"Том 22. Избранные дневники 1895-1910" - читать интересную книгу автора (Толстой Лев Николаевич)Лев Николаевич Толстой Собрание сочинений в двадцати двух томах Том 22. Избранные дневники 1895-19101895Нынче Служба, торговля, хозяйство, даже филантропия не совпадают с делом жизни: служением царству божию, то есть содействию вечному прогрессу. Жизнь истинная — в движении вперед, в улучшении себя и улучшении жизни мира через улучшение других людей. Все, что не ведет к этому, не жизнь, тем более то, что препятствует этому. Теперь 6 часов вечера. Пойду походить и на елку. Нынче был в больнице и присутствовал при операции. Нынче Помоги не отходить от тебя, не забывать, кто я, что и зачем я? Помоги. Думал за это время: 1) Сумасшествие это эгоизм, или наоборот: эгоизм, т. е. жизнь для себя, для одной своей личности, есть сумасшествие. (Хочется сказать, что другого сумасшествия нет, но еще не знаю, правда ли.) Человек так сотворен, что он не может жить один, так же как не могут жить одни пчелы; в него вложена потребность служения другим. Если вложена, т. е. естественна ему потребность служения, то вложена и естественна потребность быть услуживасмым, #234;tre servi. Если человек лишится второй, т. е. потребности пользоваться услугами людей, он сумасшедший, паралич мозга, меланхолия; если он лишится первой потребности — служить другим, он сумасшедший всех самых разнообразных сортов сумасшествий, из которых самый характерный мания величия. Самое большое количество сумасшедших это сумасшедшие второго рода — те, которые лишились потребности служить другим — сумасшествие эгоизма, как я это и сказал сначала. […] Такие сумасшедшие: все составители богатств, честолюбцы гражданские и военные. […] 4) Положение просвещенного истинным братолюбивым просвещением большинства людей, подавленных теперь обманом и хитростью насильников, заставляющих это большинство самим губить свою жизнь, положение это ужасно и кажется безвыходным. Представляются только два выхода, и оба закрыты: один в том, чтобы насилие разорвать насилием, террором, динамитными бомбами, кинжалами, как делали это наши нигилисты и анархисты, вне нас разбить этот заговор правительств против народов; или вступить в согласие с правительством, делая уступки ему, и, участвуя в нем, понемногу распутывать ту сеть, которая связывает народ и освобождает его. Оба выхода закрыты. Динамит и кинжал, как нам показывает опыт, вызывают только реакцию, нарушают самую драгоценную силу, единственную, находящуюся в нашей власти — общественное мнение; другой выход закрыт тем, что правительства уже изведали, насколько можно допускать участие людей, желающих преобразовывать его. Они допускают только то, что не нарушает существенного, и очень чутки насчет того, что для них вредно, чутки потому, что дело касается их существования. Допускают же они людей, несогласных с ними и желающих преобразовывать правительства, не только для того, чтобы удовлетворить требованию этих людей, но для себя, для правительства. Правительствам опасны эти люди, если бы они оставались вне правительств и восставали бы против них, усиливали бы единственное сильнейшее правительств орудие — общественное мнение, — и потому им нужно обезопасить этих людей, привлечь их к себе посредством уступок, сделанных правительством, обезвредить их вроде культуры микробов — и потом их же употреблять на служение целям правительств, то есть угнетение и эксплуатирование народа. Оба выхода плотно и непробивно закрыты. Что же остается? Насилием разорвать нельзя — увеличиваешь реакцию; вступать в ряды правительств тоже нельзя, становишься орудием правительства. Остается одно: бороться с правительством орудием мысли, слова, поступков жизни, не делая ему уступок, не вступая в его ряды, не увеличивая собой его силу. Это одно нужно и, наверно, будет успешно. […] Следующие дни было хуже. Она положительно близка была и к сумасшествию, и к самоубийству. Дети ходили, ездили за ней и возвращали ее домой. Она страдала ужасно. Это был бес ревности, безумной, ни на чем не основанной ревности. Стоило мне полюбить ее опять, и я понял ее мотивы, а поняв ее мотивы, не то что простил ее, а сделалось то, что нечего было прощать. Послал вчера в «Северный вестник», и здесь печатают у ней и в «Посреднике»*. Я написал и отдал три притчи*. Нынче, кажется, […] Событие, за это время сильно поразившее меня, это пьянство и буйство петербургских студентов*. Это ужасно. […] Еще событие: отказ Шкарвана*, требование присяги без клятвы от Алехина и других в Нальчике, штраф Поши, как мне кажется, начинающееся прямое столкновение с правительством. Очень хочется написать об этом, и несколько раз ясно представлялось. Ясно представлялось, как описать ложь, среди которой мы живем, чем она поддерживается, и тут же включить то простое миросозерцание, которое я выражаю в «Катехизисе». Думал: […] 4) Еще в это время в разговоре с юношей Горюшиным, приятелем Павла Петровича, уяснилось о том, о чем не переставая думаю, — о государстве: мы дожили до того, что человек просто добрый и разумный не может быть участником государства, то есть быть солидарным, не говорю про нашу Россию, но быть солидарным в Англии с землевладением, эксплуатацией фабрикантов, капиталистов, с порядками в Индии — сечением, с торговлей опиумом, с истреблением народностей в Африке, с приготовлениями войн и войнами. И точка опоры, при которой человек говорит: я не знаю, что и как государство, и не хочу знать, но знаю, что я не могу жить противно совести, — эта точка зрения