"Ассасины" - читать интересную книгу автора (Гиффорд Томас)1 ДрискилЯ слишком устал, и меня мало волновало, на каком самолете лететь. Главное, чтобы он доставил меня в Париж Возвращение в реальный мир после того, что удалось обнаружить в пустыне, было чем-то большим, чем просто перемещение в пространстве. Для меня все изменилось, с моральной, интеллектуальной и философской точек зрения. В голове словно рубильник переключился, заставил винтики и колесики мозга вращаться в совсем ином направлении. Ну и, разумеется, полной ясности никак не наступало. Все это напоминало бесплодные попытки забросить мяч с одноярдовой отметки. Они страшно изматывают, и в конце концов у тебя возникает ощущение, что ты никогда не сможешь этого сделать. Я виделся с Габриэль Лебек, правда, недолго, рассказал ей, что произошло с отцом, и она сообщила властям. Она понимала, что я должен уехать. Сам я испытывал некоторую неловкость, что оставляю ее одну в такой ситуации, но выбора просто не было. А она уверяла меня, что вполне справится с работой в галерее, что у нее есть друзья, они помогут. К счастью, Габриэль не принадлежала к тому сорту девушек, которым приходится объяснять все на протяжении нескольких дней. Я пытался связаться с Клаусом Рихтером, но секретарша сказала, что он отправился в Европу, на закупки. Нет, расписания его перемещений она не знала, а потому связаться с ним по телефону невозможно. Но я могу оставить ему сообщение, поскольку он будет звонить ей почти каждый день. Однако сообщение, которое я мог бы оставить Клаусу Рихтеру, не предназначалось для глаз и ушей его секретарши. Да и о чем вообще я могу ему сообщить?... Разве что спросить, почему он лгал мне и какие дела вел с Церковью сорок лет тому назад, и получить вполне ожидаемый ответ. Мне не следовало забывать, что я юрист. И золотое правило юриста: никогда не задавай вопрос, если ответ известен тебе заранее. В первый же час полета я уснул мертвым сном, а проснувшись, понял, что надо как-то систематизировать добытую информацию и свои собственные умозаключения. Однако слишком уж много чего произошло за последнее время, и я был явно к этому не готов. Одно дело вести жизнь юриста, исписывать сотни страниц, знакомиться с официальными бумагами. Каждый юрист знает: всего в голове не удержишь, — но то, что предстояло записать мне... нет, слишком уж все это сложно, запутано, прямо руки опускаются. И все же я решил начать. Достал блокнот и принялся за работу. Ведь я, черт возьми, должен знать, что делать, когда окажусь в Париже. Сестра проделала весь этот путь от Парижа до Александрии с целью разыскать Клауса Рихтера. И, возможно, Этьена Лебека тоже. Пока еще не совсем ясно, в каком именно порядке. Очевидно, имя Рихтера она нашла в каких-то бумагах епископа Торричелли в Париже. Рихтер... Я так ясно представлял его себе. Сидит за столом с песочными часами, где перетекает из одной колбы в другую песок африканской пустыни. Он сам сказал мне, что знал Торричелли, что имел связи с Церковью, что, как представитель оккупационных войск, был вынужден вести с ней дела и следить за тем, чтоб в парижской Церкви не окопались бойцы Сопротивления. Он же заявил мне, что не знает Д'Амбрицци, и солгал, поскольку на снимке они были вместе. И, естественно, забыл сообщить мне о том, что был во время войны посредником в торговле похищенными произведениями искусства между Церковью и нацистами. Что то был взаимовыгодный процесс, дававший обеим сторонам возможность не только обогатиться, но и шантажировать друг друга. Мы не будем разоблачать вас, если вы, в свою очередь, будете держать язык за зубами. И, по всей очевидности, этот черный бизнес продолжается до сих пор; выжившие нацисты находят способы продать свои награбленные сокровища Церкви. Римской Церкви... Все просто. Нет, это кажется невероятным, и тем не менее просто. Возможно также, что бизнес обрел формы чистого шантажа, если не считать мелкой формальности, сбыта краденых произведений. И все равно, все как-то Надо разобраться с братьями Лебек. Я знал, что одного Лебека