"Пересекая границы. Революционная Россия - Китай – Америка" - читать интересную книгу автора (Якобсон Елена Александровна)ГЛАВА 2 МоскваРанней осенью 1922 года вместе с несколькими другими семьями мы ехали в товарном вагоне — это был единственный способ добраться до Москвы. Хорошо еще, что нам разрешили взять с собой вещи. В вагоне не было ни столов, ни скамеек, только вдоль стен были наскоро сколоченные полки, на которых люди спали или складывали вещи. Чемоданы и ящики заменяли мебель — кровати, столы, стулья. Моя маленькая сестра спала в одном из ящиков, мама, Аграфена и я — на полу. Еду готовили прямо в вагоне на керосинках. Иногда поезд останавливался и часами стоял в чистом поле. Мы открывали дверь и выпрыгивали наружу — размяться и подышать свежим воздухом. В вагоне были и другие дети, я играла с ними в мяч или просто бегала, не обращая внимания на окрики взрослых: «Не убегай далеко!», «Не отходи от поезда!», «Немедленно вернись!». Иногда поезд стоял у пшеничного или картофельного поля, и люди старались выкопать побольше картофеля и собрать зерна. Еды было мало. Когда же поезд останавливался на какой-нибудь станции, мама посылала Аграфену купить хоть что-нибудь из съестного. Трудно было представить себе, что мы едем по Украине, совсем недавно еще богатейшему краю. Везде были следы разрухи, принесенной Гражданской войной. Все, с кем мы разговаривали, рассказывали печальные истории. И не было хлеба... Сбившись вместе в товарном вагоне, мы ехали навстречу неизвестности. Прошло три дня, пять, шесть... В набитом вагоне воцарился дух известного товарищества. Все здесь много выстрадали и многое потеряли. Наши попутчики очень хорошо относились к моей матери и, кажется, ее жалели. «Подумать только! — качали они головами. — В такое время завести ребенка!» Аграфену так не жалели. Они, наверно, думали: «Ну, она крестьянка, ей не привыкать». А я ее очень жалела. Я считала ее своим самым надежным источником силы и поддержки. А в том, что Бог хранит мою мать, я не была уверена, потому что никогда не видела ее молящейся. Мама казалась слабой, ранимой и одинокой, так волновалась о маленькой сестренке... В конце концов дней через десять или больше мы все же добрались до Москвы, где нас встретил отец. Мама упала к нему на грудь и разрыдалась. Путешествие закончилось. Мы выжили! Отец привез нас в двухкомнатную квартиру своей старшей сестры. Тетя Соня жила с мужем и десятилетним племянником. Мне велели быть поосторожнее, потому что мальчик «трудный». Для меня это значило «сумасшедший». Аграфена уже мне говорила, что странное поведение — признак того, что дьявол овладел телом и душой человека. Я не осмеливалась к нему и приблизиться! Спать разместились, где смогли: на диванах, на креслах и на полу. Сестренка осталась в своем ящике. К счастью, здесь мы пробыли недолго. Тетя Соня и мой отец не были близки; она явно не радовалась неожиданному вторжению родственников. Аграфену отправили в деревню навестить семью, и я впервые осталась без нее, в состоянии постоянной скрытой паники. Наконец мы переехали в собственную квартиру в четырехэтажном доме, бывшем великолепном особняке какого-то аристократического семейства. Бальную залу на первом этаже и другие апартаменты разделили на коммунальные квартиры. На каждом этаже были одна общая уборная, одна ванная и общая кухня на шесть или семь семей. А всего в доме разместилось не менее ста человек. Наша квартира располагалась на первом этаже, занимая часть бывшей залы. У нас было две комнаты с очень высокими потолками и вычурными карнизами. В одной комнате мои родители устроили нечто вроде гостиной: одна кровать поднималась и прислонялась к стене, превращаясь в обитую материей спинку, а другая ставилась вдоль стены, и получался диван. Кровати покрывались кавказскими коврами и подушками, привносящими ноту восточной роскоши. Около окна стоял большой стол, и скоро появилось пианино. Откуда взялись все эти предметы, я не знала. Вторая комната служила буквально для всего: там мы ели за круглым столом, стоявшим посередине комнаты, там спали я, моя сестра и вернувшаяся к нам Аграфена. Для сестры это была детская, для меня — классная. Сестра до сих пор спала в деревянном ящике, но отец приспособил к нему ножки. Когда сестра не спала, ящик покрывался крышкой и превращался в стол. Няня и я спали на двухъярусной кровати — я наверху, няня внизу. Центрального отопления не было, и каждая квартира отапливалась дровяной пузатой печкой, установленной самими жильцами. Она стояла в углу и зимой требовала постоянного к себе внимания. Еду готовили на общей кухне на примусах. Можно было бы готовить и на дровяной печи, но дрова экономили для отопления. Я в раннем детстве была свободна, ничем регулярно не занималась, а теперь просто окаменела, когда мама сказала будничным голосом: «Завтра ты пойдешь в школу». В девять лет я еще плохо читала. И вдруг я оказалась за партой в большой комнате среди множества детей моего возраста. Некоторые дети носили странные новые «революционные» имена — Владилен, Лениан или Прогресс. Я не имела ни малейшего представления о том, что происходит в классе, никто со мной не заговаривал, и я, конечно, тоже ни с кем не говорила. На переменке мне понадобилось в туалет, но я не знала, где он, а спросить стеснялась... и напрудила лужу. Продрогшая, мокрая и несчастная, я села на пол в коридоре и разрыдалась. Никто не мог заставить меня снова войти в класс! Я была безутешна. Каким-то образом разыекали маму, и она забрала меня домой. В эту школу я больше уже не пошла. В 1922 году в Москве царил такой хаос, что никто не следил за тем, в какую школу ходит ребенок. Мама просто отвела меня в другую школу, ближе к нашему дому, так что я одна могла дойти до нее пешком. К этому времени я уже была более искушенной и знала, как найти туалет. То, что я еле читала, никого не интересовало. Советские школы следовали новому «революционному» методу обучения, который, кстати, на самом деле был системой, использовавшейся в американских дальтонских школах (Dalton School). Ученики не сидели за партами, поставленными аккуратными рядами, не переписывали отрывки из учебников, не учили наизусть правила грамматики и арифметики. Детей разбивали на рабочие группы, и каждой задавали определенную тему. Система эта должна была способствовать «духу коллективизма», но учителя не умели ею пользоваться. Работавшие в школе еще до революции, они терялись и не понимали, что от них требуется. Новые же учителя, назначенные коммунистическими властями, не обладали достаточными знаниями, чтобы преподавать в такой нерегламентированной обстановке. Однажды я вошла в класс и увидела новую девочку, темную маленькую фигурку, одинокую и напуганную. Я села рядом с ней. Девочка придвинулась ко мне, взяла меня за руку, и так держась за руки, мы провели весь день, прижимаясь друг к другу, как два щенка. Мы не очень-то продвинулись в работе над заданной темой, но на нас никто не обращал внимания. В конце дня плотный мужчина со смуглым лицом пришел за девочкой. Вероятно, она была дочкой чиновника «нового класса», родом из какой-то азиатской республики. Мы поцеловались и обнялись со слезами на глазах. На следующее утро мы бросились друг к другу и опять провели весь день вместе. Так продолжалось до того дня, когда она вдруг перестала ходить в школу. Скоро я оказалась в группе детей «классовых врагов». Мы слышали, что наших родителей называют врагами, и воспринимали это как нечто привычное, вроде заболевания инфекционной болезнью. Мы оказались вовлеченными в процесс естественного отбора, находя тех, кто наиболее похож на нас. В нашей группе была дочь известного меньшевика, сидевшего в тюрьме. Родители одного мальчика пропали без вести, он жил с тетей. Игорь, сын выдающегося русского историка Тарле, также входил в нашу группу. Семья его жила в относительном благополучии, им даже разрешили сохранить старую московскую квартиру. По предложению Игоря наша маленькая учебная группа собиралась у него дома. Нам дали тему «Мексика», но в школе не было библиотеки, и профессор Тарле разрешил нам пользоваться книгами из его домашней библиотеки. Как странно было очутиться в прилично обставленной квартире, знать, что и сейчас некоторые люди живут хорошо и не продают своих вещей! Друзья моих родителей только и говорили о том, что бы еще продать, чтобы пополнить мизерный заработок... Мои родители, хотя и «враги народа», оказались нужны новому режиму и поэтому получили шанс на выживание. Другим же «врагам» не так повезло. Получив прозвище лишенцев, они потеряли не только имущество, но и почти все права, а вместе с ними и возможность заработать на жизнь. Этих «не-людей» никто не брал на работу, и они продавали на рынках то немногое, что у них осталось. Моя мама тоже ходила на рынок продавать что-нибудь из наших вещей, когда нам не хватало денег. Новое правительство открыто заявляло, что «враги народа» обречены на вымирание, и чем скорее они вымрут, тем лучше. Мне, как и всем детям в школе, «промывали мозги», пытаясь создать «нового советского гражданина». Я не ставила под сомнение марксистско-ленинское учение, не очень понимала, что такое классовая борьба или диктатура пролетариата, несправедливость и жестокость царского режима, неизбежность большевистской революции и ее конечной победы. Мы принимали все это за истину. Наши родители не смели с этим спорить. Возможно, они оградили нас от возможных последствий, угрожавших тем, кто проявлял «еретические» настроения. Они защищали и самих себя, потому