"Том 6" - читать интересную книгу автора (Лесков Николай Семенович)

XIV

И все это изрекал Жига такими загадками.

Побрел Василий Сафроныч к своему загороженному дому, перелез большою дорогою через забор, спосылал тою же дорогою, кого знал, закупить для подьячего угощение, — сидит и ждет его в смятенном унынии, от которого никак не может отделаться, несмотря на куражные речи приказного.

А тот в свою очередь этим делом не манкировал: снарядился он в свой рыжий вицмундир, покрылся плащом да рыжеватою шляпою — и явился на двор к Гуго Карловичу и просит с ним свидания.

Пекторалис только что пообедал и сидел, чистя зубы перышком в бисерном чехольчике, который сделала ему сюрпризом Клара Павловна еще в то блаженное время, когда счастливый Пекторалис не боялся ее сюрпризов и был уверен, что у нее есть железная воля.

Услыхав про подьячего, Гуго Карлыч, который на хозяйственной ноге начал уже важничать, долго не хотел его принять, но когда приказный объявил, что он по важному делу, Гуго говорит:

— Пусть придет.

Подьячий явился и ну низко-низко Пекторалису кланяться. Тому это до того понравилось, что он говорит:

— Принимайте место и садитесь-зи.[5]

А приказный отвечает:

— Помилуйте, Гуго Карлович, — мне ли в вашем присутствии сидеть, у меня ноги русские, дубовые, я перед вами, благородным человеком, и стоять могу.

«Ага, — подумал Пекторалис: — а этот подьячий, кажется, уважает меня, как следует, и свое место знает», — и опять ему говорит:

— Нет, отчего же, садитесь-зи!

— Право, Гуго Карлович, мне перед вами стоять лучше: мы ведь стоеросовые и к этому с мальства обучены, особенно с иностранными людьми мы всегда должны быть вежливы.

— Эх вы, какой штука! — весело пошутил Пекторалис и насильно посадил гостя в кресло.

Тому больше уже ничего не оставалось делать, как только почтительно из глубины сиденья на край подвинуться.

— Ну, теперь извольте говорить, что вы желаете? Если вы бедны, то вперед предупреждаю, что я бедным ничего не даю: всякий, кто беден, сам в этом виноват.

Приказный заслонил ладонью рот и, воззрясь подобострастно в Пекторалиса, ответил:

— Это вы говорите истинно-с: всякий бедный сам виноват, что он бедный. Иному точно что и бог не даст, ну а все же он сам виноват.

— Чем же такой виноват?

— Не знает, что делать-с. У нас такой один случай был: полк квартировал, кавалерия или как они называются… на лошадях.

— Кавалерия.

— Именно кавалерия, так там меня один ротмистр раз всей философии выучил.

— Ротмистр никогда не учит философии.

— Этот выучил-с, случай это такой был, что он мог выучить.

— Разве что случай.

— Случай-с: они командира-с ожидали и стояли верхами на лошадях да курили папиросочки, а к ним бедный немец подходит и говорит: «Зейен-зи зо гут»,[6] и как там еще, на бедность. А ротмистр говорит: «Вы немец?» — «Немец», говорит. «Ну так что же вы, говорит, нищенствуете? Поступайте к нам в полк и будете как наш генерал, которого мы ждем», — да ничего ему и не дал.

— Не дал?

— Не дал-с, а тот и взаправду в солдаты пошел и, говорят, генералом сделался да этого ротмистра вон выгнал.

— Молодец!

— И я говорю — молодец; и оттого я всегда ко всякому немцу с почтением, потому бог его знает, чем он будет.

«Это совсем превосходный человек, это очень хороший человек», — подумал про себя Пекторалис и вслух спрашивает:

— Ну, анекдот ваш хорош; а по какому же вы ко мне делу?

— По вашему-с.

— По моему-у-у?

— Точно так-с.

— Да у меня никаких делов нет-с.

— Теперь будет-с.

— Уж не с Сафроновым ли?

— С ним и есть-с.

— Он никакого права не имеет, ему забор сказано стоять — он и стоит.

— Стоит-с.

— А про ворота ничего не сказано.

— Ни слова не сказано-с, а дело все-таки будет-с. Он приходил ко мне и говорит: «Бумагу подам».

— Пусть подает.

— И я говорю: «Подавай, а про ворота у тебя в контракте ничего не сказано».

— Вот и оно!

— Да-с, а он все-таки говорит… вы извините, если я скажу, что он говорил?

— Извиняю.

— «Я, говорит, хоть и все потеряю…»

— Да он уже и потерял, его работа никуда не годится, его паровики свистят.

— Свистят-с.

— Ему теперь шабаш работать.

— Шабаш, и я ему говорю: «Твоей фабрикации шабаш, и никто тебе ничего не поможет, — в ворота ничего ни провесть, ни вывезть нельзя». А он говорит: «Я вживе дышать не останусь, чтобы я этакому ферфлюхтеру[7] немцу уступил».

Пекторалис наморщил брови и покраснел.

— Неужто это он так и говорил?

— Смею ли я вам солгать? — истинно так и говорил-с: ферфлюхтер, говорит, вы и еще какой ферфлюхтер, и при многих, многих свидетелях, почитай что при всем купечестве, потому что этот разговор на благородной половине в трактире шел, где все чай пили.

— Вот именно негодяй!

— Именно негодяй-с. Я его было остановил, — говорю: «Василий Сафроныч, ты бы, брат, о немецкой нации поосторожнее, потому из них у нас часто большие люди бывают», — а он на это еще пуще взбеленился и такое понес, что даже вся публика, свои чаи и сахары забывши, только слушать стала, и все с одобрением.

