"Приключения-76" - читать интересную книгу автора (Сборник)1Все началось с того, что в диких, малообследованных Медвежьих сопках исчез почтовый самолет с трехмесячной зарплатой рабочих леспромхозов, звероводческих совхозов и других предприятий в верховьях Игрень-реки, и весть эта быстро распространилась по всей округе на сотни километров; назывались большие цифры — свыше миллиона рублей, а некоторые говорили о трех. Поиски с воздуха ничего не дали, и тот, кто хоть немного представлял себе Медвежьи сопки, не видел в этом ничего удивительного. Горный массив, захвативший сотни безлюдных квадратных километров, дикие, неприступные скалистые ущелья, распадки и склоны; тайга, заваленная вековым буреломом, метровыми снегами удивительной голубоватой чистоты; бездонные провалы, скрытые под той же слепящей и, казалось бы, совершенно безопасной белизной, на которой каждая черточка осыпавшейся хвои радует — все-таки что-то живое, понятное, просто земное, тогда как эта сверхъестественная белизна была откуда-то из-за той грани, какую никогда не переступает живой человек, и живой зверь, и даже живая трава. Иван Рогачев, большой здоровый мужчина тридцати пяти лет, любивший пожить сладко и привольно (особенно если это касалось второй — слабой половины рода человеческого), лежал на деревянной широкой кровати в своем совершенно пустом доме и переживал. Его жену, молодую женщину двадцати семи лет, на прошлой неделе отправили на самолете в область; врачи обнаружили у нее какую-то непонятную болезнь, и теперь Иван Рогачев уже вторую неделю проводил в одиночестве. Характера он был общительного, широкого и доброго, и быть в одиночестве, одному есть, и растапливать печь, и стелить себе постель было для него чистым мучением. Так уж выпало, что, когда жена заболела (а Рогачев тайно любил свою Тасю и здорово ее ревновал), он взял отпуск, чтобы ухаживать за ней, — первый за три года, до этого они отпуск с женой не брали (здесь, разумеется, был свой: расчет: хотели взять сразу за три года и поехать на родину Рогачева, «на материк», на Смоленщину). Отпуск ему неожиданно легко дали, хотя был самый сезон лесозаготовок и рабочих не хватало. И вот теперь Рогачев, оказавшись совершенно не при деле, мучительно раздумывал, пойти ли завтра к мастеру и попросить наряд, или поехать в область, к жене в больницу, или выкинуть что-нибудь такое, позаковыристей; он вспомнил, как перед вечером ходил в столовую, пытался подъехать к знакомой буфетчице, но попал, очевидно, не в добрую минуту — буфетчица не приняла его заигрываний, и вот теперь он лежал и злился. Он был очень сердит на Зинку-буфетчицу, зная определенно, что она не обделяла своим радушием многих в поселке, а ему, здоровому, сильному и хорошо знавшему о своей мужской силе и привлекательности, она наотрез отказала, и он никак не мог этого стерпеть; он даже встал и, прошлепав босиком по настывшему полу, напился у порога ледяной воды и, несколько успокоившись, лег опять; сон не шел, лунные квадраты медленно передвигались по стене, побледнели и совсем истаяли; и тут в голову пришла замечательная, как ему показалось, мысль; он даже вскочил, обдумывая эту мысль со всех сторон, — чего там, все проще простого — в Медвежьих сопках он не раз бывал и зимой и летом, исходил их вдоль и поперек, бывало, до пятнадцати соболишек там брал, выкроив недельку-другую где-нибудь в разгар зимы. Тоже прибыльное дело, соболь в Медвежьих сопках красивый, крупный, идет высшим сортом; ничего особенного, если он на пару недель оторвется в тайгу, сколько раз так бывало, и жена не удерживала, наоборот, весело и домовито собирала его в дорогу. Рогачев довольно завозился в постели, вспоминая свою маленькую, крепко сбитую кареглазую жену. Он решил завтра же написать Тасе сразу два письма, собраться и к вечеру отмахать верст этак сорок на своих старых охотничьих лыжах; приняв решение, Иван Рогачев успокоился и сразу же уснул. Утро было ясное и морозное; придя утром завтракать в столовую, сложенную из смолистых крепких бревен (столовую срубили прошлым летом — бревенчатый дом с просторным залом и низкими потолками, длинным рядом столов, сбитых из крепких досок, деревянным высоким буфетом местного же производства), Рогачев плотно поел, выпил