"Мусоргский" - читать интересную книгу автора (Черный Осип)VIВ крепости был написан роман «Что делать?». Чернышевскому удалось переправить рукопись в «Современник», и в начале следующего года она была напечатана. На молодые умы роман оказал влияние беспримерное. Проповедь в пользу труда осмысленного, полезного и свободного зажгла сердца. Многие молодые люди стали объединяться в свободные ассоциации, пытаясь противопоставить свой труд покорности угнетенных и стяжательской жизни воротил и хапуг. Мусоргский еще в Москве, пожив со студентами, почувствовал вкус к общению в совместной жизни, где каждый независим и в то же время связан духовными интересами с другими. Вернувшись в Петербург, он поселился вместе с несколькими своими товарищами, создав с ними коммуну. В ту пору коммуны были в чести у радикально настроенной молодежи. С прошлым было покончено: от офицера в нем ничего не осталось, разве что любовь к французскому языку; помещиком он тоже себя не чувствовал. Брат пытался еще спасти остатки семейного благополучия, а Модест махнул на это рукой. Да и не шло вовсе к его новым взглядам пользоваться тем, что добыто тяжким трудом крестьян. Друзья искали, куда бы его пристроить, как сделать так, чтобы поменьше времени уходило на чиновничье деловодство, а больше оставалось для сочинительства. В конце концов нашли захудалую работенку – втолкнули Мусоргского в Главное инженерное управление: офицер гвардии, столбовой дворянин, которому был открыт доступ в высший свет, превратился в обыкновенного коллежского секретаря. В коммуне Мусоргский оказался единственным композитором, остальные просто служили. У каждого была своя комната и своя жизнь, но то, что волновало умы молодежи: идеи свободы, прогресса и равенства, объединяло их. По утрам все расходились, обедали кто в кухмистерской, кто в ресторане, так что быт был несложный, а вечером собирались в общей столовой и затевали горячие разговоры до поздней ночи. Многое читалось вслух, многое узнавалось в спорах. Однажды кто-то принес сюда «Саламбо», новый роман Флобера, всего год назад вышедший в Париже. Когда роман был прочитан и обсужден, у Мусоргского возник в связи с ним замысел сочинения. Еще до того как он поселился в коммуне, им было написано несколько песен. Каждая из них по-своему выражала его внутренний мир. В одной автор создал лирический образ женщины, к которой ощутил влечение душевное; в другой нарисовал суровый портрет нищего старика, скульптурно простой и по своей ясной мелодии доступный каждому; в третьей изобразил трагический образ библейского царя Саула, навеянный стихами Байрона. Мусоргскому хотелось охватить жизнь во всем ее многообразии; хотелось показать себя драматическим художником, лириком и психологом. Все влекло к себе, и он не знал, чему отдать предпочтение. Единственное, что он знал твердо, это что написать оперу всего для него важнее. Но как выразить себя в музыке, если автору всего двадцать четыре года и техника его не сложилась, а взгляды на искусство тоже еще не вполне созрели и не совсем ясны? Балакирев и Стасов не верили, что у него хватит сил на что-либо крупное, а его как раз крупное-то и влекло к себе. Им нужны были доказательства того, что талант Мусоргского полнокровен и силен, а он на каждом шагу разочаровывал их то ложной загадочностью, с которой высказывался, то расплывчатостью своих мыслей. На премьере серовской «Юдифи», когда Стасов метал громы и молнии, злясь на успех, который имела у публики постановка, Мусоргский сидел рассеянный, безразличный и вялый; казалось, ему дела нет до того, что опера, которая совсем не по вкусу его другу, имеет такой успех. Стасову необходим был слушатель такой же неугомонный, как он сам; поведение Модеста раздражало его. – Что с вами? – спрашивал он недовольно. – Почему вы такой неживой сегодня? Не выспались, что ли? – Выспался. – Так чего таким сфинксом сидите? Просто смотреть на вас неприятно! Как было объяснить, что он не умеет в любых обстоятельствах быть откровенным? Экзальтированность Стасова претила ему в эту минуту больше всего. Придя со спектакля, Стасов написал сердитое письмо Балакиреву. Он жаловался на нелепое, безличное поведение Мусоргского, который ничего не понял в музыке и ни на что как следует не отозвался. Вскоре Модест написал Балакиреву тоже. И странное дело: в письме был дан толковый, умный