непоколебима, и на этой должны стоять люди нашего времени, чтобы двигать вперед жизнь. Я знаю, что мне велит совесть, а вы, люди, занятые государством, устраивайте, как вы хотите, государство так, чтобы оно было соответственно требованиям совести людей нашего времени. А между тем люди бросают эту непоколебимую точку опоры и становятся на точку зрения исправления, улучшения государственных форм и этим теряют свою точку опоры, признавая необходимость государства, и потому сходят с своей непоколебимой точки зрения. Неясно, но я думаю, что напишу на эту тему. Очень мне кажется важно. […] Соня не может так смотреть на это. Для нее боль, почти физическая — разрыва, скрывает духовную важность события. Но она поразила меня. Боль разрыва сразу освободила ее от всего того, что затемняло ее душу. Как будто раздвинулись двери и обнажилась та божественная сущность любви, которая составляет нашу душу. Она поражала меня первые дни своей удивительной любовностью: все, что только чем-нибудь нарушало любовь, что было осуждением кого-нибудь, чего-нибудь, даже недоброжелательством, все это оскорбляло, заставляло страдать ее, заставляло болезненно сжиматься обнажившийся росток любви. Но время проходит, и росток этот закрывается опять, и страдание ее перестает находить удовлетворение, vent в всеобщей любви, и становится неразрешимо мучительно. Она страдает в особенности потому, что предмет любви ее ушел от нее, и ей кажется, что благо ее было в этом предмете, а не в самой любви. Она не может отделить одно от другого; не может религиозно посмотреть на жизнь вообще и на свою. Не может ясно понять, почувствовать, что одно из двух: или смерть, висящая над всеми нами, властна над нами и может разлучать нас и лишать нас блага любви, или смерти нет, а есть ряд изменений, совершающихся со всеми нами, в числе которых одно из самых значительных есть смерть, и что изменения эти совершаются над всеми нами, — различно сочетаясь — одни прежде, другие после, — как волны. Я стараюсь помочь ей, но вижу, что до сих пор не помог ей. Но я люблю ее, и мне тяжело и хорошо быть с ней. Она еще физически слаба. […] Таня, бедная и милая, тоже очень слаба. Все мы очень близки друг к другу, как Д. хорошо сказал: как, когда выбыл один листок, скорее и теснее сбиваются остальные. Я чувствую себя очень физически слабым, ничего не могу писать. Немного работал над «Катехизисом». Но только обдумывал. Написал письмо Шмиту с программой международного «Посредника»*. За это время вышел «Хозяин и работник», и слышу со всех сторон похвалы, а мне не нравится, и несмотря на то, чувство мелкого тщеславного удовлетворения. Нынче захотелось писать художественное. Вспоминал, что да что у меня не кончено. Хорошо бы все докончить, именно: 1) Коневская*. 2) «Кто прав». 3) «Отец Сергий». 4) «Дьявол в аду»*. 5) «Купон»*. 6) «Записки матери»*. 7) «Александр I»*. 8) Драма*. 9) «Переселенцы и башкиры»*. Рядом с этим кончать «Катехизис». И тут же, затеяв все это — работы лет на восемь по крайней мере, завтра умереть. И это хорошо. За это время думал: […] 3) Смерть детей с объективной точки зрения: природа пробует давать лучших и, видя, что мир еще не готов для них, берет их назад. Но пробовать она должна, чтобы идти вперед. Это запрос. Как ласточки, прилетающие слишком рано, замерзают. Но им все-таки надо прилетать. Так Ванечка. Но это объективное дурацкое рассуждение. Разумное же рассуждение то, что он сделал дело божие: установление царства божия через увеличение любви — больше, чем многие, прожившие полвека и больше. […] 6) Да, жить надо всегда так, как будто рядом в комнате умирает любимый ребенок. Он и умирает всегда. Всегда умираю и я. […] 8) Несколько дней после смерти Ванечки, когда во мне стала ослабевать любовь (то, что дал мне через Ванечкину жизнь и смерть бог, никогда не уничтожится), я думал, что хорошо поддерживать в себе любовь тем, чтобы во всех людях видеть детей — представлять их себе такими, какими они были [в] 7 лет. Я могу делать это. И это хорошо. 9) Радость жизни без соблазна есть предмет искусства. 10) С особенной новой силой понял, что жизнь моя и всех только служение, а не имеет цели в самой себе. 11) Читал дурную статью Соловьева против непротивления*. Во всяком нравственном практическом предписании есть возможность противоречия этого предписания с другим предписанием, вытекающим из той же основы. Воздержание: что же, не есть и сделаться неспособным служить людям? Не убивать животных, что же, дать им съесть себя? Не пить вина. Что ж, не причащаться, не лечиться вином? Не противиться злу насилием. Что же, дать убить человеку самого себя и других? Отыскивание этих противоречий показывает только то, что человек, занятый этим, хочет не следовать нравственному правилу. Все та же история: из-за одного человека, которому нужно лечиться вином, не противиться пьянству. Из-за одного воображаемого насильника — убивать, казнить, заточать. Теперь 12 дня. […] Писательство, особенно художественное, прямо нравственно вредно мне. И я, когда я писал «Хозяина и работника», поддавался желанию славы. И те похвалы и успех служат верным показателем того, что это было дурное дело. Нынче я как будто немного нравственно проснулся. Началось это пробуждение уже дня два тому назад. […] Сегодня Мне с Сережей хорошо и легко. И не помню недоброго чувства к кому бы то ни было за все это время. Так как я не слышу всех осуждений, а слышу одни похвалы за «Хозяина и работника», то мне представляется большой шум и вспоминается анекдот о проповеднике, который