"Том 22. Избранные дневники 1895-1910" - читать интересную книгу автора (Толстой Лев Николаевич)

1900

1 января 1900. Москва. Сижу у себя в комнате, и у меня все, встречая новый год. Все это время ничего не писал, нездоровится. Много надо записать.

[…] 2) Если ребенку раз внушено, что он должен верить, что бог — человек, что бог 1 и 3, одним словом, что 2 #215; 2 = 5, орудие его познания навеки исковеркано: подорвано доверие к разуму. А это самое делается над всеми детьми. Ужасно.

[…] 4) Вспомнил свое отрочество, главное юность и молодость. Мне не было внушено никаких нравственных начал — никаких; а кругом меня большие с уверенностью курили, пили, распутничали (в особенности, распутничали), били людей и требовали от них труда. И многое дурное я делал, не желая делать, — только из подражания большим.

[…] 7) Сережа с Усовым говорили о различных пониманиях устройства мира: прерывности или непрерывности материи. При моем понимании жизни и мира: материя есть только мое представление, вытекающее из моей отдельности от мира. Движение же есть мое представление, вытекающее из моего общения с миром, и потому для меня не существует вопроса о прерывности или непрерывности материи.

8) Ехал наверху на конке, глядел на дома, вывески, лавки, извозчиков, проезжих, прохожих, и вдруг так ясно стало, что весь этот мир с моей жизнью в нем есть только одна из бесчисленного количества возможностей других миров и других жизней и для меня есть только одна из бесчисленных стадий, через которую мне кажется, что я прохожу во времени. […]

8 января. Вечер. Несколько дней ничего не делал. Письмо духоборам* оставил и исправлял только статью о 36-часовом дне*. Нынче подвинулся к окончанию. Здесь Маша. (Вот хотел о них писать и остановился, потому что они прочтут*.) Мне хорошо на душе, несмотря на то, что здоровье подорвано. Потуги смерти, то есть нового рождения. Не могу смотреть на них иначе. Особенно когда болен, и чем больнее, тем яснее и спокойнее.

Сейчас простился и уехал Стасов. Образцовый тип ума. Как хотелось бы изобразить это. Это совсем ново.

Нынче известие из Сызрани. Больно за Сережу*. Записать немного.

1) Читаю газеты, журналы, книги и все не могу привыкнуть приписать настоящую цену тому, что там пишется, а именно: философия Ницше, драмы Ибсена и Метерлинка и наука Ломброзо и того доктора, который делает глаза. Ведь это полное убожество мысли, понимания и чутья.

2) Читаю о войне на Филиппинах* и в Трансваале*, и берет ужас и отвращение. Отчего? Войны Фридриха, Наполеона были искренни и потому не лишены были некоторой величественности. Было это даже и в Севастопольской войне. Но войны американцев и англичан среди мира, в котором осуждают войну уж гимназисты, — ужасны. […]

16 января 1900. Москва. Ничего не работал. Нездоровье скрытое. Душевно слаб, но не зол. И рад этому. Приехала Лизанька* из Сызрани и Воробьев из Нальчика. Хуже уж, кажется, ничего не может быть. А неправда: может быть хуже. И потому не надо жалеть. Едва ли не всегда страдания физические и страдания самолюбия — гордости, тщеславия — не ведут к движению вперед духовному. Всегда особенно страдания гордости. А мы, дурачье, жалуемся. Получил письма от St. John и Sinet — хорошие.

Нынче думал, что мое положение несомненно мне — но всякое положение — на пользу. Волшебная палочка дана. Только умей ею пользоваться.

Записать надо:

Был Горький. Очень хорошо говорили. И он мне понравился. Настоящий человек из народа*.

Какое у женщин удивительное чутье на распознавание знаменитости. Они узнают это не по получаемым впечатлениям, а по тому, как и куда бежит толпа. Часто, наверное, никакого впечатления не получила, а уж оценивает, и верно.

Записываю.

1) Нельзя быть достаточно осторожным в поощрении в себе тщеславия — любви к похвале. Если бы враг хотел погубить человека, то вернее чем споить — захвалить его. Развивается болезненная чувствительность — при похвале, ведущая к праздному расслаблению, при порицании — к озлоблению и унынию. Главное, увеличивает болезненность и уязвимость.

2) Читал «Даму с собачкой» Чехова. Это все Ницше. Люди, не выработавшие в себе ясного миросозерцания, разделяющего добро и зло. Прежде робели, искали; теперь же, думая, что они по ту сторону добра и зла, остаются по сю сторону, то есть почти животные. […]

27 января 1900. Москва. Почти две недели не писал. Ездил смотреть «Дядю Ваню» и возмутился*. Захотел написать драму «Труп», набросал конспект*.

Очень тяжело было от появления Г. Все расплата не кончена. Так ему и надо*. Хотел записать из книжечки — не могу. Был здоров, хотя умственно не бодр. Дня два стало хуже.

13 марта 1900. Больше двух месяцев не писал. Маша уехала, потом уехал Андрюша с Ольгой. Здоровье за это время значительно улучшилось.

Писал все 1) письмо духоборам, которое кончил и послал*, 2) о патриотизме, которое много раз переписывал и которое ужасно слабо, так что вчера решил или бросить, или все сначала, и, кажется, есть, что сказать сначала*. Надо показать, что теперешнее положение, особенно Гаагская конференция*, показали, что ждать от высших властей нечего и что распутыванье этого ужасного губительного положения если возможно, то только усилием частных отдельных лиц.

О 36-часовом дне, кажется, выйдет. Главное, будет показано, что теперешнее предстоящее освобождение будет такое же, какое было от крепостного права, то есть что тогда только отпустят одну цепь, когда другая будет твердо держать. Невольничество отменяется, когда утверждается крепостное право. Крепостное право отменяется, когда земля отнята и подати установлены; теперь освобождают от податей, когда орудия труда отняты. Отдадут — имеют намерение отдать — рабочим орудия труда, только под условием обязательности для всех работы.