два стакана компота и, покосившись на засиженные мухами плакаты о технике безопасности, заговорщически подмигнул хмурой буфетчице, с грохотом передвигавшей ящики в своем углу и как пить дать жалевшей сейчас о своей вчерашней холодности к нему, Рогачеву. — Жалеешь, Зинок? Ну признайся, жалеешь. — Помог бы лучше, чем зря языком-то чесать, видишь, товар принимаю. — И пожалеешь, да поздно уже, — притворно вздохнул Рогачев. — Всех не пережалеешь, много тут вашего брата шлендрает, — искоса метнула Зинка в сторону Рогачева любопытный, оценивающий взгляд. — Свою-то заездил, в больницу свез? — Да нешто этим бабе можно повредить? — искренне удивился Иван Рогачев. — От этого она только распышнеет. А ты погляди-ка вон на себя, Зинок, в буфете среди всякой сласти сидишь, а сама точно дрючок высушенный. Буфетчица разозлилась наконец по-настоящему и пошла на него грудью, схватив попавшееся под руку грязное полотенце. Рогачев выскочил на крыльцо, очень довольный, что вывел все-таки ее из себя. Дойти по морозцу до дому через поселок в другой конец было делом нескольких минут. Весь день до вечера Рогачев собирался сосредоточенно и неторопливо, раза два еще сбегал в магазин и спать лег рано, спал крепко и без сновидений. Встал он затемно, вынес на крыльцо тяжелый, пуда в два с половиной, рюкзак, винтовку, охотничьи лыжи, сходил к почте и опустил в ящик сразу два письма жене (почта была рядом, через три дома), затем, несмотря на сильный мороз, неторопливо покурил на крылечке, обдумывая, не упустил ли чего в сборах, затем крепко подпоясался, запер дом, сунул ключ в потайную щель, известную лишь ему да жене, и, навьючив на себя рюкзак и приладив винтовку, взял широкие лыжи под мышку и тронулся. Было безветренно, и снег остро хрустел, а когда Рогачев вышел за поселок, рассветный мороз стал жечь сильнее, и у него мелькнула короткая мысль вернуться, он даже приостановился на минуту, но тут же двинулся дальше, говоря себе, что никто его в спину не гонит, но, думая так, он уже знал, что не вернется, какое-то ложное, но сильное чувство не позволило бы ему это сделать; Рогачев посерьезнел, и это вызвало нечто неприятное, это было словно ощущение приближающейся тяжелой болезни или вообще какого-то большого перелома в жизни; он шел ходко, ему явно некстати вспомнилось совсем далекое, еще с той довоенной поры, когда он был пятилетним мальчиком и были живы отец с матерью, вспомнились зубцы старой крепостной стены в древнем городе Смоленске, у которой отец любил с ним гулять: отец сильно подбрасывал его вверх длинными мосластыми руками и что-то говорил, улыбаясь; потом было лето и осень сорок первого года, грохот и стон умирающего города; из этой поры Рогачев помнил неясно, отрывочно, смутно. И мать и отец были связаны с подпольем, и оба были расстреляны; это Рогачев уже хорошо помнит, тогда ему было восемь лет. Он помнит замученную весеннюю ночь, когда мать в темноте (он навсегда запомнил ее белое испуганное худое лицо с сумасшедшими глазами) быстро одела его и, выталкивая во двор через заднюю дверь, твердила быстрым, пропадающим шепотом: — Беги! Беги! Беги, сынок! Милый, родной, скорей! Скорей! — Куда, мама? — спросил он тогда, оглушенный происходящим, улавливая в темноте какое-то бесшумное, напряженное движение в доме и замечая темную фигуру отца с автоматом у светлевшего пролома окна. Он не закричал и сразу подчинился матери и, замирая перед сырой весенней тьмой, побежал через двор к уборной, за которой знал дыру в заборе, унося на лице ощущение дрожащих теплых рук матери; именно они, эти руки, все его маленькое тело впервые наполнили животной, смертной тоской, и он, не останавливаясь, бежал и бежал, проваливаясь в какие-то ямы, перелезая через груды развалин и заборы, и, наконец, обессилевший, забился под обломок стены в рухнувшем здании и, размазывая слезы, начал безудержно, беззвучно плакать. Потом он больше никогда не видел ни отца, ни матери и лишь позднее, шестнадцатилетним парнем, уже будучи в ФЗО, узнал об их кончине. Захоронение их не было известно, и Рогачев, сидя перед усатым капитаном из КГБ, выслушал его рассказ в каком-то заторможенном состоянии: ему лишь хотелось как можно скорее вернуться в общежитие, к ребятам. Когда рассказ пришел к концу, Рогачев поблагодарил капитана и, встретившись с его внимательными глазами, вышел из кабинета все в том же заторможенном, отупелом состоянии, а очутившись на улице, тут же свернул в пустынный, безлюдный переулок; ему все казалось, что на него смотрят, отовсюду смотрят, и он не мог избавиться от этого ощущения. В тот день он плакал последний раз в жизни, и было так, будто на сердце ему кто-то сыплет колючую холодную пыль, — в один час он ступил из детства в иной мир, в иное пространство и равновесие. Рогачев глубоко и растроганно вздохнул и, свернув с дороги, приладил лыжи; перед ним стояла снежная тайга без конца и края; начинался звонкий от мороза февральский день, и солнце косо скользило по верхушкам самых высоких деревьев; Рогачев шел легко и свободно, плотно слежавшийся снег хорошо держал его и лишь изредка проседал под лыжней; все мысли отошли от него, и он весь отдался свободному непрерывному движению, белой оглушительной тишине; по-прежнему не было ни малейшего шевеления воздуха, и старые высокие ели стояли часто, голые в полствола, почти совершенно закрывая небо. Часа через два он минул эту полоску, и начался лиственный лес, теперь уже с елями вперемежку, и сразу стал чувствоваться некрутой, непрерывный подъем, и небо посветлело и раздвинулось, голубое молодое сияние ударило в глаза, такое небо всегда бывает в конце февраля. Вскоре и ветер потянул со стороны сопок, безмолвно поднявших свои острые вершины, сиявшие впереди нестерпимой белизной; Рогачев старался не смотреть в их сторону. За день он останавливался лишь однажды — поесть, согреть чаю и напиться — и к ночи вышел к знакомой горной речке, густо поросшей по берегам ольхой и тальником. Он немного не рассчитал, и до заброшенной охотничьей избушки на берегу ему пришлось добираться уже в темноте; за весь день он не встретил на своем пути ни одного следа, вполне вероятно, что в эту зиму сюда никто из охотников не забредал. Расчистив от снега сколоченную из тесаных досок и расшатанную дверь, Рогачев поставил снаружи стоймя к стене лыжи, затащил в избушку значительно потяжелевший к вечеру рюкзак и присел на голые нары, нащупав их по памяти; впервые за весь день, сняв шапку, он закурил. Огонек спички осветил черные бревенчатые стены с лохмотьями копоти в пазах, груду сухих сучьев у очага, сложенного из дикого камня, низкий бревенчатый потолок, тяжелую лавку и стол в углу; окна вообще не было. Не спеша докуривая и чувствуя, как отходят уставшие ноги, Рогачев посидел еще, отдыхая, затем стал быстро устраиваться. Разжег огонь, поставил таять снег, достал крупу и кусок сухого мяса; после бесконечной утомительной белизны глаза отдыхали; он сварил крупяной суп и приготовил место для спанья; воздух в избушке постепенно нагревался, но стены оставались холодными, и именно через эти стены к нему пришло чувство отъединения от всего остального мира; по еле слышно звучавшим стенам он понял, что мороз в ночь еще усиливается; он с жадным аппетитом съел суп и мясо, вычистил снегом котелок и поставил греть чай; дрова горели дружно и ярко, старый запас их был невелик, но на ночь должно хватить; Рогачев подбросил в огонь три полена потолще и с тяжелой, расслабляющей сонливостью в теле прошел к нарам, через силу бросил на нары полушубок и лег. Заснул он еще в движении, когда ложился, и стал слышен один только негромкий голос огня в очаге — треснет перегоревший сучок, осыплется раскаленный уголь. Настывшие за зиму бревна в стенах постепенно прогревались изнутри, и потолок начинал сыреть. Рогачев спал крепко, несколько часов подряд на одном боку, и проснулся в самое начало рассвета от холода бодрым, отдохнувшим; полежав минуты две, соображая, вскочил, принялся весело разводить погасший огонь. Камни очага были теплыми, и он задержался на них ладонями, посматривая на слабый огонек, постепенно набиравший силу. Поставив котелок на огонь, Рогачев вышел из избушки и задохнулся сухим веселым морозом, тайга уже выступила из белесой, предрассветной мглы, и раскаленный восток взбух и придвинулся к земле, а дальше, к северу, снова отчетливо прорезались острые вершины сопок. «Наверное, на все полсотни натянуло», — подумал Рогачев, пряча в карманы застывшие руки и подергивая