"Том 10" - читать интересную книгу автора (Лесков Николай Семенович)Литератор-красавецПеред нами литературное явление такого оригинального свойства, что его совершенно неудобно не заметить и почти преступно пройти молчанием. С литературой нашей в последнее время поступали часто весьма странно: с ней обращались как с орудием партий, как с лавочкой, в которой выгодно торгуется тем или другим товаром, но с ней еще никто никогда не обращался как с средством рекламировать перед публикою стройность своего стана, эластичность своих мышц, блеск голубых очей, свое остроумие, великое обаяние своих талантов, свою храбрость с мужчинами и свою непобедимость у женщин. Но дошло, наконец, на днях и до этого: в русской литературе явился богатырь совершенно непобедимой красоты и столь же совершенно непобедимого бесстыдства. Этот литератор — красавец Чурила Опленкович, называется господином Авенариусом и рекламирует себя во «Всемирном труде», издающемся в Для того чтобы похвалиться перед всеми своим ростом-дородством, лицом-красотою, медовыми речами и соколиными глазками, этот находчивый литератор сочинил такую басню (мы говорим: Приехал будто красавец Авенариус в Сорренто, ходит он по Сорренто с мальчишками, которые просят у него мелкую монетку; а он им рассказывает, что он «сыт на свой счет: книжки пишу и за них мелкую монету получаю». Потом он «усмотрел в горах молодого живописца, которого шутя называет преемником Сальватора-Розы* и не шутя делает его дурачком, способным только «нашлепывать пятно около пятна». Зная лучше этого преемника Сальватора-Розы и секреты колорита и правила перспективы, Авенариус дал итальянскому художнику несколько советов, по которым тот его признал за живописца, а он, Авенариус (бич нигилистического нахальства*), в благодарность за этот комплимент прямо посоветовал живописцу «рядом с искусством для искусства заняться делом по той же части более хлебным, как-то: малеванием вывесок да, пожалуй, раскрашиванием стен». Однако оказывается, что столь нигилистически оборванный литератором Авенариусом итальянский художник был не совсем круглая бездарность, ибо в числе его произведений нашлась головка, обворожившая самого Авенариуса. Авенариус стал просить художника «свесть» его с итальянкой, с которой написана эта головка, а художник сам влюблен в нее и отговаривается. — Познакомиться-то с нашими барышнями, — говорит он писателю Авенариусу, — при счастии, пожалуй, иностранцу и можно, да — Да разве и между нами нет молодцов из себя? — сказал в ответ на эту грубость г. Авенариус. — Как не быть: В самом ли деле г. Авенариус так хорош, как он себя хвалит, мы этого не знаем; но полагаем, что он, вероятно, красоты замечательной, ибо человеку обыкновенной наружности чужестранец такой любезности наверно бы не сказал, и лучшее тому доказательство — недавний случай с сотрудником «Московских ведомостей» г. Георгиевским*, которого туркофил Лонгворт нарочно поставил лицом к лицу против хорошо сложенного турка и сделал между ними двумя сравнение довольно невыгодное для России, имевшей, к несчастью, на этот раз своим представителем не бойкого г. Авенариуса, а скромного г. Георгиевского. Но возвратимся к нашей истории. Въедаясь далее в фабулу повести, г. Авенариус рассказывает о своей хитрости, как он выпытал у художника, кто именно оригинал его головки, а затем уже наступает и самая любовная басня. Там, в Сорренто, живет богатый и очень жадный итальянец, у которого была красавица дочь Анджелика, которая, собственно, и есть оригинал известного нам портрета. Г. Авенариус, пленясь портретом этой девочки, еще более пленился ею самою и вздумал ею призаняться. Для этого ему надо было устроить свидания с нею, и он их себе и устроил, и устроил самым оригинальным и притом самым простым образом, делающим большой комплимент его находчивости. Он явился к ее отцу и условился с жадным богачом платить ему по четыре франка за каждый час, проведенный в его продажном доме, и во время этих посещений беседовать с его дочерью. Не забудьте — только беседовать, более красивому Авенариусу, впрочем, ничего и не нужно: в остальном он рассчитывал во всем на свои внешние и внутренние достоинства, из-под влияния которых, как видно, женщинам черт знает чего стоит вырываться. У Анджелики, конечно, были и другие адораторы*: этот самый живописец, про которого выше рассказано, и франт, фабрикант Сантакроче. Оба эти поклонника Анджелики начали свои ухаживания за нею гораздо ранее г. Авенариуса; но это такому бойкому и обаятельному красавцу, каков г. Авенариус, также ровно ничего не значило. Живописца, как мы видели, он смял, стигостил* и подобрал под