"Искатель. 1975. Выпуск №4" - читать интересную книгу автораГлава 2Я улегся на кровать и уставился на потолок. Подсознательно я все еще избегал решения, и потому внимание само по себе сосредоточивалось на чем угодно, кроме того, о чем нужно было думать. Если присмотреться к потолку, можно было различить на нем тоненькие трещинки. Те, что были ближе к двери, образовали носатого старика, правда, без затылка. Но и без затылка старику было неплохо. По крайней мере, его не приглашал к себе на работу мистер Ламонт. Носатый помог мне. Он все-таки привел меня обратно к Ламонту. К волнующей перспективе совместить в своей персоне автора детективных повестей и господа бога. Придумывать сюжеты для живых людей. Знать, что родившаяся а твоем мозгу фраза, скажем «звучит выстрел, и он падает», не просто пять слов. Действительно прозвучит выстрел, и действительно он упадет. Схватившись, наверное, за живот. Скорчившись, наверное, на полу. Подтянув колени к подбородку, чтобы не дать жизни вытечь из раны. Видеть у своего лица раздавленный окурок. И чьи-то ботинки. Ботинки, посланные мною… А может быть, пуля в живот — это слишком банально? Может быть, заказчику захочется экзотики? Может быть, икса лучше выбросить из спортивного самолета во время выполнения мертвой петли? Или скормить игрека голодным амазонским пираньям — рыбешкам, которые умеют почти мгновенно превращать человека в отлично отполированный скелет, готовый для школьного кабинета? Рядом с носатым стариком из сети трещинок сама по себе возникла еще одна голова. Человека помоложе, который смотрел на меня с омерзительным цинизмом. Он был мне неприятен, этот эфемерный циник, и я закрыл глаза. Но он все равно продолжал пялить на меня свои глаза-трещинки. Зачем драматизировать, бормотали его губы-трещинки, зачем это постоянное стремление разложить заранее все по полочкам. Пуля в живот, рыбки пираньи — все это никому не нужно. Надо больше доверять жизни, обстоятельствам. Нельзя подходить к жизни с чересчур жестко запрограммированными представлениями. Это и есть доктринерство, косность. Бросаться в объятия Ламонта было бы, конечно, предательством по отношению ко всему, во что я всю жизнь верил или хотел верить. Но одно дело бросаться в объятия с энтузиазмом, пуская слюни от восторга и умиления, другое — посмотреть в глаза фактам. С одной стороны — работа с профессором, которая еще неизвестно во что выльется, возможность видеть Одри, сто тысяч в год. Гм, сто тысяч — раз в десять больше, чем я заработал в прошлом году… С другой — смерть. Моя смерть. Меня не будет. Это очень трудно представить себе. Как это меня не будет? Меня, Язона Рондола, этого неповторимого чуда света? Это просто невозможно. Не видеть больше никого, от Гизелы до этой ухмыляющейся рожи на потолке, — да полноте, дорогой мой Рондол, разве это возможно? Увы, я-то знал, что это возможно. Слишком возможно. Когда я был еще частным детективом, я несколько раз раскланивался с костлявой, которая была совсем рядом. Да и два года тому назад, когда у меня было тяжелое воспаление легких и врачи в течение нескольких дней были преувеличенно вежливы и не смотрели мне в глаза, а совсем молоденькая сестра, наоборот, рассматривала меня с детским жестоким любопытством, я думал о смерти. Тогда мне казалось, что эта мысль не была уже так невозможна и невыносима. Может быть, потому, что я был слаб и матушка-природа начала уже готовить меня к дальнему путешествию. Но теперь… Теперь я был вполне здоров, и мысль о смерти была абсурдной. О, как отлично расправляются с убеждениями наши инстинкты и страхи! Нет, они не бросаются на них в лихую кавалерийскую атаку. В открытом бою убеждения непобедимы. Нет, они грызут их исподтишка, без устали, со всех сторон, и