или добиться того, чтобы я мог уйти в отставку. Он не потерял еще тогда надежды удержаться на своем посту и предложил, а через несколько часов и добился моего назначения в Париж.

Назначение состоялось 22 мая, а 1 июня я уже вручил в Тюльерийском дворце[508] свои верительные грамоты. На следующий день я писал Роону:

«Я прибыл сюда благополучно, живу здесь, как крыса в пустом амбаре, и вынужден ввиду холодной и дождливой погоды сидеть дома. Вчера я имел торжественную аудиенцию с прибытием в императорской карете, торжественным церемониалом, дефилирующими сановниками. Впрочем — коротко и ясно, без политики, которая отложена на un de ces jours [один из ближайших дней], впредь до частной аудиенции. Императрица очень хороша собою, как всегда. Вчера вечером прибыл фельдъегерь, но не привез мне из Берлина ничего, кроме нескольких кожаных сумок скучных депеш по поводу Дании. Я ожидал письма от вас. Из послания Бернсторфа к Рейсу я вижу, что отправитель твердо рассчитывает на мое продолжительное пребывание в Париже и на свое в Берлине и что король ошибается, полагая, будто Бернсторф стремится возвратиться в Лондон, чем скорее, тем лучше.[509] Я не понимаю его: почему он не скажет откровенно, хочет ли он остаться или хочет уехать; ведь ни в том, ни в другом нет ничего зазорного. Занимать оба поста одновременно — это уже не столь безупречно. Как только у меня будет что-либо сообщить, т. е. как только я увижу императора с глазу на глаз, я напишу королю собственноручно. Я все еще льщу себя надеждой, что его величество сочтет меня менее незаменимым, если я некоторое время не буду показываться ему на глаза, и что найдется какой-нибудь непризнанный до сих пор государственный деятель, который обгонит меня, а я тем временем еще несколько пополню здесь свой опыт. Я спокойно ожидаю, будет ли решено и как что-нибудь относительно меня. Если в течение ближайших недель ничего не выяснится, то я буду просить об отпуске, чтобы привезти сюда жену; но в таком случае мне необходимо знать определенно, как долго я тут пробуду. В расчете на предупреждение за неделю я здесь прочно устраиваться не могу.

Надеюсь, в высших сферах не возникнет мысли назначить меня министром без портфеля; на последней аудиенции об этом не было речи. Это невыгодное положение: ничего не скажи и за все отвечай, всюду будь непрошенным гостем, а когда действительно захочешь заявить свое мнение, тебя оборвут. Я предпочитаю портфель посту министра-президента; ведь последнее в сущности означает быть в резерве, к тому же мне не особенно хотелось бы иметь своим коллегой [человека], который живет наполовину в Лондоне. Если он не желает переселиться туда совсем, то я охотно предоставляю ему оставаться там, где он находится, и считаю, что не по-дружески было бы понуждать его.

Сердечный поклон вашим. Преданный вам друг и, если на то пошло, бесспорный, хоть и не задорный, соратник, причем зимой охотнее, чем в такую жару!»

4 июня Роон писал мне из Берлина:

«…В воскресенье Шлейниц говорил со мною о преемнике Гогенлоэ и высказал мнение, что ваше время еще не пришло. На мой вопрос, кто же будет стоять во главе министерства, он пожал плечами, а когда я добавил, что ему остается в таком случае только пожалеть себя, он увильнул, не дав ни утвердительного, ни отрицательного ответа. Что это меня беспокоит, не должно вас удивить. Поэтому я воспользовался вчера случаем возбудить в надлежащих сферах вопрос о министре-президенте и встретил прежнюю склонность к вам наряду с прежней нерешительностью. Что прикажете делать? И чем это кончится? У нас нет партии, способной править! О демократах, само собою разумеется, не может быть и речи, но ведь значительное большинство состоит из демократов и тех, кто хочет стать таковыми, хотя их проект адреса[510] насквозь пропитан уверениями в лояльности. Наряду с ними — конституционалисты; подлинные — кучка в двадцать с лишним человек, с Финке во главе; около пятнадцати консерваторов, тридцать католиков и до двадцати поляков. Где же возможное правительство найдет необходимую поддержку? Какая партия, кроме демократов, может править при подобной группировке сил, а они не могут и ни в коем случае не должны править. При подобных обстоятельствах, учит [меня] моя логика, теперешнее правительство должно остаться у власти, как бы это ни было трудно. Именно поэтому оно непременно должно усилиться, и притом чем скорее, тем лучше. Интересы Пруссии едва ли, как мне кажется, требуют, чтобы граф Бернсторф занимал по-прежнему два столь крупных поста. Поэтому я буду очень доволен, если вы в ближайшее время получите пост министра-президента, хотя и уверен, что Б[ернсторф] не замедлит выйти тогда из своего двойственного положения и перестанет изображать колосса, стоящего одной ногой в Берлине, а другой — в Лондоне. Я взываю к вашей совести — не делать встречного хода, так как это в конце концов могло бы толкнуть — да и толкнуло бы — короля в распростертые объятия демократов. 11-го сего месяца истекает отпуск Гогенлоэ. Обратно прибудет не сам он, а его прошение об отставке. И тогда-то, тогда, надеюсь, вас вызовут по телеграфу. Все патриоты жаждут этого. Как же вы можете тут колебаться и маневрировать?»