на взрыв рукоплесканий, покрывших одну его фразу, остановился и спросил: или я сказал какую-нибудь глупость? Я чувствую то же и знаю, что я сделал глупость: занявшись художественной обработкой пустого рассказа. Самая же мысль не ясна и вымученна — не проста. Рассказ плохой. И мне хотелось бы написать на него анонимную критику, если бы был досуг и это не было бы заботой о том, что не стоит того. За это время был в тюрьме у Изюмченки* и в больнице у Хохлова. Изюмченко очень прост и бодр. Хохлов жалок очень. Тоже надо бы написать о жестокости этого насилия. Соня все так же страдает и не может подняться на религиозную высоту. Должно быть, страданье это нужно ей и делает в ней свою работу. Жаль ее. Но верю, что так надо. […] Вчера думал о завещании Лескова* и подумал, что мне нужно написать такое же. Я все откладываю, как будто еще далеко, а оно во всяком случае близко. Это хорошо и нужно не только потому, что избавляет близких от сомнений и колебаний, как поступить с трупом, но и потому, что голос из-за гроба бывает особенно слышен. И хорошо сказать, если есть что, близким и всем в эти первые минуты. 1) Похоронить меня там, где я умру, на самом дешевом кладбище, если это в городе, и в самом дешевом гробу — как хоронят нищих. Цветов, венков не класть, речей не говорить. Если можно, то без священника и отпеванья. Но если это неприятно тем, кто будет хоронить, то пускай похоронят и как обыкновенно с отпеванием, но как можно подешевле и попроще. 2) В газетах о смерти не печатать и некрологов не писать. 3) Бумаги мои все дать пересмотреть и разобрать моей жене, Черткову В. Г., Страхову, lt;и дочерям Тане и Машеgt; (что замарано, то замарал сам. Дочерям не надо этим заниматься), тем из этих лиц, которые будут живы. Сыновей своих я исключаю из этого поручения не потому, что я не любил их (я, слава богу, в последнее время все больше и больше любил их), и знаю, что они любят меня, но они не вполне знают мои мысли, не следили за их ходом и могут иметь свои особенные взгляды на вещи, вследствие которых они могут сохранить то, что не нужно сохранять, и отбросить то, что нужно сохранить. Дневники мои прежней холостой жизни, выбрав из них то, что стоит того, я прошу уничтожить, точно так же и в дневниках моей женатой жизни прошу уничтожить все то, обнародование чего могло бы быть неприятно кому-нибудь. Чертков обещал мне еще при жизни моей сделать это. И при его незаслуженной мною большой любви ко мне и большой нравственной чуткости, я уверен, что он сделает это прекрасно. Дневники моей холостой жизни я прошу уничтожить не потому, что я хотел бы скрыть от людей свою дурную жизнь: жизнь моя была обычная дрянная, с мирской точки зрения, жизнь беспринципных молодых людей, — но потому, что эти дневники, в которых я записывал только то, что мучало меня сознанием греха, производят ложно одностороннее впечатление и представляют… А впрочем, пускай остаются мои дневники, как они есть. Из них видно, по крайней мере, то, что несмотря на всю пошлость и дрянность моей молодости, я все-таки не был оставлен богом и хоть под старость стал хоть немного понимать и любить его. Из остальных бумаг моих прошу тех, которые займутся разбором их, печатать не все, а то только, что может быть полезно людям. Все это пишу я не потому, чтобы приписывал большую или какую-либо важность моим бумагам, но потому, что вперед знаю, что в первое время после моей смерти будут печатать мои сочинения и рассуждать о них и приписывать им важность. Если уже это так сделалось, то пускай мои писанья не будут служить во вред людям. 4) Право на издание моих сочинений прежних: десяти томов и азбуки прошу моих наследников передать обществу, то есть отказаться от авторского права. Но только прошу об этом и никак не завещаю. Сделаете это — хорошо. Хорошо будет это и для вас, не сделаете — это ваше дело. Значит, вы не могли этого сделать. То, что сочинения мои продавались эти последние десять лет, было самым тяжелым для меня делом в жизни. 5) Еще и главное прошу всех и близких и дальних не хвалить меня (я знаю, что это будут делать, потому что делали и при жизни самым нехорошим образом), а если уж хотят заниматься моими писаниями, то вникнуть в те места из них, в которых, я знаю, говорила через меня божья сила, и воспользоваться ими для своей жизни. У меня были времена, когда я чувствовал, что становился проводником воли божьей. Часто я был так нечист, так исполнен страстями личными, что свет этой истины затемнялся моей темнотой, но все-таки иногда эта истина проходила через меня, и это были счастливейшие минуты моей жизни. Дай бог, чтобы прохождение их через меня не осквернило этих истин, чтобы люди, несмотря на тот мелкий нечистый характер, который они получили от меня, могли бы питаться ими. В этом только значение моих писаний. И потому меня можно только бранить за них, а никак не хвалить. Вот и все. Думал за это время: […] 8) Я часто сознаю в себе ослабление стремления к совершенству. Происходит это от двух причин: оттого, что точно ослабеваешь, и оттого, что достиг того, к чему стремился, и стремление останавливается на время, как когда ступишь на ступень и заносишь ногу на другую. 