вот уже убеждения начинают шататься, подергиваться. И вот их уже и нет. И обнаруживаешь, что становится так легко дышать. Ура, да здравствует свобода! Долой оковы убеждении! Профессор Ламонт негодяй? Ну, зачем же так грубо, негибко? Разумеется, работа его — не образец гражданского самопожертвования, но не так она уж, если разбираться, и предосудительна. Ведь кто может быть клиентом и заказчиком его гангстерских друзей? Те же мафиози, сводящие друг с другом счеты. Порядочный человек далек от этого мира. А раз так, и Ламонт лишь помогает одним гангстерам ликвидировать других, то не так уж страшна его работа. И моя, стало быть, тоже. Как говорит Ламонт, количество зла в мире не меняется. Я даже смогу гордиться ею. И когда мне будет семьдесят лет, и я буду сидеть в своем патриаршем кресле, и у ног моих устроятся полукольцом внуки и правнуки, я разглажу свою седую бороду и скажу: — А сегодня я расскажу вам, как лично придумал страшную казнь для Кривого Джо… И внуки и правнуки будут смотреть на меня, и в широко раскрытых глазенках будет мерцать восхищение. А знаете, какой у нас дедушка, какой он герой, что он делал? Он убил известного бандита Кривого Джо! Весь мир боялся Кривого Джо, а дедушка один расправился с ним. Я вздохнул и открыл глаза. У циника на потолке откуда-то появились руки. Похоже, что он аплодировал. Мне. За собственную расправу с Кривым Джо. За сто тысяч в год. За Одри Ламонт. Хватит! Теперь я был действительно зол. Хватит этих штучек, этих бесконечных рефлексий, этих непристойных полетов фантазии! Имей хоть мужество сказать себе «да» или «нет». Не опутывая их сопливой иронией, иронией над иронией и так далее, пока «да» не начинает казаться «нет», а «нет» — «да». Да, да, да. Я не хочу умирать. Я боюсь. Я очень боюсь. Завтра утром я скажу профессору «да». А там будет видно… Я, наверное, задремал, потому что передо мной вдруг очутилась чья-то очень знакомая спина. Спина потянула за собой в поле моего зрения гофрированную поверхность озера, лодку, влажный шорох расчесываемых носом лодки камышей. Расчесываемых на пробор. — Послушай, — говорит спина голосом Айвэна Бермана, — ты не знаешь, почему это мы становимся все тяжелее, на весах уже шкалы не хватает, а на самом деле легче? Я не сумел ему ответить. Во-первых, я не понимал, о чем он говорит. А во-вторых, я уже спал. Когда я проснулся, мне показалось, что еще очень рано, но часы на моей руке показывали четверть девятого. Я спал, как младенец. Ничто так не способствует крепкому сну, как нечистая совесть. Я встал, потянулся, ткнул несколько раз ладонями в пол и постучал в дверь. Я даже не пытался ее открыть. Оуэн был тут как тут. Интересно, он спит когда-нибудь? — Вы проснулись? — спросил он. — Да, коллега, — громко и даже нахально сказал я. Удивительно, как предательство своих идеалов придает человеку нахальства. Он хмыкнул. Наверное, его слух резануло слово «коллега». — Сейчас я принесу вам что-нибудь поесть. Минут через пять он щелкнул ключом, открыл дверь и протянул мне поднос, накрытый салфеткой. Удар ногой снизу, на мгновение он потеряет ориентировку, я успею вытащить у него из кармана пистолет… Но он смотрел на меня очень внимательно, очень настороженно и очень неприязненно. Не успел бы я напрячь мышцы ноги, как он бы уже отпрыгнул от меня. — Спасибо, — сказал я и взял поднос. Он вышел и запер дверь. Яичница с беконом, масло, джем, кофе. Спасибо, профессор, спасибо, коллега Оуэн. Я позавтракал с аппетитом и стал поджидать Ламонта. Он не заставил себя ждать. Он явился ровно в девять со старомодной пунктуальностью. Хорошо ли я спал, позавтракал ли я? Горячие слезы сыновней благодарности навернулись у меня на глазах. — Вы думали над моим предложением, дорогой мой Рондол? — спросил