За это время были молокане из Карса — хотят переселяться*, два духобора из Архангельска. Известие о пяти в Владикавказской тюрьме*. Плутни Тверского, чтобы выманить духобор*. Приехал милый Буланже и приятные люди: Суллер и Коншин. Колечка* живет, помогает мне. Сережа с нами — добр, но, к сожалению, не вполне близок. […]

Стану выписывать:

[…] 4) Кабы женщины только понимали всю красоту девственности, до такой степени она вызывает лучшие чувства людей, они бы чаще удерживали ее. А то беспрестанно видишь страшное падение девственности или в грубую похоть со всем обманом глупой влюбленности, или раскаяние в своей высоте и красоте.

5) Видел во сне: один стоит на столбе и люди любуются им и хвалят, другой, чтобы победить, превзойти его, пляшет на гвоздях. Третий просто добрый.

6) Искусство, поэзия: «Для берегов отчизны дальней»* и т. п., живопись, в особенности музыка, дают представление о том, что в том, откуда оно исходит, есть что-то необыкновенно хорошее, доброе. А там ничего нет. Это только царская одежда, которая хороша только тогда, когда она на царе жизни — добре (что-то нехорошо, но так записано).

[…] 11) В работном доме священник, толкуя народу первую заповедь Нагорной проповеди, разъяснял, что гневаться можно и должно, как гневается начальство, и убивать можно по приказанию начальства. Это было ужасно.

Все можно простить, но не извращение тех высших истин, до которых с таким трудом дошло человечество.

12) Лессинг, кажется, сказал, что каждый муж говорит или думает, что одна на свете была дурная, лживая женщина и она-то моя жена*. Происходит это оттого, что жена вся видна мужу и не может уже его обманывать, как обманывают его все другие. […]

19 марта 1900. Москва. Мало, не успешно работаю, хотя здоров. В мыслях же идет работа хорошая. Читал психологию*, и с большой пользой, хотя и не для той цели, для которой читаю.

Приехала Таня — довольна, счастлива. И я рад за нее и с ней. Жалею, что Сережа по взглядам чужд, от легкомыслия и самоуверенности, хотя добр, и оттого нет с ним того полного сближения, какое есть с Машей и Таней. […]

При каждом бое часов вспоминать:

[…] 3) Что лучше ничего не делать, чем делать ничего — ложь.

4) Что присутствие всякого человека есть призыв к высшей осторожной и важной деятельности.

5) Что униженным, смиренным быть выгодно, а восхваляемым, гордым — обратное.

6) Что теперешняя минута никогда не повторится.

7) Что ничего неприятного тебе быть не может — если неприятно, то значит, ты спутался.

8) Что всякое дурное, даже пустое дело вредно тем еще, что накатывает дорогу привычке, и всякое доброе дело — наоборот.

9) Не осуждай.

10) Обсуживая поступки других людей, вспоминай свои.

Нынче 24 марта 1900. Москва. Вчера была страшная операция Тани*. Я несомненно понял, что все эти клиники, воздвигнутые купцами, фабрикантами, погубившими и продолжающими губить десятки тысяч жизней, — дурное дело. То, что они вылечат одного богатого, погубив для этого сотни, если не тысячи бедных, — очевидно дурное, очень дурное дело. То же, что они при этом выучиваются будто бы уменьшать страдания и продолжать жизнь, тоже нехорошо, потому что средства, которые они для этого употребляют, таковы (они говорят: «до сих пор», а я думаю по существу), таковы, что они могут спасать и облегчать страдания только некоторых избранных, главное же потому, что их внимание направлено не на предупреждение, гигиену, а на исцеление уродств, постоянно непрестанно творящихся.

Пишу то «Патриотизм», то «Денежное рабство»*. И первое много улучшил, но вот второй день не пишу. Читаю психологию. Прочел Вундта и Кефтинга. Очень поучительно. Очевидна их ошибка и источник ее. Для того, чтобы быть точными, они хотят держаться одного опыта. Оно и действительно точно, но зато совершенно бесполезно, и вместо субстанции души (я отрицаю ее) ставят еще более таинственный параллелизм.

[…] Думал за это время:

[…] 5) Все наши заботы о благе народа подобны тому, что бы делал человек, топча молодые ростки, уродуя их и потом вылечивая каждое деревцо, травку отдельно. Это главное относится к воспитанию. Слепота наша к делу воспитания поразительна. […]

6 апреля 1900. Москва. Сейчас вечер. Сережа играет, и я чувствую себя почему-то до слез умиленным, и хочется поэзии. Но не могу в такие минуты писать. Живу не очень дурно, все работаю ту же работу, загородившую мне художественную, и скучаю по художественной. Очень просится.

Был на лекции Оболенского, и странная случайность: обратился к его сыну. Такая же странная случайность: в тот вечер, как ехал к Олсуфьеву, чтобы передать прошение молокан, приехал миссионер американский с прошением государю о веротерпимости на Кавказе. Мне было неприятно обязываться перед Олсуфьевым, несмотря на его добродушие. […]

Записано следующее:

1) Подошел к ломовым извозчикам и стал против головы молодого, добродушного, сильного, косматого, вороного жеребца и понял его характер и полюбил его. И так понятно и несомненно стало, что начало всего, первое знание, из которого исходят все другие, то, что я — отдельная личность и другие существа — такие же.

[…] 5) Всякие внешние обязанности мешают, заслоняют важнейшие обязанности к самому себе. Несчастные цари воспитываются и поддерживаются в признании такого огромного количества внешних обязанностей, что не остается совсем места для обязанностей к себе. Я это заметил, когда говорил о том, что нашему царю надо главное исполнять требования нравственности — оказалось, что таких нет, кроме супружеской верности; он должен и казнить, и грабить, и развращать. […]

7 апреля 1900. Москва, е. б. ж.

Да, не записал самого главного, того, что думал нынче на прогулке.