мускулами лица, сразу схваченного морозом. Ему хотелось увидеть момент восхода солнца, и он потоптался на месте, с неосознанным удовольствием чувствуя, что прочная и легкая оленья одежда хорошо держит тепло. Он громко и протяжно закричал, пораженный своим одиночеством, и, вслушиваясь в ответный гул тайги, бездумно засмеялся. «Вот пошел, и хорошо, хорошо, такого нигде больше не испытаешь, только здесь, на Севере», — подумал он. Светлело с каждой минутой, деревья вокруг проступали в чистейшей тишине, краем показался огромный и бледный диск солнца, и Рогачев, весь напрягшись, ждал, пока колючий холодный сноп его лучей ударит в глаза; зажмурившись, он отвернулся; в глазах расходились черные круги. Он вернулся в избушку, позавтракал, затем, взяв маленький походный топорик, пополнил запас дров; на снегу вокруг избушки появилось живое кружево следов, и Рогачев, внезапно затосковав, все медлил и не решался отойти от места своего короткого ночлега в белую, нетронутую даль, но идти было нужно, и он, скользя по твердому насту, пересек речку, не торопясь поднялся по распадку между двумя сопками, редко поросшему ельником и березкой, и шел опять не останавливаясь до трех часов. Отмерив себе остановку у сломанной старой березы, он в начале четвертого с размаху остановился, так что снежная пыль веером поднялась над лыжней, сбросил рюкзак и стал готовить место для ночлега. Он выбрал отвесную каменистую скалу, расчистил у ее основания снег до самой земли, свалил две сухостоины, разрубил их и, перетащив к скале, разжег огонь; еще нужно было приготовить поесть, нарубить еловых лап для спанья, и Рогачев заторопился; силы ему было не занимать, и он работал споро и с удовольствием. Хотя он и устал, но его усталость была легкой, привычной, как после обычного рабочего дня, и, засыпая после всех хлопот и чувствуя у себя на лице приятную теплоту от ровного огня, он подумал, что уже успел за эти два дня соскучиться по живому человеческому голосу, нужно было бы взять с собой собаку, но ведь ее нужно кормить, тут же сонно подумал он, окончательно засыпая; слабое чувство тоски и подавленности от безмолвия осталось в нем и во сне и в следующие третий, четвертый и пятый дни усилилось; Рогачев иногда даже останавливался и, освобождая уши от шапки, пытался уловить хотя бы какой-нибудь звук. В начале второй недели запас продуктов уменьшился вполовину; Рогачев исходил район Медвежьих сопок вдоль и поперек и успел до самых глаз зарасти черной густой щетиной; пора уже было думать о возвращении, и он, радуясь предстоящей встрече с Тасей, довольно посмеивался. Пора, пора и домой, говорил он, кого это я удивлю своими подвигами, разве что буфетчицу Зинку; тайная мысль, которую он гнал от самого себя, — найти остатки разбившегося самолета, казалась теперь смешной посреди всего этого огромного, бесконечного, равнодушного безмолвия. Нет, надо же подумать, захотел найти какой-то паршивый самолетишко среди этого страха, да тут тысячу лет будешь ползать, костей своих не соберешь, не то что самолет. И живность вся точно вымерла, хоть бы в насмешку баран какой завалящий попался или олешек, да ведь все словно вымерло, точно чума какая прошла, один только раз и видел каменного соболя. Рогачев открыл глаза сразу после полуночи от холода, поправил костер и теперь никак не мог заснуть, пялился в черное, с ледяными колкими звездами небо, думал о жене; теперь она уже дома наверняка, зря ее, наверное, в область и таскали, какая там болезнь, баба кровь с молоком, в ней каждая жилочка играет; Рогачев засопел, заворочался, вспомнив жену, так, блажь какая-то, что хочешь отыщут эти доктора, дайся только им в руки. Недаром он, Рогачев, за семь верст их обходит. Но дело не в этом. Вот вернется Таська домой, а его нет как нет, и на столе лежит путаная записка, и в ней сказано, что ему-де захотелось побродить по сопкам, ну, она подумает-подумает и пойдет с подружками в клуб, а в поселке полно молодых парней, голодных, как волки по весне. Долго ли перемигнуться да столковаться, да, заслышав тихий стукоток в окошко, встать и откинуть крючок, а там разбирайся, как случилось, дело живое, горячее. Вот он тут загорает возле костра, а там небось... От такой невероятной, незаслуженной обиды