Я отвечал:

«Париж, Троица, 1862 г.

Любезный Роон,

Штейн (в то время военный атташе) аккуратно доставил мне ваше письмо, которое, видимо, не было распечатано, так как мне самому не удалось вскрыть его, не надорвав. Можете быть уверены, что я отнюдь не делаю никаких встречных ходов и маневров; если бы я не видел по всем признакам, что Бернсторф вовсе и не помышляет об уходе, то я со всей определенностью ожидал бы, что мне придется через несколько дней оставить Париж и отправиться через Лондон в Берлин; я и пальцем не пошевелил бы, чтобы противодействовать этому. Я и так ничего не предпринимаю, но не могу же я на самом деле советовать королю дать мне место Бернсторфа; а если бы я был назначен [министром] без портфеля, то, считая Шлейница, у нас оказалось бы три министра иностранных дел, один из которых перед лицом малейшей ответственности всегда готов ретироваться в министерство двора, а другой — в Лондон.[511] С вами, я знаю, мы единодушны; с Яговым, надеюсь, могли бы придти к тому же; ведомственные министерства не были бы для меня камнем преткновения, а в вопросах внешней политики я имею довольно определенные взгляды; возможно, они имеются и у Бернсторфа, но я с ними не знаком и не могу освоиться с его методом и приемами; не доверяю я также и его глазомеру в делах политики, как он, должно быть, не доверяет моему. Впрочем, слишком долго неизвестность не может продолжаться — подожду до 11-го, тогда будет видно, остается ли король при своем мнении от 26-го прошлого месяца[512] или же предпримет что-либо иное. Если до тех пор ничего не произойдет, то я напишу его величеству, что позволяю себе считать свое теперешнее назначение окончательным и устроить свои домашние дела в расчете на пребывание здесь до зимы и долее. Мои вещи и экипажи находятся еще в Петербурге, мне нужно куда-нибудь девать их; кроме того, мне свойственны привычки заботливого отца семейства и, между прочим, потребность иметь определенное место жительства, а я лишен его в сущности с июля прошлого года, когда Шлейниц впервые сказал мне, что я получу другое назначение. Вы несправедливы ко мне, подозревая, что я упираюсь, напротив, я подвержен настроениям того предприимчивого животного, которое от избытка веселья пускается в пляс по льду.

Я следил в известной мере за прениями в связи с адресом и вынес впечатление, что в комиссии и, пожалуй, даже на пленуме правительство оказалось уступчивее, чем следовало. Какое значение имеет, собственно, плохой адрес? Люди полагают, что, проведя такой адрес, они добились победы. В форме адреса палата инсценирует маневры с условным врагом и холостыми зарядами. Если же люди примут мнимое сражение за действительную победу и вступят на правовую почву короля (auf koniglichen Rechtsboden), рассеявшись по ней, грабя и мародерствуя, то неизбежно настанет момент, когда условный враг демаскирует свои батареи и начнет стрелять по-настоящему. В нашем восприятии чувствуется недостаток благодушия; ваше письмо дышит благородным гневом воина, пылом и жаром сражения. Вы, скажу без лести, отвечали превосходно, но тем досадней в сущности — ведь эти люди не понимают по-немецки. Нашего здешнего любезного соседа[513] я нашел спокойным и довольным, весьма доброжелательным к нам и весьма склонным обсуждать трудности «германского вопроса»; он не может отказать в своих симпатиях ни одной из существующих династий, надеется, однако, что Пруссия успешно разрешит поставленную перед ней великую задачу, а именно — германскую, после чего правительство приобретет доверие и внутри [страны]. Сплошь красивые слова. На вопрос, почему я не устраиваюсь здесь как следует, оседло, я отвечаю, что в скором времени попрошусь на несколько месяцев в отпуск, после чего возвращусь вместе с женой.