12) Меня уж давно тревожит мысль о том, какое значение при моем мировоззрении получают положения о неисчезаемости материи и энергии. Материя есть предел, и потому всякие изменения материи только изменяют форму предела; то был лед, то вода, то пар, то кислород и углекислота. Но и то и другое и третье продолжают быть пределами между мной и земным шаром с его атмосферой. Но с энергией у меня не выходило этого же. Энергия, которую можно рассматривать, как движение, есть нечто действительное, а не кажущееся мне только, не есть только средство представления моего единства со всем миром. И потому мое прежнее положение о том, что движение есть только то, что соединяет меня со всем миром, — неверно. Движение есть сама жизнь.

Жизнь есть расширение пределов, в которых заключен человек. Пределы эти представляются человеку материей в пространстве. Пределы эти отделяют его от других существ, сами в себе заключают пределы между различными существами. Человек по аналогии с собой узнает в других существах эти пределы. Там, где он их не узнает, он называет эти пределы неорганической материей, т. е. признает, что он не видит, не познает то существо, которое граничит с ним. Так граничат с ним земля, воздух, светила.

Расширение этих-то пределов, которое мы не можем себе представить иначе, как движением, и составляет то, что мы называем жизнью. Такую жизнь мы сознаем в себе, такую видим во всех существах и такую поэтому можем предполагать в тех существах, которых мы не можем обнять и которые мы видим одной их мертвой стороной.

При этом мировоззрении мне показалось, что закон сохранения энергии получает объяснение. Закон сохранения энергии при этом мировоззрении относится только к мертвой материи, т. е. что там, где нет жизни, не может быть никакого усиления движения.

Может быть, выйдет после, но теперь устал и боюсь еще больше запутать.

2 мая 1900. Москва. Почти месяц не писал. Все время был занят двумя статьями. И хочется думать, что кончил. Было и тяжелое, было и хорошее. Больше хорошего. Мало думал вне работы. Работа все поглощала. Завтра еду к Маше.

В книжке записано:

1) Сердишься иногда на людей, что они не понимают тебя, не идут за тобой и с тобой, тогда как ты совсем рядом стоишь с ними. Это все равно, что, ходя по лабиринту (какие бывают в садах), требовать, чтобы человек, стоящий совсем рядом с тобой, только за стенкой, шел по одному направлению с тобой. Ему надо пройти целую версту, чтобы сойтись с тобой, и сейчас идти не только не в одном, но в обратном направлении, чтобы сойтись с тобою. Знаешь же ты, что ему надо идти за тобой, а не тебе за ним, только потому, что ты уж был на том месте, на котором он стоит.

2) Каждое искусство представляет свое отдельное поле, как клетка шахматной доски. У каждого искусства есть соприкасающееся ему искусство, как у шахматной клетки клетки соприкасающиеся. Когда верхняя поверхность клетки использована, — чтобы работать на ней, то есть чтобы произвести что-либо новое, надо идти глубже. Это трудно. Тогда люди захватывают соприкасающиеся клетки и производят этой смесью нечто новое. Но смесь эта — музыки с драмой, с живописью, лирикой, и обратно — не есть искусство, а извращение его.

[…] 4) Жизнь наша господская так безобразна, что мы не можем радоваться даже рождению наших детей. Рождаются не слуги людям, а враги их, дармоеды. Все вероятия, что они будут такими.

[…] 7) Мало того, что есть люди, которые не могут не поступать дурно, есть люди, которые не могут понять, что, поступая дурно, они поступают дурно. […]

Нынче 5 мая. Пирогово. 1900. Приехал хорошо. Совершенно здоров. Ожил от деревни. Видел Сережу. Грустно, но правдиво хорошо. Таня уехала. Маша, кажется, опять выкинула.

Обдумал «Новое рабство» сначала и нынче много изменил и улучшил.

Ничего не записано. Думал:

Счастливы и несчастливы те люди, которые не знают раскаяния. Сделав несчастье людей, они умрут с уверенностью, что они облагодетельствовали их. Понять же всю свою виновность им слишком было бы тяжело. Это раздавило бы их, а не исправило.

Думаю о крестьянском романе*.

Нынче 13 мая 1900. Пирогово. Запишу хоть то, что мне очень, очень хорошо. 11 часов.

Нынче 17 мая. Пирогово. 1900. Проснулся от мыслей.

[…] Вчера написал 2-й акт «Трупа». Теперь 7 часов утра.

Начинаю новую тетрадь. 1900 г. 19 мая. Ясная Поляна.

Вчера приехал из Пирогова, где провел прекрасные пятнадцать дней. Кончил «Рабство»* и написал два акта*. Мне и здесь хорошо. Здоровье было испортилось. Теперь лучше. Перечел кучу писем. Ничего важного. Нынче писал последнюю главу.

Поздно. Завтра выпишу из книжечки.

23 июня 1900. Ясная Поляна. Больше месяца не писал. Провел эти тридцать пять дней не дурно. Были тяжелые настроения, но религиозное чувство побеждало. Все время, не переставая и усердно, писал «Рабство нашего времени». Много внес нового и уясняющего. Ужасно хочется писать художественное, и не драматическое, а эпическое — продолжение «Воскресения»: крестьянская жизнь Нехлюдова. До умиления трогает природа: луга, леса — хлеба, пашни, покос. Думаю — не последнее ли доживаю лето. Ну, что ж, и то хорошо. Благодарю за все — бесконечно облагодетельствован я. Как можно всегда благодарить и как радостно.

Были за это время американец Курти, Буланже, St. John. Я полюбил его. Здоровье хорошо. […]

Нынче 12 июля. Ясная Поляна. Таня здесь. Жалкая. Все еще пишу каждый день «Рабство нашего времени». Два раза думал, что готово. Теперь третий раз думаю это.

Был нездоров. Вчера странно кружилась голова. Как хорошо жить, помня о смерти, помня о том, что ты идешь и должен работать на ходу.