профессор. — Да. — И? — Я согласен, — сказал я. Ламонт бросил на меня вопрошающий взгляд. Может быть, бедняжка даже был разочарован моим быстрым согласием. Может быть, мне нужно было сопротивляться. Есть ведь, если я не ошибаюсь, хищники, которые ни за что не станут жрать падаль. — Ну, слава всевышнему, что он надоумил вас. Только не надо горечи, Рондол, не казните себя. Будьте мудрее. — О, я мудр, профессор, — пожал я плечами. — Я, пожалуй, даже чересчур мудр на мой вкус. — Ничего, — улыбнулся Ламонт своей бело-розовой улыбкой. — Это пройдет. А теперь решим с вами практические вопросы. Жить — по крайней мере, первые несколько месяцев, пока вы сделаете первые сценарии — вам придется здесь. Это и мера определенной предосторожности, и необходимость постоянной помощи… Вы понимаете? — Вполне. — Значит, нужно перевезти сюда ваши вещи. Составьте список, что нужно взять, дайте его и ключи Оуэну. Ему все равно нужно в Шервуд. Вас устраивает эта комната? Ну, слава богу, я смогу остаться со своими друзьями — носатым стариком без затылка и аплодирующим полутора руками циником. Я поднял взгляд. Носатый старик смотрел на меня благодарно, а циник исчез. Вчера только я явственно видел его, а сейчас он спрятался в паутине трещинок. Циник сделал свое дело — циник может уйти. — А сейчас вы можете побриться. Я попросил Оуэна принести свою бритву. Позже, если вы не возражаете, он проведет вас ко мне. Я сделал все, что мне было сказано. О, этот сладкий отказ от ответственности, восторг капитуляции, спокойствие подчинения. Побриться? Слушаюсь. Идти за Оуэном? Слушаюсь. Оуэн провел меня в одноэтажное небольшое здание, стоявшее метрах в тридцати от большого дома. Того, в котором я был. В одном-то Ламонт, безусловно, был точен: стены, которые окружали участок, были высоки, и поверху была натянута проволока. Тихая, скромная обитель бедного служителя науки. Профессор встал из-за массивного письменного стола. Почти такого же, что я видел в его городской квартире. И так же, как там, в комнате было полно кожи. Кресла, бювар, портсигар, книги. Лишь невысокая панель у стены тускло мерцала матовым металлом, маленькими экранами, похожими на переносные телевизоры. — Вы составили список своих вещей? — Да, — сказал я. — Оуэн, дорогой, вы сможете сделать это маленькое одолжение мистеру Рондолу? — спросил Ламонт. Что значит воспитание. Наверное, он был самым воспитанным бандитом в стране. А может быть, и во всем мире. — Давайте список, — буркнул Оуэн. — Кстати, — сказал профессор, — теперь, я думаю, можно вас представить друг другу. Мистер Рондол будет работать с нами, поэтому… — Мы уже знакомы, — вежливо улыбнулся я. — Со вчерашнего утра. Оуэна представил его пистолет. Оуэн улыбнулся, но неприязнь в глазах оставалась. Да и Ламонт пожал плечами явно неодобрительно. Почему мафия не любит шуток? — Мистер Рондол, позвольте представить вам Оуэна Бонафонте. Оуэн, это Язон Рондол. Бонафонте. Красивая фамилия. Он смотрел на меня внимательно, настороженно, ожидая, должно быть, чтобы, я первый протянул руку. Боясь, должно быть, что, если он первый протянет ее, я могу не подать ему руки. Нет, право же, он не был похож на убийцу. Без пистолета и без трупа Джонаса в смешной детской пижамке. Что ж, я протяну ему руку, решил я. Он пожал мне руку, и рука его была сильной и уверенной. Что-то в нем все-таки было. У него даже хватило ума не пробормотать при представлении «очень приятно». — И еще одно, дорогой Рондол. Насколько я знаю, у вас есть контора и даже секретарша. Вы хотите сохранить их? Я бы предпочел, чтобы вы их сохранили. Со временем, я уверен, вы сможете совмещать свое адвокатское призвание с работой у нас. Расстаться с Гизелой? С толстой Гизелой, каждое утро, не