10 июня. Ответ его величества на адрес производит достойное впечатление своей сдержанностью и умеренностью — холоден, никакого раздражения. Намеки на то, что Шлейниц сменит Гогенлоэ, встречаются во многих газетах. От души рад за него, а министром двора он при этом все же останется.

Посылаю настоящее письмо завтра с фельдъегерем, который пробудет в Аахене до тех пор, пока не получит что-нибудь из Берлина для доставки сюда. Привет вашим дамам; все мои здоровы. Издавна верный вам

ваш ф. Б.»

27 июня император пригласил меня в Фонтенебло и долго гулял со мною. Во время беседы на политические темы дня и последних лет он неожиданно спросил меня, думаю ли я, что король склонен будет заключить с ним союз. Я отвечал, что король питает к нему самые дружеские чувства и что предрассудки против Франции, господствовавшие некогда в нашем общественном мнении, почти исчезли; однако союзы вызываются обстоятельствами, в соответствии с которыми определяется потребность в них и польза от них. Союз предполагает тот или иной мотив, определенную цель. Император оспаривал необходимость такой предпосылки; одни державы относятся друг к другу дружественно, в отношениях между другими это имеет место в меньшей степени. Перед лицом неопределенного будущего необходимо дать своему доверию то или иное направление. Говоря о союзе, он отнюдь не имеет в виду какого-либо авантюрного проекта; он видит общность интересов Пруссии и Франции и находит в них элементы d'une entente intime et durable [тесного и прочного согласия]. Было бы большой ошибкой пытаться создавать события; заранее нельзя рассчитать ни их направления, ни их размаха, но в ожидании их можно подготовиться, se premunir, en avisant aux moyens pour у faire face et en profiter [предусмотрительно принять необходимые меры, чтобы противостоять им и извлечь из них пользу]. Император продолжал развивать идею «дипломатического альянса», при котором входит в обычай взаимное доверие и стороны привыкают рассчитывать друг на друга в затруднительных обстоятельствах, а затем, внезапно остановившись, сказал:

«Вы не можете себе представить, quelles singulieres ouvertures m'a fait faire l'Autriche, il у a peu de jours» [«какие странные предложения были сделаны мне Австрией несколько дней назад»]. По-видимому, совпадение вашего назначения с приездом в Париж господина Будберга вызвало в Вене панический страх. Князь Меттерних сказал мне, что им получены столь далеко идущие инструкции, что он сам испугался; ему даны самые неограниченные полномочия, какие когда-либо давал суверенный государь своему представителю, — во что бы то ни стало притти со мною к соглашению по всем вопросам, какие бы я ни затронул. Это заявление привело меня в некоторое замешательство, ибо, не говоря уже о. несовместимости интересов обоих государств, я испытываю почти суеверное предубеждение против того, чтобы сочетать свою судьбу с судьбой Австрии».

Эти откровения императора, конечно, не могли быть вовсе лишены основания, хотя он и мог рассчитывать, что я не использую мои установившиеся в обществе отношения с Меттернихом во зло оказанному мне доверию. Как бы то ни было, подобная откровенность с прусским посланником была неосторожностью независимо оттого, соответствовала она истине или была преувеличением. Еще во Франкфурте я пришел к убеждению, что венская политика не останавливается при случае ни перед какими комбинациями; она пожертвовала бы Венецией или левым берегом Рейна,[514] лишь бы на правом его берегу приобрести такой ценой союзную конституцию, гарантирующую преобладание Австрии над Пруссией;[515] германская фраза котировалась в венском императорском дворце лишь до тех пор, пока ею пользовались как вожжами, предназначенными для нас и вюрцбуржцев. Если против нас еще не была создана франко-австрийская коалиция, то обязаны мы были этим не Австрии, а Франции, и не возможным симпатиям к нам Наполеона, а его неуверенности, в состоянии ли была Австрия плыть по течению столь сильных тогда национальных стремлений. Из всего этого я не сделал в своем донесении королю вывода, что нам следует искать союза в той или иной форме с Францией, зато подчеркнул, что мы не должны и не можем ни полагаться на Австрию, как на верного союзника против Франции, ни надеяться, что она добровольно изъявит свое согласие не препятствовать укреплению нами нашего положения в Германии.