что некоторых детей удавалось убедить доносить на крамольное отношение родителей к советской власти. А у некоторых детей родителей вовсе не было. Своих родителей в этот период я видела мало, а авторитет Аграфены сильно поколебался. Теперь я редко ходила с ней в церковь, хотя и продолжала молиться перед сном. Аграфена старела. Моя сестра Нина была своенравным и энергичным ребенком, она не желала тихо сидеть в церкви, пока няня молится, как я в ее возрасте. Несмотря на все молитвы Аграфены, я, ее дитя, от нее отдалялась, переходила к «врагам», обреченная на прямой путь в ад и вечное проклятие. Аграфена не понимала новых порядков, никак не могла к ним приспособиться. Какие-то активисты на нашей коммунальной кухне пытались уговорить ее вступить в профсоюз и потребовать от моих родителей жалованье, которое они якобы ей задолжали за работу во время Гражданской войны. Изменилось все даже в родной ее деревне под Воронежем, куда она приехала навестить родственников. Церковь превратили в государственный склад, священник исчез. Люди были озлоблены и жили в нищете. Она вернулась еще более несчастная, чем раньше. Мне было жаль Аграфену, но я хотела быть как все, хотела быть «хорошей советской девочкой», стать частью нового общества. Антирелигиозная пропаганда, однако, никак на меня не действовала. Я по-прежнему верила в Бога, но знала, что свою веру и молитвы должна скрывать, потому что «хорошие» советские граждане не должны верить в Бога. Для Москвы это время, начало 1920-х годов, было нелегким. По улицам бродило множество бездомных детей, беспризорников. В трагические годы Первой мировой войны, революции, Гражданской войны великое множество семей было вынуждено покинуть родные места, потеряли дома и имущество в панике массового бегства то от одного врага, то от другого. Нередко ребенок, случайно выпустивший руку своей матери, терялся в толпе, и его уже никто не мог найти. Сотни, тысячи детей всех возрастов разбрелись по стране в поисках пищи и крова — беспомощные жертвы болезней и голода. Вид их вызывал жалость и горечь. Новое советское правительство не знало, что делать с этими толпами беспризорников. Датский Красный Крест первый забил тревогу и организовал акцию по обеспечению детей едой и одеждой. Но частная благотворительность наткнулась на активное противодействие советских органов, ответственных за детское здравоохранение. Московская милиция ловила детей и помещала их в государственные детские дома, однако многие убегали оттуда и возвращались к уличной жизни, где было больше шансов выжить. Они находили приют в развалинах старых домов, на железнодорожных станциях и на мусорных свалках. Чтобы выжить, они превратились в жестоких хищников, грабили даже средь бела дня и воровали все подряд в магазинах или на рынках. Однажды в центре Москвы меня и маму окружила группа беспризорников, они вырвали у мамы из рук сумку, сорвали с моей головы вязаную шапку и убежали. Прохожие быстро отходили в сторону. Когда мама наконец нашла милиционера, он сказал: «Забудьте об этом, гражданочка, вам еще повезло, что ваша дочка не пострадала». Недавно я наткнулась на маленькую книжку воспоминаний русских детей 1918-1921 годов «500 русских детей вспоминают», опубликованную в Чехии в 1924 году. Эта огромной важности книга описывает трагические судьбы столь многих! Вот цена революции! Но когда это останавливало революционеров? Это воспоминания тех, кому «повезло», детей, которым удалось покинуть Россию. Когда я видела уличных детей, сидящих тесными кучками в подъездах московских домов или в саду под скамейками, я всегда ощущала свое везение: когда я была маленькой, я никогда не выпускала нянину руку! В следующем году жить стало легче. Советские правители, заметив, что на практике марксизм-ленинизм обернулся голодом и хаосом, объявили, что истинные ленинцы могут идти вперед к коммунизму, сделав несколько шагов назад. Начался период НЭПа, разрешили частное предпринимательство, приветствовали иностранные вложения. В это время Арманд Хаммер, Чарльз Крейн и другие американские бизнесмены начали свой выгодный бизнес с Советами, вывозя огромное количество предметов русского искусства. И мы вдруг перестали быть «врагами народа». Отец открыл частную практику и очень успешно принимал пациентов прямо у нас в квартире, а мама устроилась экскурсоводом в московский зоопарк. Сестра моя из несносного ребенка превратилась в хорошенькую и забавную девчушку. Все мы воспряли духом. Казалось, что жить в этой новой Стране Советов все-таки можно. Мои родители пытались вести привычную культурную жизнь. Среди папиных пациентов были оперные певцы и другие театральные люди, которые снабжали нас билетами на спектакли, концерты, в оперу и балет. Родители брали меня с собой, и