успевающей накраситься дома? Господи, какой далекой вдруг показалась мне и моя милая маленькая контора, и блондинка с жадными глазами, и пистолетные выстрелы Гизелиной сумки. — Я, пожалуй, сохраню и то и другое. Смогу я позвонить отсюда? — Да, конечно. Хотите, напишите записку секретарше, и Оуэн завезет ее ей… — Нет, это, пожалуй, может показаться ей подозрительным. — Возможно, возможно. Оуэн Бонафонте кивнул и вышел. — Как вы думаете, кто он по специальности? — спросил Ламонт. — Вчера утром, когда он направил на меня пистолет, мне показалось, что он делает это вполне профессионально… Ламонт рассмеялся и довольно потер свои маленькие чистенькие лапки. — Я в этом ничего не смыслю, но, наверное, вы не ошиблись. Но он умеет делать не только это… — А что же еще? Накидывать на шею удавку? Профессор покачал головой. — Экий вы колючий человек, дорогой Рондол, — сказал он. — И недоброжелательный… Это был первый выговор, который он мне сделал. Я не должен был забывать, что я на работе и патрон здесь не я, а он. Человек, который любит благовоспитанность, мягкость. И быструю безболезненную смерть. По крайней мере, для тех, кто ему безразличен. — Бонафонте кончил Местакский университет. Вычислительные машины. Магистр. Прекрасная голова. Если бы он захотел, он мог бы легко стать доктором. Но у него другие амбиции… — Какие же? — Кто знает, кто знает… У меня, кстати, впечатление, что ему нравится Одри. Ага, значит, вдобавок ко всему и это… Ламонт бросил на меня быстрый взгляд. Чего он хочет, стравить Бонафонте и меня? Держать перед двумя ослами клок сена, чтобы они быстрее бежали? Не похоже что-то, чтобы этот Оуэн был ослом и долго довольствовался сеном вприглядку. — А Одри здесь бывает? — спросил я. — Я ждал этого вопроса, — хитро улыбнулся Ламонт. — Бывает. Не слишком часто, но бывает. И я думаю, что вы вскоре сумеете с ней увидеться. — А она… В курсе дела? — В курсе чего? — Ну, вашей, так сказать, специализации? — Нет. Она ничего не знает. И не должна знать. Я не знаю, потеряю ли я ее, узнай она обо всем, но я не хочу рисковать. Она — все, что у меня есть в этом мире. Все, понимаете? Ее мать умерла, когда она была совсем маленькой, и я вырастил ее. Один. Я был ей и матерью и отцом… Рондол, — воскликнул он, — вы не представляете, что она значит для меня… Одри… Даже этот загородный дом я назвал ее именем. Вилла «Одри». Чтобы не расставаться с ней ни на минуту… — Он вздохнул, помолчал и медленно добавил: — Мне неприятно вам угрожать, но если бы я узнал, что кто-то сказал или даже намекнул моей девочке, как я зарабатываю деньги, этот человек умер бы в тот же день… Вы понимаете меня? — Вполне, профессор. Вы, как всегда, умеете очень точно передать свою мысль. Ламонт пристально взглянул на меня, решая, наверное, рассердиться или нет. Он рассмеялся. — Ну что ж, спасибо за комплимент. А сейчас я хотел бы, чтобы вы сразу занялись делом. Вот вам папочка, изучите все, что в ней находится. Заказчик желает, чтобы человек, о котором идет речь, получил шесть-восемь лет. Или, разумеется, полную переделку, выбери он ее. Когда у вас появятся какие-нибудь идеи, не стесняйтесь, приходите сюда ко мне, и мы обсудим их. Я положил папку на стол. Обыкновенная темно-серая пластиковая папка. Довольно толстенькая. Мне не хотелось пока читать ее. Теперь, когда мне предстояло устраиваться здесь надолго, я еще раз оглядел комнату. Она была довольно большой, светлой. Кровать, стол, диван, кресло, лампа, шкаф — что еще человеку нужно? Одна дверь вела в ванную комнату, другая — на лестницу. Она была незаперта, потому что я только поднялся сюда и сам закрыл за собой дверь. А до степени сознательности, когда запирают сами себя, я еще не дошел. Хотя, похоже, скоро дойду. В комнате было