— Что же именно он говорил?

— «Это, говорит, новшество, а я по старине верю: а в старину, говорит, в книгах от царя Алексея Михайловича писано*, что когда-де учали еще на Москву приходить немцы, то велено-де было их, таких-сяких, туда и сюда не сажать, а держать в одной слободе и писать по черной сотне».

— Гм! это разве был такой указ?

— Вспоминают в иных книгах, что был-с.

— Это совсем не хороший указ.

— И я говорю, не хорошо-с, а особенно: к чему о том через столько прошлых лет вспоминать-с, да еще при большой публике и в народном месте, каковы есть трактирные залы на благородной половине, где всякий разговор идет и всегда есть склонность в уме к политике.

— Подлец!

— Конечно, нечестный человек, и я ему на это так и сказал.

— Так и сказали?

— Так и сказал-с; но только как от моих этих слов у нас между собою горячка вышла, и дошло дело до ругани, а потом дошло и больше.

— Что же: у вас вышла русская война?

— Точно так-с: пошла русская война.

— И вы его поколотили?

— И я его, и он меня, как по русской войне следует, но только ему, разумеется, не так способно было меня побеждать, потому что у меня, извольте видеть, от больших наук все волоса вылезли, — и то, что вы тут на моей голове видите, то это я из долгового отделения выпускаю; да-с, из запасов, с затылка начесываю… Ну, а он лохматый.

— Лохматый, негодяй.

— Да-с; вот я потому, как вижу, что мир кончен и начинается война, я первым делом свои волосы опять в долговое отделение спустил, а его за вихор.

— Хорошо!

— Хорошо-с; но, признаться, и он меня натолкал.

— Ничего, ничего.

— Нет, больно-с.

— Ничего; я вас буду на мой счет лечить. Вот вам сейчас же и рубль на это.

— Покорно вас благодарю: я на вас и полагался, но только это ведь не вся беда.

— А в чем же вся-то?

— Ужасную я неосторожность сделал.

— Ну-у?

— Началось у нас после первого боя краткое перемирие, потому что нас розняли, и пошел тут спор; я сам и не знаю, как впал от этого в такое безумие, что сам не знаю, что про вас наговорил.

— Про меня?

— Да-с; об заклад за вас на пари бился-с, что подавай, говорю, подавай свою жалобу, — а ты Гуги Карлыча волю не изменишь и ворота отбить его не заставишь.

— А он, глупец, думает, что заставит?

— Смело в этом уверен-с, да и другие тоже уверяют-с.

— Другие!

— Все как есть в один голос.

— О, посмотрим, посмотрим!

— И вот они восторжествуют-с, если вы поддадитесь.

— Кто, я поддамся?

— Да-с.

— Да вы разве не знаете, что у меня железная воля?

— Слышал-с, и на нее в надежде такую и напасть на себя сризиковал* взять: я ведь при всех за вас об заклад бился и увлекся сто рублей за руки дать.

— И дайте — назад двести получите.

— Да вот-с, я, их всех там в трактире оставивши, будто домой за деньгами побежал, и к вам и явился: ведь у меня, Гуго Карлыч, дома, окромя двух с полтиною, ни копейки денег нет.

— Гм, нехорошо! Отчего же это у вас денег нет?

— Глуп-с, оттого и не имею; опять в такой нации, что тут — честно жить нельзя.

— Да, это вы правду сказали.

— Как же-с, я честью живу и бедствую.

— Ну ничего, — я вам дам сто рублей.

— Будьте благодетелем: ведь они не пропадут-с. Это все от вас зависит.

— Не пропадут, не пропадут, вы с него когда двести получите, сто себе возьмите, а эти сто мне возвратите.

— Непременно ворочу-с.

Пекторалис вручил подьячему бумажку, а тот, выйдя за двери, хохотал, хохотал, так что насилу впотьмах в соседний двор попал и полез к Сафронычу через забор пьяный магарыч пить.

— Ликуй, — говорит, — русская простота! Ныне я немца на такую пружину взял, что сатана скорее со своей цепи сорвется, чем он соскочит.

— Да хотя поясни, — приставал Сафроныч.

— Ничего больше не скажу, как уловлен он — и уловлен на гордости, а это и есть петля смертная.

— Что ему!

— Молчи, маловер, или не знаешь, ангел на этом коне поехал, и тот обрушился, а уж немцу ли не обрушиться.

Осушили они посудины, настрочили жалобу, и понес ее Сафроныч утром к судье опять по той же большой дороге через забор; и хотя он и верил и не верил приказному, что «дело это идет к неожиданному благополучию», но значительно успокоился. Сафроныч остудил печь, отказал заказы, распустил рабочих и ждет, что будет всему этому за конец, в ожидании которого не томился только один приказный, с шумом пропивавший по трактирам сто рублей, которые сорвал с Пекторалиса, и, к вящему для всех интересу и соблазну, а для Гуго Карлыча к обиде, — хвастался пьяненький, как жестоко надул он немца.

Все это создало в городе такое положение, что не было человека, который бы не ожидал разбирательства Сафроныча и Пекторалиса. А время шло; Пекторалис все пузырился, как лягушка, изображающая вола, а Сафроныч все переда в своем платье истер, лазя через забор, и, оробев, не раз уже подсылал тайком от Жиги к Пекторалису и жену и детей за пардоном.

Но Гуго был непреклонен.

— Нет, — говорил он, — я к нему приду по его приглашению, но приду на его похороны блины есть, а до того весь мир узнает, что такое моя железная воля.