"За стеклом" - читать интересную книгу автора (Мерль Робер)

IV

Студенты Левассера гурьбой вошли вслед за ним в маленькую аудиторию. Яркий свет падал через широкое окно, занимавшее всю длинную стену прямоугольника и выходившее на бескрайнюю индустриальную равнину, которая тянулась до большой петли Сены. Сама Сена видна не была, но. возможно, о ее близости свидетельствовала стена темных деревьев на горизонте. Железнодорожных путей тоже видно не было, однако время от времени слышались гудки паровозов. Жаклин Кавайон села в шестом ряду, рядом с ней было свободное место, и она улыбнулась Менестрелю, который вошел с раздосадованным видом, зажав под мышкой свои конспекты и книгу (портфели были у студентов не в чести, а папки, считалось, приличествовали только девочкам). Но он положил свои вещи во втором ряду, у прохода. Он хотел по окончании семинара выскочить первым, чтобы захватить место в читалке. Сняв твидовый пиджак, он аккуратно повесил его на спинку стула и бросил взгляд на соседку слева, блондинку с длинными, прямыми и блестящими волосами, свисавшими вдоль щек, однако она, надежно защищенная своим волосяным занавесом, не обернулась и не ответила на его взгляд. Менестрель недовольно подумал, до чего они умеют быть высокомерными, эти девчонки. Даже вот Даниель Торонто только что. Вошел Бушют, сонный и круглый, осторожно неся перед собой картонный стаканчик. Он сел в шестой ряд около Жаклин Кавайон, которая едва ответила на его приветствие: она не любила Бушюта, от него пахло потом, немытыми ногами, и вид у него всегда был какой-то снулый. Когда он повернулся в ее сторону, она скользнула по нему быстрым взглядом. Под зрачком у Бушюта оставалась широкая полоса белка, потому и казалось, что он вечно дремлет. Зато тяжелое верхнее веко было опущено так низко, что скрывало часть радужной оболочки.

Поставив локти на стол, Жаклин пригладила длинными белыми руками свои черные волосы по обе стороны прямого пробора. Она причесывалась на славянский манер, чтобы выгодно подчеркнуть свои глаза; да, ничего не скажешь, о них я забочусь, выставляю напоказ, они того стоят. Жаль, что лицо у меня круглое, мне хотелось бы быть похожей на Людмилу Черину (она втянула щеки), но, как я ни морю себя голодом, ничего не могу поделать с этой грудью и бедрами, со всей этой идиотской женственностью. Господи, сделай, чтоб я стала плоской, чтоб у меня запали щеки, чтобы у меня был чахоточный вид. Она оглядела свое платье, черное, прямое, много выше колен; оно мне нравится, оно худит, я похожа на принца Гамлета, помню, когда я принесла его, мама воздела свои короткие ручки и принялась квохтать, как чокнутая: «Божё мой! Какой ужас! Мини-юбка и вдобавок черная! Но почему черная? Словно ты в трауре!» Нужно было ей сказать: да, мама, я ношу траур, я ношу траур, как Гамлет, траур по умному отцу, который мог бы у меня быть вместо этого старого маразматика, развалившегося в кресле со своим пузом, своей трубкой, своей лысиной и своей «Автогазетой»…