я была в восторге. Появлялись старые друзья, завелись новые знакомства. Родители приглашали гостей. Опять я слышала из их комнаты веселые голоса и смех. Какой все-таки запас жизненных сил в человеке! Мамина сестра тетя Ася с семьей добрались в это время до Москвы. Тетин муж Виктор безусловно принадлежал к «врагам народа»: он происходил из богатой и влиятельной петербургской семьи. Служил он в русском дипломатическом корпусе, а потом был офицером в Белой армии, пока не попал в плен к красным. Каким-то чудом дядя Виктор избежал расстрела. Он разыскал жену с двумя сыновьями, и они поселились в коммунальной московской квартире недалеко от нас. Тете Асе и дяде Виктору разрешили работать, а мальчики, Шура (девяти лет) и Боря (шести), пошли в школу. Я обожала дядю. Он был очень красив, обладал невероятным обаянием, и когда он делал мне комплимент, я действительно чувствовала себя красивой. Дядя прекрасно играл на гитаре и пел старые русские и цыганские романсы глубоким бархатным баритоном. После прихода к власти Сталина дядя Виктор и мой старший кузен Шура были арестованы и отправлены в лагеря. Мои двоюродные братья и я стали неразлучны. Мы придумывали разнообразные игры и рассказывали друг другу всякие истории, а Боря их «иллюстрировал», делая аппликации из кусочков любой подвернувшейся под руку бумаги. Это было его любимым занятием. Он мог часами сидеть один, щелкая ножницами, а рядом росла стопка готовых картинок. Пришло лето, и родители сняли комнаты в деревенском доме под Москвой. Аграфена и все мы, дети, прожили там все лето, а родители приезжали по выходным. Нам было очень хорошо — мы купались в маленькой речке, лазили по деревьям, собирали грибы и играли с деревенскими детьми. Скоро я начала открывать для себя Москву, уходя за пределы нашего района в узкие улочки старого города, на широкие бульвары и набережные. Родители работали по 10-12 часов в день, Аграфена занималась моей сестрой, и никто не интересовался, куда я иду после школы. Москва оживилась. Улицы стали чище, люди уже не выглядели такими угрюмыми, а беспризорники куда-то исчезли. Я чувствовала себя в полной безопасности и часами одна бродила по городу. Я гуляла и во дворе нашего дома. Поскольку места в квартире было очень мало, детей выставляли «вон», когда взрослые хотели побыть одни. Дети шли во двор. Для меня двор стал своего рода «школой жизни». Там происходило очень много интересного. Большие мальчики завязывали драки или нападали на младших и мучили их. Девочки сбивались в отдельные кучки, некоторые заигрывали с мальчиками и передавали им записки, но чаще перешептывались, секретничали и хихикали. В нашем доме я знала только одну девочку — Зину, дочь самого важного человека на нашем этаже, управдома, ответственного за подобающее поведение жильцов. Если советский гражданин получал письмо или посылку из-за границы, то о нем следовало доложить председателю домового комитета, а тот в свою очередь докладывал вышестоящему начальству в сети государственного контроля. Того, кто получил такое письмо или посылку, допрашивали и делали предупреждение: не поддерживать контактов с «капиталистическими элементами». Зинина мама до революции была кухаркой и обладала прекрасно развитым классовым чутьем. Она знала, что мои родители — «враги народа», оставшиеся в живых только благодаря великодушию Ленина. Зина была на пару лет старше меня и выбрала меня в «подруги» потому, что нуждалась в моей помощи, а именно чтобы привлечь к себе внимание мальчика с нашего этажа. Виктор Франк был «классный» и красивый, его родители тоже принадлежали к «врагам народа». Зина, проинструктированная матерью, понимала сложность своей ситуации. Во-первых, этот «классный парень », скорее всего, отвергнет ее любовь из-за их «классовых» различий, а если вдруг и не отвергнет, то она окажется в опасности, связав свою судьбу с «классовым врагом». И, конечно, ей попадет от родителей. Зина разработала план. Она внушила мне, что я тоже влюблена в Виктора и что мы должны написать ему записку от нас обеих. Я согласилась, главным образом потому, что я ее боялась, но еще и потому, что Виктор действительно был очень красивым мальчиком. Я сама поверила, что влюблена, и сочинила записку: «Две девочки в тебя влюблены. Отгадай кто? » И я же должна была эту записку отнести. Я прошла медленно по коридору, разделявшему наши квартиры, подсунула записку под его дверь и быстро убежала. Начались дни напряженного ожидания. Получил ли он записку? Что он будет делать? Догадается ли он, кто написал записку? Теперь я тоже шепталась и хихикала с девочками во дворе. Наконец-то я стала «своей»! Виктор не обращал внимания ни на Зину, ни на меня. Спустя много лет я встретила его в Лондоне, и он сказал мне, что не помнит никакой