За отсутствием каких-либо политических поручений и дел, я на короткое время уехал в Англию, а 25 июля предпринял более продолжительную поездку по югу Франции. К этому времени относится следующая переписка:

«Париж, 15 июля 1862 г.

Любезный Роон,

Я в совершенном недоумении, почему вы осведомляетесь по телеграфу, получил ли я ваше письмо от 26-го (истекшего месяца). Я не ответил на него потому, что по основному вопросу не мог ничего сообщить, а мог только ждать новостей. С тех пор ко мне прибыл курьер, о котором меня предупредили телеграммой за две недели и в ожидании которого я вернулся из Англии на неделю раньше. Он привез письмо Бернсторфа в ответ на мою просьбу об отпуске. В настоящее время я здесь не нужен, так как здесь нет ни императора, ни министров, ни посланников. Я не совсем здоров; эта неопределенная жизнь — постоянно в неизвестности, без настоящего дела — не способствует успокоению нервов. Я думал, что еду сюда дней на 10 — недели на две, но вот уже 7 недель, как я тут, и совершенно не знаю, буду ли я здесь через 24 часа. Я не хочу навязываться королю, обосновавшись в Берлине, и не еду домой потому, что боюсь проездом через Берлин застрять в гостинице на неопределенное время. Из письма Бернсторфа я вижу, что королю до поры до времени нежелательно поручать мне иностранные дела и что его величество еще не решил — следует ли назначить меня на место Гогенлоэ, но не хочет предрешать этот вопрос и в отрицательном смысле, дозволив мне полуторамесячный отпуск. Король сомневается, как пишет мне Бернсторф, могу ли я быть полезен во время текущей сессии и не лучше ли отложить мое назначение, — если оно вообще состоится,— на зиму. Ввиду этого я возобновляю сегодня просьбу о полуторамесячном отпуске, мотивируя ее следующим образом. Во-первых, я действительно нуждаюсь в подкреплении сил горным и морским воздухом; если мне суждена каторжная работа, то необходимо запастись здоровьем, а Париж действует на меня пока что плохо, при той собачьей жизни бездомного холостяка, какую мне приходится вести, Во-вторых, королю нужно дать срок спокойно принять решение по собственному побуждению, иначе его величество возложит ответственность за последствия на тех, кто будет понуждать его. В-третьих, Бернсторф не хочет теперь уходить; король неоднократно просил его остаться и заявил, что о министерстве иностранных дел он со мною не говорил вовсе, а положение министра без портфеля для меня неприемлемо. В-четвертых, мое вступление в министерство, которое в настоящее время показалось бы бесцельным и случайным, может со временем сыграть роль эффектного маневра.

