"Невозможно остановиться" - читать интересную книгу автора (Тоболяк Анатолий Самуилович)

2. СНОВА В ГОСТЯХ

Да, снова я в гостях. Из одной квартиры, чужой, переселяюсь в другую, тоже чужую, но в общем-то знакомую. Так уж получается независимо от меня. Она, Лиза, пожалела, видимо, сервизную Ивановскую рюмку.

Я во всяком случае не слышу условленного звона и в какой-то предельно критический момент теряю ее из виду, хотя она несомненно присутствует где-то рядом, в этой же комнате. Лиза. Семенова. Потенциально Теодорова.

Уже на улице я пытаюсь выяснить у Жанны Мальковой, где моя любимая женщина. Гневно так спрашиваю: где, Жанна, моя любимая женщина, отвечай! А Жанна хохочет: какая именно? ибо на двух руках у меня висит по одной Суни и по одной Фае. Мы представляем собой трехголовое, шестиногое существо с одной вроде бы кровеносной системой, но разнонаправленное в движении. По прямой идти не удается, хотя прямая короче зигзагов, а гипотенуза дворов короче уличных катетов. Замечаю, что ночь нежна. Теплая, свежая, многозвездная. Где-то за сопками глубоко дышит океан. Верхние огни телевышки, как маяки, указывают нам путь. Пустынно-то как, безлюдно! Куда мы идем, подруги, и главное — куда придем? Вот лет так двадцать с лишним назад я точно знал свою цель. Вот так же, под теми же звездами вел по улице двух своих одноклассниц после выпускного вечера, чтобы с одной расстаться у подъезда, а с другой, бесконечно любимой, уединиться в реликтовой роще японских тисов… Какие сильные поцелуи, объятья тесные, какое помрачение ума! Надежда! Бесконечное пространство предстоящей жизни! Даль, даль осиянная! Слышите, что говорю, Суни, Фаина? Некто некогда предполагал, что абсолютно бессмертен и наделен божьим даром любви. Где этот человек, покажите мне его. Эй! К кому я обращаюсь?

Не слышат, поют Булата Окуджаву, не спросясь измученного автора. Эти и те, кучкующиеся впереди. Сплошной соцреализм ночного города и трезвых звезд.

— Ко мне идем! — Это Суни.

— А можно ко мне! — Это Фая.

— А можно и ко мне, но нежелательно. Напугаем тараканов. — Это я.

— До свиданья, Юра! Заходи! Звони! — кричит Жанна Малькова издали.

Машет рукой и уводит нетрезвого, нечеткого своего гинеколога в какую-то арку, подальше от соблазнов. Рассасываются, распадаются по одному, по двое. А где же все-таки столичная практикантка, кто мне может сказать? Есть в ней маленькая тайна, однозначная, конечно, но все-таки… некий международный секрет.

— Мы ее убьем! — кричат подружившиеся программистка Фая и журналистка Суни.

Кровожадные какие! Нет, я не допушу криминала. Всю ночь буду контролировать ваши действия. Вот умница, Юра, контролируй!

То есть я умница, и они согласны на технический контроль. Приблизительно ровесницы. Лет так пятьдесят на двоих. Это немало, думаю я, но и немного в сравнении с моей полновесной зрелостью, с моей сексуальной мудростью.

Оказываемся в квартире, перебудоражив безмятежно спящий подъезд.

Уверен, что это квартира Суни. «Твоя же, Суни?» — «Моя, чья же еще!» — «Очень хорошо! А скажи, милая Суни, что у тебя есть в заначке из спиртного? Есть что-нибудь?» — «А когда у меня не было, вспомни!» — «Очень хорошо! Значит, мы пришли к правильной цели. Одобряешь, Фая?» — «Ну еще бы! Только ты не задумывайся глубоко, как тогда на даче, ладно?» — «Не обещаю, но постараюсь».

И пока Суни хлопочет на кухне — гремит, звенит, шарахается, напевает даже, насвистывает — мы с Фаей, переплетясь, падаем поперек тахты в единственной комнате. Первое знакомство. Что скрывается под одеждой? Все ли у нас на месте, не потеряли чего важного в дороге?

— Ого! — удивляюсь я.

— Ох, какой! — шепчет она.

— Эй! Эй! — кричит Суни, внедряясь с подносом. — А я? Я что, рыжая?

Она не рыжая, спору нет. Черные-пречерные волосы, черные глаза с яркими белками. Маленькая, игрушечная. Зовут Суни.

А вино тоже зовут по-иностранному: Агдам. Здравствуй, Агдам. Мы тебя ждем. Ты тоже здесь не лишняя, Суни. Нечетные числа счастливей четных — так утверждает то ли астрология, то ли мифология. Это касается цветов, сигарет, детей, календарных дат. Поэтому, извини, друг Агдам, мы тебя уничтожим. За Президента России предлагаю тост, присутствующие дамы!