записки, скорее всего, мать нашла ее и выбросила. И правильно сделала! В 1970 году я беседовала с ней в Мюнхене. Она не помнила никаких записок под дверью в Москве, но сказала, что если бы нашла, то, конечно, выкинула бы такую глупость. Отец Виктора профессор Семен Франк, выдающийся религиозный философ, жил в Москве в ожидании выездных виз для себя и своей семьи. В годы НЭПа многим крупным русским ученым и писателям разрешили уехать за границу. Кто-то осел в Европе. Некоторые семьи разделились, одной из таких семей были Пастернаки. Борис Пастернак вернулся в Россию, а его родители и сестры остались за границей. Франки поселились в Германии, где Виктор стал журналистом. Потом он переехал в Лондон и возглавлял русскую службу Би-би-си, а позже работал в Мюнхене на радиостанции «Свобода»... ...Лет в одиннадцать я тяжело заболела, страшно иехудала, у меня держалась высокая температура. Мама забрала меня из школы. Что это была за болезнь, так никто и не определил, но она явно была не заразной и не смертельной. Мама отпросилась с работы и увезла меня на Север, где недалеко от финской границы жил ее брат. Дядя Алексей был горным инженером, вдовцом, с сыном Виктором, на два или три года старше меня. Они жили в бывшей помещичьей усадьбе, стоявшей на холме среди парка с видом на долину с несколькими деревнями. Была зима, снег блестел на солнце. Воздух был холодным, свежим и чистым, парк напоминал снежную сказку. Дом отапливался дровяными печами и каминами, и по всему дому раздавалось уютное потрескивание дров. Дядя Алексей был тихим человеком, никому не мешал и любил просто сидеть один. За домом умело следила молодая крестьянка. Я не понимала отношений между ней и дядей. Они спали в одной комнате, хотя не были женаты. Но они явно жили вполне счастливо. Виктор в это время приехал домой на каникулы. Это был высокий, красивый мальчик, немного застенчивый. Нас приняли как давно потерянных любимых родственников и включили в свою теплую, уютную жизнь. Я сразу же почувствовала себя лучше. Мама успокоилась. Она была счастлива оказаться с братом в таком спокойном месте. Там стояло пианино, и вечерами мама играла что-нибудь печальное или романтическое — Шуберта, Шумана или Скрябина. В доме было много книг, и Виктор читал вслух своему отцу. Именно тогда я полюбила книги. Мы все сидели в гостиной и по очереди читали вслух. Помню, читали Диккенса и Толстого. Остальной мир для нас не существовал, он просто исчез под снегом. Мы с Виктором ходили на лыжах, катались на санках, играли в снежки с деревенскими детьми. Мы очень подружились и действительно чувствовали себя членами одной семьи. Виктор дразнил меня, что я вырасту «красивой женщиной» и что мне следует поостеречься и не разбить слишком много мужских сердец. Я ему, конечно, не верила, но помню, как смотрела в зеркало и думала: «Наверно, он прав. У меня прямой нос, красивый рот, кудрявые волосы... Я хорошенькая девочка!» В те годы взросления комплименты Виктора придавали мне уверенность в себе. Моя дружба с Виктором и другими двоюродными братьями, Борей и Шурой, была для меня очень важна, мне было с ними очень хорошо. Как, наверно, прекрасно жилось в прежнее время в таком большом доме, как этот, где вся большая семья, все кузены и кузины собирались на праздники! В этом отношении я по-прежнему чувствую ностальгию по моей старой родине. Мы покинули Россию в 1925 году, и я больше никогда не видела двоюродных братьев. В 1970-х годах на наших берегах появилась новая волна эмигрантов из Советского Союза, и я встретила нескольких мужчин, напоминавших мне моих кузенов. Я всячески старалась помочь им и их семьям, позже приходя к заключению, что они вовсе на них не похожи. Друзья шутят, что у меня «комплекс потерянных кузенов». Они правы, и я стараюсь не слишком увлекаться. В доме дяди Алексея я наконец-то по-настоящему узнала свою мать. Мы с ней часто надевали «снегоступы» и отправлялись в дальние прогулки по парку или спускались в долину. Парк был совершенно волшебным местом, сценой из «Щелкунчика». Мне все чудилось, что вот-вот появится из сугроба снежная фея. Сухой снег скрипел под ногами, а если дотронуться до покрытой снегом ветки дерева, на голову обрушивалась снежная лавина. Там впервые мама рассказала мне о своем детстве на Урале, жизни дома, о своих родителях. Ее отец, Николай Волков, врач, решил работать в далекой российской глубинке, потому что считал своим долгом «служить народу». В середине XIX века в России, как известно, появилось «народничество», движение, призывавшее высшие слои общества отказаться от своего изнеженного и эгоистического образа жизни и становиться учителями и врачами, чтобы посвятить себя просвещению невежественного и обездоленного народа своей страны. Мой дед