Я мыслю себе все это так: министерство будет твердо и спокойно возражать против каких-либо ограничений военного бюджета, но не доведет дела до кризиса, а предоставит палате возможность всесторонне обсудить бюджет. Это закончится, я думаю, к сентябрю. Затем бюджет, который, как я предполагаю, окажется неприемлемым для правительства, поступит в палату господ, но лишь при наличии уверенности, что изуродованный проект бюджета будет ею отвергнут. Тогда, а в противном случае — до обсуждения бюджета в палате господ, можно будет возвратить его для вторичного пересмотра в палату депутатов, сопроводив его королевским посланием, в котором будет дана деловая мотивировка отказа короля утвердить подобный закон о бюджете и будет предложено подвергнуть бюджет новому рассмотрению. Тогда или несколько ранее надо будет, пожалуй, отсрочить на месяц сессию ландтага. Чем больше затянется это дело, тем более потеряет палата в общественном мнении, так как, придираясь к сущим мелочам, она уже допустила ошибку и будет допускать ее и далее, и так как у нее нет ни одного оратора, который не нагонял бы тоски на публику. Если бы удалось добиться, чтобы она стала придираться к таким пустякам, как перманентность палаты господ,[516] начала бы ради них войну и затянула бы разрешение серьезных вопросов, то это было бы большим счастьем. Палата утомится, будет надеяться на то, что правительство теряет силы, а уездных судей надо будет припугнуть расходами на их заместителей.[517] Когда она совсем размякнет, почувствует, что надоела стране, и будет нетерпеливо ждать уступок со стороны правительства, чтобы выпутаться из двусмысленного положения, тогда, по-моему, наступит момент показать ей моим назначением, что не может быть и речи об отказе от борьбы, а лишь о продолжении ее со свежими силами. Появление нового батальона в боевом строю кабинета произведет тогда, быть может, такое впечатление, какого теперь не достичь; если же предварительно еще и пошумят немного на тему об октроировании и государственном перевороте, тогда моя старая репутация человека безрассудной жестокости пригодится мне как нельзя более, и люди подумают: «вот оно, начинается», — и тогда все центровики и половинчатые охотно пойдут на переговоры. Все это основывается скорее на инстинктивном ощущении, и доказать, что это так, я не могу и не захожу так далеко, чтобы из-за этого ответить королю на свой страх и риск отказом, если он мне что-либо прикажет. Но если спросят моего мнения, то я скажу, что меня следует подержать еще несколько месяцев за кулисами.

Быть может, я говорю все это впустую, быть может, его величество никогда не решится назначить меня, ибо я не знаю, почему бы это произошло теперь, если не произошло шесть недель тому назад. Но глотать раскаленную парижскую пыль, зевать в кафе и театрах или снова располагаться в берлинском Hotel Royal в качестве политического дилетанта — ко всему этому нет никаких оснований, — лучше провести это время на водах.

Удивляюсь я все же политической бездарности наших палат; ведь мы все же очень просвещенная страна, даже чересчур просвещенная,— это не подлежит сомнению. Другие, наверное, тоже не умнее, чем те, которые составляют цвет наших [трех] классных выборов, но у них нет той ребяческой самоуверенности, с какой наши выставляют напоказ, как нечто образцовое, свои импотентные срамные части во всей их наготе. Откуда у нас, немцев, репутация людей застенчивых и скромных? Среди нас нет таких, кто не считал бы, что он во всем — от ведения войны до ловли блох у собак — разбирается лучше, нежели все обученные своему делу специалисты вместе взятые, тогда как в других странах есть все же не мало людей, допускающих, что они понимают в некоторых вещах менее других, довольствуются этим и помалкивают.

16-го. Мне надо сегодня спешно кончать, так как я потратил время на другие дела.

Сердечный поклон вашим. Издавна верный вам

ваш ф. Б.»

Роон ответил мне 31 августа 1862 г.:

«Любезный Бисмарк,

Вы, должно быть, понимаете, почему я до сих пор не отвечал вам; я все ждал и ждал решения или хотя бы такой ситуации, которая привела бы к быстрой развязке. К сожалению, моя, вернее наша, болезнь приняла хронический характер. Теперь присоединился новый момент — оправдательный приговор лицам, оклеветавшим фон-дер-Хейдта, но и это затеряется в песках [бранденбургской] марки. Я отвлекся на несколько дней от misere generate [общего бедствия], воспользовавшись отъездом короля в Д[оберан],[518] и уехал сюда (в Циммергаузен) пострелять дичь. Бернсторф, недели 3–4 тому назад твердо, как я мог заключить, решившийся оставить свой пост, на котором ему теперь приходится слишком тяжко и невесело, сказал мне неделю назад, что он еще не знает, но возможно будет вынужден, по окончании парламентской сессии, уступить желанию короля (если таковое будет выражено) и остаться, хотя он по-прежнему жаждет избавления; другими словами — в переводе на язык действительности — сессия затянулась так долго, что окончание ее приблизительно совпадет с разрешением графини от бремени, а тогда переезд зимой к месту нового назначения будет еще менее удобен, нежели теперь. Он говорил мне, собственно, еще ранее, что перемещение в Лондон приемлемо для него только в том случае, если оно состоится в сентябре. Этот эгоизм, который, пожалуй, еще придется проклинать, с одной стороны, и нерешительность короля — с другой, наряду с точкой зрения фон-дер-Хейдта, который хотя и готов примириться с президентом, но только не из числа своих более молодых коллег, — все это заставляет меня вернуться к прежней мысли, что вам придется стать министром-президентом, хотя бы и без портфеля; со временем вы его получите — это произойдет само собой. Нам, я считаю, невозможно и бессмысленно встретить зимнюю сессию в прежнем неполном и недостаточном составе, и это мое мнение не раз получало высочайшее одобрение. Мы должны и мы будем драться. Об уступках и компромиссах нечего и думать, менее всего склонен к ним король. Поэтому можно с уверенностью предвидеть опасные катастрофы, даже совершенно независимо от осложнений в области нашей внешней политики, где уже теперь обнаруживаются весьма примечательные хитросплетения. Могу себе представить, мой старый друг, что все это вам до крайности опротивело; по собственному отвращению я могу судить о вашем. Но я все еще надеюсь, что вы из-за этого не фрондируете, но, наоборот, вспомните древний рыцарский долг — с мечом в руках выручать короля, даже если он, как в данном случае, добровольно подверг себя опасности. Но вы человек и, — что еще более того, — вы муж и отец семейства. Вы хотите наряду со всей вашей работой домашнего уюта, семейной жизни. Вы имеете на это право, c'est convenu! [это неоспоримо!]. Поэтому вам необходимо знать, и знать как можно скорее, где будет поставлена ваша кровать и ваш письменный стол: в Париже или Берлине. А слово короля, что вам не следует обосновываться в Париже, пока, насколько мне известно, еще не взято назад. Вам необходима определенность. Я постараюсь, со своей стороны, сделать все возможное и оказать вам содействие — не только из эгоистических побуждений, но и из патриотической заинтересованности, чтобы создать вам эту определенность. Я буду поэтому действовать так, как будто вы мне privatim [частным образом] поручили добиться для вас этой уверенности, и так будет продолжаться до тех пор, пока вы мне этого не запретите. Вслед за последними разговорами с serenissimo [величеством, точнее, светлейшим] о вас я и без того уже вынужден был пустить в ход мой особый личный интерес к вам. Я могу поэтому говорить и о вашем невыносимом положении, которое вызвано главным образом тем, что вам достаточно недвусмысленно не дают обосноваться в Париже. Подобные мотивы вызывают сочувствие и влияют, пожалуй, сильнее, чем политические рассуждения. Я буду поэтому действовать как будто с вашего согласия и посоветую временно назначить вас министром-президентом без портфеля, чего я до сих пор избегал касаться; иначе нельзя! Если вы этого категорически не желаете, то вы дезавуируете меня или прикажете мне молчать. Я буду беседовать с государем 7-го в совершенно конфиденциальной аудиенции, которую он назначил мне на этот день проездом в Карлсруэ на крестины (9/IX). У вас, таким образом, есть еще время для протеста.

Об общем положении я не хочу сегодня распространяться. Внутренняя катастрофа произойдет, как мне кажется,не теперь, а лишь весной, и к тому времени вы непременно должны быть на месте. Она окончательно решит наше будущее…

Ваш фон Роон.»

Я ответил:

«Тулуза, 12 сентября 1862 г.

Мои странствования вдоль и поперек Пиренеев были причиною того, что я только сегодня застал здесь ваше письмо от 31-го [августа]. Я ожидал также письма от Бернсторфа, который месяц назад писал мне, что в сентябре вопрос о персональных переменах будет решен во всяком случае. Ваше письмо заставляет меня, к сожалению, предположить, что неизвестность останется столь же полной и к рождеству. Мои вещи все еще в Петербурге и там замерзнут, мои экипажи — в Штеттине, лошади — в имении близ Берлина, моя семья — в Померании, я сам — на большой дороге. Сейчас я возвращаюсь в Париж, хотя работы у меня там теперь еще меньше чем когда-либо, но срок моего отпуска истекает. Мой план таков — предложить Бернсторфу съездить в Берлин, обсудить дальнейшее устно. У меня потребность провести несколько дней в Рейнфельде, так как я не видал своих с 8 мая.[519] Я должен воспользоваться случаем добиться ясности. Я ничего так не желаю, как остаться в Париже, но я должен знать, что переезжаю и устраиваюсь не на несколько недель или месяцев, — ведь мой дом поставлен на широкую ногу. Я никогда не отказывался от поста министра-президента без портфеля, если так прикажет король; я говорил только, что считаю это мероприятие нецелесообразным. Я и теперь готов вступить в министерство без портфеля, но не вижу никаких серьезных намерений в этом смысле. Если бы его величество сказал мне, что я буду назначен 1 ноября, или 1 января, или 1 апреля, — я знал бы, что делать; ведь, право же, я не любитель создавать затруднения; я требую только сотой доли того внимания, которое так щедро оказывают Бернсторфу.