К черту политику! — возмущаются обе. Сладкий агдам. Взращенный под горячим южным солнцем. Талонный агдам. Нереально мерзкий. Но каков темперамент! Никогда не подводит, проверено. Заставляет играть кровь. Напрочь отключает мысли о предназначении, скажем, человека. А то и сражает наповал, в ночь погружая. К чему верхний свет! Хватит и настольной лампы, лепечет маленькая Суни. И Фая считает, что так оно лучше. Вообще-то и одежда ни к чему, отягощает! Давай мы его разденем! Давай, давай! Посмотрим, какой он на самом деле под свитером и джинсами! Ах, ах! — сопротивляюсь я. Как вам не стыдно, бессовестные! Неужели вы и сами разденетесь? А ты нам помоги, Теодоров, миленький! Нет, этого я не сделаю. У меня принцип. Я сторонник женской эмансипации в пределах постели.

Так говорю, подчиняясь их быстрым рукам. Но это неправда. На моей совести (в прошлом, в прошлом!) столько разорванных в горячке трусиков и лифчиков — по нынешним временам это целое состояние. Сейчас веду себя трезвей, хладнокровней. Будь Суни одна, как случалось не раз, ей пришлось бы потрудиться надо мной, сорокалетним умудренным сатиром, чтобы я по-боевому восстал… Но четыре руки — не две, два разгоряченных лица — не одно, и вот, удивляясь себе, я предстаю перед ними во всеоружии. Ого! — кричат. — Ого! И быстро, как наперегонки, хохоча, освобождают себя от всего лишнего.

Одна маленькая, с твердыми, острыми грудками, темнокожая; другая белобрысая, худощавая и светлокожая. Так я их вижу, лежа посредине тахты в ожидании. Надеюсь на некоторые неожиданности, а иначе ради чего лежать бы? Чувствую, что друг агдам, соединившись с ивановской водкой, исправно гонит кровь. Но мгновениями набегают какие-то темные волны — все исчезает. Спасибо соседям-зверям, а то висел бы сейчас в ванной комнате, склонив голову к плечу, вывалив язык, протухал бы в одиночестве, пока не хватились бы друзья-приятели: что-то Теодоров не показывается давно, не случилось ли чего с ним! Стало быть, думаю, есть смысл продолжать еше некоторое время? И вскрикиваю:

— Уй! Уй!

Это одна из двух перекатывается через меня. Ловлю, возвращаю на себя, ухватив за ягодицы. Это Фая. Она. Давай, Фая, знакомиться. А ты, Суни, побудь временно наблюдателем. Подсказывай нам, что не так делаем. Подсказывай! Подглядывай! Подглядывай! Любовь это называется. Так любовь. И так любовь. И так любовь, и эдак.

Фая вопит.

— Ты что? — замираю. — Больно, что ли?

— Не-ет! Не-ет!

Ага, просто крикунья. Бывает. То есть бывают крикуньи, а бывают партизанки, зубы стиснувшие. У Фаи глаза ошалелые. Вопит. Такая реактивная Фая.

— Тиш-ше ты! Соседи! — шипит Суни, сидя с поджатыми под себя ногами, наблюдая под удобным углом зрения.

— Ой! Ой! Ой! Ой! — не внемлет страстная Фая.

Что ж, перевернемся. Перекатимся. Технология позволяет. Может быть, так ты умолкнешь, Фая. Вот так. И вот так. И вот так.

— Ой! Ой! — закатывает глаза.

Невозможно прикоснуться. Сплошная эрогенная зона. Колючей проволокой надо бы обносить такую пылкую Фаю, смутно, в горячке, думаю я. Вот растревожила Суни. Она дерет меня ногтями за плечо, тянет к себе. Опасается, что при такой Фае все у меня произойдет неожиданно скоропалительно… напрасно, Суни. Я не думаю о себе, как бывало в прошлом. Давно преодолел половой эгоизм, кореяночка моя, и теперь стараюсь, как могу, заслужить благодарность. За честно выполненную любовь, можно так сказать? А следовательно, про тебя, кореяночка, не забываю, нет. Не забываю! Нет!

— Хватит с нее! Иди же сюда! — сердится Суни. Соски торчат, рот приоткрыт, волосы растрепаны.

Извини, Фая, крикунья. Отдохни, отдышись, понаблюдай за интернациональной парой. Дружба народов. Преемственность традиций и опыта.

— Ой! Ой! — не стихает Фая. То есть я к ней уже не прикасаюсь, но Фае и картинки хватает, чтобы чувствовать и голосить свое. Ну и Фая. Ну и Фая. (Такой ритм моих мыслей и телодвижений.)