принадлежал к той социальной группе, которую принято называть интеллигенцией, возникшей в России в 1860-х годах. Русские интеллигенты отличались от европейских одной очень важной чертой: они считали себя особым сообществом, объединенным общей целью — нести Истину и Справедливость в русское общество. К своим высоким и благородным идеалам они относились чрезвычайно серьезно и пытались осуществлять свои «невозможные мечты» как истинные донкихоты, борясь с ветряными мельницами в ущерб собственному здоровью и удобству. Доктор Волков принял предложение работать в маленьком уральском городке Алапаевске вместо того, чтобы заняться практикой в родном городе или поселиться со всеми удобствами в собственном имении. Он умер в возрасте 37 лет во время одной из эпидемий, периодически проносившихся по стране. А за год до его смерти во время семейного похода за грибами его жена, моя бабушка, бывшая на последнем месяце беременности, отстала от других и заблудилась в бескрайной сибирской тайге. Ее искали два дня, и никто не знает, что с ней в это время было. В конце концов ее нашли в состоянии безумия на дороге в нескольких километрах от города. Заметивший ее крестьянин сначала прошел мимо, приняв за дьявольское наваждение. Но потом осенил ее крестным знамением, и она не исчезла. И тут он вспомнил о потерявшейся жене доктора. Ребенок родился мертвым, а вскоре после этого умерла и бабушка. Таким образом моя мама, Зинаида, стала сиротой в возрасте десяти лет. Ее старшей сестре Асе было тринадцать, братьям Алексею и Николаю — восемь и шесть. Осиротевшие дети из дворянских семей могли рассчитывать на защиту и заботу со стороны царской семьи, государство становилось как бы их «опекуном». Если они принимали эту заботу, государство помещало их в школы, а потом помогало занять подходящие должности. Опекун детей, дядя, армейский офицер, служивший в части, располагавшейся в маленьком городке на западе страны, оказался не самым подходящим для роли родителя. По словам мамы, он был эгоист и сибарит, холостяк, понятия не имевший, что делать с попавшими под его опеку детьми. Решение быстро нашлось: все дети были отосланы в разные закрытые учебные заведения. Мама попала в Императорский Николаевский институт для девочек в Москве. Его патронессой была сама императрица. Некоторые из выпускниц попадали потом ко Двору. Институт давал прекрасное образование, там преподавали хорошие учителя. Девочки свободно говорили по-немецки и по-французски; тем, у кого находили способности, преподавали музыку и изящные искусства. Правда, ценой этому была оторванность от семьи. Строгая дисциплина, послушание и неизменный распорядок школьного дня заставляли девочек отмечать в календаре дни в нетерпеливом ожидании каникул, рождественских или летних, когда можно будет поехать домой. Маме повезло — она нашла искреннюю подругу в одной из своих соседок по комнате. Ее звали Евгения Вульф. Эта дружба помогала им выдерживать школьную атмосферу, лишенную любви и тепла. Евгения осиротела совсем маленькой, и ее вырастили ее дядя, барон фон Вульф, и его семь сестер, лишь одна из которых была замужем. Евгения стала центром их жизни и чувствовала их любовь даже в разлуке с ними. Две из ее незамужних теток нанимали в Москве на зиму дом, чтобы иметь возможность навещать Евгению по воскресеньям. К счастью, маму быстро приняли в семью Вульфов, и она проводила у них много времени. Летом мама жила с семьей своего отца в волковском имении, туда же съезжались из пансионов ее братья и сестра. Вместе они были счастливы. «Вот и сейчас такая счастливая встреча с братом Алексеем», — сказала она, закончив рассказ по дороге к дому дяди. Мне было всего одиннадцать лет, и мама поэтому ограничила воспоминания своим детством. С годами, взрослея, я узнавала о ее дальнейшей жизни. Могу с уверенностью сказать, что мама была очень необычной женщиной. Не многие женщины, да еще такого общественного положения, продолжали свое образование. Она же хотела получить профессию и работать, интересовалась естественными науками и сразу после выпуска из Николаевского института поступила в Женевский университет. Швейцария очень отличалась от всего того, что она видела до тех пор, и ей нелегко было оказаться одной в чужой стране. Мама вспоминает, как было одиноко и страшно, но она обладала острым, пытливым умом и способностью к самодисциплине, необходимой для проведения аналитических работ. Ей нравилось учиться. Я помню, как рада она была приглашению поступить в московскую экспериментальную лабораторию незадолго до нашего отъезда из Москвы и как была разочарована тем, что из-за переезда пришлось отказаться от возможности продолжать научную деятельность. Мама хорошо писала, прекрасно играла на рояле и вообще была очень культурной