При такой неопределенности я теряю всякий вкус к делам и буду вам от души благодарен за всякую оказанную вами дружескую услугу, которая покончит с этой неопределенностью. Если это не удастся в ближайшее же время, то придется примириться с существующими фактами, сказать себе, что я — посланник короля в Париже, поселиться там с 1 октября с чадами и домочадцами и устроиться окончательно. Коль скоро это совершится, его величество сможет уволить меня в отставку, но уже не принудить сразу же вновь переезжать куда-то; я предпочту уехать к себе в имение и буду тогда знать, где живу. В уединении я, с божьей помощью, восстановил свое здоровье и чувствую себя лучше, нежели когда-нибудь за последние 10 лет; но о том, что делается в нашем политическом мире, я не слыхал ни слова; из полученного мною сегодня письма жены я узнал, что король был в Доберане, иначе я не мог бы понять, что означает буква Д. в вашем письме. Я не слыхал также, что он едет к 13-му в Карлсруэ. Мне во всяком случае не удалось бы застать там его величество, даже если бы я туда и поехал; к тому же я знаю по опыту, что там недолюбливают неожиданных появлений; государь решит, что я настойчиво преследую честолюбивые цели, от коих я, видит бог, весьма далек. Я так доволен положением посланника его величества в Париже, что не просил бы ничего другого и желал бы только знать наверно, сохраню ли я этот пост по меньшей мере до 1875 г. Дайте мне эту или какую угодно другую уверенность, и я подрисую ангельские крылья к вашей фотографии.

Что вы подразумеваете под «окончанием этой сессии»? Можно ли это так точно предвидеть, не перейдет ли она без перерыва в зимнюю сессию? И можно ли распустить палаты, не добившись результата по вопросу о бюджете? Я не отрицаю этой возможности, все зависит от того, какой будет выработан план кампании.

Я сейчас уезжаю в Монпелье, оттуда в Лион и Париж. Пожалуйста, пишите мне туда, передайте мой сердечный привет вашим. Ваш верный друг ф.Б.»

В Париже я получил следующую телеграмму с условной подписью:

«Berlin le 18 Septembre. Periculum in mora. Depechez-vous. L'oncle de Maurice Henning» [«Промедление опасно. Спешите. Дядя Морица Геннинга»], Геннинг было второе имя Морица Бланкенбурга, племянника Роона. Хотя текст телеграммы оставлял под сомнением, принадлежит ли инициатива вызова Роону или королю, однако я выехал не колеблясь.

Прибыв в Берлин 20 сентября утром, я был приглашен к кронпринцу. На его вопрос, как я оцениваю положение, я мог ответить лишь весьма сдержанно, так как последние недели не читал немецких газет и из своего рода depit [досады] не осведомлялся об отечественных делах. Мое недовольство объяснялось тем, что король обещал не далее как через 6 недель поставить меня в известность относительно моего будущего, т. е. относительно того, где мне обосноваться: в Берлине, Париже или Лондоне; между тем прошло уже четверть года, наступила осень, а я все еще не знал, где буду жить зимой. Я был не настолько хорошо знаком с положением в его деталях, чтобы изложить кронпринцу свою точку зрения в виде программы; кроме того, я не считал себя в праве высказаться перед ним раньше, чем перед королем. О впечатлении, какое произвела моя аудиенция, я узнал прежде всего из сообщения Роона, которому король, имея в виду меня, сказал: «От него тоже не будет толку, он уже побывал у моего сына». Я не сразу понял тогда все значение этих слов, так как мне не было известно, что король носился с мыслью об отречении от престола; он же предположил, что я, зная или догадываясь об этом, старался заручиться расположением наследника.