Я живу в вечном страхе, что буду похожа на собственных родителей. Пана — тот хоть молчит. Но мама только и знает, что чирикать и кудахтать, мечется по всей квартире, воздевая ручки, ее так и распирает от нездорового жира и словесного недержания, зануда, вечно пристает, fussy, суетлива, как говорят англичане, и ничтожна. Ах. как хорошо, что я, наконец, набралась мужества и бросила их, переселилась в общагу, вообще-то, они ничего, мои предки, но угнетают, сковывают, допрашивают. Так и будешь старой девой век вековать, живя с папочкой и мамочкой, или выйдешь замуж, как мама, в тридцать лет! «Я была вознаграждена за все, доченька, за все мое долгое ожидание. Ты подумай только, человек с дипломом Политехнического, разве есть что-нибудь выше». Господи, бедная мама, Какая же ты дура! Столько шуму из-за какой-то ерунды. С ума сойдешь от этих стариков. По-моему, заниматься любовью надо, как воду пьешь. Ее черные блестящие глаза остановились на спине Менестреля — какие красивые волосы и какими жадными глазами он смотрит на эту плакучую иву слева от себя, у него вид жеребенка, отбившегося от стада. Кстати, достаточно ли он опытен? Надо все же, чтобы хоть один из двух что-нибудь соображал, потому что я, с моим идиотским воспитанием, с этим, заранее продуманным неведением, в котором меня держали, запретами и предрассудками, с мамиными кудах-тах-тах и катехизисом монахинь, — я в итоге ровным счетом ничего не знаю, нуль. В каком мире я жила, бог мой!

Левассер поднял правую руку, наступила относительная тишина, и Даниель Торонто начала говорить.


Менестрель забыл свою обиду. Даниель, бледная, еле слышным голосом читала, запинаясь, свой текст, уткнув глаза в бумажку. В аудитории зашептались. Кто-то крикнул: «Громче!» Менестрель зашипел: «Т-с-с» — и недовольно оглянулся. Левассер мягко сказал:

— Мадемуазель, вас не слышно, постарайтесь говорить громче.

Даниель остановилась и вдруг умолкла, казалось, она сейчас упадет в обморок, потом понемногу краски вернулись на ее лицо, и она заговорила снова, гораздо громче, но торопливо, слишком торопливо, невыразительным, механическим, безжизненным голосом, не отрывая глаз от своего конспекта, ни разу даже не взглянув на слушателей. Менестрель снял колпачок с ручки и стал записывать. В то же мгновение его соседка махнула головой вправо, откинув на затылок завесу белокурых волос, и быстрым взглядом оглядела Менестреля. Когда он поднял голову, порядок был уже восстановлен, непроницаемый занавес снова опущен, так что виден был только профиль, старательно склоненный над роскошной тетрадью для записей. Менестрель положил самописку: невозможно, она говорит слишком быстро, половины не уловить, внимание его рассеялось, и он посмотрел на профа.

Левассер слыл сухарем, однако по отношению к Даниель он держался более чем корректно, он был внимателен, не выражал ни недовольства, ни нетерпения. В сущности, о профе можно судить еще до того, как он откроет рот, по манере, с какой он слушает студента, плавающего Перед ним. Есть профы важные, сидят, точно в суде председательствуют. Дурно воспитанный проф разваливается в своем кресле, зевая от скуки, глядит в потолок и ковыряет в носу. Проф-комедиант не перестает улыбаться с тонким видом, гримасничает, поднимает брови. Проф-псих и крикун то и дело что-то яростно записывает, но потом почти не говорит, не обобщает. Существует даже проф-охальник, который разглядывает сидящую с ним рядом студентку, точно она продажная девка или он сам — сеньор, располагающий правом первой ночи; ходит даже слух, что Бальза, на юрфаке, забавлялся во время доклада одной девочки тем, что открывал и закрывал молнию у нее на юбке, а она не смела протестовать, боясь, что он провалит ее на июньской сессии.

Когда разбор текста был окончен, Левассер разрешил Даниель Торонто вернуться на свое место. Он слегка покритиковал ее. Анализ неплохо построен, план вполне приемлем, в том, что она говорила, немало верного. Жаль, однако, что она читала по бумажке. Тут Левассер резким движением вытянул один за другим манжеты своей сорочки, этот жест соответствовал у него жесту рабочего, засучивающего рукава; теперь он приступает к делу и будет говорить сам. Перо Менестреля опустилось на лист бумаги в клеточку и замерло в жадной неподвижности. В аудитории наступила тишина, отдалились и стали неслышными звуки шагов в коридоре, только тени проходивших скользили по матовым стеклам дверей. Левассер заговорил. Он хорошо знал Руссо, проштудировал и разнес на карточки критические работы о нем, был убежден в том, что говорил, — ненавижу всю эту пустопорожнюю литературоведческую болтовню и жаргон эстетической критики, дайте мне в руки текст, я его мигом раскушу и выжму из него весь сок.