себя с первой же с ним встречи, когда посоветовал ему идти в малярию; а другого, фабриканта Сантакроче, обуздал своим значением. «Мой итальянец (Сантакроче), — рассказывает г. Авенариус, — имел дело с литератором (на лбу, что ли, это у г. Авенариуса написано?), с корреспондентом иностранной газеты, который печатным отзывом своим мог принести ему как пользу, так и вред». Г-н Авенариус, как надо полагать, всем рекомендовался литератором — и нищим итальянским мальчишкам, и фабрикантам, и своей Дульцинее; но зато ему и повезло с самого первого шага: сам старик, отец Анджелики, и два ее ухаживателя — все сразу поняли и оценили важное значение г. Авенариуса в Италии и в России и держали себя с ним как нельзя деликатнее. Получив доступ в сад жадного богача, продавшего г. Авенариусу свидания с своей дочерью, наш литературный Чурила Опленкович «окрыленным мотыльком порхнул», «весело подпевая: — Стихотворствую, — говорит он ей, — и потому не скучаю — даже и без вас. — Очень, должно полагать, интересно сочиняете! Покажите-ка что-нибудь: точно ли так интересно (попросила Анджелика, и попросила вот именно этими самыми словами, которые мы приводим с скрупулезнейшею точностью). Но эти Таких звучных рифм г. Авенариусом вписано целых восемь куплетов, вообще очень ровненьких по всесторонним своим достоинствам; но по-итальянски они все-таки, верно, еще гораздо сего превосходнейше. Есть, правда, у г. Авенариуса враги, без которых трудно прожить замечательному человеку, и эти враги, может быть готовые посягать и на его жизнь, посягают прежде на его литературную славу: они сомневаются, что г. Авенариус умеет писать итальянские стихи. Но какие же, однако, основания у этих людей сомневаться в этом, когда г. Авенариус смело и громко говорит, что он писал эти стихи по-итальянски и потом перевел их для хановского журнала? Стишками своими, сочинение которых г. Авенариусом непременно надо допустить, как будто оно в самом деле происходило, этот красивый писатель так зажег свою девочку, что она даже пошла с ним за это гулять в горы. На этой прогулке они сначала увидели, как бедный художник Сторачи сидел на подмостках какого-то дома и красил стену. Это их посмешило; но зато потом они попались франту Сантакроче, который, в припадке злобной итальянской ревности, забыл о всех особенностях высокого положения г. Авенариуса и грубо, как настоящий макаронник, осмеял серенькое пальтишко нашего Чурилы. Дело это, однако, окончилось без особенных последствий, потому что Анджелика защитила Чурилу и рассудительно сказала ему, что «всякий одевается по средствам». Сантакроче так гриб и съел, а в любви русского писателя с итальянкой начинается новая фаза. У красавца Авенариуса заходит с его девочкой разговор: может ли надеяться «северянин» завладеть сердцем итальянки? «Как человеку не взобраться вверх по этому водопаду, — надменно промолвила красавица, — так иностранцу не завладеть сердцем итальянки». Водопад, на который указала итальянка, был черт знает какой страшный — совсем неприступный. «Под острым углом сходились тут две неприступные голые стены, и по ним ниспадал водопад». Но что же может удержать писателя Авенариуса? «В два прыжка (говорит он в своих бесценных признаниях) я был у подножия водопада и лез уж вверх по его течению!» «Безумец! Куда вы?» — не на шутку перепугалась девушка. «За сердцем итальянки», — отвечал коротко Авенариус и Ну, а если бы он там и покончил-то! Представьте! только представьте себе, российский читатель, всю скорбность столь рановременной утраты человека на нашем теперешнем-то литературном безлюдье! Кто у нас так может писать, как г. Авенариус? Положительно никто… Но, dei gratiae,[4] он спасся; он долез куда-то, он «— Слава богу, жив… — послышался голос Анджелики. — Отчего он не итальянец! Я (говорит красавец) раскрыл глаза и счастливо улыбнулся. Итальянка вспыхнула и отдернула руку. — Я думала, вы померли, — пробормотала она». Извольте их разобрать, этих итальянок! Будь он их итальянец, так она б его небось зацеловала-замиловала, потому что уж видно, что невтерпеж ей совсем от своих влечений к нашему Чуриле; но как он «поганый русский», а не их макаронник, так ей даже досадно, что «растянулся» он с остатками жизни, а не совсем мертвый! Страшные женщины! И действительно: чуть только наш дорогой соотечественник и наш талантливый писатель стал на свои резвые ножки, как уж эта Анджелика потребовала от него еще «нового подвига», который, пожалуй, еще пострашнее неприступного водопада. А именно: эта скверная девчонка, чтобы еще раз испытать любовь и храбрость г. Авенариуса, послала его в горы к свирепым бандитам. Как это