"Том 3" - читать интересную книгу автора (Лесков Николай Семенович)Глава четырнадцатаяБыл вскоре за этим новый человеконенавистный петербургский день с семью различными погодами, из которых самая лучшая в одно и то же время мочила и промораживала. Пробитый насквозь чичером*, чередовавшимся с гнилою мокрядью и морозом, я возвратился домой с насморком и лихорадочным ознобом и, совсем больной, укутавшись потеплее, повалился на свой уютный диван. Дышалось мне тяжело, и во всем теле беспрестанно ощущалась неприятная наклонность вздрагивать; но тем не менее я, должно быть, заснул очень скоро, потому что скоро же очень из моей пустой и темной залы стали доноситься до меня мягкие, но тяжелые медвежьи шаги, сап, глубокие вздохи и какое-то мягкое кувырканье. Прошла еще пара минут, и в дверях, прямо против моего лица, показался на задних лапах огромный, бурый с проседью медведь. Он держался одною переднею лапою за притолку, медленно покачивался и, далеко высунув свой пурпурно-красный язык, тяжело дышал и щурился. От него, как от раскаленной чугунной печки, било в меня несносным, сухим жаром; лишенный всякого эпителия, тифозный язык моего гостя мотался и вздрагивал; его липнущие маленькие глаза наводили дрему непробудную. Медведь подошел к моему дивану, закрыл мое лицо своей пушистой грудью и начал лизать мою голову своим острым языком. Не мог я определить — хорошо мне от этого или худо; не мог я крикнуть, не в силах был повернуться. Сгорая сухим жаром горячки, я беспрестанно путался в каких-то нелепых представлениях, слышал то детский шепот, то медвежьи вздохи, то звон и заунывную песню «про солому». Это становилось несносно; хотелось во что-нибудь вслушиваться, что-нибудь понять и проснуться, но развинченное тело лежало пластом, и всякие трезвые впечатления были чужды больной моей голове. В таком состоянии прошло, должно быть, очень много времени, прежде чем окружающий меня горячий воздух стал как будто немного тонеть, разрежаться, и с тем вместе заворочался и начал спускаться к ногам давивший меня медведь. Едва он чуть поосвободил мою голову, до моего слуха сейчас же, с первою же струйкою свежего воздуха, донеслось какое-тo знакомое, необыкновенно ласковое слово. Я ту же секунду по этому голосу узнал знакомый маленький голос, но мозг мой все-таки беспрестанно сбивался с пути, усыпал и путался. Ласковые слова долетали до меня с различными перерывами и по временам совсем как-то доходили звуками без значения. — Я не могу, — говорил мужской голос, — я люблю тебя, тебя одну, и тебя первую люблю я. Я чувствую, что при тебе только я становлюсь хоть на минуту человеком. — Не говори этого, Ромцю; ты сам не знаешь, чего ты хочешь, — отвечал маленький голос. — Я решил это, — говорил Роман Прокофьич, — слышишь, я решил. Я готов сделать это против твоей воли. — Поди, поди лучше сюда и сядь!.. Сиди и слушай, — начинал голос, — я не пойду за тебя замуж ни за что; понимаешь: — О чем ты плачешь? — О том, что ты меня не понимаешь. Ты говоришь, что я ребенок… Да разве б я не хотела быть твоею Анной Денман… Но, боже мой! когда я знаю, что я когда-нибудь переживу твою любовь, и чтоб тогда, когда ты перестанешь любить меня, чтоб я связала тебя долгом? чтоб ты против желания всякого обязан был работать мне на хлеб, на башмаки, детям на одеяла? Чтоб ты меня возненавидел после? Нет, Роман! Нет! я не так тебя люблю: я — О боже мой, о боже мой! как хороша, как дивно хороша ты, Маня! — прошептал Истомин. — Опять все красота! — Всегда о красоте. Она моя! моя! Скажи скорей: моя она? — Твоя. — Уйди ж теперь. — Зачем?.. Куда идти? — Беги, спасайся… Ты думаешь, я человек? Нет; я не человек: в меня с твоим вчерашним поцелуем вошел нечистый дух, глухой ко всем страданиям и слезам… беги… Он жертвы, жертвы просит! — Жертвы! — Да! тебя, тебя он требует на жертву. — На жертву?.. Я готова. — Ребенок! понимаешь ли, что ты сказала? Понятно ли тебе, какой я жертвы требую? — Нет, — решительно ответила