Очень много надо записать, а не помню, на чем остановился.

[…] 2) Совесть и есть не что иное, как совпадение своего разума с высшим.

3) Кто видит смысл жизни в усовершенствовании, не может верить в смерть, — в то, чтобы усовершенствование обрывалось. То, что совершенствуется, только изменяет форму.

4) Когда у человека очень много обязанностей, он пренебрегает обязанностями к себе, к своей душе; а они только важны. Бедные цари, воображающие себе так много и важных обязанностей.

[…] 15) Безнравственно живущим и желающим продолжать так жить людям невыгодно верить, что мир движется по ступеням идеи к добру, и они не верят в это.

[…] 26) Всякого ребенка из достаточных классов самым воспитанием ставят в положение подлеца, который должен нечестной жизнью добывать себе, по крайней мере, восемьсот рублей в год.

[…] 33) Я серьезно убежден, что миром управляют: и государствами, и имениями, и домами — совсем сумасшедшие. Несумасшедшие воздерживаются или не могут участвовать.

[…] 37) Разрушаем миллионы цветков, чтобы воздвигать дворцы, театры с электрическим освещением, а один цвет репья дороже тысяч дворцов. […]

7 августа 1900. Ясная Поляна. Таня заболела и теперь еще лежит. Я сильно болел: ужасные боли, долго не поправлялся. Нынче лучше. Чувствую близость смерти, стараюсь встретить ее спокойно и, кажется, спокойно встречу ее; но пока здоров, как нынче, не могу живо перенестись в процесс перехода.

Кончил и отослал и «Рабство нашего времени» и о смерти Гумберта*. Думаю, что сделал, что должно и что мог. Здесь теперь Меньшиков (в нем что-то задерживающее его, какая-то цепляющая рогатка) и Страхов Федор Алексеевич, весь ясный, — я люблю его.

Нынче написал сцену в «Труп». Теперь запишу из книжечки.

[…] 4) Как у глаза есть веко, так у дурака есть самоуверенность для защиты от возможности поранения своего тщеславия. И оба, чем более берегут себя, тем менее видят — зажмуриваются.

5) Наши чувства к людям окрашивают их всех в один цвет: любим — они все нам кажутся белыми, не любим — черными. А во всех есть и черное и белое. Ищи в любимых черное, а главное — в нелюбимых белое. […]

15 августа. Все эти дни был совершенно здоров, писал «Труп» — окончил. И втягиваюсь все дальше и дальше.

Софья Андреевна уехала в Москву и в гости. Сознание необходимости любви помогает мне. Замечаю на Леве. Тане лучше. В книжечке записано. (Нынче хуже.)

Записано:

1) Между старыми и молодыми, если оба нормальны, происходит странное недоразумение. Человек 20 лет, обращаясь к 5-летнему, знает разницу понимания и сообразно с этим и обращается с ребенком. Но человек 50 лет не так уже обращается с 35-летним и даже с 20-летним. А разница та же. Та же даже и между 80-летним и 65-летним. От этого-то надо уважать старость и старикам уважать самих себя и не становиться на одну ногу с молодыми — спорить. Недоразумению этому помогает еще и то, что все человечество идет вперед, и молодой человек, усвоив то, что свойственно его времени, думает, что он сам впереди старика и что ему нечему учиться у него.

2) Если хочешь узнать себя, то замечай, что ты помнишь и что забываешь. Если хочешь узнать, что считаешь важным и что нет, замечай, что забываешь, что помнишь. То, что помнишь, вот это-то может быть предметом художественного произведения. Например: отчего упоминание об одном человеке напоминает другого, одного события — другое или человека. Вот в этой связи самое важное в твоем мировоззрении. По этим признакам узнаешь сам себя.

[…] 4) Брак, разумеется, хорошо и необходимо для продолжения рода; но если для продолжения рода, то (прекрасная выписка из Ницше) надо, чтобы родители чувствовали в себе силы воспитать детей не дармоедами, а слугами людям и богу. А для этого нужно быть в силах жить не трудами других, а своими, больше давая, чем беря от людей. У нас же буржуазное правило, что жениться можно только тогда, когда крепко сидишь на шее людей, то есть имеешь средства. Нужно как раз обратное: может жениться только тот, кто может жить и воспитать ребенка, не имея средств. Только такие родители могут хорошо воспитать детей. […]

21 августа 1900. Ясная Поляна. Писал драму и недоволен ею совсем. Нет сознания, что это — дело божие, хотя и многое исправилось: лица изменились.

Все тот же экзамен и все та же практика. Немного лучше. Нынче поднялся старый соблазн*. Александр Петрович ушел. Вчера был Буланже с редактором. Читал George Eliot и Ruskin’а и очень оценил.

Нынче все яснее и яснее представляется обличение неверия и разбойничьего царства. Это нужно писать.

В книжечке записано:

[…] 2) Почему помнишь одно, а не помнишь другое? Почешу Сережу называю Андрюшей, Андрюшу — Сережей? В памяти записан характер. Вот это, то, что записано в памяти без имени и названия, то, что соединяет в одно разные лица, предметы, чувства, вот это-то и есть предмет художества. Это очень важно. Надо разъяснить.

[…] 6) Признак развратности нашего мира — это то, что люди не стыдятся богатства, а гордятся им.

7) Вдруг стало ясно, что как несправедливо, когда старик говорит: пожил, пора и умереть. Старик не имеет права говорить так. Он — плод, зерно. Былку можно затоптать, но зерно надо съесть. Это не значит то, что старику надо бояться смерти; напротив, надо, не боясь смерти, жить. И тогда только легко жить и жизнь полезна, когда не боишься смерти.

8) Странное мое положение в семье. Они, может быть, и любят меня, но я им не нужен, скорее encombrant;[26] если нужен, то нужен, как всем людям. А им в семье меньше других видно, чем я нужен всем. От этого: несть пророк без чести… […]

Нынче 26. Все эти дни, хотя и здоров, не писал. Начал о безверии*. Переменил кое-что в драме, и к лучшему, но ничто не привлекает к работе, хотя и то и другое нравится.