вам нравится? Иди, в некотором смысле, кровь свою проливай для ее каприза? Другой бы кто, не такой отчаянный, как г. Авенариус, разумеется, и лыжи бы завернул, — сказал бы себе: да пропади ты совсем, если ты мною так помыкаешь; но г. Авенариус не такой. Он и на это пошел. Бандиты его помяли, покрутили, поранили его в спину кинжалом и, — что уж черт знает совсем на что похоже, — сняли с него даже панталонишки и водили санкюлотом* по горам, но, наконец, отпустили его, потому что с его провожатым было письмо к бандитам от Анджелики, а почему это письмо имело столь много значения у бандитов, — это вы узнаете после. Так Авенариус вернулся к Анджелике и от бандитов и опять зачитал ей стихи и свои и майковские. Ему угрожает ревность. Анджелика просит его бежать; но он решительно от этого отказывается и говорит, что «не даст себя в обиду», и после всех этих подвигов наконец-таки допек итальянку своим умом, красотою, смелостью и талантами до того, что она решается с ним бежать в Россию. Здесь он опять делает очень много смелых и находчивых вещей для устройства ее побега, и побег удается: он доводит Анджелику до барки, в которой они должны были уплыть и в которую свезен уже и чемоданишко г. Авенариуса. Но тут своенравной красавице Анджелике приходит мысль спосылать «поганого русского» назад к дому, из которого она ушла, посмотреть, не гонятся ли за ними. Он, при своей находчивости-то, и поддайся на эту штуку, и побежал, и когда вернулся на берег — барка уже плыла далеко от берега, и вероломная Анджелика пела ему издали нечто вроде песни, приписываемой Платову: Анджелика укатила к начальнику тех бандитов, к которым посылала нашего храброго литератора с письмом. «Мое личное самоуважение, — говорит тут наш бедный Чурила, — не дозволяло верить факту». Но факт этот случился, и Анджелика через некое время прислала своему «поганому русскому» письмо, в котором просила у него прощения, что надула его и ушла к бандиту, но зато сделала в этом письме следующую приятную приписку: Итак, начал г. Авенариус свою повесть тем, что итальянский живописец хвалил его наружность и называл его молодцом; во время продолжения всей этой повести все хвалил сам себя и заключил ее похвалою себе от бандитки, ради которой совершил свои неимоверные подвиги, достойные лучшей награды. Все его лихо, как мы видели, заключалося лишь в том, что он блондин с ненавистными голубыми глазами и не под стать итальянкам; но теперь он в России, он весь к вашим услугам, mesdames, и он сделал все, что мог сделать самый развязный человек для того, чтобы всем вам огулом заочно отрекомендоваться. Оцените это, белокурые российские девы: ведь это для вас, кроме писателя Авенариуса, до сих пор ни один безумец не делал и, вероятно, никогда не сделает. Полюбите, пожалуйста, этого душку: он тонок, и здоров, и эластичен, он и поет, и играет, и романы пишет, и стихи сочиняет, и под небо лазит, и к бандитам ходит, и любовь свою предает гласности, и сам себе слагает такие мадригалы, каких ни в одной литературе еще не написал себе ни один литератор и каких, по правде сказать, кроме «Всемирного труда» не напечатал бы ни за что ни один журнал во всем подлунном мире. Читаешь — и глазам своим не веришь, что это напечатано; думаешь — и не додумаешься, что за процесс происходил в голове человека, когда он все это слагал, исправлял, читал в корректуре и знал, что это писанье его прочтут люди, знакомые с приличиями, с законами форм литературных произведений и с понятиями о позволительном и о непристойном? Жениться, что ли, думает он и, избегая посредничества свах, сам подыскивает себе белокурую деву более удобным способом, при посредстве «Всемирного труда» в Болотной улице, или уж он наивен… так наивен, что знающие его лично могут все это извинить и в оправдание его сказать: «Быть так Чуриле сам господь повелел!» Неимоверно! непостижимо! И все это бездарное, исполненное неслыханного и невиданного нахальства безобразие еще украшено женским именем! Эта эпопея г. Авенариуса посвящена им даме Александре Васильевне Никитиной!.. Еще раз непостижимо! Если эта дама не была знакома с рассказанным нами произведением красивого Авенариуса прежде появления этого нелепого произведения в печати и если она не давала этому жалкому автору свое согласие на посвящение ей истории его смешной любви, то это посвящение есть дерзость, неслыханная даже в нашей бесцеремонной литературе, и мы смеем предполагать, что г-жа Никитина не посетовала бы, если бы г. Авенариус позабыл ее имя, относя в Болотную улицу свою изумительную рукопись. Видеть свое имя связанным с деяниями такого самохвальства не радость ни для