"Рассказы" - читать интересную книгу автора (Лохвицкая Надежда Александровна)Елена Трубилова. В поисках страны НигдеЧто знаем мы сегодня о писателе с некогда огромной славой, чья популярность затмевала другие имена, кем «восхищались буквально все, начиная от почтово-телеграфных чиновников и аптекарских учеников — как известно, самой низшей ступени читателей тех лет — до... императора Николая II» ? Вполне вероятно, что даже эрудированные читатели забудут упомянуть это имя в десятке первых пришедших на ум литературных знаменитостей того времени. А тогда Георгий Иванов предрекал, что это «неповторимое явление русской литературы, подлинное чудо, которому через сто лет будут удивляться» . Прошло немногим менее ста лет, но сегодня имя этого писателя практически мало кому известно. Необходимо вор-путь его родной литературе. Вернее — ее. Потому что писатель этот — женщина. И здесь будут кстати слова ее ироничного современника Саши Черного: «Прежние писательницы приучили нас ухмыляться при виде женщины, берущейся за перо. Но Аполлон сжалился и послал нам в награду Тэффи. Не «женщину-писательницу», а писателя большого, глубокого и своеобразного» . «Лучшей, изящнейшей юмористкой нашей современности» назвал Тэффи А. Амфитеатров. «Она единственная, оригинальная, чудесная Тэффи! — восклицал Куприн. — Любят ее дети, подростки, пылкая молодежь и зрелые люди труда, и посыпанные сединою отцы» . И. А. Бунин, не расточительный на похвалы, писал ей, уговаривая поберечь свое здоровье: «Помните, как дороги вы не одним нам, а великому множеству людей, вы, совершенно необыкновенная!» И еще: «Всегда, всегда дивился вам, никогда за всю жизнь не встречал подобной вам! И какое это истинное счастье, что Бог дал мне знать вас!» Наконец, слова Марка Алданова послужат своеобразным итогом сказанного: «На восхищении талантом Тэффи сходятся люди самых разных политических взглядов и литературных вкусов, и я не могу припомнить другого писателя, который вызывал бы такое единодушие у критиков и у публики». Надежда Александровна Лохвицкая — таково истинное имя Тэффи — родилась в апреле 1872 года в Петербурге. Сам факт рождения в эту пору и в этом городе Тэффи считает знаменательным, объясняющим двойственность ее характера, на котором сказалась переменчивость весенней петербургской погоды. Из-за этого-де у нее два лица, как на фронтоне греческого театра: смеющееся и плачущее. Семья профессора криминалистики А. В. Лохвицкого, известного своим ораторским искусством и остроумием, была большой и обеспеченной. «Наследственность своего писательского дара я могу считать атавистической» , — сообщает Тэффи в своей автобиографии. Здесь же мы узнаем о ее прадеде Кондратии Лохвицком, писавшем мистические стихотворения, часть которых сохранилась в исторических трудах Киевской академии. Прадед — поэт, отец — блестящий оратор и остроумец, мать, любящая поэзию и прекрасно знающая европейскую литературу. В этой семьи невозможно было не писать. И писали все. Дети писали стихи. «Занятие это считалось у нас почему-то очень постыдным, и чуть кто поймает брата или сестру с карандашом, тетрадкой и вдохновенным лицом — немедленно начинает кричать: — Пишет! Пишет! Пойманный оправдывается, а уличители издеваются над ним и скачут вокруг него на одной ножке: — Пишет! Пишет! Писатель! ...Вне подозрений был только самый старший брат, существо, полное мрачной иронии. Но однажды, когда после летних каникул он уехал в лицей, в комнате его были найдены обрывки бумаг с какими-то поэтическими возгласами и несколько раз повторенной строчкой: «О, Мирра, бледная луна!» Увы! И он писал стихи! Открытие это произвело на нас сильное впечатление и, как знать, может быть, старшая сестра моя, Маша, став известной поэтессой, взяла себе псевдоним «Мирра Лохвицкая» именно благодаря этому впечатлению» . Имя Мирры Лохвицкой было очень модно в читательских кругах на рубеже веков. Вспоминает Виктор Окс: «Это было в 1894 — может быть, 1895 году. Раз в неделю бывало собрание у поэтессы Ольги Николаевны Чюминой. Жила она в Воспитательном Доме, где муж ее был смотрителем... В тот вечер ждали Мирру Лохвицкую, лауреатку Пушкинской премии, талантливейшую поэтессу, теперь забытую. Она вошла — яркая, гордая, красивая. За нею, в ее тени, робко и застенчиво вошла тоненькая, как тростинка, молоденькая девушка, головка которой клонилась под бурной волной пушистых волос цвета спелой пшеницы. — Я позволила себе привезти к вам сестру, — обратилась вошедшая к хозяйке. — Надя, подойди же. Две щечки под пшеницей заалели маком. — Пишет? — пробасил С.