жарко. Я потянулся было к кондиционеру, но вдруг захотел распахнуть окно. Раз дверь незаперта, вряд ли окно все еще подключено к какой-нибудь системе тревоги. Я осторожно открыл его. Ничего. Все тихо. Ни звонков, ни топота ног, ни криков. Но насчет подключения они все-таки не соврали. На обеих створках рамы я заметил маленькие контактики. И даже на форточке. Я посмотрел на телефон. Боже, сколько, наверное, у него отводов… И в уши столь образованного Оуэна Бонафонте, и в машины, которые умеют использовать чужой голос. А может быть, меня на ночь даже будут просить проглотить микрофончик-другой? Я стоял у раскрытого окна. Октябрь брал свое. Было холодно. Резкий ветер подхватывал с земли прелые листья и кружил над пожухлой травой. Недавно прошел дождик, и листья были влажными и почти не шуршали. Тишина. Глубокая осенняя тишина. Негородская тишина, от которой на сердце у горожанина становится и грустно, и тревожно. Особенно когда горожанин за высокими стенами с проволокой, по которой пропущен ток. Я закрыл окно и взял папку. О, ирония судьбы. Сколько раз я держал в руках похожие папки, в которых описывались чужие преступления, и думал о том, как выгородить того, кто это преступление совершил. И за это мне платили деньги. Теперь я должен прочесть о человеке, который ничего не совершил, и думать о том, как его утопить. И за это мне тоже платят. Какое развитое у нас общество и сколь многообразны его потребности! Я вздохнул и раскрыл папку. На первом листке было написано: «Джон Кополла. Сорок четыре года. Шервуд, Местак-Хиллз, восемь. Женат, двое детей. Жена Аннабелла Ли, урожденная Грюнвальд, сорок лет, не работает. Дети: Питер, двадцать лет, студент Местакского университета, изучает историю. Дочь Джанет, одиннадцать лет, учится в школе Джозефа Гаруссара. Дом. Куплен восемь лет назад за пятьдесят тысяч НД. Выплачена уже примерно треть стоимости. Сейчас дом стоит что-нибудь около шестидесяти — шестидесяти пяти тысяч. Внизу гостиная и кухня. Наверху три комнаты. Спальни Кополлы, его жены и дочери. Ранее спальню жены — среднюю — занимал сын Питер, а супруги имели общую спальню. Профессия Джона Кополлы. Банковский служащий. Заведующий отделом краткосрочных кредитов в Местакском банке. Доходы. Двадцать семь тысяч НД в год. Только оклад. Накопления Кополлы вложены главным образом в акции шервудских атомных станций. Приблизительная стоимость акций в настоящее время двадцать пять — тридцать тысяч НД. Характеристика как работника. Педантичен, трудолюбив, исполнителен. Подозрителен. Характеристика как человека. Педантичен, лоялен по отношению к друзьям, хороший семьянин. Суховат. Привычки. Почти не пьет. Любит длительные прогулки. Гуляет преимущественно по вечерам. Читает мало. По телевидению смотрит только спортивные передачи. Друзья. Патрик Бракен, начальник следственного отдела шервудской полиции. Учились вместе в школе. Видятся довольно часто. Франсиско Кельвин, заведующий отделом планирования того же банка, где служит Кополла. Цель. Шесть-восемь лет тюрьмы. Желательно, чтобы суд привлек максимальное внимание печати и телевидения. Кополла должен предстать особо отталкивающим человеком, бросающим тень на всех, кто имел с ним дело, в первую очередь на друзей». С фотографии на меня смотрело лицо человека, которого мне предстояло упечь в тюрьму. Он словно догадывался об этом, и выражение его лица было кислым и недоверчивым. А может быть, просто в тот день, когда его сфотографировали, с краткосрочными кредитами вышел какой-нибудь конфуз. Или Аннабелла Ли, урожденная Грюнвальд, закатила ему утром очередной скандал из-за того, что он всю ночь храпел за стеной и не давал ей спать? А может быть, во всем виноват сын Питер, который заявил отцу, что не считает