убили, задушили, переломали кости на маленьком парижском кладбище еще во время войны. Совсем краткое время я знал второго Лебека, еще живого. И он говорил о некоем Саймоне. О человеке, которого страшно боялся и который, как он решил, прислал меня из Рима, чтобы убить его... «Убить нас всех» — так он тогда сказал. Тут же возникает масса вопросов. Кто такой этот Саймон? Кого «всех» он собирался перебить? Рихтера и Этьена Лебека? Непонятно. О чем тогда говорил мне Лебек? Ага, о том, что моей единственной защитой является неведение. Сказал, что я могу укрыться в этом своем неведении и тогда они могут оставить меня в живых... И снова в таинственном списке имен или кодовых кличек возникает Саймон. Мы с Габриэлой видели эти имена в дневнике ее отца. Саймон, Грегори, Пол; Кристос, Архигерцог. Узнаю ли я когда-нибудь, кто они такие? И почему там стоял этот загадочный, раздражающий восклицательный знак? Почему он был проставлен против этого странного имени или прозвища Архигерцог? Возможно, то были кодовые клички людей на старом снимке? Плюс еще один человек... А что касается самого снимка... Епископ Торричелли в простой мирской одежде. Клаус Рихтер в военной форме вермахта, с расстегнутым воротничком. Д'Амбрицци, отец Ги Лебек. И еще один человек, сделавший этот снимок. Чем, черт побери, они занимались на этом сборище? Возможно, Рихтер выражал свою обеспокоенность тем, что внутри Церкви действовало движение Сопротивления? И уж кому, как ни Торричелли, предстояло разубедить немцев в том, что Церковь укрывает бойцов Сопротивления. Может, именно поэтому они и собрались. Или же то была дележка награбленных сокро-виш? В этом деле могли участвовать отец Ги Лебек с братом, а может, и сам священник тоже. Но что делал среди этих типов Д'Амбрицци? И кто и почему убил отца Лебека на кладбище? Нет, все эти мысли просто могли свести с ума. Да, и потом, не забыть еще результаты посещения монастыря. Один человек погиб. По сути, из-за меня. Я этого не хотел, но ничего не мог поделать. Есть и один плюс. Я узнал имя седовласого священника с ножом. И еще узнал, что он получал приказы из Рима. Об этом не то что говорить, даже помыслить страшно. Просто мороз по коже. Август. Послан из Рима. Убивать. Кто он?... И кто, скажите на милость, мог его послать? Через несколько часов я вынырнул из беспокойного сна, весь в поту. Глаза слезились, во рту пересохло, горло саднило. Взглянул на себя в зеркало в тесной вонючей кабинке самолетного туалета. Не самое приятное зрелище. Казалось, сам мой организм, перегретый, обезвоженный, изнуренный сверх всякой меры, источает эту вонь. И на борту я ел черт знает что. И ведь не хотелось есть, а ел, просто чтобы скоротать время. Поэтому и снились разные гадости, и еще приснился один старый и жуткий сон, с которым я пытался бороться всю свою жизнь. Но сегодня он привиделся снова и принял новый оборот, еще более страшный. В нем то и дело возникало лицо Этьена Лебека. Во сне он сидел, привалившись к носовому отсеку маленького самолета, из пулевой раны на лбу и из онемевшего полуоткрытого рта выползали насекомые и тут же заползали обратно. И еще он весь распух, раздулся от газов. Того гляди лопнет, как надувная кукла. Но не это пугало меня больше всего. Угол, под которым находилась его голова, прилипшие ко лбу волосы и глаза, налитые кровью, которыми он смотрел на меня, словно хотел что-то сказать, но не мог, потому что умер. В этом сне он напомнил мне то что я постоянно пытался выбросить из головы на протяжении многих лет, то, что старался не пропустить в свои сны. Он напомнил мне маму. Выдалась одна из тех ночей, когда все плохо, кажется, хуже быть не может. И однако с каждой минутой становилось все хуже. Долгий неудобный перелет, все эти вопросы и сомнения, от которых уже просто гудела голова, скверные сны, обретшие страшное новое измерение, пистолет в моем багаже, постоянный источник беспокойства. Я захватил его с собой, так, на всякий случай. Прекрасный новый мир, и в нем такое жалкое существо! Когда мама упала через перила в нашем