А. Венгеров, не сводя с бедной девочки глаз. Маки превратились в томаты, потом в бураки. — Пишет, кажется, — небрежно ответила Мирра. Больше о будущей Тэффи в тот вечер — и в другие вечера — разговора не было» . Надя Лохвицкая писала тогда стихи — очевидно, не без влияния поэтической славы сестры. Первое опубликованное ею стихотворение, подписанное еще девичьей фамилией — «Н. Лохвицкая», помещено в августовском номере журнала «Север» за 1901 год. Вот ее реакция на эту публикацию: «Когда я увидела первое свое произведение напечатанным, мне стало очень стыдно и неприятно. Все надеялась, что никто не прочтет» . И все же — очевидно, в надежде либо притерпеться к авторскому стыду, либо испытать наконец чувство удовлетворения — «Н. Лохвицкая» упрямо публикует еще несколько стихотворений, пока в русской литературе не появляется новый автор с иноземным именем Тэффи. Вот как это произошло. «Я написала одноактную пьеску, а как надо поступить, чтобы эта пьеска попала на сцену, я совершенно не знала. Все кругом говорили, что это абсолютно невозможно, что нужно иметь связи в театральном мире и нужно иметь крупное литературное имя, иначе пьеску не только не поставят, но никогда и не прочтут. Ну кому из директоров театра охота читать всякую дребедень, когда уже написаны «Гамлет» и «Ревизор»? А тем более дамскую стряпню! Вот тут я и призадумалась. Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то ни се. Но — что? Нужно такое имя, которое принесло бы счастье. Лучше всего имя какого-нибудь дурака — дураки всегда счастливы. За дураками, конечно, дело не стало. Я их знавала в большом количестве. Но уж если выбирать, то что-нибудь отменное. И тут вспомнился мне один дурак, действительно отменный и вдобавок такой, которому везло, значит, самой судьбой за идеального дурака признанный. Звали его Степан, а домашние называли его Стэффи. Отбросив из деликатности первую букву (чтобы дурак не зазнался), я решила подписать пьеску свою «Тэффи» и, будь что будет, послала ее прямо в дирекцию Суворинского театра» . Пьеса (она называлась «Женский вопрос») была принята к постановке и имела большой успех. Вскоре в газетах появился портрет новоявленного драматурга с подписью под ним «Taffy». Английская транскрипция объяснялась тем, что автор рецензии ближе знал маленькую героиню сказок Киплинга Taffy, нежели знакомого Надежде Лохвицкой Стэффи — Степана. (Позже, уже в Париже, кто-то из ее знакомых предложит свое толкование редкого псевдонима как аббревиатуры двух отвлеченных понятий: те — теология, фи — философия. Что ж, вполне можно принять и этот каламбур, с единственной оговоркой, что Бог Тэффи — это Любовь, а философский мотив ее творчества определим словами Спинозы, которые она поставила эпиграфом к одному из своих сборников: «Смех есть радость, а потому сам по себе — благо»). 1905 год. Имя Н. Лохвицкой, автора нескольких лирических стихотворений, постепенно забывается. Зато нарастает читательский интерес к восходящей звезде русской сатиры Тэффи. Появляются короткие юмористические рассказы, фельетоны, с успехом идут одноактные пьесы, и подпись «Тэффи» под ними — неизменная гарантия успеха. Она печатается в «Биржевых ведомостях». Тогда-то впервые ее имя становится известным Николаю II. «Газета эта бичевала преимущественно «отцов города, питавшихся от общественного пирога». Я помогала бичевать. Как раз в это время злобой дня был план городского головы Лелянова — засыпать Екатерининский канал. Я написала басню «Лелянов и канал»... Государь был против леляновского проекта и басня ему очень понравилась. Издатель газеты... прибавил мне две копейки за строчку. Карьера передо мной развертывалась блестящая» . (И к слову: спустя восемь лет, когда составлялся юбилейный сборник, посвященный 300-летию дома Романовых, царь на вопрос, кого из писателей он желал бы в нем видеть, отвечает: «Тэффи! Только ее. Никого, кроме нее, не надо. Одну Тэффи!») Имя Тэффи удивительным образом сопрягалось, с одной стороны, с