русской дамой, и все это в хаосе войн, революций и культурных сдвигов! Мамин брак считался «неравным»; она вступила в него против желания своей семьи. У моего отца, Александра Жемчужного, была авантюристическая жилка, он происходил из малоизвестной семьи, был красивым, смелым мужчиной, не очень-то считавшимся с условностями современного ему общества. Встретились они в то время, когда он был студентом медицинского факультета Московского университета. Маме было восемнадцать лет, она только что закончила ученье и приехала на лето в имение бабушки. В доме уже собралась кампания молодых людей — членов семьи и их друзей. Среди последних был и мой отец. Беззаботная и веселая летняя жизнь — визиты в соседние имения, прогулки в саду при луне, пикники, походы за грибами и ягодами, — казалось, располагала к тому, чтобы влюбиться, и моя мама полюбила Александра. Он был ее первой любовью, и она отнеслась к этому очень серьезно. Он же, вероятно, не видел в этом ничего, кроме приятного летнего приключения. Хотя он признался маме в любви, но не считал, что это его к чему-то обязывает. Мама уехала в Женеву с разбитым сердцем и намерением никогда более его не видеть. Но на следующее лето они опять встретились, и она уже не вернулась в Женеву, а поступила в Московский университет. Отец по-прежнему ничего не обещал, и мама страдала, не оставляя все же надежды на то, что когда-нибудь он будет принадлежать ей одной. За ней ухаживали другие, она могла бы сделать «хорошую партию», но она хотела быть с ним. У отца, кроме Зинаиды, были и другие женщины, к тому же он увлекался спортом — в это время среди студентов была в моде борьба, и он входил в университетскую команду. Увлекался он и радикальными политическими течениями. Мама же настойчиво и терпеливо его добивалась, она научилась ничего от него не требовать и пыталась устроить свою жизнь так, чтобы от него не зависеть. Я всегда поражалась, как ей хватало сил и мужества любить этого трудного человека на протяжении всей их совместной жизни! Но отец мой был не просто красавцем и авантюристом. Он обладал многими талантами — писал хорошие стихи, был одаренным врачом и многообещающим художником. Будучи в Париже, он зашел в студию великого французского скульптора Родена. Его посадили среди других учеников и дали глину для работы. Когда он показывал сделанную им скульптуру другим ученикам, подошел сам Роден и сразу же предложил моему отцу стипендию. Но отец отказался. В поздние годы он занимал ответственные должности в России, Китае и Австралии, тем самым доказав, что он «прирожденный лидер». В моей метрике значится имя отца, но я не знаю, когда точно они поженились. Первая мировая война, революция, Гражданская война надолго разлучали моих родителей. В московские годы и потом в Китае и Австралии родители научились лучше понимать друг друга. Конечно, матери не удалось до конца осуществить свою мечту о том, что он будет принадлежать только ей. Думаю, она от этой мечты отказалась. В его жизни всегда были другие женщины, но он неизменно относился к моей матери с огромным уважением и заботой. Она же научилась жить независимо от него. У нее были свои друзья, она занималась интересными ей делами. В Китае она вступила в Харбинское этнографическое общество, работала в его музее и ездила в экспедиции. В Австралии мама активно участвовала в деятельности нескольких русских культурных организаций, написала большую и подробную работу об австралийских аборигенах. В начале 1930-х годов в Харбине был опубликован первый мамин роман «От восемнадцати до сорока». Второй ее роман «Повесть об одной матери» вышел в 1938 году в Тяньцзине[ 2 ], а социологическое исследование «Мы и наши дети» увидело свет в 1939-м, незадолго до того, как они с отцом уехали в Австралию. Ее автобиография «Пути изгнания» была написана в 1961-м, никто о ней не знал, пока я не нашла рукопись в маминых бумагах через несколько лет после ее смерти. Родители были жертвой бурной русской истории, как и многие их современники-эмигранты. Потеря столь огромной части интеллигенции навсегда останется трагедией России. Чем старше я становилась, тем больше мы с мамой сближались. Мы обе любили природу, книги и музыку. Она была застенчивым человеком, не любящим показывать своих чувств. На примере ее терпеливой дисциплинированности я научилась устраивать свою жизнь. На ее же примере я научилась не влюбляться в красивых мужчин с авантюрной жилкой! Мама умерла в Австралии в возрасте семидесяти пяти лет. Последние свои годы она прожила в покое и достатке. Я очень сожалею о том, что Вторая мировая война, а потом океан разлучили нас и что это случилось именно тогда, когда мы наконец-то стали настоящими друзьями. Я уехала из Китая в США в 1938-м, родители переехали в