Попробую записать.

1) Тем нехороша умственная работа, что, пока не влечет к ней, испытываешь праздность. А за работу физическую — сапоги, не хочется браться — и потому, что тяжело, и потому, что покажется ненатуральным. Думал, что если не можешь работать ни умственно, ни телесно, то все силы, все внимание употребляй на то, чтобы быть любовным. Это работа и высшая и всегда возможная, даже в одиночестве: думать о людях с любовью.

2) Есть люди, одаренные в сильной степени нравственным и художественным чувством, и есть люди, почти лишенные его. Первые как бы сразу берут и знают интеграл. А вторые делают сложные вычисления, не приводящие их к окончательным выводам. Точно как будто первые проделали все вычисления где-то прежде, а теперь пользуются результатами. […]

30 августа 1900. Ясная Поляна. 72 года. Все эти дни ничего не могу работать. Нет охоты. Думается кое-что хорошо — слава богу и благодарение — добро. […]

Любовь — это стремление к благу, которое до тех пор, пока мы признаем смысл в своей отдельной жизни, признается за стремление к своему личному благу, но есть сама сущность жизни, которая стремится к благу всего. Разум — это уяснение средств достижения блага, — пока жизнь в личности; достижения блага личности, когда жизнь во всеобщем благе, в достижении этого всеобщего блага.

Как-то спросил себя: верю ли я, точно ли верю в то, что смысл жизни в исполнении воли бога, воля же в увеличении любви (согласия) в себе и в мире и что этим увеличением, соединением в одно любимого я готовлю себе будущую жизнь? И невольно ответил, что не верю так в этой определенной форме. Во что же я верю? спросил я. И искренне ответил, что верю в то, что надо быть добрым: смиряться, прощать, любить. В это верю всем существом. […]

7 сентября 1900. Ясная Поляна. Был нездоров, нынче лучше. Все борюсь с собой. Иногда лучше. Хуже не бывает. И то хорошо. Соня у Маши. Андрюша уезжает. Ужасно видеть шестнадцать нагруженных подвод. Salomon и Сережа здесь. Работа не идет никакая. Журнал не устраивается*. Сейчас пытался писать драму — не идет.

Записано следующее:

[…] 3) Андрюша едет один в коляске, и ему кажется (да и всем почти, глядящим на него), что если он едет и одет так великолепно, то он имеет и соответствующие великолепию достоинства. Я сам всегда на себе это чувствовал при хорошем платье, обстановке. Как же вредна для духовной жизни роскошь! Самое вредное: без основания увеличивает знаменатель.

[…] 5) Источник всех бедствий, от которых страдают люди, в том, что они хотят предвидеть будущее: сначала для себя каждый и для него работать, потом для семьи, потом для народа. Человек может только делать то, что должно, предоставляя жизни складываться так, как того хочет высшая воля или судьба. Человек ходит, бог водит.

Зачем же дана человеку способность предвидеть будущее? И не могу ответить. Вижу, что предвидение и деятельность в виду будущего — источник зла, и то, что это предвиденье необходимо для жизни: необходимо, сея семена, предвидеть, что будет лето и осень и что они вырастут и т. п. Возвращусь к этому.

[…] 9) Ученые объяснения большей частью производят то впечатление, что бывшее ясно и понятно становится темно и запутанно.

[…]. 11) К большой драме* думал о том, как изобразить доброе, хорошее существо, совершенно лишенное возможности понять христианское мировоззрение.

[…] 13) Все в жизни очень просто, связно, одного порядка и объясняется одно другим, но только не смерть. Смерть совсем вне этого всего, нарушает все это, и обыкновенно ее игнорируют. Это большая ошибка. Напротив, надо так свести жизнь с смертью, чтобы жизнь имела часть торжественности и непонятности смерти, и смерть — часть ясности, простоты и понятности жизни.

14) К малой драме:* умирая, Федя говорит: а может быть, я ошибся. Ну да что сделано, то сделано. Несите.

Нынче 22 сентября 1900. Ясная Поляна. Все это время плохо работал. И работал-то дело пустое. Галя Черткова пишет, что не дам ли я напечатать два начала воззваний. Я начал пересматривать и все над этим работал. В одном вписал недурное о том, что у христианских народов нет никакой религии*.

Все время в очень дурном, недобром расположении духа. Вспоминание о том, что во мне бог, уж не помогает.

Был у Маши и у брата Сережи. Очень хорошо был у Андрюши. Жду чего-то. А ждать нечего, кроме труда, хорошего, божеского труда, и смерти. Здоровье слабо. Последнее время тоска, знобит и жар. В эту минуту, 11 часов вечера, мне хорошо. Таня уехала. Нынче от нее милое письмо. Соня в Москве.

Записано следующее:

1) Мне кажется, что как есть критический половой возраст и многое решается в этом возрасте, так есть критический духовный возраст — около 50 лет, когда человек начинает серьезно думать о жизни и решать вопрос об ее смысле. Обыкновенно решение этого времени бесповоротно. Беда, если оно ошибочно. […]

Нынче 5 октября 1900. Ясная Поляна. Все тем же занят. Одну, о земельном труде, послал. Над другой все работаю. Был бодрый Буланже. Журнал не брошен. Что выйдет. Здоровье хорошо. Была тоска, но напрасно сказал, что сознание бога в себе не помогает. Помогает. Читаю китайских классиков. Очень важно. Написал десять писем. Есть кое-что записать, но нынче некогда.

9 октября. Здоровье продолжает быть хорошо. Было много посетителей, — кроме Дунаева с дочерью и Ив. Ив. Бочкарева, все литературные: Веселитская (очень приятно), Тотомианц, молодой марксист, тоже приятный; вчера Поссе и Горький. Эти менее приятны*. Состояние духа среднее.