Николаем II, а с другой — с первой легальной большевистской газетой «Новая жизнь», в которой она сотрудничала. «Новая жизнь» появилась в 1905 году. Политическое направление ей дают социал-демократы во главе с Лениным, в литературном отделе, помимо Тэффи, работают Горький и Гиппиус. Интерес к газете огромный, и у интеллигенции прежде всего — всех интригует столь неожиданный союз издателей. Газета помещает басню Тэффи «Патроны и патрон», где обыгрываются слова-омонимы: боевые патроны и «патрон» Трепов, занимающий важный и ответственный пост: Трепов, не по доброй воле ли С места вам пришлось слететь, Сами вы писать изволили, Чтоб патронов не жалеть. К вечеру каламбур повторял весь город. (Та же судьба была у многих шуток и остроумных высказываний Тэффи. Что стоит, например, ее кухарка из фельетона времен первой мировой войны, которая в то голодное время анонсировала обед из конины словами: «Барыня, лошади поданы!») Газета «Новая жизнь» просуществовала недолго. Ее литературная группа, испугавшись последствий после публикации статьи Ленина о национализации земли, вышла из состава редколлегии, а редактор Н. Минский уехал за границу. В 1908 году в Петербурге начинает выходить еженедельный сатирический журнал «Сатирикон». Тэффи входит в состав его сотрудников. Из периодических изданий, в которых она регулярно была представлена, следует назвать и популярную московскую газету «Русское слово», которую издавал Сытин. В газете царил блистательный фельетонист Влас Дорошевич. Слава Тэффи сравнялась с его, а вскоре могла и поспорить с нею. Юмористические рассказы преобладают в ее творчестве этого периода. («Смейся!» — говорили мне читатели. «Смейся! Это принесет нам деньги», — говорили мои издатели... и я смеялась») . «Что поделаешь! — вздыхала она. — Больше нравятся мои юмористические рассказы: нужно считаться с требованиями общего вкуса» . А в лице ее по-прежнему была та двойственность древнегреческой маски. Как вспоминает И. Одоевцева, Тэффи говорила, что каждый ее смешной рассказ, в сущности, маленькая трагедия, юмористически повернутая. Просто у нее было удивительное свойство, которое редко кому дается. «Надо уметь жить играя, — говорила она, — игра скрашивает любые невзгоды» . Этим умением она владела в совершенстве. Тэффи была уже достаточно хорошо известна читателю по газетным и журнальным публикациям, когда в 1910 году вышла ее первая книга. Это был сборник стихотворений «Семь огней». Она писала стихи на протяжении всей жизни и очень серьезно и ревниво к ним относилась. Но по большей части они не имели той славы, что ее проза. Книга стихов Тэффи вызвала разноречивые суждения в критике. Так, если Валерий Брюсов назвал ее стихи подражательными, то Николай Гумилев, напротив, восхвалял их «литературность в лучшем смысле слова». Вскоре за первой книгой последовали два сборника юмористических рассказов. Всего же за годы, предшествующие эмиграции, с 1911 по 1918, вышло шесть крупных сборников юмористической прозы Тэффи. Кроме того, значительное количество рассказов было опубликовано в маленьких дешевых изданиях. Книга 1916 года «Неживой зверь» дает новый образ многоликой, удивительной Тэффи. Это первый сборник ее серьезной прозы, где особое место занимают пронзительные, необычайно точные психологически рассказы о детях. В фельетоне «Игрушки и книги» Тэффи в присущей ей иронической манере говорит: «Я за всю свою жизнь ни разу не смогла написать рассказа для детей. Пробовала — выходило что-то неудобное, скорее для стариков-паралитиков, чем для нормального ребенка» . Это признание следует понимать в том смысле, что она, человек и писатель предельно естественный, никогда не фальшивила, у нее не найдешь искусственно смоделированных типов, нравоучительных историй о «хороших детях». Дети из ее рассказов — это сама жизнь, в литературе до нее, пожалуй, не было столь живых детских характеров. Она писала, не подлаживаясь специально под детей, она писала о детях, не сковывая себя адресатом. Тэффи свободно и естественно говорит на языке ребенка, передает детские переживания и фантазии, детскую наивность, простодушную веру в чудеса, трогательную попытку приподняться на цыпочки, стать вровень со взрослыми, с их миром. Наверное, ей легко было писать о детях. Почему? Это станет