Маня. — О дьявол! тебе такого чистого ягненка еще никто не приносил на жертву! — Я ничего не понимаю. Мне жаль тебя, мой Ромцю; жаль, тебя мне жаль! — Так поцелуй меня скорее. — Целую; на, целую! — Целуй… так, как ты меня целуешь… да, как ты сестер целуешь… иначе ждет беда!.. Нет; я не поцелую тебя! И долго, долго было и тихо и жутко; и вдруг среди этой мертвой тишины сильный голос нервно вскрикнул: — Я погублю тебя! И в то же мгновение прозвучало тихое, но смелое: — Губи! «Маня! Маня!» — усиливался я закричать сколько было мочи, но чувствовал сквозь сон, что из уст моих выходили какие-то немые, неслышные звуки. «Маня!» — попробовал я вскрикнуть в совершенном отчаянии и, сделав над собой последнее усилие, спрыгнул в полусне с дивана так, что старые пружины брязгнули и загудели. На этот шум из-за истоминских дверей ответил слабый, перекушенный стон. Как ошеломленный ударом в голову, выскочил я в другую комнату и прислонился лбом к темному запотевшему стеклу. В глазах у меня вертелись тонкие огненные кольца, мелькал белый лобик Мани и ее маленькая закушенная губка. Я перебежал впопыхах свою залу, схватил в передней с вешалки пальто, взял шляпу и выскочил за двери. Спускаясь с лестницы, слабо освещенной крошечною каминною лампою, я на одном повороте, нос к носу, столкнулся с какой-то маленькой фигурой, которая быстро посторонилась и, как летучая мышь, без всякого шума шмыгнула по ступеням выше. Когда эта фигурка пробегала под лампою, я узнал ее по темному шерстяному платью, клетчатому фланелевому салопу и красному капору. Спешными и неровными шагами обогнул я торопливо линию, перебежал проспект и позвонил у домика Норков. Мне отперла Ида Ивановна. Держа в одной руке свечу, она посмотрела на меня без всякого удивления, отодвинулась к стенке и с своей обыкновенной улыбкой несколько комически произнесла: — Честь и место. — Здравствуйте, Ида Ивановна! — начал я, протягивая ей руку. — Проходите, проходите, там успеем поздороваться, — отвечала девушка, поворачивая в двери довольно тугой ключ. В маленькой гостиной сидели за чаем бабушка и madame Норк. — О, хорошо ж вы нас любите! — первая заговорила навстречу мне старушка. — Да, хорошо вы с нами сделали! — поддерживала ее с относящимся ко мне упреком madame Норк. — Месяц, слышим, в Петербурге и навестить не придете. Я Иденьке уже несколько раз говорила, что бы это, говорю, Иденька, могло такое значить? — А Ида Ивановна, — спрашиваю, — что же вам отвечала? — Не помню я что-то, что она мне такое отвечала. — Кажется, ничего, мама, не отвечала, — откликнулась Ида и поставила передо мною стакан чаю. Я осведомился о Берте Ивановне, о ее муже и даже о Германе Вермане спросил и обо всех об них получил самые спокойные известия; но спросить о Мане никак не решался. Я все ждал, что Маня дома, что вот-вот она сама вдруг покажется в какой-нибудь двери и разом сдунет все мои подозрения. — А слыхали вы, у нас в анненской школе недавно какое ужасное несчастие-то было? — начала после первых приветствий Софья Карловна. — Нет, — говорю, — не слыхал. Что такое? — Ах, ужасно! Представьте себе, одна маленькая девочка стальное перо проглотила. — Это бывает в школах, — подсказала, вздохнувши, бабушка. — Да, это бывает по трем причинам, — проговорила Ида Ивановна. — Что такое, друг мой, по трем причинам? — прошептала старушка. — Это, бабушка, так говорится. — Как говорится? — Ах, боже мой, бабушка! Ну, просто так говорят, что все, что бывает, бывает по трем причинам. — Все-то ты, Иденька, врунья; всегда ты все что-нибудь врешь, — произнесла серьезно Софья Карловна и тихонько добавила: — Ох, эти дети, дети! Сколько за ними, право, смотреть надо! Вы вот не поверите, кажется уж Маня и не маленькая, а каждый раз, пока ее не дождешься, бог знает чего не надумаешься? — А где же, — говорю, — Марья Ивановна? — А на уроке. Уроки пения тут эти Шперлинги затеяли; оно, конечно, уроки обходятся недорого, потому что много их там — девиц двадцать