[…] Все кончаю «Неужели это так надо?». Кажется, нынче окончательно и завтра пошлю.

Читаю мало. В эту минуту малое напряжение мысли.

За эти дни важно было то, что я, не помню уж по какому случаю, кажется после внутреннего обвинения моих сыновей, — я стал вспоминать все свои гадости. Я живо вспомнил все, или, по крайней мере, многое, и ужаснулся. Насколько жизнь других и сыновей лучше моей. Мне не гордиться надо и прошедшим, да и настоящим, а смириться, стыдиться, спрятаться — просить прощение у людей. Написал: у бога, а потом вымарал. Перед богом я меньше виноват, чем перед людьми. Он сделал меня, допустил меня быть таким. Утешение только в том, что я не был зол никогда; на совести два-три поступка, которые и тогда мучали, а жесток я не был. Но все-таки гадина я отвратительная. И как хорошо это знать и помнить. Сейчас становишься добрее к людям, а это — главное, одно нужно.

[…] 2) Литераторам, их трудам приписывается неподобающее им значение и важность, потому что в руках литераторов — пресса, устанавливающая общественное мнение. Только этим можно объяснить эти странно серьезные рассуждения критиков о значении героев поэм, романов… Тем же объясняется и преувеличенное значение, придаваемое искусству. Они все одной клики.

[…] 4) Страшный, неразрешимый вопрос: как могут люди умные, образованные — католики, православные — верить в нелепости церковной веры, может быть объяснен только гипнозом. В детском возрасте и потом в минуты подавленного состояния людям внушаются идеи, и они так крепко засаживаются, что люди потом не в силах освободиться от них. Читая прошлого года книги о гипнозе, я не нашел в них ответа на вопрос: как освобождаться от гипноза? Я думаю, что одно средство: нарушение связи с гипнотизатором, естественный образ жизни и главное подъем в область духовной самодеятельности.

Об этом надо подумать. Это ужасно важно.

Говорят: гипнотизаторы подлежат суду за внушение поступков противозаконных. А внушение в детском, восприимчивом к гипнозу возрасте всех ужасов церковной веры не только не запрещается, но запрещается невнушение. Это ужасно. […]

[10 октября. ] Утром долго не мог взяться за работу, потом опять поправил конец и чувствую, что все еще не кончил. Погулял. Дождь.

Неприятное впечатление, которое в то время, как получил, не успел преодолеть: это Лёвино, переписываемое девочками какое-то писание. Tout comprendre…[27]

Ездил верхом далеко по тульской дороге и кое-что думал. Запишу прямо сюда, а не в книжку.

1) Если человек все говорит про поэтическое, знайте, что он лишен поэтического чувства. То же о религии, о науке (я любил говорить о науке), о доброте — тот зол. […]

16 октября. Ясная Поляна. 1900. Завтра, если ничто не помешает, еду к Тане. Все это время был здоров. […] Да еще дни три назад упал и повредил больную руку. Теперь лучше.

Несмотря на хорошее здоровье, за эти дни ничего не делал видного. Кончил: «Неужели так надо?» и, отослав, ни за что не брался. Здоров и умственно бездеятелен. Только третьего дня гулял, много хорошо думал — только не до конца. Немирович-Данченко был о драме. А у меня к ней охота прошла*.

«Не убий» во всех газетах, даже в итальянских, с исключениями. Жду посетителей*. […]

[28 октября]. Нынче 27 октября 1900. Кочеты. Я у Тани уже десять дней и не писал ни дневника, ничего, хотя здоровье хорошо. Нынче не 27, а 28.

[…] Думал:

1) Жизнь есть постоянное творчество, то есть образование новых высших форм. Когда это образование на наш взгляд останавливается или даже идет назад, то есть разрушаются существующие формы, то это значит только то, что образуется новая, невидимая нам форма. Мы видим то, что вне нас, но не видим того, что в нас, только чувствуем это (если не потеряли сознания и не признаем видимого внешнего за всю нашу жизнь). Гусеница видит свое засыхание, но не видит бабочки, которая из нее вылетит.

2) Память уничтожает время: сводит во единое то, что происходит как будто врозь.

3) Сейчас ходил и думал: есть религия, философия, наука, поэзия, искусство большого большинства народа: религия, хотя и прикрытая суевериями, вера в бога — начало, в неистребимость жизни; философия бессознательная: фатализма, матерьяльности и разумности всего существующего; поэзия сказок, жизненных истинных событий, легенд; и искусство красоты животных, произведений труда, вырезушек и петушков, песен, пляски. И есть религия истинного христианства: философия от Сократа до Амиеля, поэзия: Тютчев, Мопассан, — искусство (не могу найти примеров живописи) — Шопен в некоторых произведениях, Гайдн. И есть религия, философия, поэзия, искусство толпы культурной: религия — евангелики*, Армия спасения*, философия — Гегель, Дарвин, Спенсер, поэзия — Шекспир, Дант, Ибсен. Искусство — Рафаэль, декаденты, Бах, Бетховен, Вагнер.

[…] 9) Есть аристократия не ума, но нравственности. Такие аристократы те, для которых нравственные требования составляют мотив поступков.

10) Думал о том, что если служить людям писанием, то одно, на что я имею право, что должен делать, это — обличать богатых в их неправде и открывать бедным обман, в котором их держат.

[30 октября. ] Начал утром писать послание китайцам*. Мало и плохо написал начало. Разговаривал хорошо с Александром Михайловичем и с приехавшими Шепелевыми.

Все не совсем здоров — как будто лихорадка, но желудок хорош. Ничего не записал. Писем нет,

31 октября. 1900. Кочеты. Е. б. ж.

Пишу вечером. Ездил верхом. Утром получил письма, прочел и написал. Послезавтра хочу ехать. Все та же слабость и бездействие. Ничего не записал.

7 ноября 1900. Москва. Е. б. ж.