Рогачев окончательно разволновался и расхотел спать, решив утром, затемно, возвращаться обратно, тем более что харчей оставалось ровно на шесть-семь дней, как раз впритык дойти; довольно накручивать и взвинчивать себя, ну даже нашел бы он эти миллионы, ну и что дальше? Куда бы он их дел? В банк не положишь, детям (которых, кстати, пока тоже нет) не оставишь по отходной, можно было, конечно, уехать с Таськой куда-нибудь к теплому морю и прокутить все в два-три года, было бы что вспомнить, да ведь кто в Тулу со своим самоваром ездит? Дурак дураком ты, Иван, герой без крылышек, больше ничего по такому случаю и не скажешь. Государству этот твой подвиг тоже не нужен, государство крутанет машинку, сколько хочешь миллионов отстучит, успевай мешки подставлять. А те несчастные миллиончики вместе с самолетом и одним-двумя бедолагами спишутся в графу убытка по случаю несчастья и суровой северной местности, и дело с концом, точка. И кончай бродить; каждый должен свое родимое дело знать: пахарь — ковыряй себе землю, слесарь — возись с железом, а если ты лесоруб — у тебя в руках тоже своя профессия, не хуже иных прочих. А пропавшие самолеты пусть ищут те, кто к этому делу приставлен, а то, пока ты геройства ищешь, собственную жену уведут, днем с огнем потом не вернешь. Настроившись таким образом, обрадованный и освобожденный от сомнений, Рогачев перед самым утром забылся коротким сном и еще затемно, точно от толчка, проснулся, быстро, без суеты собрался, позавтракал слегка, лишь только заглушил чуть-чуть чувство голода, чтобы легче было идти, и отправился в обратный путь. Тело было легким, по-молодому подобранным; он наметил себе путь напрямик и, пробежав километров пятнадцать под уклон, остановился поправить лыжи, но внезапно, охваченный каким-то предчувствием, взял винтовку в руки. Это странное предчувствие опять хлынуло на него, когда он уже собирался двинуться дальше, и он долго и напряженно осматривался, затем пробежал немного назад, метров двести, и остановился как вкопанный: точно — след его лыжни пересекал другой, чужой след, который он сразу не заметил, но который все же каким-то образом сказался и заставил его вернуться. Чудеса, подумал Рогачев, больше озадаченный, чем обрадованный, машинально отмечая про себя, что чужие лыжи чуть уже его собственных и короче, и что человек, видно, сильно устал и потому шел неровно, и что весил он немного и был небольшого роста. «Надо же угораздить», — сказал Рогачев, озадаченный еще больше тем, что неизвестный прошел недавно, ну, может, даже сегодня рано утром, и что шел он в сторону совершенно безлюдную и дикую, к юго-западному побережью, где лишь в периоды сельдяной путины можно было наткнуться на людей. Или он спятил, подумал Рогачев, даже ведь до пустых бараков не дотянет, верст шестьсот-семьсот с гаком придется отмахать. Рогачев растерялся: во-первых, ему хотелось узнать, почему лыжня протянулась из безлюдных Медвежьих сопок и что там делал человек; а во-вторых, ему хотелось, несмотря на все ночные доводы, во что бы то ни стало пойти по следу, догнать незнакомца и убедиться своими глазами, что он есть на самом деле, что он существует, очень уж неожиданной была на нетронутом снегу эта лыжня. Рогачев пробежал по следу назад километра три, поднялся на склон высокой сопки и остановился в раздумье — лыжня огибала склон и терялась в редкой тайге, в распадке. По-прежнему ослепительно сияли снега, было безветренно и оглушительно тихо, глаза начинали побаливать, и Рогачев все время напряженно щурился. Он прикинул в уме, на сколько еще ему хватит продуктов, и решил, что дней пять вполне можно протянуть; он принадлежал к характерам сильным и не терпел неопределенности ни в чем; ему показалось, он чего-то не доделал, хотя мог бы. В той стороне, откуда тянулась лыжня, находилась самая глухая и непроходимая часть Медвежьих сопок, и было непонятно, что там делать человеку, разве какой-нибудь отчаянный охотник из местных приходил пострелять соболей, соболь тут водился знатный. Рогачев тут же отбросил эту мысль: сезон давно кончился, еще с месяц назад областная газета писала, что план добычи мягкого золота, в том числе и соболей, выполнен на двести тридцать процентов. Хотя, конечно, и это ничего не