или еще и больше разом собирается, только все это по вечерам… так, право, неприятно, что мочи нет. Идет ребенок с одной девчонкой… на улице можно ждать неприятностей. Kleine[27] неприятность не мешает grosse[28] удовольствию, Mutterchen,[29] — пошутила Ида Ивановна. — Ох, да полно тебе, право, остроумничать, Ида! — отвечала с неудовольствием madame Норк. — Совсем не умно это твое остроумие. А мы нынче тоже как-то прескучно провели время, — продолжала она, обратившись ко мне. — Ездили раза два в Павловск, да все не с кем, все и там было скучно. — С кукушкой говорили, — сказала Ида. — Да; сядем да спрашиваем, сколько кому лет жить? Мне всё семь или восемь, а Маня спросит, она сразу и замолчит. — А вам, Ида Ивановна? — О, ей, кажется, сто лет куковала. Уж она, бывало, кричит ей: «будет, будет! довольно!», а та все кукует. — Я бессмертная, — проговорила Ида. — Ну да, как же, бессмертная! — Увидите. — Ну да, рассказывай, рассказывай! Глупая ты, право, Ида! — пошутила, развеселившись, старушка. Ида, кажется, этого только и добивалась: она сейчас же обняла мать и, держа ее за плечи руками, говорила весело: — Все умрут, мамочка, на Острове, все, все, все; а я все буду жить здесь. — Почему ж это так? — смеялась, глядя в глаза дочери, старушка. — А потому, что без меня, мама, здесь ничему быть нельзя. — О, шутиха, шутиха! Мать с дочерью снова весело обнялись и поцеловались. В это же время у парадной двери резко брязгнул и жалобно закачался звонок. Софья Карловна вздрогнула, вскочила со стула и даже вскрикнула. — Ну, да что же это такое со мной в самом деле? — произнесла она, жалуясь и держась за сердце. — Ида! чего же ты стоишь? Ида Ивановна пошла отпереть дверь и мимоходом толкнула меня за ширму, чтобы показать Мане сюрпризом. Через секунду в магазине послышалось разом несколько легких шагов и Ида Ивановна сказала, что у них был я и только будто бы ушел сию минуту. Маня ничего не ответила. — Вы его не встретили? — продолжала Ида Ивановна. — Нет, не встретили, — уронила чуть слышно Маня. Она сняла с головы капор, подошла прежде к материной, а потом к бабушкиной руке и молча села к налитой для нее чашке. Я глядел на Маню сквозь широкий створ ширменных пол; она немного подвыросла, но переменилась очень мало; лицо ее было по обыкновению бледно и хранило несколько неестественное спокойствие, которому резко противоречила блудящая острота взгляда. Я вышел из-за ширмы и подошел к столу. Маня прищурила свои глаза, всмотрелась в меня и сказала: — Так вот это в чем дело! С этими словами она протянула мне свою ручку, спросила, как я здоров, давно ли приехал, и опять спокойно занялась чаем, а в комнату вошла горничная девушка с трубкою перевязанных лентою нот и положила их на стол возле Мани. Хотя на этой девушке не было теперь клетчатого салопа, но на ней еще оставался ее красный капор, и я узнал ее по этому капору с первого взгляда. «Кончено!» — подумал я себе, глядя на Маню. А она сидит такая смирненькая, такая тихонькая, что именно как рыбка, и словечка не уронит. Даже зло какое-то берет, и не знаешь, на что злиться. «А впрочем, и что же мне такое в самом деле Маничка Норк? На погосте жить — всех не оплачешь», — рассуждал я снова, насилу добравшись до своей постели. На другое утро я уж совсем никак не мог подняться; прокинешься на минуточку и опять сейчас одолевает тяжелая спячка. Я послал за доктором и старался крепиться. Часу во втором ко мне вошел Истомин; он был необыкновенно счастлив и гадок; здоровое лицо его потеряло всю свою мягкость и сияло отвратительнейшим самодовольством. — Нездоровы? — спросил он меня отрывисто. Я отвечал, что болен, и не сказал ему более ни слова. Истомин отошел к окну, постоял, побарабанил пальцами по стеклам и затем, заметив мне наставительно, что «надо беречься», вышел. С этой минуты я не видал ни Истомина, ни Мани в течение очень долгого времени, потому что у меня начался тиф, после которого я оправлялся очень медленно. |
||
|