Австралию в 1939-м. Шестнадцать лет спустя мама навестила меня в Вашингтоне, и это было своего рода шоком и для меня, и для нее. Годы наложили свой отпечаток, ей скоро должно было исполниться семьдесят, она казалась мне старухой, совсем не такой, какой я ее запомнила. Она же встретилась со взрослой дочерью, решительной, уверенной в себе женщиной с мужем-ученым и двумя американскими детьми. Трудно было переступить через годы разлуки и привыкнуть к новым реалиям, мы обе изменились за это время. Не знаю, насколько нам удалось восстановить прежнюю близость, но в нашей глубокой любви друг к другу сомневаться не приходится. Я завидую семьям моих друзей, оставшимся вместе, вместе стареющим и сохраняющим близость. Когда мы с мамой вернулись в Москву от дяди Алексея, отец сказал нам, что завязал знакомство с одним очень высокопоставленным советским чиновником. Отец его вылечил, и тот обещал помочь ему получить место за границей. В декабре 1925 года отец узнал, что в русской миссии в Китае освободилась должность медицинского работника. Он предпочел бы Европу, но все же это предложение принял. Отца назначили главным врачом центральной больницы в Харбине (в Маньчжурии), там он должен был проработать как минимум два года. После этого он мог ехать куда захочет. Благодетель отца, несомненно, шел на риск, устраивая такое дело. Нам очень повезло. Маме было тяжело уезжать из Москвы. Она понимала, что вряд ли когда-либо вернется в Россию, вряд ли увидит сестру и других близких и друзей. Она боялась за них, боялась и собственного неизвестного будущего. На вокзале она потеряла обычное самообладание и не могла оторваться от сестры Аси, заливаясь слезами. Отец был самоуверен и настроен решительно, он предвкушал новые приключения. Аграфена уехала за неделю до этого, и я горько плакала, прощаясь с ней. В те дни все члены семьи были нервные, напряжение висело в воздухе, и жалобы Аграфены на то, что ее «выбрасывают», поскольку она «состарилась и больше никому не нужна», наконец, вывели маму из себя. После тщетных попыток объяснить, почему она не может отправиться с нами в Харбин, мама попросила Аграфену уехать. Я помогала Аграфене собирать ее сундук, тот самый сундук, который сопровождал нас повсюду все годы войны и революции. Я помню, как мне, совсем еще маленькой, Аграфена показывала содержимое своего сундука: «Вот шаль, которую дала мне твоя прабабушка, когда мы уезжали из Воронежа ». И она с гордостью демонстрировала мне шаль, которую на моей памяти никогда не надевала... «А вот что твой отец привез мне, когда вернулся из-за границы»: брошка с камеей была аккуратно уложена в старенькую коробочку. Были там и мотки ниток, белье и даже отрезы шелковой тафты, которые дарили ей мои родители и из которых она так никогда ничего и не сшила. Мне было грустно и стыдно, я думала о том, что она посвятила нам всю свою жизнь, всем для нас жертвовала, очень любила меня. Она простила мне мое «предательство», плача и целуя меня в последний раз. Я обещала ей всегда помнить, что «Господь — Пастырь мой и что правда Его вовеки». Она была права. Теперь, уже приближаясь к концу своего пребывания на земле, я знаю, что «Господь — Пастырь мой», и когда я стою в русской православной церкви, я чувствую себя «дома», в полной безопасности, и этим я обязана Аграфене, да будет мир праху ее. Моя лучшая подруга Женя и я провели последнюю ночь в Москве вместе, почти не спали и клялись друг другу в вечной дружбе. Она твердо решила не плакать, но мы не выспались, нервное напряжение давало себя знать. На вокзале я чувствовала себя усталой и растерянной. Проводить меня пришли школьные друзья. Обнимая и целуя их на прощание, я вдруг осознала, как они мне близки и как мне не хочется от них уезжать. Они были моим миром, Москва была моим городом, и я должна была жить здесь, с ними, а не где-то еще. Кондуктор позвал всех в вагоны, люди стали занимать места в купе (это уже был не товарный вагон!). Поезд тронулся. Женя махала мне вслед, по ее щекам текли слезы. Тут всплакнула и я. Я уже тогда понимала, что мы прощаемся навсегда. В 1984 году я снова оказалась в Москве. Я ничего не почувствовала к этому огромному, расползшемуся современному городу, возникшему перед моими глазами. Старых улочек не было, названия улиц изменились, все было застроено высотными домами, а люди выглядели угрюмыми, усталыми, озабоченными и преждевременно постаревшими. Посещение Большого театра только усилило разочарование. Опера Прокофьева показалась тяжеловесной, костюмы убогими, а большинство певцов страдали ожирением. Красная площадь в кино выглядит гораздо лучше, чем на самом деле. Может, и хорошо, что я не испытала той ностальгии, которая нередко охватывает изгнанников при встрече с потерянной родиной. |
||
|