доме с видом на Парк-авеню, я услышал шум падения из своей комнаты. Здание было трехэтажное, триплекс, так, кажется, называют такие сейчас. Двадцать с чем-то комнат и страшно низенькие резные перила на балконах и лестничных площадках. Слишком низкие, все в голос твердили, что это опасно, что рано или поздно все это очень плохо кончится. И вот я сидел у себя в комнате и слушал по радио трансляцию футбольного матча с участием «Нью-Йорк Джаэнтс», а это означало, что было воскресенье. Отец куда-то уехал, Вэл навещала свою школьную подружку, слуг отпустили на выходной, и мы с мамой остались в доме вдвоем. Я услышал странный звук: не крик, не вопль — звон разбитого стекла и стук, когда ее голова ударилась о паркет в вестибюле. Вестибюль? Нет, скорее то была просто очень просторная прихожая, целый зал, входя в который, я почему-то вспоминал некий мифологический замок. Его украшали пара огромных полотен, одно кисти Сарджента, несколько высоких растений в кадках, персидский ковер непонятного происхождения, пара бюстов очень неплохой работы. И вот мама пролетела сквозь все это пространство. Через неподвижный воздух, в котором висели пылинки и запах от тысяч выкуренных сигар. Упала вниз, как камень, в одном из своих полупрозрачных одеяний, кажется, то был пеньюар из тонкого газа, и рядом с ней разбился бокал с мартини... Нет, она сжимала его в руке, этот бокал, разлить драгоценную жидкость, ни боже мой, она вовсе не собиралась разливать столь превосходный напиток лишь потому, что совершает самоубийство. И пока были силы, она сжимала его в руке, а потом выпустила, и бокал разлетелся на мелкие осколки. Мы никогда не признавали, что мама умерла по собственной воле. Это был несчастный случай, всему виной эти проклятые низенькие перила. Этот джин. Этот вермут. Несчастное стечение обстоятельств. О самоубийстве никто не сказал ни слова. Господи, да ни за что! Кто угодно, только не Дрискил. Но я-то знал. Я знал. Упала на паркетный пол, сжимая в руке изящный хрустальный бокал баккара. Потому как никогда не знаешь, когда вдруг захочется выпить, сделать последний глоток. И я выбежал из комнаты, слетел вниз по ступенькам и нашел ее рядом с разбитым бокалом, и из узкой бледной ладони торчал осколок стекла, кусок отбившейся ножки бокала, напоминающий шип, легкая аллюзия с католицизмом и его символами, она была словно распята на этом осколке бокала с мартини. Я слышал звон разбитого стекла, слышал страшный звук, с каким ее голова ударилась о паркетный пол с инкрустациями. Чисто механические звуки, сопровождавшие смерть мамы. Я увидел, как она полулежит на этом полу, привалившись спиной к массивному резному гардеробу ручной работы в стиле Гриндлинга Гиббонса. На «Сотбис» его выставили на аукцион, и он ушел за весьма приличную сумму, пятьдесят тысяч долларов. Она была невероятно мертвой, совсем мертвой, если в смерти вообще существуют градации. Может, и существуют. Кровь заливала пол, вся рука была в крови, кровь бежала изо рта, носа и головы. Волосы слиплись от крови. Кожа приобрела голубоватый оттенок. В глазах лопнули мелкие кровеносные сосуды, и она смотрела на меня, словно находясь по ту сторону этой кровавой завесы. Все это было ужасно, и особенно ужасным показался тот факт, что умерла она не сразу. Видно, сработал некий непостижимый, чисто моторный инстинкт, и, врезавшись в пол со скоростью «икс» километров в час, она, моя бедная мамочка, пыталась придать себе пристойный вид, привалилась спиной к гардеробу, с тем чтобы я не увидел ее во всем безобразии смерти, с непристойно раскинутыми ногами и задравшимися полами пеньюара. Мама. Мертвая. Она снова посетила мои сны в этой ужасной сцене на полу. Вот только дом был другой, непонятный, то ли в Принстоне, то ли на Парк-авеню, и я старательно прогонял этот сон, с самого начала. Потому как знал: в нем должна крыться еще и причина, настолько страшная, что я был не в силах узнать или вообразить ее. Причина, по которой она решила прыгнуть вниз. Сперва снилась эта сцена в каком-то непонятном помещении, и она тянула ко