"Том 3" - читать интересную книгу автора (Лесков Николай Семенович)Глава девятаяПробежал еще месяц. Живем мы опять спокойно, зима идет своим порядком, по серому небу летают белые, снеговые мухи; по вонючей и холодной петербургской грязи ползают извозчичьи клячи, одним словом все течет, как ему господь повелел. В Романе Прокофьиче я не замечаю никакой перемены; а между тем в нем была некоторая перемена, только не очень явно давала она себя почувствовать. Художественно ленивый и нервный Истомин стал еще нервнее, беспечней и ленивей. Месяца три спустя после Маниного праздника я как-то вдруг заметил, что Истомин уже совсем ничего не работает и за кисть даже не берется. Картина стояла обороченная к стене, и на подрамке ее лежал густой слой серой пыли. Увеличилась несколько обычная лень и ничего более, думал я и опять совсем забывал даже, что Истомин ничего не работает и валяется. Но мало-помалу, наконец, внимание мое стало останавливаться на других, более странных явлениях в характере и привычках Истомина. Роман Прокофьич прежде всего стал иначе относиться к неоставлявшим его дамам сильных страстей и густых вуалей. Перешвыривая ими с необыкновенною легкостью и равнодушием, он прежде всегда делал это очень спокойно, без всяких тревог и раздражений, а с некоторого времени стал вдруг жаловаться, что они ему надоедают, что ему нет покоя, и даже несколько раз выражал намерение просто-запросто повышвыривать их всех на улицу. Наконец в одно серое утро, валяясь в своем черном бархатном пиджаке по богатому персидскому ковру, которым у него была покрыта низенькая турецкая оттоманка, он позвал при мне своего человека и сказал ему: — Янко! Сделай ты милость, вступись в мое спасенье. Янко остановился и глядел на него в недоумении. — Будь благодетель, освободи ты меня от всяких барынь. — Слушаю-с, Роман Прокофьич, — отвечал Янко. — Какие ж ты для этого полагаешь предпринять меры? — А пущать их к вам, Роман Прокофьич, не буду. Это — довольно тонко и находчиво; я это одобряю, Янко, — отвечал спокойно Истомин и заговорил со мною о скуке, о тоске, о том, что ему главным образом Петербург опостылел и что с весною непременно надо уехать куда-нибудь подальше. В это время Истомин очень много читал и даже собирался что-то писать против гоголевских мнений об искусстве; но писания этого, впрочем, никогда не происходило. Он очень много читал этой порою, но и читал необыкновенно странно. Иногда он в эту полосу своего упорного домоседства молча входил ко мне в своем бархатном пиджаке и ярких канаусовых* шароварах, молча брал с полки какую-нибудь книгу и молча же уходил с нею к себе. Я заставал его часто, что он крепко спал на своей оттоманке, а книга валялась около него на полу, и потом он вскоре приносил ее и ставил на место. В другой раз он нападал на какую-нибудь небольшую книжонку и читал ее удивительно долго и внимательно, точно как будто или не понимал ее, или старался выучить наизусть. Долее всего он возился над Гейне, часто по целым часам останавливаясь над какою-нибудь одной песенкой этого поэта. — «Трубят голубые гусары»*,— сказал я однажды, заходя к нему и заставая его лежащим с маленьким томиком Гейне. — Что? — спросил он, наморща брови. Я опять повторил строфу легкого стихотворения, которое некогда очень любил и очень хвалил Истомин, — Кой черт — «Она была достойна любви*, и он любил ее; но он не был достоин любви, и она его не любила» — это старая история, которая будет всегда нова, — произнес он серьезно и с закуренной сигарой снова повалился на ковер, закрыл ноги клетчатым пушистым пледом и стал читать далее. Через заклеенную дверь я слышал раз, как он громко декламировал вслух: Я слышал также, как после этой последней строфы книга ударилась об стену и полетела на пол. Через минуту Истомин вошел ко мне. — А что вы думаете, — спросил он меня снова, — что вы думаете об этой «невыплаканной слезинке»? — А ведь вы больны, Роман Прокофьич, — сказал я ему вместо ответа. — Должно быть, в самом деле болен, — произнес Истомин. Он приподнялся, посмотрел на себя в зеркало и, не говоря ни слова, вышел. Ладить с Романом Прокофьичем не было никакого средства. Его избалованная натура кипела и волновалась беспрестанно. Он решительно не принимал никого и высказывался только самыми странными выходками. — Знаете, — говорил он мне однажды, — как бы это было хорошо пристрелить какую-нибудь каналью? — Чем же это, — спрашиваю, — так очень хорошо бы было? — Воздух бы немножко расчистился, а то сперлось уж очень. Роман Прокофьич поставил на край этажерки карту, выстрелил в нее из револьвера и попал. — Хорошо? — спросил он, показывая мне туза, пробитого в самое очко, и вслед за этим кликнул Янка. — Милый Яни! Подержи-ка, — сказал он, подавая слуге карту. — Янко спокойно поставил на своей стриженой голове карту и деликатно придерживал ее за нижние углышки обеими руками. Истомин отошел, приподнял пистолет и выстрелил: новая карта опять была пробита в самой середине. Я знал, что такие забавы у них были делом весьма обыкновенным, но все-таки эта сцена встревожила меня, и притом в комнате становилось тяжело дышать от порохового дыма. — Пойдемте лучше ко мне! — позвал я Истомина. — А здесь разве не все равно? Теперь здесь действительно воздух очень сперт. — Да, здесь воздух спирается, спирается, — заговорил Истомин, двигая своими черными бровями. — Здесь воздух ужасно спирается, — закончил он, желая придать своему лицу как можно более страдания и вообще скорчив грустную рожу. Это было невыносимо противно. Перед кем это, для кого и для чего он ломался? И несколько дней все он ходил смирнехонек и все напевал: Надоела уж даже мне эта песня. Шульц, встречаясь со мною у Норков, очень часто осведомлялся у меня об Истомине. — Что наш жук-отшельник делает? — спрашивал он. Я отвечал, что хандрит. — Заряжается, верно, чем-нибудь! — восклицал Шульц. — Я знаю эти капризные натуры: вдохновения нет, сейчас и беситься, — самодовольно разъяснил он, обращаясь к Иде Ивановне и Мане. Ни та, ни другая не отвечали ему ни слова. У этих обеих девушек Фридрих Шульц большим расположением похвалиться не мог. |
||
|