Так действую прагматически, но назревает что-то… темнеет в глазах, товарищи… я еще живой… агдам не подводит… где ты, зеленоглазая Лиза?.. и прошу их перевернуться, и переворачиваю, и четыре, стало быть, ягодицы, темнокожих и белокожих, передо мной… я хочу заслужить их благодарность.

И, кажется, заслуживаю. Они лежат, тихонько повизгивая, я между ними, тяжело дыша, — не я даже, а оболочка моя без внутреннего содержания, и вот получаю с двух сторон благодарные чмок-чмок. Спасибо, мол, Теодоров, не жалел себя, не экономил, не скаредничал, не собой лишь был занят, как некоторые индивидуалисты. Имеешь право на отдых, на порцию агдама, вообще, право на существование… так надо понимать их ласки. А может, питают иллюзии на продолжение процесса после антракта?

Кыш, кыш! — бормочу я, прикрыв глаза, и слышу, как одна за другой, хихикая, шлепая босыми ногами, упрыгивают в ванную. Сразу же с шумом льется вода. А я сажусь, тряся головой. Слабость и одурь. Так астронавты, наверно, чувствуют себя при возвращении на землю: забытая тяжесть притяжения… А зачем, собственно, летал? — думаю. Вернулся в знакомое чистое поле, к дружку агдаму, в ту же самую непременную ночь.

Вот и попутчицы по полету. Bыходят из ванной пьяненькие, свежеомытые — темная и светлая… язычки заплетаются… глаза неземные… вообще, страшноватые, на ведьмачек похожие… часто бывают с ними такие преображения.

Кыш, кыш! — опять бормочу. Я неприкасаем. И сам плетусь в ванную под горячий душ.

…и пробуждаюсь на ковре, завернутый в одеяло, от загадочных звуков: вздохов каких-то, стонов, причмокиваний в темноте. Пытаюсь сообразить, где я и что со мной, куда попал и откуда. Это иногда непросто — определиться в пространстве, не пользуясь никакими приборами, осознать себя живым и вспомнить свое нынешнее имя. Несомненно, что все еще остаюсь тем, кем был, — Теодоровым. Но качественно я вроде бы иной: старый, гнилой инвалид. Рука, например, не моя, затекшая до онемения, сердце бьется не так, как ему положено, вызывающе часто, затылок ломит, спеклись губы, лоб в поту холодном. Все это признаки ночного перерождения. Или вырождения, что тоже не исключено. Но звуки рядом — стоны, причмокивания — заставляют все-таки анализировать ситуацию. И я тяну руку к ночнику, включаю его, хрипя при этом:

— Эй, хозяюшки!

А они не отвечают. Их тут, собственно говоря, нет. Они в таких высях, в таких далях, откуда Земля не просматривается и голоса не слышны. Можно зазвенеть стаканом и бутылкой — я звеню; можно выпить агдаму, закурить сигарету, что я и делаю; можно определиться по часам: четыре ночи; для них не существует ни звуков, ни времени. Даже свет им не мешает, а я ведь направил его на тахту. Разглядываю, как старательный ученый, сложную конструкцию двух тел. Темные ноги — светлая голова; темная голова — светлые ноги. Прекрасно обходятся без меня. Упоительное самообслуживание за гранью сознания. Стоны, перевороты… впору броситься им на помощь… но не будет ли это насилием над завоеванным плюрализмом?

Тут Суни, наконец, вскидывает голову. Она наверху, и она, по-видимому, инициаторша, снабдившая программистку первичной информацией…

— Теодоров! Нахал! Погаси свет!

— Зачем же? — хриплю. — Интересно же.

Ей некогда возражать, упускать мгновения. А я чувствую, что выздоравливаю, что наливаюсь вроде бы силой, что готов к ним присоединиться. Ибо, думаю, среди двух всегда найдется незанятое местечко для третьего, пусть мужчины, в данном случае не столь уж необходимого… Но опаздываю. Длинная судорога разрушает замечательную конструкцию. Распадаются. Лежат неподвижно. И вдруг Фая (программистка) содрогается от громких рыданий. Суни ловко переворачивается и, обнимая, целуя ее, утешает на своем языке.

«Ким Ир Сен, — чудится мне в ее шепоте. — Ро Дэ У… Чимча… Пенсе…»

Мой порыв утихает. Чем я могу помочь? Что нового предложить? Лучше щелкнуть выключателем — и я щелкаю. Забираюсь под одеяло, закрываюсь с головой. Сворачиваюсь клубком. Стискиваю зубы. Закрываю глаза. Хочу заснуть и не проснуться.