его работу высшим проявлением гражданственности? И что ему вообще наплевать на краткосрочные кредиты, равно как и на долгосрочные! Ну-с, и что же все-таки заведующий отделом краткосрочных кредитов сделал такого, что обеспечило ему шесть лет тюрьмы и покрыло позором всю семью и друзей? Украл в банке деньги? Нет, не годится. Во-первых, это очень трудно организовать, а во-вторых, какой же это позор? Скорее наоборот. Просто кража чего-нибудь где-нибудь? Гм, слишком общо. И неинтересно. Попробуй привлеки чье-нибудь внимание процессом о краже. Тем более, когда крадет какой-то безвестный банковский служащий. Вот если бы президент банка выхватывал на улице сумочки у престарелых вдов… А может быть, пустить по этой стезе и мистера Кополлу? Тем более что проценты, под которые одалживают деньги простым смертным, мало чем отличаются от банального грабежа. Ну-ка, как бы выглядели газетные заголовки? Банковский служащий принимает деньги без формальностей, всего лишь показав пистолет. Обвиняемый заявляет, что не грабил старух, а лишь осуществлял упрощенный прием денег. Да, оказывается, толкнуть человека на преступный путь тоже не так-то просто. Неужели же я ничего не придумаю? Я уже не думал о моральной стороне своего творчества. Прошел час-другой, а я все еще бился с Джоном Кополлой. Я уже ненавидел его. Он уже был в чем-то виноват. И вообще он был виноват. С порядочными людьми такие вещи не случаются. И эта Аннабелла Ли, урожденная Грюнвальд… Эта бездельница и истеричка, всю жизнь пилившая супруга из-за того, что он мало зарабатывает, плохо играет в бридж, пьянеет от двух-трех мартини, не сгребает вовремя листья с дорожек их участка, рассказывает старые анекдоты и не выстригает волосы из ноздрей. И маленькая негодяйка Джанет, плаксивая и манерная, которая по вечерам тайно пробует перед зеркалом маменькину косметику. Жалко только Питера, который не хочет даже жить в этом гадючнике. Впрочем, когда он узнает, что его отец занимался осквернением могил… А что, осквернение могил — это, по крайней мере, оригинально. Банковский служащий навещает по ночам своих бывших вкладчиков… А для чего, собственно говоря, он оскверняет могилы? Если не считать эффектного заголовка отчета о его процессе? Увы, те времена, когда вместе с усопшим захороняли все его богатства, давным-давно прошли. Теперь скорбящие родственники готовы даже зубы вырвать у покойника на память, если они золотые… Так и быть, пускай Кополла спит по ночам и не ходит на кладбища… Я почувствовал, что должен отдохнуть, И выполз во двор. Никто меня не остановил. Никого вообще не было видно. Я поднял воротник куртки — ветер был какой-то особенно пронизывающий — и начал прогуливаться, двигаясь вдоль забора. Сделан он был на совесть — высокий, футов десяти, он был сложен из темного камня, и поверху его шла проволока. Через каждые футов двадцать на стене был укреплен фонарь. Неплохие, однако, доходы давала мистеру Ламонту его художественная деятельность… Я дошел до ворот. Они были металлическими, сплошными и рядом с ними была небольшая будочка. Как будто в ней никого не было. А может быть, я ошибался. У меня было ощущение, что на меня все время направлены чьи-то глаза. Разбежаться, нагнуть голову и броситься на металлические ворота? И оставить бедного Кополлу без хорошего преступлении? Нет, таранить головой стены — это не для меня. Я подошел к одноэтажному зданию, где уже был у Ламонта, и осторожно постучал. Дверь открыл Бонафонте. Я автоматически посмотрел на его руки. Нет, пистолета не было. Он, должно быть, понял меня. — Ну что вы, коллега… — Да, да, мистер Бонафонте, конечно, я все забываю, что у вас, должно быть, самые многообразные обязанности. Он не ответил мне, не спросил, что мне нужно. Он просто