Накануне Левассер прорепетировал свой анализ текста перед магнитофоном, чтобы на занятии не заглядывать в конспект и видеть слушателей. И теперь, говоря, он испытывал живейшее удовольствие. Отличная работа, план крепко сбит, переходы остроумны, не оставлено ни одного темного угла и закоулка, есть даже небольшие открытия — впрочем, в литературной критике никогда нельзя быть ни в чем уверенным — Левассер мысленно брал слово «открытия» в кавычки. И главное, ему удалось вступить в контакт со своими студентами, на повороте одной фразы точно что-то замкнулось, и внезапно тишина стала активной, обострилось внимание, оживились взгляды.

Менестрель записывал подробно, ему это нравилось, возникало ощущение, что двигаешься вперед. Левассер говорил вещи, о которых Менестрель думал и сам, но не додумывал до конца, не облекал в такую форму. Взгляд Левассера обежал аудиторию. Он сделал короткую паузу и сказал:

— Существует мнение, что Жан-Жак Руссо ошибался и считал, что госпожа де Варанс холодна, потому что сам был недостаточно пылок. Следует относиться с осторожностью к такого рода толкованиям. Следует относиться с осторожностью также и к тому толкованию событий, которое дает сам Жан-Жак. Разве не очевидно, что он слишком настойчиво подчеркивает как отсутствие домогательств со своей стороны, так и холодность госпожи де Варанс? Если Жан-Жак совершенно не ощущал влечения, а госпожа де Варане была совершенно бесчувственна, возникает вопрос, каким же чудом они стали любовниками?

Послышался смех, Менестрель торопливо записал: «Если Р. — отсут. влеч., а В. — фриг., акт — чуду».

Жаклин Кавайон рассмеялась и посмотрела на Левассера. Он, в сущности, недурен, довольно высок, всегда тщательно одет, взгляд живой, любит девочек, нередко после лекций отвозит в своей машине какую-нибудь студентку в Париж. Может быть и стоило бы, не сегодня, конечно; ему по меньшей мере сорок, но я, в сущности, ничего не имею против стариков, напротив, усталое лицо, морщины у глаз, седеющие виски, все это придает какую-то значительность, внушает доверие, думаю, я обожала бы сидеть на коленях у мужчин таких лет, а он ласкал бы меня, вертел, словно куколку, снисходительно глядя своими глазами в морщинках. Бушют наклонился и, спрятавшись за спину сидевшего перед ним студента, поднес картонный стаканчик к губам, выпил остатки кофе; все эти рассуждения о Варанс и Руссо его не трогали — гипотезы, догадки, ничего определенного. У Бушюта была склонность к строгим выводам, точным доказательствам. К несчастью, у него не было математических способностей. Смиряясь, он подумал: мои дарования не совпадают с моимисклонностями, с грустью поглядел на пустой стаканчик, прикрыл наполовину глаза и почувствовал, что не прочь вздремнуть.