9) Наследственность царей доказывает то, что нам не нужны их достоинства. […] 12) Один из главных соблазнов, едва ли не основной, это представление о том, что мир стоит, тогда как и мы и он, не переставая, движемся, течем. […] 16) Безумие наследственности властителей подобно тому, чтобы вручить управление кораблем сыну или внучатному племяннику хорошего капитана. […] Одно оправдание, что я физически все это время очень слаб. Постарел на десять лет. Любовное настроение ослабевает. Но, слава богу, я еще не выступил из состояния общей любви. И мне в этом отношении хорошо. Насколько может быть хорошо паразиту, сознающему свой паразитизм. За это время написал несколько писем, одно Венгерову с предисловием к Бондареву*, и прочел прекрасную Birthdaybook Рёскина и отметил*. Думал за это время: […] 12) Очень легко знать, что добро и что зло само по себе, но очень трудно решить это для людей, запутавшихся в добре и зле. 13) Наибольшее число страданий, вытекающих из общения мужчин и женщин, происходит от совершенного непонимания одного пола другим. Редкий мужчина понимает, что значат для женщины дети, какое место они занимают в их жизни, и еще более редкая женщина понимает, что значит для мужчины долг чести, долг общественный, долг религиозный. 14) Один из самых трудных переходов — это переход от жизни хорошенькой к жизни хорошей. […] Вчера ходил по улицам и смотрел на лица: редкое не отравленное алкоголем, никотином и сифилисом лицо. Ужасно жалко и обидно бессилие, когда так ясно спасение. Бараны прыгают в воду, а ты стоишь отмахиваешь, а они все так же прыгают, и представляется, что они-то делают дело, а ты мешаешь им. Ужасно задирает меня написать об отношении общества к царю, объяснив это ложью перед старым*, но болезнь и слабость Сони задерживает. Думал за это время: 1) Естественный ход жизни такой: сначала человек ребенком, юношей только действует, потом, действуя, ошибаясь, приобретая опытность, познает и потом уже, когда он узнал главное, что может знать человек, узнал, что добро, начинает любить это добро: действовать, познавать, любить. Дальнейшая жизнь (также и наша теперешняя жизнь, которая есть продолжение предшествовавшей) есть прежде деятельность во имя того, что любишь, потом познавание нового, достойного любви и, наконец, любовь к этому новому, достойному любви. В этом круговорот всей жизни. 2) Человек считается опозоренным, если его били, если он обличен в воровстве, в драке, в неплатеже карточного долга и т. п., но если он подписал смертный приговор, участвовал в исполнении казни, читал чужие письма, разлучал отцов и супругов с семьями, отбирал последние средства, сажал в тюрьму. А ведь это хуже. Когда же это будет? Скоро. А когда это будет, конец насильственному строю. […] […] Думал за это время: 1) Шел подле Александровского сада и вдруг с удивительной ясностью и восторгом представил себе роман — как наш брат образованный бежал с переселенцами от жены и увез с кормилицей сына. Жил чистою, рабочею жизнью и там воспитал его. И как сын поехал к выписавшей его матери, живущей вовсю роскошной, развратной, господской жизнью. Удивительно хорошо мог бы написать. По крайней мере, так показалось. […] 3) Читал журнал, статьи М. Ковалевского, Пыпина, Соловьева, повесть Ожешко, Бурже* и т. п. и вспомнил требование брата Сережи от литературы. Есть сердечная духовная работа, облеченная в мысли. Эта настоящая, и эту любит Сережа, и я, и все, понимающие. И есть работа мысли без сердца, а с чучелой вместо сердца, это то, чем полны журналы и книги. За это время был в суде*. Ужасно. Не ожидал такой неимоверной глупости. Возился с Хохловым. Не ожидал такой подлости и жестокости врачей. И болезнь Сони. Очень жалею и люблю ее. […] За это время начал учиться в манеже ездить на велосипеде. Очень странно, зачем меня тянет делать это. Евгений Иванович отговаривал меня и огорчился, что я езжу, а мне не совестно. Напротив, чувствую, что тут есть естественное юродство, что мне все равно, что думают, да и просто безгрешно, ребячески веселит. Состояние души Сони нехорошее — не может подняться над личными, для нее семейными интересами и найти смысл в жизни духовной. Маша уехала в Киев. Она, бедняжка, худа и слаба. У Сережи что-то делается с Маней*. Трудно ему будет, и много надо будет ему себя переделать. И если переделает, ему будет хорошо. Лечение продолжается два раза в неделю. Как будто остановлюсь на 20 №. За все это время отсутствие энергии, инициативы мысли. Только изредка вспыхивают — и особенно ярко художественные и не художественные образы, а целые задачи, замыслы художественных произведений. Думал за это время: […] 2) Ездил с девочками — Саша и Н. Мартынова — в театр*, и, возвращаясь оттуда, они стали говорить про то, какой будет скоро матерьяльный прогресс, как — электричество и т. п. И мне жалко их стало, и я им стал говорить, что я жду и мечтаю, и не только мечтаю, но и стараюсь, о другом единственно важном прогрессе — не электричества и летанья по воздуху, а о прогрессе братства, единения, любви, установления царства божия на земле. Они поняли, и я сказал им, что жизнь только в том и состоит, чтобы служить приближению, осуществлению этого царства божия. Они поняли и поверили. Серьезные люди — дети, «их же есть царство божие». Нынче читал еще мечтания какого-то американца о том, как хорошо будут устроены улицы и дороги и т. п. в 2000 году, и мысли нет у этих диких ученых о том, в чем прогресс. И намека нет. А говорят, что уничтожится война только потому, что она мешает матерьяльному прогрессу. Теперь 11 часов. Вчера ездил в манеже на велосипеде. Потом ходил к Сергею Николаевичу. Он в ужасном духе, и все его семейные страдают. Потом дома хотел посидеть один, пришел Иван Михайлович. Кажется, был ему полезен. Написал письмо Соне. Лег спать с тоской в душе беспричинной и встал нынче с такою же. Сейчас сел за письменный