"Рассказы" - читать интересную книгу автора (Лохвицкая Надежда Александровна)КишмишВеликий пост. Москва. Гудит далеким глухим гулом церковный колокол. Ровные удары сливаются в сплошной тяжкий сон. Через дверь, открытую в мутную предутренней мглой комнату, видно, как, под тихие, осторожные шорохи, движется неясная фигура. Она то зыбко выделяется густым серым пятном, то снова расплывается и совсем сливается с мутной мглой. Шорохи стихают, скрипнула половица, и еще одна — подальше. Все стихло. Это няня ушла в церковь, к утрене. Она говеет. Вот тут делается страшно. Девочка свертывается комочком в своей постели, чуть дышит. И все слушает и смотрит, слушает и смотрит. Гул становится зловещим. Чувствуется беззащитность и одиночество. Если позвать — никто не придет. А что может случиться? Ночь кончается, наверное, петухи уже пропели зорю, и все привидения убрались восвояси. А «свояси» у них — на кладбищах, в болотах, в одиноких могилах под крестом, на перекрестке глухих дорог у лесной опушки. Теперь никто из них человека тронуть не посмеет, теперь уже раннюю обедню служат и молятся за всех православных христиан. Так чего же тут страшного? Но восьмилетняя душа доводам разума не верит. Душа сжалась, дрожит и тихонько хнычет. Восьмилетняя душа не верит, что это гудит колокол. Потом, днем, она будет верить, но сейчас, в тоске, в беззащитном одиночестве, она «не знает», что это просто благовест. Для нее этот гул — неизвестно что. Что-то зловещее. Если тоску и страх перевести на звук, то будет этот гул. Если тоску и страх перевести на цвет, то будет эта зыбкая серая мгла. И впечатление этой предрассветной тоски останется у этого существа на долгие годы, на всю жизнь. Существо это будет просыпаться на рассвете от непонятной тоски и страха. Доктора станут прописывать ей успокаивающие средства, будут советовать вечерние прогулки, открывать на ночь окно, бросить курить, спать с грелкой на печени, спать в нетопленой комнате и многое, многое еще посоветуют ей. Но ничто не сотрет с души давно наложенную на нее печать предрассветного отчаяния. Девочке дали прозвище «Кишмиш». Кишмиш — это мелкий кавказский изюм. Прозвали ее так, вероятно, за маленький рост, маленький нос, маленькие руки. Вообще, мелочь, мелюзга. К тринадцати годам она быстро вытянется, ноги станут длинными, и все забудут, что она была когда-то кишмишом. Но, будучи мелким кишмишом, она очень страдала от этого обидного прозвища. Она была самолюбива и мечтала выдвинуться как-нибудь и, главное, — грандиозно, необычайно. Сделаться, например, знаменитым силачом, гнуть подковы, останавливать на ходу бешено мчащуюся тройку. Манило также быть разбойником или, пожалуй, еще лучше — палачом. Палач — могущественнее разбойника, потому что он одолеет, в конечном счете. И могло ли кому-нибудь из взрослых, глядя на худенькую, белобрысую, стриженую девочку, тихо вяжущую бисерное колечко, — могло ли кому-нибудь прийти в голову, какие грозные и властные мечты бродят в ее голове? Была, между прочим, еще одна мечта — это быть ужасной уродиной, не просто уродиной, а такой, чтобы люди пугались. Она подходила к зеркалу, скашивала глаза, растягивала рот и высовывала язык набок. При этом предварительно произносила басом, от имени неизвестного кавалера, который лица ее не видит, а говорит в затылок: — Разрешите пригласить вас, мадам, на кадриль. Потом делалась рожа, полный оборот и следовал ответ кавалеру: — Ладно. Только сначала поцелуйте мою кривую щеку. Предполагалось, что кавалер в ужасе убегает. И тогда ему вслед: — Ха! Ха! Ха! Небось не смеешь! Кишмиш учили наукам. Сначала — только Закону Божию и чистописанию. Учили, что каждое дело надо начинать молитвой. Это Кишмиш понравилось. Но имея в виду, между прочим, и карьеру разбойника, Кишмиш встревожилась. — А разбойники, — спросила Кишмиш, — когда идут разбойничать, тоже должны молиться? Ей ответили неясно. Ответили: «Не говори глупостей». И Кишмиш не поняла, — значило ли это, что разбойникам не надо молиться, или что непременно нужно, и это настолько ясно, что и спрашивать об этом глупо. Когда Кишмиш подросла и пошла в первый раз к исповеди, в душе ее произошел перелом. Грозные и властные мечты погасли. Очень хорошо пели постом трио «Да исправится молитва моя». Выходили на середину церкви три мальчика, останавливались у самого алтаря и пели ангельскими голосами. И под эти блаженные звуки смирялась душа, умилялась. Хотела быть белой, легкой, воздушной, прозрачной, улетать в звуках и в дымах кадильных туда, под самый купол, где раскинул крылья белый голубь Святого Духа. Тут разбойнику было не место. И палачу и даже силачу совсем тут быть не подходило. Уродина-страшилище встала бы куда-нибудь за дверь и лицо бы закрыла. Пугать людей было бы здесь делом неподходящим. Ах, если бы можно было сделаться святой! Как было бы чудесно! Быть святой — это так красиво, так