ясно из пересказанного ею разговора с Федором Сологубом. Сологуб с Тэффи взялись однажды устанавливать метафизический возраст общих знакомых — тот, который определяет существо личности и который норой намного расходится с возрастом реальным. Когда же добрались до самих себя, «шестисотлетний» Сологуб определил Тэффи как тринадцатилетнюю. «Я подумала. Вспомнила, как жила прошлым летом у друзей в имении. Вспомнила, как кучер принес с болота какой-то страшно длинный рогатый тростник и велел непременно показать его мне. Вспомнила, как двенадцатилетний мальчишка требовал, чтобы я пошла с ним за три версты смотреть на какой-то древесный нарост, под которым, видно, живет какой-то зверь, потому что даже шевелится. И я, конечно, пошла и, конечно, ни нароста, ни зверя мы не нашли. Потом пастух принес с поля осиный мед и опять решил, что именно мне это будет интересно. Показывал на грязной ладони какую-то бурую слякоть. И каждый раз в таких случаях вся прислуга выбегала посмотреть, как я буду ахать и удивляться. И мне действительно все это было интересно. Да, мой метафизический возраст был тринадцать лет» . Тринадцать лет — возраст радости и муки, возраст еще и уже, грань, балансируя на которой, можно заглянуть назад, в детство, и вперед, в этот вожделенный мир, где живут «большие» — магическое и таинственное слово, мука и зависть маленьких» («Приготовишка»). Именно с этого рубежа Тэффи видит своих героев — смешных, неловких, потрепанных жизнью и... «маленьких», сколько бы лет им ни было. Потому что «когда маленькие подрастают, они оглядываются с удивлением: «Где эти «большие», эти могущественные и мудрые, знающие и охраняющие какую-то великую тайну?.. И где их тайна в этой простой, обычной и ясной жизни?» Оттого-то герои Тэффи счастливы лишь воспоминаниями: о детстве, в котором унылая конка с тощей клячей воспринималась дивным невозможным чудом («Счастливая»), или об ананасовом мороженом, что подавали однажды за обедом в доме богатых родственников («Приготовишка»), о докторе Веревкине, чей благосклонный взгляд спустя десятилетия делят две старушки («Старухи»), или о белой ночи в России и «дикой, бестолковой, счастливой песне» («Воля»). Обладая микроскопическим зрением, Тэффи умела разглядеть в обыденном невероятное, в любом незначащем по виду явлении, предмете что-то яркое, в каждом человеке найти какую-то скрытую нежность. Это свойство детской, языческой еще, души — признавать родным, своим, близким то, что чуждо и нелюбопытно «большим». Детство — мир взрослых; прошлое — день сегодняшний. И, внутри сегодня, в рассказах Тэффи скрыта еще одна антитеза: жизнь — игра. Жизнь, где все ненастоящее, — и игра, которой (и в которой) живет ребенок. (А позже взрослый, который придумывает для себя эту игру. Помните девиз Тэффи: «уметь жить играя»?) И — невыносимая боль, когда жестокая жизнь врывается в игру и прерывает ее. Настоящее — это игрушечный баран «с длинной кроткой мордой и человеческими глазами» («Неживой зверь»), это «драгоценная штучка» — курок от старого пистолета, который, если не положить его на ночь под подушку, «мучится один», а наутро становится «меньше и тоньше, чем всегда» («Троицын день»). Баран и курок — это подлинное, всамделишное, от которого на душе тепло и спокойно. А вот жизнь... «Жизнь пошла какая-то ненастоящая». В ней шуршали «бабы с лисьими мордами», «огневица — печкина дочка, щелкала заслонкой, скалила красные зубы и жрала дрова. В жизни — «все было неспокойное» («Неживой зверь»). В жизни — «все было — не то что страшное, а не такое, как нужно. Белый столб, что на средней клумбе... подошел совсем близко к долу и чуть-чуть колыхался. Поперек дороги прыгал на лапках маленький камушек...» («Троицын день»). В этом ненастоящем мире живут персонажи Тэффи, разновозрастные дети. Им тягостно и страшновато в нем. Здесь даже старый дом «дрожит за свое существование», а о людях говорится чаще всего так: «она вся съежилась», «тревожно затосковала», «тихо захныкала», «сладко мучилась и тосковала душа», «Катя молчала и жалко улыбалась, чтобы не заплакать», «затихла вся, сжалась в комочек», «дедушка съежился, затих... и вертел головой по-воробьиному». Тэффи любит своих героев и жалеет их. «Надо мною посмеиваются, — писала она, — что я в каждом человеке