значило — мог охотиться какой-нибудь сорвиголова-одиночка, но тогда какого черта его понесло к юго-западному побережью? Может, там кочевье? И все равно, ни один охотник не решится идти на охоту почти за тысячу верст, здесь что-то не то. Рогачеву уже до невозможности хотелось размотать этот запутанный клубочек, и, так как он был твердо уверен, что больше сорока-пятидесяти километров в ту сторону, откуда тянулся след чужой лыжни, пройти невозможно, он решил потратить на это сегодняшний день. Поправив тощий мешок за спиной, он пустился в путь в остром предчувствии каких-то новых открытий, подспудно в нем брезжила потаенная мысль, но он гнал ее, а она возвращалась, усиливалась, и Рогачев уже окончательно уверился, что эта чужая лыжня связана с исчезнувшим самолетом; он бежал, разгорячившись, быстрее, не пропуская, однако, ни одной мелочи по пути. Мелькнула мимо молоденькая елочка под неправдоподобно огромной шапкой снега; он, отметив про себя остановку чужого, внимательно на ходу осмотрел снег кругом, не брошено ли чего. Скатываясь со склонов и замедляя движение на подъемах, Рогачев заметно напрягался (пройденное расстояние уже давало себя знать ощутимо), и километров через двадцать останавливался; след лесенкой уходил круто вниз, в заросшее густой неровной тайгой ущелье. Солнце клонилось к вершинам сопок, и Рогачев видел сверху дружно заполнившую ущелье тайгу; спокойно сиявшую под косым холодным солнцем; снегу-то, снегу там, безразлично и вяло подумал он и начал осторожно спускаться. Еще одна мысль мучила его: ведь должен же был этот чужой откуда-то прийти, несомненно, но откуда? Уже метров через двести, еще издали, Рогачев все понял и сам удивился, как у него может так сильно биться сердце; перед ним было место крушения, узкая, сбитая силой падения самолета, проплешиной искалеченная тайга, куски покореженного железа и два изуродованных трупа, один почти перебитый пополам, со смятой головой, другой, вообще как мешок с перемолотыми костями, свисал с расщепленной пополам толстой ели метрах в пяти от земли; на той же высоте был обломок самолета. Видать, тянули до последнего и почти дотянули — помешали деревья; ну что бы ровная площадка, полянка какая-нибудь! Рогачев с ожесточением пнул попавшуюся под ноги корягу. Рогачев уже знал, что денег, если они даже уцелели в катастрофе, здесь больше нет: тот, чужой, побывал здесь; и то, что он не позаботился о трупах летчиков, бросив их на произвол равнодушному безмолвию, как бы празднующему свое превосходство, на съедение таежному зверю и птице, обожгло его, Рогачева, и он скованно озирался в беззвучном сумраке глубокого ущелья, пораженный не только разрушительной силой маленького самолета, — смерть пахнула ему в сердце, последний час, последняя минута людей, еще думавших долго жить; в какой-то момент ему даже послышался крик, метнувшийся по елям и застрявший в толстом метровом снегу. Освободившись от лыж, поставив рядом с ними ружье и сбросив мешок, проваливаясь в снежные наносы с головой и отчаянно ругаясь, Рогачев внимательно исследовал место катастрофы, стараясь все запомнить. Мертвых летчиков, вернее, их останки, он собрал вместе и сложил в вырытую им в снегу яму, завалил их валежником, сверху приладил длинный шест с большой тряпкой на конце, примотав ее найденной проволокой намертво. В смерзшихся от крови и прикипевших к телу комбинезонах Рогачев не стал отыскивать каких-либо бумаг. Выбившись окончательно из сил, измученный близостью этих изуродованных, совсем еще недавно полных жизни тел и невозможностью что-либо изменить, Рогачев начал торопиться, след чужой лыжни не шел из головы. Хотя было уже поздно и лучше было остаться в ущелье на ночлег, Рогачев решил во что бы то ни стало сегодня вернуться к тому месту, где его лыжня впервые пересекла чужой след, и поэтому через силу, тяжело, надсадно, отдыхая на особо крутых местах, он выбрался из ущелья и, не останавливаясь, повернул назад, предварительно замотав лицо теплым шарфом и оставив лишь узкую щель для глаз. Мороз к вечеру усилился, и встречный ветер жег; сопки на западе, охваченные предзакатным огнем, горели в таком ожесточенном холоде, что Рогачев нет-нет да и поглядывал на них украдкой, чем-то смутно встревоженный. |
||
|