На самом же деле я и не думал об отречении короля, когда был принят 22 сентября в Бабельсберге; ситуация стала мне ясна лишь тогда, когда его величество определил ее примерно так: «Я не хочу править, если не могу действовать так, чтобы быть в состоянии отвечать за это перед богом, моей совестью и моими подданными. Но этой возможности я не имею, раз я должен править по воле нынешнего большинства ландтага; я не нахожу более министров, которые были бы согласны возглавлять мое правительство, не заставляя меня и самих себя подчиняться парламентскому большинству. Поэтому я решил отречься и набросал уже проект акта об отречении, обосновав его вышеизложенными причинами». Король показал мне лежащий на столе документ, написанный им собственноручно; был ли он уже подписан или нет, не знаю. Его величество закончил разговор, повторив еще раз, что без подходящих министров он не может править.

Я ответил, что его величеству уже с мая известно о моей готовности вступить в министерство; я уверен, что вместе со мною останется при нем и Роон, и не сомневаюсь, что нам удастся пополнить состав кабинета, если мой приход побудит других членов кабинета уйти в отставку. После некоторого размышления и разговоров король поставил передо мною вопрос, согласен ли я выступить в случае назначения меня министром в защиту реорганизации армии, и, когда я ответил утвердительно, задал второй вопрос — готов ли я пойти на это даже против большинства ландтага и его решений? Когда я снова ответил согласием, он, наконец, заявил: «В таком случае мой долг попытаться вместе с вами продолжать борьбу, не отрекаясь от престола». Уничтожил ли он лежавший на столе документ или сохранил его in rei memoriam [на память], я не знаю.

Король предложил мне пройтись с ним по парку. Во время этой прогулки он дал мне прочесть программу на восьми больших страницах, исписанных убористым почерком. Она затрагивала все возможности тогдашней правительственной политики и останавливалась на деталях вроде реформы крейстагов.[520] Оставляю открытым вопрос, служило ли уже это произведение основой для объяснений с моими предшественниками или оно должно было явиться мерой предосторожности против приписывавшейся мне консервативной прямолинейности. Нет сомнения, что, в то время как король собирался призвать меня в министерство, такого рода опасения возбуждались в нем его супругой, о политических дарованиях которой он первоначально был высокого мнения; оно создалось еще в ту пору, когда его величество на правах кронпринца мог позволить себе критиковать правительство брата, не будучи обязан показывать сам пример лучшего правления. В критике принцесса была сильнее своего супруга. Впервые он усомнился в умственном превосходстве супруги тогда, когда ему пришлось уже не только критиковать, а самому действовать и нести официальную ответственность за попытки сделать так, чтобы было лучше. Когда задачи обоих высочайших особ приобрели практический характер, здравый смысл короля начал постепенно освобождаться из-под влияния бойкого женского красноречия.

Мне удалось убедить его величество, что для него дело идет не о консерватизме или либерализме того или другого оттенка, а о том, быть ли королевской власти или парламентскому господству, и что последнее во что бы то ни стало следует предотвратить, хотя бы даже установив на некоторый период диктатуру. Я сказал: «Если при таком положении ваше величество повелите мне сделать что-либо с моей точки зрения неправильное, то я, правда, откровенно выскажу вам свое мнение, но если вы все же будете стоять на своем, я предпочту погибнуть вместе с королем, нежели покинуть ваше величество в борьбе с парламентским господством». Это умонастроение было во мне в ту пору сильно и имело для меня решающее значение, так как я считал, что перед лицом национальных задач Пруссии голое отрицание (Negation) и фраза тогдашней оппозиции пагубны в политическом отношении, и так как я питал к личности Вильгельма I столь глубокое чувство любви и преданности, что мысль погибнуть вместе с ним казалась мне, по тем обстоятельствам, вполне естественным и привлекательным завершением жизни.

Король разорвал программу и хотел бросить клочки с моста в сухой овраг парка, но я напомнил ему, что эти бумажки, исписанные всем известным почерком, могут попасть в весьма неподходящие руки. Он с этим согласился, сунул клочки в карман, чтобы потом предать их огню, и в тот же день назначил меня государственным министром и временно исполняющим обязанности председателя государственного министерства, о чем было объявлено 23-го числа. Назначение меня министром-президентом было отложено до завершения соответствующей переписки с князем Гогенцоллерном, который официально продолжал еще занимать этот пост.[521]