непременно должна найти какую-то скрытую нежность... Но тем не менее в каждой душе, даже самой озлобленной и темной, где-то глубоко на самом дне чувствуется мне притушенная, пригашенная искорка. И хочется подышать на нее, раздуть в уголек и показать людям — не все здесь тлен и пепел» . Любопытно парадоксальное на первый взгляд высказывание современного Тэффи критика П. Бицилли по поводу ее героев: «чем жальче, чем печальнее их участь, тем сильнее сказывается их детскость, их слабость, беспомощность и их безвинность. Поэтому трагическая развязка в данном случае вызывает в нас «катарсис» особого рода: катарсис, состоящий не в удовлетворении, какое дает сознание правоты героя, в силу чего и гибель его является моральным торжеством, и не в том, какое испытывается от зрелища очищения гибелью от вины, искупления греха карою; а в том, что сочувствие страдающему выражается в особой эмоции, в которой печаль сочетается опять-таки с радостью, — радостью, сообщающейся нам самим страдающим лицом. Ибо страдающий ребенок... никогда не одинок в своем страдании: он сумеет за что-то ухватиться, к чему-то прижаться, что-то согреть и оживить своим дыханием, и в этом обретает свою радость. Оттого и наше сострадание сопряжено с со-радованием» . 1917 год. Как и большинство либерально настроенной интеллигенции, Тэффи с энтузиазмом приветствует февральскую революцию. Отголоски этих настроений слышны в стихах и скетчах, публикуемых ею в «Новом Сатириконе». Но Октябрьскую революцию Тэффи не сумела понять и принять. ...Холодная, голодная, опустошенная Москва. «Жили как в сказке о Змее Горыныче, которому каждый год надо было отдавать 12 девиц и 12 добрых молодцов», — пишет она в своих «Воспоминаниях». Подвернулся некий «антрепренер Гуськин» с предложением совершить короткую гастрольную поездку в теплый благословенный Киев. «Прощай, Москва милая», — Тэффи соглашается на его уговоры. «Не надолго. Всего на месяц. Через месяц вернусь». «Ужасно не люблю слова «никогда», — восклицает Тэффи и с непокидающим ее юмором добавляет: — Если бы мне сказали, что у меня, например, никогда не будет болеть голова, я б и то, наверное, испугалась». Тэффи никогда не вернется в Россию. Москва — Киев — Одесса — Севастополь — Новороссийск — ...все дальше, дальше... «Сейчас вернуться в Петербург трудно, поезжайте пока за границу, — посоветовали мне. — К весне вернетесь на родину. Чудесное слово — весна. Чудесное слово — родина... Весна — воскресение жизни. Весной вернусь» . Никогда. Она проживет 32 года в эмиграции и умрет 5 октября 1952 года в Париже. Что такое была эмиграция Тэффи, можно понять из ее эссе в журнале «Грядущий день», выходившем в 1919 году в Одессе — последнем оплоте «беженцев из Совдепии». Называется эссе «На скале Гергесинской» по библейскому мифу о бесах, вошедших в стадо свиней. «На востоке редко бывают однородные стада. Чаще — смешанные. И в стаде свиней гергесинских были, наверное, кроткие, напуганные овцы. Увидели овцы, как бросились взбесившиеся свиньи, взметнулись тоже. — Наши бегут? — Бегут! И ринулись, кроткие, вслед за стадом и погибли вместе. Если бы возможен был во время этой бешеной скачки диалог, то был бы он таков, какой мы так часто слышим последние дни. — Зачем мы бежим? — спрашивают кроткие. — Все бегут. — Куда мы бежим? — Куда все. — Зачем мы с ними? Не наши они. Не хорошо нам, что мы с ними... Что мы делаем? Мы потерялись, мы не знаем... Но бегущие рядом свиньи знают... — ...Вы от кого бежите? — От большевиков. — Странно! — томятся кроткие, — ведь и мы тоже от большевиков. Очевидно, раз эти бегут — нам надо было оставаться. ...Бегут действительно от большевиков. Но бешеное стадо бежит от правды большевистской, от принципов социализма, от равенства и справедливости, а кроткие и испуганные — от неправды, от черной большевистской практики, от террора несправедливости и насилия... Бегут. Терзаются, сомневаются и бегут...» Недолгая остановка в Стамбуле — и Франция. Париж, город, внутри которого скоро вырастет «Городок» (так называется книга Тэффи), «настоящая летопись, — по определению Дона Аминадо, тоже бывшего сатириконца, — по которой можно безошибочно восстановить беженскую эпопею» . Но пока все только начинается, закладываются первые камни на строительстве