стол, хотел продолжать Коневскую, решительно не могу. Вот и взял дневник. Напишу хоть письма. Вчера видел свой портрет, и он поразил меня своей старостью. Мало остается времени. Отец, помоги мне употребить ее на дело твое. Страшно то, что чем старше становишься, тем чувствуешь, что драгоценнее становится (в смысле воздействия на мир) находящаяся в тебе сила жизни, и страшно не на то потратить ее, на что она предназначена. Как будто она (жизнь) все настаивается и настаивается (в молодости можно расплескивать ее — она без настоя) и под конец жизни густа, вся один настой. […] […] Вчера думал: […] 2) Три есть средства облегчения положения рабочих и установления братства между людьми: а) не заставлять людей работать на себя, ни прямо, ни косвенно не требовать от них работы — не нуждаться в той работе, которая требует излишка труда: во всех предметах роскоши. 2) Самому делать для себя (и если можешь, и для других) ту работу, которая тяжела и неприятна, и 3) собственно не средство, а последствие приложения второго: изучать законы природы и придумывать приемы для облегчения работы: машины, пар, электричество. Только тогда придумаешь настоящее и не придумаешь лишнего, когда будешь придумывать для облегчения И вот люди заняты только приложением 3-го средства, и то неправильно, потому что устраняются от 2-го и не только не хотят употребить настоящих средств 1-го и 2-го, но и слышать не хотят о них. Вчера написал письмо Черткову. Нынче хочу хоть несколько слов написать Хилкову. 7 Думал за это время: 1) Часто тратишь свои душевные силы бесполезно. Это грех. Силы эти даны на служение. Только на это они и должны быть расходуемы. А то из приличия, из тщеславия, из апатии тратишься так, что не остается сил и времени на служение. 2) Не надо смешивать: тщеславия с славолюбием и еще менее желанием любви — любвелюбием. Первое — это желание отличиться перед другими ничтожными, даже иногда дурными делами, второе — это желание быть восхваляемым за полезное и доброе, третье — это желание быть любимым. Первое: хорошо танцевать, второе — прослыть между людьми добрым, умным, третье — видеть выражение любви людей. Первое — дурное, второе — лучше, что бы ни было, третье — законно. […] Сегодня, кажется, Должно быть, Была здесь Соня. Она была очень возбуждена из-за хинина. Слава богу, все хорошо, любовно кончилось. Нынче рано утром она уехала. Нынче мне лучше. Анна Михайловна умнее и гораздо добрее, чем я думал. Думал: На гулянье устроены мачты для влезания на них и доставания призов. Такой прием увеселения: чтобы манили человека часами — (пускай он погубит свое здоровье), или бег в мешках, а мы будем забавляться, смотреть, — мог возникнуть только при делении людей на господ и рабов. Все формы нашей жизни сложились такими, какими они сложились, только потому, что было это деление: акробаты, половые в трактирах, нужники, производство зеркал, карточек, все фабрики, все могло возникнуть таким, каким оно есть, только потому, что было деление на господ и рабов. А мы хотим братскую жизнь, удержав рабские формы жизни. Теперь 7 час. вечера. Думал: […] 2) Специализация труда есть произведение рабства. Предела специализации нет. Для того, чтобы специализация была законна, она должна быть прежде всего свободна. А то люди вступили на путь специализации и поддерживают ее скрытым рабством. […] 4) Говорят: она не в силах понять. А если она не в силах понять, то зачем же она не слушается. А то хочет, не понимая жизни и зная, что жизнь эта осуждается, руководить ею*. Теперь 10 ч. веч. Иду ужинать. Писать хочется — уяснилось важное для Коневской: именно двойственность настроения — два человека: один робкий, совершенствующийся, одинокий, робкий реформатор и другой, поклонник предания, живущий по инерции и поэтизирующий ее. Живу, несмотря на почти невольную праздность, не дурно — есть движение, смело скажу — больше люблю людей, естественнее становится любить и больнее всякая нелюбовь. Был тут бедный Андрюша, постарался помочь ему, но мало. Сережу с Маней мне стало вдруг жалко. Оба хотят выпутаться и выбраться на дорогу и сугубо запутываются и удаляются от дороги. Читал вчера об Ибсене*, что он говорит, что, отрекшись от плотской любви, застынешь, что она приведет к истинной. Какое заблуждение! Только отрекшись от нее или пока не знаешь ее, знаешь истинное умиление любви. О, как хорошо может выйти Коневская. Как я иногда думаю о ней. В ней будут два предела истинной любви с серединой ложной. Думал: 1) Про то же, что строй жизни нашей рабский и что думать, что можно удержать этот строй жизни с братством, хотя с равенством и свободой, все равно что построить египетские пирамиды братской общиной. […] Вчера целый день ничего не делал. Начал было писать письма, но не мог. […] Летняя Москва: замазанные окна, чехлы, свобода дворников и оставшихся при домах и их детей, летние севшие одежды — ляжки, обтянутые старыми белыми штанами, и чудные сады у домов пустые, и на улице, на раскаленных камнях, в пыли мостовщики. И гулянья с папиросами, апельсинами и пьяным и распутным хохотом. Теперь 12 часов. Надо служить, разоблачать соблазны и потому любить. Нынче, должно быть, Сопоцько в тульской тюрьме. Я послал ему, что мог и чего он просил, сам не мог съездить. Письмо от Маковицкого о Шкарване. Шкарван все сидит и тверд. И его всё свидетельствуют. Говорил с Мишей и Митей. Кое-что уяснилось для Коневской повести. Главное же хорошо то, что весь день, входя в сношения с людьми, помнил, что это не они и не я, а бог. Помоги мне — всегда. […] Думал: 