стоял и ждал, что я скажу. — Могу я видеть профессора? Он повернулся, и я понял, что могу следовать за ним. — О, мой дорогой Рондол! — профессор широко развел свои маленькие лапки, улыбнулся и встал навстречу мне. Мне показалось, что сейчас он заключит меня в объятия. Но он этого не сделал. Он кивнул мне на кресло. Он был таким чистеньким, таким седеньким, таким розовеньким, таким приветливым, таким доброжелательным, что мне захотелось спеть с ним какой-нибудь псалом. Я уже приготовился было грянуть «Ликуй, Исайя!», но профессор нырнул в кресло и спросил меня: — Ну, как дела? Первые шаги? Нелегко, ведь признайтесь? — Нелегко, профессор. — Но что-нибудь вы все-таки придумали? Самые общие идеи? — Ограбление на улице бедных вдов и осквернение могил. Ламонт и смеялся как-то удивительно деликатно, все время поглядывая на меня: а не обиден ли мне его смех? — Теперь вы видите, дорогой Рондол, что зря деньги нигде не платят. Представляете, сколько времени заняла у меня работа с Гереро? Действительно, наверное, много. Мне захотелось поклониться этому неутомимому труженику. — Но не огорчайтесь, — продолжал он, — я уверен, что вы добьетесь успеха. Это как творчество. Нельзя ожидать результатов каждодневно и регулярно. Вы можете ничего не придумать день, два, неделю. А лотом, в самый неожиданный момент вас вдруг осенит: так ведь этот Кополла приторговывал на стороне наркотиками. В его сейфе находят два пакета с героином… Вот собака, как это я не придумал? Просто, эффектно и хорошо. Наркотики в банке. А может быть, все уже придумано, и старик хочет лишь проверить, на что я способен. — Мистер Ламонт, — сказал я, — наркотики — прекрасная идея, и я… — А может быть, вы придумали что-нибудь еще более эффектное? Дело в том, что наркотики мы использовали совсем недавно, а мне не хотелось бы повторяться чаще, чем это необходимо. Это не только вопрос творческого самолюбия. Чем мы разнообразнее, тем меньше шансов, что кто-нибудь доберется до нас. Мне хотелось думать, что я участвую в этом разговоре лишь для того, чтобы усыпить бдительность Ламонта, что на самом деле все во мне негодует и трепещет. Но ужас — я рад был, что хоть мог еще зафиксировать это в сознании — ужас заключался в том, что я воспринял весь разговор как нечто вполне естественное. Я сказал профессору, что хотел бы поработать в саду, что люблю думать не сидя, а в движении, и получил разрешение взять грабли. Бонафонте молча отвел меня к небольшому сарайчику и подождал, пока я вооружился граблями. — Не приближайтесь к забору ближе чем на десять футов, — холодно напутствовал он меня. Я начал сгребать прелые листья. Запах их был сильным и даже слегка кружил голову. Я сгребал их в большие кучки, чтобы потом сжечь. Язон Рондол, сказал я себе, ты можешь делать все что угодно, даже сам грабить по вечерам бедных вдов, идущих от больных внучек, но только не делай при этом из себя борца за справедливость. Не убеждай себя, что ты отбираешь деньги только для того, чтобы их не отобрали другие, которые сделают это грубее, чем ты. Хочешь быть подручным Ламонта — пожалуйста, тем более что тебе предлагают огромные деньги. Но честно скажи себе, что ты благоразумный трус, тихий подлец. Но не строй из себя защитника Кополлы и не умиляйся тому, на какое насилие над своими священными принципами ты идешь, лишь бы помочь своему клиенту Лансу Гереро… О, бесконечная способность человека облагораживать свои поступки, всегда находить им оправдание! Я вдруг вспомнил рассказ, который когда-то прочел. В тюрьме нужно казнить заключенного, но палач заболел, и беднягу некому повесить. Начальник тюрьмы объявляет узникам, что доброволец, вызвавшийся заменить палача, получит награду — сокращение собственного срока. Герой