Городка. Тэффи, приехавшая на месяц раньше других, устраивает в своем номере вечер для новоприбывших. Гости самые разные: бывший военный атташе граф Игнатьев, «петербургская богиня» красавица Саломея Андреева, издатель Т. И. Полнер, критик и блестящий рассказчик А. А. Койранский, прокурор Сената В. П. Носович, талантливые художники С. Судейкин и А. Яковлев. (Последнему принадлежит портрет Тэффи — в профиль, с лисой на плечах, — который он набросал тут же, чтобы увековечить этот вечер — «первую главу зарубежного быта».) Атмосфера теплая и непринужденная, как и всегда рядом с Тэффи. «Больше всех шумел, толкался, зычно хохотал во все горло» А. Н. Толстой. Его жена Н. Крандиевская, отыскав в журнале «Грядущая Россия» только что опубликованные стихи Тэффи, читала вслух, наслаждаясь их мелодичностью: Он ночью приплывет на черных парусах, Серебряный корабль с пурпурною каймою... И вдруг в одном из уголков этого импровизированного литературного салона прозвучал смешной и вместе щемящий рассказ Койранского о старом русском генерале, который вышел на площадь Согласия и, оглядевшись, сказал со вздохом: « — Все это хорошо... очень даже хорошо... но Que faire? Фер-то кэ?!» «Тут уже сама Тэффи, сразу, верхним чутьем учуявшая тему, сюжет, внутренним зрением разглядевшая драгоценный камушек-самоцвет, бросилась к Койранскому и, в предельном восхищении, воскликнула: — Миленький, подарите!..» И когда тот ответил, что почтет за честь, «от радости захлопала в ладоши». Такова, по словам Дона Аминадо, предыстория возникновения рассказа , который будет иметь небывалый успех в эмигрантской среде. «Фер-то кэ?» войдет в пословицу, станет постоянным рефреном их потерянной жизни. Забавная коротенькая история об отставном генерале, не потеряв своей сатирической заостренности, трансформируется под пером Тэффи в повествование о трагической, по сути, судьбе эмигрантов, забывающих родной язык и начинающих говорить на уродливой смеси русского и французского. Из рассказа «Ностальгия»: «Приезжают наши беженцы, изможденные, почерневшие от голода и страха, отъедаются, успокаиваются, осматриваются, как бы наладить новую жизнь, и вдруг гаснут. Тускнеют глаза, опускаются вялые руки и вянет душа, душа, обращенная на восток. Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли. Боялись смерти большевистской и умерли смертью здесь. Вот мы — смертью смерть поправшие! Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда...» Той же теме посвящены статья Тэффи «О русском языке» и ее ответ на анкету журнала «Веретеныш»: «Среди эмигрантов ничто не указывает на... зарождение новой литературной эпохи. Здешняя молодежь с каждым днем теряет корни, забывает язык (слова, их ударения, ритм, гармонию, тело языка); как современные греки изучают настоящий древний греческий язык, так эмигрантская молодежь пачнет скоро изучать русский язык; пока что говорит эмигрантская Россия уже на новом, уродливом и убогом... Но душой чувствую я, что свет придет с востока» . Эти горькие мысли горячо оспаривались в эмигрантской среде. «Почему г-жа Тэффи признает силу тех, кто в России, а здешних считает бессильными?.. — пишет А. Волконский в статье «Об «охранителях» (по поводу одной статьи г-жи Тэффи»). — Полагаю, что за нами, людьми наследственной культуры, много больше возможностей влиять в этом вопросе, чем у людей, бессознательно пользующихся языком». «Зарубежная русская литература, — вторит ему Глеб Струве, — есть временно отведенный в сторону поток общерусской литературы, который — придет время — вольется в общее русло этой литературы. И воды этого отдельного, текущего за рубежами России потока, пожалуй, более будут содействовать обогащению этого общего русла, чем воды внутрироссийские». По счастью, время это пришло, и обмелевшее некогда русло нашей литературы вновь становится полноводным. Сама Тэффи владела родным языком безупречно, и долгие годы, проведенные вне его стихии, нисколько не испортили блестящей афористичности ее стиля, где при экономии художественных средств достигался необычайный психологический эффект. Не случайно ее сравнивали с Чеховым, говорили о наличии «подводного течения» в ее прозе. Впрочем, Чехов, как замечает современный Тэффи критик Р. Днепров, «все же творил некий «суд сверху», был заинтересован в