— Не дадим усыпить нашу бдительность, — продолжал Левассер. — Стоит сказать «я», ложь тут как тут. Стоит заговорить о себе, начинаются истолкования. Стоит приступить к исповеди, вторгается вымысел. (Левассер был весьма доволен тремя последними фразами, но, произнося их, намеренно запинался, как бы подыскивая нужное слово, чтобы они не выглядели чересчур гладкими.) В действительности Жан-Жак боится. Он сохранил нежную привязанность к госпоже де Варанс, уважение к ней, он хотел бы внушить это уважение и нам. И он боится, что это ему не удастся, потому что, в конце концов, взглянем фактам в лицо. Перед нами молодая дама, слывущая добродетельной, которая под собственной крышей одаряет благосклонностью в равной мере садовника и приемного сына. Не подумаем ли мы о ней дурно? «Нет, я вас умоляю, — говорит Жан-Жак, — не судите сурово „маменьку“, видимость обманчива. На самом деле у нее был „ледяной темперамент“, она отдалась мне из чувства долга». Фарисейство? (Левассер сделал паузу.) Нет. Шедевр недобросовестности, вдохновленной нежностью. Руссо отлично сознает, насколько неблаговидно поведение госпожи де Варанс, но, вспоминая о ней через столько лет с волнением и благодарностью, он готов сказать, что она фригидна, только бы не признать ее распутной.

У Даниель Торонто стоял комок в горле, щеки пылали, она старательно конспектировала, чувствуя себя совершенно разбитой, точно ее публично высекли. На устном я провалюсь как пить дать. Здесь у нее еще были записи, а на экзамене придется после пятнадцатиминутной подготовки говорить с глазу на глаз с профом, она слова из себя не выдавит. Она приложила руку ко лбу, прикрывая глаза, у нее выступили слезы, наглость, пресловутая еврейская наглость, хоть бы чуточку ее досталось на мою долю.

— Это подводит меня, — сказал Левассер, — к вопросу о стиле.

Менестрель раздраженно положил самописку на стол. Перрен уже посвятил целую лекцию стилю Руссо. Просто зло берет, никакой координации между общим курсом профа и семинаром ассистента. Он опустил глаза на свои заметки. Через минуту строчки расплылись. Менестрель-Руссо прогуливался под зеленой сенью из Эрмитажа в Обон под руку с прекрасной госпожой Удето. Он срывал платочек, прикрывающий грудь, осыпал ее поцелуями. Менестрель далеко не во всем походил на Руссо, он тоже был гениален, но отнюдь не так смешон. Он, например, совершенно не нуждался в катетере, чтобы помочиться, умел танцевать, отлично владел оружием и, имея дело о особами прекрасного пола, не ограничивался тем, что проливал слезы, припав к их коленям. Итак, он увлекает госпожу Удето в рощу, срывает платье с фижмами и тут же на траве упивается блаженством. Однако вдруг, откуда ни возьмись, появляется Гримм, глядит своими мутными выпученными глазами на обнаженную Удето и вместо того, чтобы удалиться, как положено человеку благородному, позволяет себе грубо ее лорнировать, не произнося при этом ни слова. Нет, это уж слишком, Менестрель выхватывает шпагу.

— Не можешь ли ты дать мне свои конспекты последнего семинара? — сказала Жаклин Кавайон.

Менестрель вдруг увидел стену, на которую были слепо устремлены его глаза, Левассера, застегивающего у стола портфель, услышал гул, означавший, что семинар окончен, поднял голову и посмотрел на Жаклин. Она тотчас улыбнулась ему, ее плотное, тяжеловатое тело было неподвижно, но черные сверкающие глаза обволокли его теплым светом — так бескрылая самка светляка приманивает во мраке крылатого самца. Жаклин стояла перед ним, опершись бедром о край его стола, и так как Менестрель все еще сидел, ее глаза, продолговатые, как полумесяцы, изливали на него сверху вниз волны мягкого света. Время от времени она хлопала черными ресницами, длинными и густыми, прикрывая и открывая, подобно маяку, пучок лучей, направленный в его сторону с невероятной интенсивностью биологического призыва. Менестрель, как завороженный, глядел в блестящие зрачки. Он не мог выговорить ни слова, он еще не опомнился от своего свидания с госпожой Удето, и вдруг его, взмокшего и трепещущего, поймал этот взгляд, который был как бы продолжением той встречи. Через минуту ему удалось отвести глаза, он проглотил слюну и сказал беззвучным голосом:

— У меня нет их с собой, я принесу тебе завтра на лекцию Перрена.