разбор спектакля. Он на память привел музыкальные примеры, высказав много собственных мыслей и подметив такое, что от самого Стасова ускользнуло. Юдифь, писал он, баба хоть куда: она с размаху рубит голову Олоферна – к чему же здесь арфы и нежная идеальная инструментовка? Доказав неопровержимо, что в музыке кое-что позаимствовано из обычных западных оперных образцов, он, не колеблясь, осудил это и отверг. Отстаивать свою самостоятельность, даже во мнении друзей, удавалось с трудом. В «Саламбо» Мусоргского привлекли драматичность событий и возможность очертить сильные характеры. Тут было нечто общее с «Юдифью». Может быть, желание оригинально, по-своему, воплотить то, что уже воплотил Серов, как раз и толкнуло его на мысль использовать этот сюжет. Но чем больше Мусоргский вдумывался, чем глубже вживался в материал, тем становилось яснее, что в построении Флобера надо многое переиначить. На первый план в замысле Мусоргского выступили ливийцы, боровшиеся за свободу. Столкновения древнего Карфагена с Ливией тем и были заманчивы, что давали возможность создать сцены с участием народа. Хотелось обрисовать и движение масс и душевные движения героев, выдвинутых массой. Для воображения и творчества был, казалось, материал непочатый. Все бурлило в нем, сталкивалось и подчас мешало одно другому; но, набрасывая то одну сцену, то другую, Мусоргский не торопил себя – время должно было внести порядок в мысли; рано или поздно прояснить и сплотить их в нечто цельное. В кружке отнеслись к работе Модеста сочувственно. Стремление к крупному полотну, намерение обрисовать социальные столкновения в музыке были близки балакиревцам. Но сумеет ли Модест свести все в одно и создать цельную вещь, вызывало сомнение. В коммуне он чувствовал себя свободнее. Там его не стесняла придирчивость: хотя вкус у товарищей был строгий и мнения высказывались дельные, цеховой нетерпимости не было вовсе. Мусоргский показывал по вечерам все, что сделал. Он играл, товарищи прямодушно говорили, что им нравится, а что не совсем; потом говорили на другие темы; затем он снова садился играть. Иной раз, посмотрев на. часы, кто-нибудь замечал: – Время-то, время! Пора спать ложиться, завтра рано вставать. Другой примирительно предлагал: – Еще полчаса посидим. Поздно ночью друзья возвращались в комнаты, чтобы завтра, в туманное петербургское утро, при лампах, наспех напившись чаю и закусив чем бог послал, взяв под мышку портфель, отправиться в свое ведомство или управление. «Саламбо» хвалили; все требовали, чтобы Мусоргский продолжал работу. И только сам он, никому в этом не признаваясь, понимал чем дальше, тем больше, что в мире, для него далеком, во времени, которого он не знает, трудно, даже невозможно выразить себя. Многое обдумывалось неделями, месяцами, прежде чем ложилось на бумагу; оно отягощало, мучило, беспокоило и никак не находило нужного воплощения. Зато когда Мусоргский прикоснулся к близкому, все пошло по-другому. Однажды, после чтения «Современника», проведя вечер в разговорах о Некрасове, Модест решил написать музыку на его текст. Он выбрал «Калистрата». Печальная ирония стихотворения, горечь, прикрытая насмешкой над самим собой и над собственной нищетой, подсказали решение как будто простое, но смелое. Мусоргский стал чутко следовать за текстом, прислушиваясь к внутренней интонации стихов. Калистратушка дожидается урожая с непосеянной по-лосыньки. Волосы вместо гребешка он расчесывает пятерней. Дома хозяйка так богата и нарядна, что лапти носит даже с подковыркою. Сбылось еще над колыбелью сделанное предсказание, что он, Калистратушка, будет жить припеваючи, сбылось по воле божией. Он и богат, и пригож, и наряден – нищий, бездомный, босой. Многое из того, что успел увидеть Мусоргский сам, что он подслушал на дорогах, в трактирах, на почтовых станциях, ожило вдруг, когда он взялся за современный текст. Со своим врожденным сочувствием к обиженным и гонимым, Мусоргский сумел тему народной нищеты поднять в «Калистрате» до высоты поэзии и большого искусства. Песня была принята хорошо и балакиревцами и в коммуне. Казалось, автор мог быть доволен – его оценили по справедливости. Но сердце его нуждалось в понимании еще большем. Ему необходимо было не только сочувствие, но и дружба, равная, горячая, а не снисходительная, – пылкая и молодая дружба художника. |
||
|