кого, тем более для женщины, хоть сколько-нибудь уважающей себя и дорожащей уважением людей, которые ценят в женщине солидность и осмотрительность, руководящие ее поступками. Еще маленькая заметочка для истории Этот же самый г. Авенариус, с любовными похвальбами которого мы только что кончили, в своей повести, следуя соблазнительному, как видно, примеру петербургских нигилистов, нашел случай заявить свое невежество и безграмотность, посмеявшись над Пушкиным. Рассказывая свое путешествие в H#244;tel du Tasso — трактирчик на обрыве над водами Неаполитанского залива, — он восклицает: «Так вот, — подумал я, — в Неаполитанском-то заливе! — (восклицание г. Авенариуса) Что тут такое изумило красивого литератора? Что за несообразность, достойную своего удивительного звания, нашел он в приведенных им стихах Пушкина? Думает ли он, а с ним вместе думает ли и почтенная редакция журнала «Всемирный труд», что Торквато величавый сидел и пел, как скворец в скворечне, только в своем маленьком домике на берегу Неаполитанского залива, а Пушкин не знал ни истории жизни Tacco, ни географии? Всеконечно у красивого Авенариуса была именно эта злодейски-меткая мысль уязвить Пушкина. Неужто ни г. Авенариусу и никому из сотрудников, принимающих участие в издании «Всемирного труда», неизвестно, что Торквато Tacco, уехал из Сорренто восемнадцати лет и что Пушкин в осмеянном г-м Авенариусом стихотворении, говоря об октавах Tacco, имел в виду значение этих октав для Италии, а не для трактирчика, устроенного в долине, где родился Tacco? говорит Пушкин в этом стихотворении, обращаясь с ним не к трактирчику, с которым связал октавы Tacco просвещенный Авенариус, Какое надо иметь несчастное соображение, чтобы не понять, что все здесь сказанное идет к Италии, к «стране высоких вдохновений», Не уместнее ли здесь, перед этими саркастическими недоумениями г. Авенариуса, тот удивительный знак, который он дерзкою рукою поставил посреди стихов Пушкина и откуда никто в целой редакции не поторопился вымарать этого знака, так громогласно свидетельствовавшего о Глядя на книжку, в которой с такою детскою невинностью допущено такое искреннее сознание невежества участвовавших в составлении ее людей, поневоле еще и еще раз спросишь себя: что только у нас не находит себе места в печати? Поневоле задумаешься, что у нас в нынешних наших писателях считается подготовкою, достаточною для литературной работы? Поневоле спрашиваешь себя наконец, что делается с не лишенными знаний людьми, попадающими в коллегиальное собрание членов необразованных редакций? Что делает, например, во «Всемирном труде» г. Гиероглифов*, у которого нельзя отнять ни ума, ни известной эрудиции, тогда как, всеконечно, по одной лишь невинности остальных руководителей журнала там печатаются любовные похвальбы г. Авенариуса и совершенно умопомрачительные статьи г. Соловьева*, где за серьез рассказывается, что в литературе англичан почти не было цинизма, когда в той литературе есть Свифт, Стерн, или что в нашей литературе не было романтизма, Неужели и г. Гиероглифов не знает, что отрицать романтизм в нашей литературе — значит говорить глупый вздор, изобличающий в членах редакции непростительное невежество, круглое и всесовершенное незнакомство с теми литературами, о которых г. Соловьев ведет свои нескончаемые и лишь единством непрерывного бессмыслия связанные статьи? Что же он не спасает нового и неопытного в литературном деле г-на Хана? При нынешней бедности наших литературных сил совершенно понятно, что новому изданию невозможно идти с блестящими статьями: их взять негде, и редактору нельзя ставить в вину, если издание его идет скромнее, чем бы желалось. Понятно и то, что и умный писатель, обмолвясь, может сказать иногда изрядную глупость. Но если глупости эти идут одна за другою в каждой книге, — идут, одна за другую цепляясь и одна другую догоняя, — то чего же может ждать такое издание в самом ближайшем своем будущем? А предприимчивые люди, подобные г-ну Хану, в нашей литературе, особенно в последнее время, так редки, что не поберечь его и, стоя возле его предприятия, равнодушествовать к ходу этого предприятия с нравственной точки зрения почти преступно. Журнал г. Хана до сих пор возбуждает лишь злорадный смех литературных свистунов да удивление серьезных друзей литературы, пожимающих только плечами при чтении печатаемого в нем хлама; между тем как журнал этот, при независимости его редактора и очевидной готовности его вести свое дело в возможно совершеннейшем виде, мог бы служить обществу серьезную службу, а не быть предметом одних насмешек, к сожалению далеко не безосновательных. |
||
|