лучшем, чем то, что видел, т. е. опять-таки требовал. Тэффи не обличает, не зовет, не судит, не требует. Она с людьми, она не отделяет себя от них ни в чем... Печаль — вот основная нота ее голоса, надломленного, умного. Печаль и неосуждение, горький ветер вечности, экклезиастова вещая простота — вот что ближе ей всего...» . Как она писала? «Собственно говоря, когда я сажусь за стол, рассказ мой готов весь целиком от первой до последней буквы. Если хоть одна мысль, одна фраза не ясна для меня, я не могу взяться за перо. Словом, самый яркий и напряжешшй процесс творчества проходит до того, как я села за стол. Это — игра. Это — радость. Потом начинается работа. Скучная. Я очень ленива и почерк у меня отвратительный. Рассеянна. Пропускаю буквы, слога, слова. Иногда начну перечитывать, и сама не пойму, в чем дело. Вдобавок все время рисую пером всякие физиономии...» . «Писать она терпеть не могла, — вспоминает Дон Аминадо, — за перо бралась с таким видом, словно ее на каторжные работы ссылали, но писала много, усердно, и все, что она написала, было почти всегда блестяще». В дневниках Бунина приводятся слова Ходасевича, который ругал писателей за то, что они мало работают. «Только Тэффи и я трудимся, а остальные перепечатывают старые вещицы». Русские парижане с удовольствием открывали воскресные номера «Последних новостей» и «Возрождения», потому что предвкушали встречу с любимой Тэффи, зачастую не представляя, какой огромный труд кроется за внешней легкостью пера. Всего же ею было написано около 500 рассказов и фельетонов (а помимо этого, три книги стихов, 11 сборников пьес, роман, сценарии фильмов, воспоминания, описания путешествий, оперетта, песни, критические статьи). Конечно, не все равноценно в литературном наследии Тэффи. Работа газетного фельетониста предполагала непременную еженедельную сдачу рукописи, и эта бесконечная гонка изматывала писательницу. Оставляя родину, Тэффи была уже немолода. Через год после того, как она обосновалась в Париже, навалились болезни. Ухудшающееся состояние здоровья, мучительная разлука с родиной, которой не предвиделось конца, стали причиной эмоционального кризиса в творчестве Тэффи. Все так же несравненен и тонок ее юмор, ей не изменяет ее выдержка (по воспоминаниям современников, ее не видели иначе как со вкусом одетой, хорошо причесанной, умело подкрашенной даже в самые тяжелые ее дни), но все чаще грустные ноты проскальзывают в ее рассказах, все чаще обращается она к поэзии, где предстает перед читателем совсем иной, нежели ежевоскресная остроумная собеседница. Усталая, Тэффи словно снимала наскучившую маску Талии, под которой скрывался скорбный рот музы трагедии. Отражением этих настроений стал поэтический сборник Тэффи «Passiflora» (1923). В стихотворениях этого сборника, название которого переводится как «Страстоцвет», явственно слышны христианские мотивы. Провозглашая «благословение Божьей десницы» равно над праведниками и грешниками, Тэффи говорит о «едином хаосе» добра и зла, не тщась разделить их. Ее цель на этой земле — «свечою малой озарить великую Божью тьму». Это приятие мира в нерасторжимой целостности добра и зла, любовь к населяющим этот мир маленьким людям и есть побудительные мотивы творчества Тэффи. Тридцатые годы отмечены появлением наиболее сильных произведений в творчестве Тэффи. Это сборники рассказов «Книга Июнь», «Ведьма», «О нежности», «Зигзаг», ее «Воспоминания» и попытка эпического повествования — «Авантюрный роман». Тэффи предстает здесь перед нами разными гранями своего таланта: она неисчерпаема в обрисовке детских характеров, много пишет о нелепом и странном эмигрантском быте (и, по выражению одного из критиков, в ее затрепанных, замученных эмигрантах она сумела разглядеть то детское, что в них уцелело). Тэффи являет нам свои способности мемуаристки, а потом вдруг предстает автором занимательного детективного романа. Особняком здесь стоит книга «Ведьма», которую сама писательница признавала наиболее удачной. «В этой книге наши древние славянские боги, как они живут еще в народной душе, в преданиях, суевериях, обычаях. Все, как встречалось мне в русской провинции, в детстве». И не без удовольствия добавляет: «Эту книгу очень хвалили Бунин, Куприн и Мережковский, хвалили в смысле отличного