2) конкретные науки в противоположность абстрактным становятся тем менее точны, чем ближе предмет их приближается к человеческой жизни: а) математика, б) астрономия, в) химия, г) физика, д) биология (начинается неточность), антропология (неточность увеличивается), социология (неточность доходит до тех пределов, что самая наука уничтожается). […] Нынче Нынче начал было писать сначала Коневскую, но не пошло. Все нездоров. Поехал на велосипеде, тоже не доехал — гроза заходила. За весь день, кроме личного общения, сделал только то, что обдумал среду, в которой живет Нехлюдов: нянюшка, почти невеста и мать, только что умершая. Очень это оживило его и все начало. […] […] Сейчас 10 часов утра, чувствую себя слабым, но именно от этого думал, что необходимо работать свое служебное дело в периоды слабости. Может быть, так будет до конца, и потому надо приучить себя, работая, служить среди слабости, уныния, даже страдания. За это время ничего не думал стоящего записи. Уясняется Коневская. Нынче […] 2) Для того чтобы в жизни политической был порядок, чтобы люди не отдавались своим страстям и самоуправству, не дрались бы, а разбирались бы по закону, для этого установлено правительство. Правительство это в конституционных странах состоит из представителей, депутатов. И вот эти самые депутаты, избранные для того, чтобы избавить людей от самоуправства, разрешают между собой разногласие дракой. Так было во французском, потом в английском, теперь то же произошло в итальянском парламенте. 3) Июня 20; накануне был дождь. На небе тяжелые, разбитые, низкие, темные облака. На меня по дороге и полю быстро бежит тень. Тень набежала на меня, стало прохладно, и в то же время впереди меня тень сбежала с волнующейся, казавшейся почти черной ржи, и рожь эта стала ярко-зеленою. Но это только на минуту. На меня набежал теперь свет, а на рожь опять тень тучки. 4) Наука, искусство — все прекрасно, но только при братской жизни они будут другие. А то, чтобы была братская жизнь, нужнее того, чтобы наука и искусство оставались такими, какими они теперь. 5) Любовь настоящая только та, предмет которой непривлекателен. 1) Добро, обличающее людей в их зле, совершенно искренно принимается ими за зло. Так что милосердие, смирение, любовь даже представляется им чем-то противным, возмутительным. Ничто очевиднее этого явления не доказывает того, что главная деятельность человека — совершенствование его — состоит в уяснении сознания. […] 3) Читал забавный спор ученый Ельпе с каким-то профессором: научные рассуждения приводят к диаметрально противуположным заключениям*. Сейчас получил телеграмму, что приезжает Страхов. 12 июля 95. Ясная Поляна. За это время приехал Страхов. Я очень рад ему. Я писал Веселитской, что, когда мы знаем, что человек приговорен к смерти, мы добры к нему — любим. Как же мы можем кого-нибудь не любить, когда знаем, что все приговорены. Он — удивительное дело — не знает своего положения*. Пишу почти каждый день. Подвигается. Точно так же, как узнаешь людей, живя с ними, узнаешь свои лица поэтические, живя с ними. Тоже довольно много работал — хотя чувствую, что ослабел от старости. Был у Давыдова; и он у нас. Записал от него ход дела*. Постоянные гости тяготят. Нет тишины, летнего уединения. Что-то хорошее думал, не записал и теперь забыл. Помню только пустяки: 1) В моем детстве водили, мучая их, медведей, теперь водят, мучая и губя их, по деревням детей в трико, акробатов. 2) Сколько раз замечал: вы относитесь к человеку с обычным презрением, не как к человеку, он не недоволен вами, не имеет к вам враждебного чувства; но только войдите с ним в Вчера отвозил сено в Овсянниково. Все наши ездили на свадьбу, теперь вернулись все, кроме Сони. И ее отсутствие беспокоит меня. […] С Соней стало хуже. Я ездил, опоздал в дождь, она больно язвила, и я оскорбился, — по старым ранам. Нынче она потребовала, чтоб дать ей переписывать*. Я отказал, сказав, что из этого всегда были неприятности. Дурно сделал, не пожалев ее. Она измученная, больная душевно, и считаться с ней грех. Как жалко за нее, что она никогда не сознает своих ошибок. Впрочем, не мое дело. Мне надо сознавать свои, и мои ошибки не надо равнять с ней. Каждый грешит по мере того света, который есть в нем. Еще за это время огорчительны были мальчики. Особенно Андрюша. Совсем отбился и ошалел. Ничего не видит, не слышит, как вечно пьяный. За это время думал и записал: 1) Сижу в избе, у окна. Темно от тучи, мухи гудят и бьют в лицо. Баба стоит и, выглядывая в окно, лениво говорит в себя: батюшка, царь небесный, заходит тучка. Бог дождичека дает. 2) Думал, читая книгу Кидда. В чем прогресс? Прогресс, по мне, состоит во все большем и большем преобладании разума над животным законом борьбы, по эволюционистам же — в торжестве животной борьбы над разумом, потому что только вследствие этой животной борьбы, по их понятиям, может совершаться прогресс. 3) Другое, что думал, читая книгу Кидда, это то, что наука тогда только наука, когда она исследует то, что должно быть. По учению же эволюционистов, наука должна исследовать то, что было и что есть, и объяснять, почему хорошо то, что есть. Так смотрят на науку все эволюционисты. И потому у них выходит, что борьба есть необходимое условие прогресса и потому хороша. 4) По Вейсману*, объяснение наследственности состоит в том, что в каждом зародыше есть биофоры, биофоры же складываются в детерминанты, детерминанты складываются в иды, иды же в иданты. Что за прелесть для комедии. 