Мне очень было тяжело до тех пор, пока не сознал того, что это-то одно и нужно мне: нужно готовить не [к] будущей жизни себя, а, живя хорошо этой жизнью, готовить будущую жизнь.

[…] 2) Думал о трех статьях: 1) Письмо китайцам, 2) О том, что всё на убийстве, и 3) что у нас quasi-христиан нет никакой религии*. Об этом много думал хорошего, гуляя нынче:

1) О могуществе человека дикого, смягчаемого патриархальным гостеприимством; 2) о страшном могуществе нашего мира, ничем не смягчаемом; 3) о том, что историческая судьба заставила принять христианство, и 4) главное, о том, что техника: порох, ружья, телеграфы дают подобие мира, скрывают постоянно убийство или угрозу его.

12 ноября 1900. Москва. (Утро.) Здоровье очень хорошо. Ничего не пишу, занимаюсь Конфуцием, и очень хорошо. Черпаю духовную силу. Хочу записать, как я понимаю теперь «Великое учение» и «Учение середины»*. […]

2) Поразило меня известие, что княгиня Вяземская, квинтэссенция будто бы аристократии: упряжки #224; la Daumon, и французский лепет, и на ее имя в Тамбовской губернии 19 кабаков, приносящих по 2000 рублей. И они говорят — не о чем писать, и описывают прелюбодеяния. […]

14 ноября 1900. Москва. Получил тяжелое известие от Маши*. Написал письма Сереже, Маше, Марии Александровне. Занимаюсь Конфуцием, и все другое кажется ничтожным. Кажется, порядочно. Главное то, что это учение о том, что должно быть особенно внимательным к себе, когда один, сильно и благотворно действует на меня. Только бы удержалось в той же свежести.

18 ноября 1900. Москва. Утро. Здоровье лучше. Писать ничего не хочется. Обдумываю без лени кое-что. Вчера узнал, что журнал будет разрешен*. Надо быть готовым бросить его равнодушно.

[…] Слышал разговоры о Лёвином сочинении и заглянул в книгу и не могу победить отвращения и досады. Надо учиться.

Опять пишу утром, 19 ноября 1900. Москва. Потому утром, что ничего не могу делать. Стараюсь приучиться к этому и не роптать. Внутренняя работа идет, и потому не только не роптать, но радоваться надо. Удивительно устроен человек. Или здесь работай, или готовься для работы там. Самая же лучшая работа здесь тогда, когда готовишься для работы там.

Много ходил с Михаилом Сергеевичем. Я его начинаю просто любить. Был у Буланже. Он очень болен. Говорил с Филипповым о марксизме. […]

23 ноября 1900. Москва. Продолжается все та же слабость, но, слава богу, продолжается и то же душевное спокойствие, по крайней мере, увеличение этого спокойствия и доброты.

Конфуция — учение о том, чтобы быть особенно внимательным к себе, когда один, все еще приносит плоды.

Думал за это время:

1) Песня Капказ;* 2) Все забыл, а было 3. Помню только:

1) Мы, богатые классы, разоряем рабочих, держим их в грубом непрестанном труде, пользуясь досугом и роскошью. Мы не даем им, задавленным трудом, возможности произвести духовный цвет и плод жизни: ни поэзии, ни науки, ни религии. Мы все это беремся давать им и даем ложную поэзию — «Зачем умчался на гибельный Капказ» и т. п., науку — юриспруденцию, дарвинизм, философию, историю царей, религию — церковную веру. Какой ужасный грех. Если бы только мы не высасывали их до дна, они бы проявили и поэзию, и науку, и учение о жизни.

Нездоровится сейчас.

26 ноября 1900. Москва. Утро. Вот уже больше месяца, с переезда к Тане 18-го октября, что я ничего не пишу; мне, по крайней мере, кажется, что не могу работать: нет охоты, нет мыслей, нет веры в важность своих мыслей, в возможность выразить их связно. Радуюсь тому, что это не мешает мне работать нравственно и, кажется, что не совсем безуспешно: нет недоброжелательства. Успех в добре тем еще хорош, что нельзя гордиться, тщеславиться, даже утешаться им. Успех этот только тогда успех, когда он незаметен самому себе. […]

28 ноября. Москва. 1900. Утро. Все та же апатия. Вчера читал статью Новикова и получил сильное впечатление: вспомнил то, что забыл: жизнь народа — нужду, унижение и наши вины*. Ах, если бы бог велел мне высказать все то, что я чувствую об этом. Драму «Труп» надо бросить. А если писать, то ту драму* и продолжение «Воскресения». […]

1 декабря. 1900. Москва. Все больше и больше привыкаю к своему состоянию и сознаю благотворность его. Вчера была куча посетителей. Все ничего не пишу и даже не отвечаю письма. Все болит и слабость.

1) Какое ужасное свойство самоуверенность, довольство собой. Это какое-то замерзание человека: он обрастает ледяной корой, сквозь которую не может быть ни роста, ни общения с другими, и ледяная кора эта все утолщается и утолщается. Навели меня на эти мысли мои отношения с многими людьми: это все, ужасно сказать, свиньи, перед которыми нельзя кидать жемчуга. Видишь, что он несчастен от заблуждения, в котором находится, живешь с ним, говоришь и знаешь то, что облегчит, спасет его — и не можешь сказать ему, а впрочем. […]

8 декабря. За это время получил письмо из Канады о женах, желающих ехать к мужьям в Якутскую область, и написал письмо государю*, но еще не послал.

[…] От Маши милое письмо. Как я люблю ее, и как радостна атмосфера любви, и как тяжела обратная.

За это время думал:

1) Всякое философское и религиозное учение есть только учение о том, что должно делать. И вот на эту мерку, если примерить учение Ницше?

Ах, как мне тяжело, тяжело, умильно тяжело. Если бы всегда оставалось так!