нежно. И это — выше всего и выше всех. Это — важнее всех учительниц и начальниц и всех губернаторов. Но как сделаться святой? Придется делать чудеса, а Кишмиш делать чудес ни капельки не умела. Но ведь не с этого же начинают. Начинают со святой жизни. Нужно сделаться кроткой, доброй, раздать все бедным, предаваться посту и воздержанию. Теперь, как отдать все бедным? У нее — новое весеннее пальто. Вот его, прежде всего, и отдать. Но до чего же мама рассердится. Это будет такой скандал и такая трепка, что и подумать страшно. И мама расстроится, а святой не должен никого расстраивать и огорчать. Может быть, отдать бедному, а маме сказать, что просто пальто украли? Но святому врать не полагается. Ужасное положение. Вот разбойнику — тому легко жить. Ври, сколько влезет, и еще хохочи коварным смехом. Так как же они делались, эти святые? Просто дело в том, что они были старые, — все не меньше шестнадцати лет, а то и прямо старики. Они и не обязаны были маму слушаться. Они прямо забрали все свое добро и сразу его раздали. Значит, с этого начинать нельзя. Это пойдет под конец. Начинать надо с кротости и послушания. И еще с воздержания. Есть надо только черный хлеб с солью, пить — только воду прямо из-под крана. А тут опять беда. Кухарка насплетничает, что она пила сырую воду, и ей достанется. В городе — тиф, и мама сырую воду пить не позволяет. Но, может быть, когда мама поймет, что Кишмиш — святая, она препятствий делать не будет? А как чудесно быть святой. Теперь это такая редкость. Все знакомые будут удивляться: — Отчего это над Кишмиш — сияние? — Как, разве вы не знаете? Да ведь она уже давно святая. — Ах! Ах! Быть не может. — Да вот, смотрите сами. А Кишмиш сидит и кротко улыбается и ест черный хлеб с солью. Гостям завидно. У них нет святых детей. — А может быть, она притворяется? Какие дураки! А сияние-то! Вот интересно — скоро ли начнется сияние? Вероятно, через несколько месяцев. К осени уже будет. Боже мой, Боже мой! Как это все чудесно! Пойду исповедоваться на будущий год. Батюшка спросит строго: — Какие у тебя грехи? Кайся. А я ему в ответ: — Ровно никаких, я — святая. Он — ах! ах! Быть не может! — Спросите у мамы, спросите у наших гостей — все знают. Батюшка начнет допытыватся, может быть, какой-нибудь, самый маленький, грешок есть? А Кишмиш в ответ: — Ни од-но-го! Хоть шаром покати. А интересно — нужно будет все-таки уроки готовить? Беда, если нужно. Потому что лениться святому нельзя. И не слушаться нельзя. Прикажут — учись. Если бы еще сразу суметь делать чудеса. Сделать чудо — учительница сразу испугается, упадет на колени и урока не спросит. Потом представила себе Кишмиш, какое у нее будет лицо. Подошла к зеркалу, втянула щеки, раздула ноздри, подкатила глаза. Такое лицо Кишмиш очень понравилось. Действительно — святое лицо. Немножко тошнительное, но совсем святое. Такого ни у кого нет. Теперь, значит, айда на кухню за черным хлебом. Кухарка, как всегда перед завтраком, сердитая и озабоченная, была неприятно удивлена кишмишовым визитом. — Чего барышням на кухню ходить? Мамашенька забранят. Кишмиш невольно потянула носом. Пахло вкусной постной едой — грибами, рыбой, луком. Хотела было ответить кухарке «не ваше дело», но вспомнила, что она — святая, и отвечала сдержанно: — Будьте добры, Варвара, отрезать мне кусочек черного хлеба. Подумала и прибавила: — Большой кусочек. Кухарка отрезала. — И будьте добры посолить, — попросила Кишмиш и завела глаза к небу. Хлеб надо было съесть тут же, а то, пожалуй, в комнатах не поймут, в чем дело, и выйдут одни неприятности. Хлеб оказался превкусным, и Кишмиш пожалела, что не спросила сразу два куска. Потом налила воды из-под крана в ковш и стала пить. Вошла горничная и ахнула: — А я вот мамаше скажу, что вы сырую воду пьете. — Так она — эва, какой кусище хлеба с солью съела, — сказала кухарка. — Ну, оно и пьется. Аппетит к росту. Позвали к завтраку. Не идти нельзя. Решила идти, но ничего не есть и быть кроткой. Была уха с пирожками. Кишмиш сидела и тупо смотрела на положенный ей пирожок. — Чего же ты не ешь? Она кротко улыбнулась в ответ и в третий раз сделала святое лицо — то, что приготовила перед зеркалом. — Господи, что это с нею? — удивилась тетка. — Что за гримасы? — Они перед самым завтраком во какой кусище черного хлеба съели, — донесла горничная, — и водой из-под крана запили. — Кто тебе позволил ходить в кухню и есть хлеб? — сердито закричала мать. — И ты пила сырую воду? Кишмиш подкатила глаза и смастерила окончательно святое лицо, с раздутыми ноздрями. — Что это с ней? — Это она меня передразнивает! — взвизгнула тетка и всхлипнула. — Пошла вон, скверная девчонка! — сердито сказала мать. — Иди в детскую и сиди весь день одна. — Хоть бы скорее отправили ее в институт! — всхлипывала тетка. — Буквально все нервы. Все нервы. Бедная Кишмиш! Она так и осталась грешницей. |
||
|