5) По Вейсману же, смертные существа потому остались жить, что все не смертные не выдержали борьбы с смертными, то есть […] 7) Был разговор о семейной жизни. Я говорил, что хорошая семейная жизнь возможна только при сознанном, воспитанном в женщинах убеждении в необходимости всегдашнего подчинения мужу, разумеется во всем, кроме вопросов души — религиозных. Я говорил, что это доказывается тем, что так было с тех пор, как мы знали жизнь людей, и тем, что семейная жизнь с детьми есть переезд на утлой лодочке, который возможен только тогда, когда едущие подчиняются одному. И таким одним признавался всегда мужчина, по той причине, что, не нося, не кормя, он может быть лучшим руководителем жены, чем жена мужа. Но неужели женщина всегда ниже мужчины? Нисколько, как только тот и другая девственны — они равны. Но что же значит то, что теперь жены требуют не только равенства, но главенства? А только то, что семья эволирует, и потому прежняя форма распадается. Отношения полов ищут новой формы, и старая форма разлагается. Какая будет новая форма, нельзя знать, хотя много намечается… […] 12) Застала меня буря в Колпне. Я просидел у мужиков. Они богаты и ужинали: картошки, хлеб, огурцы было особенное угощение. Рахитические дети, измученные работой члены, без постели, мухи, нечистота. И ужаснее всего безнадежность душевного спасения. Не верят в будущую жизнь, не верят в возможность жить по Христу. Больше месяца не писал. В последнее время очень близко чувствую смерть. Кажется, что жизнь матерьяльная держится на волоске и должна очень скоро оборваться. Все больше и больше привыкаю к этому и начинаю чувствовать — не удовольствие, а интерес ожидания — надежды, как в движении этой жизни. За это время написал корреспонденцию в английские газеты о духоборах, но не послал, а Поша поехал на Кавказ и должен был приехать 1-го, а теперь 7, и его нет. Еще прочел интересное письмо от поляка о патриотизме и ответил ему начерно еще*. Третьего дня был француз от Эртеля*. Верит в материю, а не в бога. Я говорил ему, что это эпидемия душевной болезни. У нас живет Маша — сестра, Таня с Сашей у Сережи, Маша с Мишей в Москве. Завтра приезжают. Так думал за это время: 1) Смотрю на веселость, смелость, свободу, царственность молодых людей и еще больше детей. В нас, стариках, наши грехи смирили нас, застлали ту божескую силу, которая вложена в нас. Им же нельзя не быть самоуверенными и свободными, они должны быть такими, потому что носят в себе еще не загаженное жизнью божественное начало — все возможности. 2) Матерьяльный мир подлежит закону борьбы за существование, ему подлежим и мы, как матерьяльные существа. Но, кроме нашего матерьяльного существования, мы сознаем в себе еще и другое, не только независимое от закона борьбы начало, но противуположное ему начало любви. Проявление в нас этого начала есть то, что мы называем свободой воли. […] 5) Человек обидел тебя, ты рассердился на него и, разумеется, сдержался, не обидел его. И что ж? В сердце у тебя злоба, и ты не можешь относиться к этому человеку добро. Точно как будто дьявол, который стоит всегда у двери твоего сердца, воспользовался тем моментом, когда ты почувствовал к человеку злобу, и, открыв эту дверь, вскочил в твое сердце и сидит в нем хозяином. Вчера испытал это и должен был употребить большие усилия: смирение, ласки к обидевшему, чтобы выкурить из сердца этого мерзавца. 6) Заметил в себе, что я стал добрее с тех пор, как мало изменяю жизнь и подчиняюсь порядкам ложной жизни. И помню, как — когда я изменял свою жизнь, как я был недобр часто. Как все в жизни делается с двух концов, так и это: двинуть сначала жизнь, во имя добра изменив ее, потом утишить свое сердце, установить в себе доброту в новом положении. Потом опять двинуть в себе доброту в новом положении. Потом опять двинуть вперед. Как шаги, перекачиваясь, идешь с ноги на ногу. Многое так — почти все нужно делать с двух концов, любовь и дела. Соня ездила в Москву, приехала. Она очень жалка и мне все милей. Я вижу яснее ее весь характер. Андрюша мучает меня тем, что не могу выработать отношения к нему. Таня мила, тиха, добра. Маша в Москве. Гастев, вчера был Буткевич Андрей. Он, как всегда, мне чужд. Трегубов нынче уехал. С ним мне всегда хорошо. Был нездоров и еще не вполне оправился, но вполне свеж головой. В повести вижу новые стороны и очень важные, которые я было упустил. Именно радость нарушения всех принятых законов и обычаев и сознание своей доброй жизни*. За это время думал многое, многое и забыл. 1) Вот кто настоящая волшебница — это любовь. Стоит полюбить, и то, что полюбил, становится прекрасным. Как только сделать, чтобы полюбить, чтоб все любить? Не по#769; хорошу мил, а по#769; милу хорош[3]. Как сделать? Одно знаю: не мешать любви соблазнами и, главное, любить любовь, знать, что в ней только жизнь, что без нее страданье. 