языка и художественности. Я, между прочим, горжусь своим языком, который наша критика мало отмечала, выделяя «очень комплиментарно» малоценное в моих произведениях» . Да, в ней видели прежде всего юмористку, а она говорила: «Анекдоты смешны, когда их рассказывают. А когда их переживают, это трагедия. И моя жизнь — это сплошной анекдот, то есть трагедия» . Жизнь и в самом деле не была милосердной к Надежде Александровне. В начале войны, когда Францию оккупировали немецкие войска, почти все ее друзья покинули Париж. Была прервана связь с Польшей, где находились в то время обе ее дочери. Ей же не позволяло стронуться с места состояние здоровья. Вечеров давать она уже не могла, помощи от дочерей из отрезанной Польши ждать пе приходилось. Тэффи перебивалась случайными литературными заработками. Очень мучили боли: неврит левой руки в острой форме — она засыпала только после уколов морфия. Часто повторялись приступы удушья. И в 1943 году в американском «Новом журнале» появляется... некролог памяти Тэффи. «Мы знали, что Надежда Александровна Тэффи не сотрудничала с оккупантскими властями и, значит, жила в голоде и холоде... Между тем, здоровье Надежды Александровны не восстановилось после тяжкой болезни (воспаление нервов кожи), которою она страдала еще до войны». Далее автор некролога отмечает редкий талант «покойной писательницы» и высказывает надежду, что «о Тэффи будет жить легенда как об одной из остроумнейших женщин нашего времени, тогда когда забудутся ее словечки, очерки и фельетоны» . Судьба отмерила Тэффи еще девять лет жизни после этого некролога. Мучительных лет. «Жаба загрызла мое сердце», — пишет она своему знакомому в Нью-Йорк. «По всем понятиям — по возрасту (я старше, чем Вы думаете), по болезни неизлечимой я непременно должна скоро умереть. Но я никогда не делала того, что должна. Вот и живу. Но, честно говоря, надоело...» «Все мои сверстники умирают, а я все чего-то живу. Словно сижу на приеме у дантиста. Он вызывает пациентов, явно путая очереди, и мне неловко сказать и сижу, усталая и злая...» Но Тэффи оставалась Тэффи и в самые тяжелые свои дни. В воспоминаниях ее друзей особо подчеркиваются исключительные человеческие качества Надежды Александровны. «Тэффи как человек была крупнее, значительнее того, что она писала. Каждого, кто ее знал, поражал ее ясный, трезвый, обнажающий все пошлое, светлый ум...» «Делание приятного другим было едва ли не самой основной чертой ее характера... Ее доброта отличалась деловитостью и была лишена малейшего оттенка сентиментальности. Проявлялась же она всегда, когда в ней встречалась надобность» . И в болезни и в одиночестве (компанию ей составляли лишь ее любимые кошки) Тэффи не утрачивала мужественно-иронического взгляда на мир и на себя самое: «Мой идеал, — пишет она, — одна старая и отставная консьержка, которая делала вид, что у нее есть bijou et economies. Какой-то парень поверил, пришел и зарезал ее. Гордая смерть, красивая. Добыча — 30 франков» . И Тэффи следовала своему идеалу, отлично умея «делать вид», как та консьержка, не обременяя ни друзей, ни посторонних зрелищем своих забот и страданий. Но вот и ее очередь дошла — «Дантист» призвал к себе Надежду Александровну Тэффи 5 октября 1952 года. Георгий Иванов предрекал Тэффи посмертную славу и через сто лет. А ее соотечественники на оставленной ею родине видели в ней лишь писательницу злободневной темы. Тэффи, писал анонимный автор предисловия к советскому изданию ее сборника «Танго смерти» (1927), «осязает зловонные язвы эмиграции», сознавая «всю глубину морального падения обломков контрреволюции», — эмигранты «тоскуют по родине, но это тоска, в которой давно выветрилась всякая идейность. Так обовшивевший человек тоскует по бане, а пьяница по рюмке...». По части подобной «идейности» Тэффи трудно было состязаться с этим анонимом. Добро и зло, любовь и нежность, тоска и жалость — она писала о них, не утруждая себя поисками иной идейности. В одном из рассказов Тэффи говорит о стране Нигде — «стране, которой нет», «стране хрустальных кораблей», где «каждый шут гороховый — жемчужный лебедь», стране мечты. В поисках этой страны проводят всю свою жизнь персонажи Тэффи — сильные и жалкие, нелепые и героические, праведные и грешники. Мы с вами. |
||
|