рассказа, человек самых либеральных воззрений, с отвращением слушает начальника тюрьмы. Неужели, думает он, найдется среди арестантов человек, который за презренную подачку замарает руки веревкой палача? Неужели найдется человек, который вздернет товарища? Он не спит всю ночь, представляя во всех деталях казнь, муки осужденного на смерть, его бесконечное одиночество в последние страшные минуты. А то ведь попадется негодяи, который и вышибить подставку у него как следует не сможет и заставит его мучиться дольше, чем необходимо. Нет, осужденному нужно помочь во что бы то ни стало. Пусть это трудно, пусть омерзительно, но он переступит через свое отвращение и принесет себя в жертву любви к ближнему. Да, он и петлю приладит так, чтобы не соскользнула, и подставку выбьет сразу, мгновенно выдернет из-под ног… Он стал профессиональным палачом и всю жизнь свято верил, что делает людям добро. И то, что его боялись и сторонились, лишь укрепляло его в уверенности, что люди жестоки и эгоистичны и не умеют ценить настоящее самопожертвование. Нет, я не буду жертвовать собой, стараясь помочь мистеру Кополле совершить преступление, на которое он был обречен. Я буду эгоистом и попытаюсь унести отсюда ноги, как только для этого представится случай. Когда он представится, этот случай, я не знал. Но важно ждать, не проспать его. Я подошел поближе к стене. Как раз футов десять. Я огляделся — никого. Не выпуская грабель из рук, я сделал шаг вперед. Нет, я понимал, что даже с шестом в руках не смог бы перепрыгнуть такой забор, но что значили слова Бонафонте? Просто предупреждение? Я протянул грабли, и в то же мгновение послышался пронзительный звонок, и на стене вспыхнула мощная лампа. Я отпрянул назад. Задел я, что ли, какую-нибудь проволочку? Да нет, как будто ничего. Послышался топот. Бежали Бонафонте и Эрни. Тот, который всадил мне в руку шприц над телом Джонаса. На этот раз Бонафонте выглядел естественнее, чем час тому назад. Наверное, потому, что в руках у него снова был пистолет. — Я же вас предупреждал! — крикнул он еще на бегу. — Простите, — пробормотал я как можно с более глупым видом. Впрочем, особенно, по-моему, стараться мне не нужно было. — Это грабли… Я думал… — Вы думали… — с презрением пробормотал он. — Не похоже… Учтите, мистер Рондол, в другой раз я могу случайно не разглядеть вас… Он поднял грабли, воткнул их ручкой в землю и отошел шагов на пятнадцать. Он глубоко вздохнул и, почти не целясь, выстрелил. Пуля ударила в ручку грабель и перебила ее. — Пошли, Эрни, — коротко сказал Бонафонте. Не оглянувшись, они ушли. Через полминуты звонок затих и лампа погасла. Наверное, я все-таки задел какую-нибудь сигнальную проволоку, хотя я был уверен, что ничего не зацепил граблями. Интересно, а есть ли такая сигнализация перед воротами? Наверное, нет, иначе как бы они все входили и выходили? А может быть, когда идет человек, знакомый сторожу, он выключает сигнализацию? Я чиркнул зажигалкой и поднес бледный в дневном свете язычок пламени к кучке собранных мною листьев. Они загорелись сразу. Ветра не было, и дымок поднимался вверх тоненькой свечкой. Наверное, для человека, постоянно живущего в сельской местности, запах дыма от сжигаемых листьев столь же привычен, как запах разогретого асфальта для горожанина. Но во мне каждый раз этот сладко-горький едковатый аромат заставляет дрожать какие-то неведомые мне самому струны. Меня охватывает какая-то грусть, легкая, летучая, как сам дым. Кто я? Где я? Зачем я? Сердце сжимается, но не безнадежно, как иногда, а ласково, укоризненно. Жаль, жаль уходящих лет, а может быть, даже и не лет, а дней… Особенно когда вынужден проводить эти дни за десятифутовым каменным забором. С прожекторами и звонком тревоги. |
||||
|