мне руки, точно пыталась что-то сказать, а лицо было скрыто в тени или в дымке, которыми так часто пользуются в Голливуде. Во сне меня окутывал запах ее туалетной воды и пудры, я силился расслышать, что она хочет мне сказать, но не получалось. Я знал, что это страшно важно для нас обоих, но никак не мог расслышать, что она говорит... А потом годы или месяцы спустя начал сниться другой сон, где она летит с балкона, потом звук удара, налитые кровью глаза, на полу лужа джина и вермута, и запах ее духов смешивается с запахом крови, мартини и смерти... Она и бедняга Этьен Лебек, моя жертва, все время менялись местами в сновидениях, почему-то никак не получалось их разделить. Я был пленником этих снов. Из некоторых тюрем нельзя бежать, а значит, свободы нет нигде. В ту ночь я понял это особенно отчетливо. Дрискилы знали все о несвободе мысли. Я всегда останавливался в отеле «Георг V», но теперь все изменилось. Как и Вэл, я начал оглядываться через плечо. И, прибыв в Париж, пренебрег этим знаменитым отелем. И нашел какую-то маленькую безымянную гостиницу на левом берегу Сены, на бульваре Буль Миш. Прямо с улицы поднялся по узкой лестнице рядом с табачным киоском, зарегистрировался и получил ключ. Справа от номеров находилась небольшая столовая для завтраков и какой-то совершенно карликовый лифт за металлической сеткой. Предназначенная мне комната оказалась узкой и длинной, но очень опрятной. Сильно пахло мастикой для пола. Номер угловой, с маленьким типично французским балкончиком, выходившим на Буль Миш и еще какую-то улицу; окно просторной треугольной ванной комнаты выходило в узкий проулок, и внизу зазывно мигали яркие красные огоньки пиццерии. Вечер выдался прохладный, где-то вдалеке погромыхивал гром, ночное небо казалось розоватым от моря огней. По бульвару бесконечно сновали машины. Я знал, что к утру магия ночного освещения рассеется и Париж будет казаться сереньким и мокрым, что ничуть не уменьшит шарм его старинных улиц и зданий. Простыни казались твердыми от крахмала, подушки страшно тяжелыми и плотными, а сам я слишком устал, чтобы думать. И вскоре заснул с книгой Вудхауса «Оставьте это Псмиту» на груди. Возможно, я всегда буду оставаться в неведении. Издали доносился смех Вэл, она смеялась над своим бестолковым старшим братом. Проснулся я поздно, разбудил меня стук в дверь. Затем я услышал, как поворачивается ключ, и в номер вошла девушка, регистрировавшая меня вчера в приемной. Вошла с улыбкой и подносом с круассанами, бриошами, маслом, баночкой джема, кофейником, молочником, сахаром, серебряным столовым прибором, словом, всем, что нужно человеку для поддержания жизни и хорошего настроения. Я сел в постели и принялся жевать. Вечером забыл закрыть дверь на балкон, и небо за ней было жемчужно-серым, и по стеклу ползли капли дождя. Окошко в ванной я тоже оставил открытым, из него тянуло холодным ветерком. Я разглядывал в зеркале свою физиономию с сильно отросшей Щетиной и усталыми тусклыми глазами. Я стоял над раковиной и пытался привести себя в порядок. С улицы, сквозь ровный шум дождя, доносился отдаленный рокот грома. Постояв под теплым душем, я сменил повязку на спине. Похоже, что рана заживает нормально, болей я почти не чувствовал, однако на всякий случай проглотил несколько таблеток. Потом вышел на балкон и смотрел вниз, на людей в пальто и плащах, они выгуливали своих собак, покупали в киосках утренние газеты, стоя в дверях кафе, покуривали сигареты и провожали взглядами автомобили, с шумом проносившиеся мимо по мокрому асфальту с включенными габаритными огнями, которые отражались в лужах. К полудню я был готов выйти. Я знал, каким будет мой первый ход. Знал, с чего начать. С Робби Хейвудом мы не виделись лет десять. Все называли его «Викарием» с легкой руки моего отца, но лично я всегда подозревал, что был он не кем иным, как прожженным старым сукиным сыном, из той породы, что никогда не сдаются и не умирают по своей собственной воле. Сейчас ему за семьдесят, но такие типы живут вечно. Так что же за человек был Викарий? Бойким