2) Один человек придумывает себе предлоги, чтобы спешить, не поспевать, делать торопливо, он весь суета; другой видит во всем повод злобы, третий — во всем повод своего возвеличения, четвертый — во всем повод печали, пятый — во всем повод любви. И все совершающиеся события, которыми пользуются эти люди для проявления себя, — ничто, одна иллюзия; важны же духовные свойства этих людей, их сочетания, взаимодействие. В этом одном жизнь, истинная реальность. […]

Нынче 15. Событие то, что Давыдов одобрил письмо государю и взялся послать его*. Стараюсь устранить в своем сознании себя от этого дела, только чтобы была забота о деле.

Соня в Ясной. Я был вчера нездоров, жар. Нынче совсем хорошо. Проезжал Лева. Мне было с ним лучше. Хотя пассивная гимнастика была, и очень сильная.

[…] 2) Прошел мимо лавчонки книг и вижу «Крейцерову сонату». И вспомнил: и «Крейцерову сонату», и «Власть тьмы», и даже «Воскресение», я писал без всякой думы о проповеди людям, о пользе, и между тем это, особенно «Крейцерова соната», много принесло пользы. Не то ли и с «Трупом»?

[…] 5) Думал о том, что Шопенгауэра «Parerga und Paralipomena»* гораздо сильнее его систематического изложения.

Мне не надо (да и некогда), главное, не надо писать систему. Из того, что я здесь записываю, выяснится мой взгляд на мир, и если он нужен кому, то им и воспользуются.

6) Сейчас Саша грубо сказала. Я огорчился, а потом постарался вызвать любовь, и все прошло. Как удивительно любовь все, все развязывает.

7) Очень важная дорогая мне мысль. Обыкновенно думают, что на культуре, как цветок, вырастает нравственность. Как раз обратное. Культура развивается только тогда, когда нет религии и потому нет нравственности (Греция, Рим, Москва). Вроде жирующего дерева, от которого незнающий садовод будет ждать обильного плода оттого, что много пышных ветвей. Напротив, много пышных ветвей оттого, что нет и не будет плода. Или телка яловая.

19 декабря. 1900. Москва. Все эти четыре дня был нездоров и очень слаб. Нынче лучше. Был Лева и начал разговор о своем писанье. Я огорчил его, сказав правду. Нехорошо. Надо было сделать мягче, добрее.

За это время много надо записать. Написал письма все.

Записываю следующее:

[…] 2) Художник для того, чтобы действовать на других, должен быть ищущим, чтоб его произведение было исканием. Если он все нашел и все знает и учит или нарочно потешает, он не действует. Только если он ищет, зритель, слушатель, читатель сливается с ним в поисках. […]

Нынче 29 декабря 1900. Москва. У Левы умер ребенок. Мне их очень жаль. Всегда в горе есть духовное возмездие и огромная выгода. Горе — бог посетил, вспомнил… Таня родила мертвого и очень хороша, разумна. Соня в Ясной. Здесь Илья. Поразительно ребячлив.

Пришел старичок из Нижнего. Я все не работаю, слаб и по вечерам разбит. Духом хуже, чем был.

Записать надо следующее:

1) Читал об удивительных машинах, заменяющих труд и страдания человека. Но это все равно, как выдумать сложный аппарат, посредством которого можно сечь и убивать без труда и напряжения. Проще не сечь и не убивать. Так и машины, производящие пиво, вино, бархат, зеркала и т. п. Вся сложность нашей городской жизни в том, что придумают себе и приучат себя к вредным потребностям, а потом все усилия ума употребляют на то, чтобы удовлетворять им или уменьшать вред от удовлетворения их: вся медицина, гигиена, освещение и вся городская вредная жизнь. Прежде, чем говорить о благе удовлетворения потребностей, надо решить, какие потребности составляют благо. Это очень важно.

2) Читал Ницше «Заратустра» и заметку его сестры о том, как он писал*, и вполне убедился, что он был совершенно сумасшедший, когда писал, и сумасшедший не в метафорическом смысле, а в прямом, самом точном: бессвязность, перескакивание с одной мысли на другую, сравнение без указаний того, что сравнивается, начала мыслей без конца, перепрыгивание с одной мысли на другую по контрасту или созвучию и все на фоне пункта сумасшествия — id#233;e fixe[28] о том, что, отрицая все высшие основы человеческой жизни и мысли, он доказывает свою сверхчеловеческую гениальность. Каково же общество, если такой сумасшедший, и злой сумасшедший, признается учителем?

3) Когда человек ищет благо во всем, кроме любви, он все равно как во мраке ищет пути. Когда же он познал, что благо и его и всего существующего — в любви, так солнце взошло, и он видит свой путь и не может уже хвататься за то, что не дает ему благо. […]

31 декабря 1900. Москва. Все не пишу и очень нравственно низок. Сейчас получил письмо от господина, устраивающего библиотеку. Он как будто укоряет меня в корыстолюбии при продаже моих сочинений: налог на бедных и т. п… И мне стало ужасно обидно, что он, не зная моего отношения к этому, подозревает, упрекает меня. Мало того, я почувствовал к нему ненависть и был в недоумении, как поступить: молчать, сказать, чтобы обратился в склад к жене. И все было нехорошо. Хотел подняться выше этого и не мог, до тех пор пока не догадался, что все дело в моем отношении к нему. Надо не ненавидеть, а любить его: разъяснить ему его ошибку, ему помочь. Да, только одна любовь развязывает все узлы. Думал:

1) О том, что дети это увеличительные стекла зла. Стоит приложить к детям какое-нибудь злое дело и то, что казалось по отношению взрослых только нехорошим, представляется ужасным по отношению детей: несправедливость сословий, еврейство, разврат, убийство…

2) Думал нынче о том, что главная неестественность драматических произведений есть то, что говорят все лица одинаково долго и их слушают. В действительности это не так: каждое лицо имеет возможность говорить и выслушивать по свойствам своего характера и ораторского искусства. Хотел так переделать свою драму. Да видно, мое сочинительство кончилось. Что ж, и то хорошо.

1 января нового года и столетия. Е. б. ж.