2) Вспомнил, как часто я, бывало, спорил с религиозными догматиками: православными, евангеликами и др. Как это нелепо. Разве можно серьезно рассуждать с человеком, который утверждает, что верит в то, что есть только одно правильное воззрение на мир и на наше отношение к нему, то, которое выражено 1500 лет тому назад собранными Константином эпископами в Никее, — мировоззрение, по которому бог — Троица, 1890 лет [назад] пославший сына в деву, чтобы искупить мир и т. д. С такими людьми нельзя рассуждать, можно их менажировать, жалеть, пытаться излечить, но на них надо смотреть, как на душевно больных, а не спорить с ними. 3) Недовольство собой есть трение, признак движения. Вышел до завтрака пройтись по саду и вижу на липе новый недавно выросший гриб. Сбил его палкой. И подумал: он живой. Тоже явились условия, удобные для его существования, и он явился и живет. И подумал о всем том, что живет в бесконечном мире по тем же законам. И удивился на мудрость — разумность — устройства мира. И потом опомнился, поняв, что удивляюсь я не на премудрость устройства мира, а на премудрость своего разума, который видит все так премудро. Ведь это все равно, что удивляться на правильность того полушара, который я вижу на небе, и круга около себя. Ведь это только закон моего зрения. А там законы моего разума, которые облекли все существующее в эту — удивляющую меня правильность. Сейчас Думал утром очень важное и хорошее. Боюсь, что забыл теперь. Попытаюсь: Пока человек не сознает себя, он не знает, живет ли он или нет, и потому не живет. Когда же он сознает себя живущим, он невольно задает себе вопрос: зачем он живет. Задав же себе этот вопрос, он ищет на него ответа, найдя же ответ, он не успокаивается до тех пор, пока не делает того, для чего он живет. Нынче Нынче только написал письма Маковицкому и Шмиту, посылаю корреспонденцию и статью*. Все не отвечал Меньшикову. Не чувствую себя вполне расположенным. Думал две вещи: 1) Чудесное слово сказал мне Гастев. Мы говорили с ним про впечатление, производимое на крестьян книгами. Трудно им угодить, потому что Сегодня, кажется, Пересматривая дневник, я нашел место — их было несколько — в котором я отрекаюсь от тех злых слов, которые я писал про нее. Слова эти писаны в минуты раздражения. Теперь повторяю еще раз для всех, кому попадутся эти дневники. Я часто раздражался на нее за ее скорый необдуманный нрав, но, как говорил Фет, у каждого мужа та жена, которая нужна для него. Она — я уже вижу как, была та жена, которая была нужна для меня. Она была идеальная жена в языческом смысле — верности, семейности, самоотверженности, любви семейной, языческой, и в ней лежит возможность христианского друга. Я увидал это после смерти Ванечки. Проявится ли он в ней? Помоги, отец. Нынешнее событие мне прямо радостно. Она увидала и увидит силу любви — ее любви на меня. […] 2) Записано так: как только разум откинет соблазны, т. е. благо низшего порядка, так человек неизбежно начинает стремиться к истинному благу, т. е. к любви. Постараюсь выразить точнее. Пока человек живет животной жизнью (в детстве всегда), у него только один путь. Но как только в нем проснулся разум, сознание своего существования, у него всегда два пути: либо подчинять свою животную природу разуму, либо разум заставить служить животной. Соблазны состоят в том, чтобы заставить служить разум животной природе. Если человек подчинит свою животную природу разуму, откинет соблазны, то разум откроет человеку другой, единственный путь, и человек будет стремиться к нему. Вчера было 24; нынче Продолжаю недописанное вчера. Думал: […] 4) Неделание важнее, чем — чем я сам думал — думают. В минуты упадка духа не заставляй себя делать. Только хуже: и испортишь прежде сделанное и помешаешь тому, что сделал бы после. В минуты энергии удерживай себя, чтобы иметь силы направить. […] 7) Часто меня поражали уверенные, красивые, внушительные интонации людей, говоривших глупости. Теперь я знаю, что чем внушительнее, импозантнее и звуки и зрелища, тем пустее и ничтожнее. 8) Консерватизм есть направление разума, долженствующего направлять движение на то, чтобы остановить его. 9) Осталось жить немного, а работы еще, кажется, пропасть. Осталось только два дня, а надо и обмолотить, и извеять, и свезти с поля снопы, и передвоить, и не знаешь, за что взяться. Так и я. Только бы делать самое, самое нужное. Сейчас ходил гулять и ясно понял, отчего у меня не идет «Воскресение». Ложно начато. Я понял это, обдумывая рассказ о детях — «Кто прав»; я понял, что надо начинать с жизни крестьян, что они предмет, они положительное, а то тень, то отрицательное. И то же понял и о «Воскресении». Надо начать с нее*. Сейчас хочу начать. За это время были письма от Кенворти, прекрасное от Шкарвана, от духобора из Тифлиса. Давно никому не писал. Общее недомогание и нет энергии. Были режиссер и машинист*, студенты из Харькова, с которыми, кажется, не согрешил. Ив. Ив. Бочкарев, Колаша. С девочками хорошо. Таня обидела Машу. Мне было больно. Нынче Мальчики все нехороши, скрываются и тупы. Суллер отказался от военной службы. Я посетил его*. Философов умер. Соня хорошо переносит свой критический период. Писал несколько ничтожных писем. Думал за это время много — по значению. Многое не могу разобрать и забыл. 1) Я часто желал пострадать, желал гонения. Это значит, что я был ленив и не хотел работать, а чтоб другие за меня работали, мучая меня, а мне только терпеть. […] 7) Воспитание. Стоит заняться воспитанием, чтобы увидать все свои прорехи. А увидав, начинаешь исправлять их. А исправление самого себя и есть наилучшее средство воспитания своих и чужих детей и больших людей. […] 11) Разум дан не на то, чтобы познать, что надо любить — этого он не покажет, — а только на то, чтобы указать, чего 12) Как во всяком мастерстве главное искусство не в том, чтобы правильно работать заново известные предметы, а в том, чтобы поправлять всегда неизбежные ошибки неправильной, испорченной работы, так и в деле жизни главная мудрость не в том, что делать сначала и как правильно вести жизнь, а в том, чтобы поправлять ошибки, освобождаться от заблуждений и соблазнов. […] Маша у Ильи, от нее нынче милое письмо. Нынче |
||
|