газетчиком, журналистом, освещавшим события в Европе от Парижа до Рима с середины тридцатых годов. Целых полвека, но этот тип был неподвластен времени. Отец знал его довольно долго, с 1935-го, когда начал работать на Церковь в Риме. Он познакомил меня с Викарием в Париже во время каникул, тогда мы с Вэл познакомились и с Торричелли. Отец был с Робби Хейвудом на короткой ноге, и сам я позже, приезжая в Париж, встречался с ним передать привет и частенько угощал его роскошным обедом. За обедом мы всегда говорили с ним об отце. И о Церкви — тоже. Помню, что Хейвуд потешался над моими рассказами о краткой вылазке в стан иезуитов. Он, пожалуй, был единственным на свете человеком, который мог открыто смеяться над всем этим. Постепенно и я заразился от него и тоже стал считать этот свой опыт смешным и страшно забавным. Только Церковь, как мне казалось, могла воспитать столь искушенного в ее делах человека, католика, который никогда не перевозбуждался из-за этой самой Церкви, был ни «за», ни «против». Он всегда был бесстрастен, ироничен, замешен, по его собственному выражению, «на дрожжах чистой злобы». Робби очень много писал о Церкви, и отец называл его наблюдателем из Ватикана, или рукой старого Ватикана. Я вспомнил о нем еще в самолете, по пути в Париж. А, наверное, следовало бы вспомнить раньше, потому как Вэл проводила свои исследования именно в Париже. Правда, о нем никогда не упоминала. А вот он всегда расспрашивал о Вэл, впрочем, давно это было. Сомневаюсь, чтобы она встречалась с ним с тех пор, как мы были еще детьми. Хейвуд принадлежал к тому разряду мужчин, которые не слишком нравятся женщинам. Это во-первых. А во-вторых, она была серьезным ученым, а он всего лишь газетным сплетником, мастером дешевых сенсаций, отвязанным журналистом, словно явившимся из любительского австралийского спектакля под названием «Первая полоса». И когда я пребывал в полудреме под рокот самолетных турбин, в голову мне втемяшился этот самый Викарий, да так и засел там. Возможно, он все же виделся с Вэл во время ее пребывания в Париже. А подумал я о нем вот почему. Робби Хейвуд мог быть связующим звеном с прошлым. Во время войны он находился в Париже. Я позвонил ему домой, но никто не ответил. Хотел было позвонить в «Пеструю кошку», но затем решил сделать старику сюрприз. Прогулка под холодным дождем пошла мне на пользу. Похоже, само ощущение пустыни наконец удалось подавить, и оно уже не терзало мозг, глаза и кожу. Нет, с пустыней вполне можно справиться, только дайте мне для этого прогуляться под дождем по оживленным улицам города, где повсюду люди, запах выхлопных газов, бензина, мокрые тротуары. Квартира Робби находилась в одном из самых старых и обветшалых зданий Парижа, на Пляс де ла Контрескарп, где почти пятьсот лет назад мог разгуливать Рабле. Викарий обожал этот район за его древность и историю. Как-то раз он устроил мне целую экскурсию по этим местам, привел к дому по адресу Рю Муфертар, 53, неподалеку от площади, где в 1939 году рабочие нашли 3351 золотую монету из золота самой высокой пробы. То были деньги Людовика XV, спрятанные здесь давным-давно его казначеем. Робби только что переехал в свою квартиру с видом на площадь и так возбужденно рассказывал об обнаружении клада, точно это случилось вчера. Викарий вообще умел возродить прошлое к жизни, и вот теперь я собирался поведать ему историю, от которой он наверняка придет в восторг. Грязные дела, шантаж и убийства, и все это происходит в римской Церкви. Я вышел из гостиницы. И мной тут же овладела радость узнавания, и воспоминания о маме, ее загадочной смерти и той причине, которая могла подтолкнуть ее к самоубийству, постепенно отступили на второй план. Этот город всегда действовал на меня успокаивающе. Я мог думать и вспоминать о маме и сестре, но впервые за долгое время эти воспоминания не сводили меня с ума. Я пересек бульвар Сен-Жермен у Пляс Мобер, тоже хорошо знакомый район благодаря Викарию и его кровавой истории, так как площадь эта служила в давние времена местом казни. В 1546 году, во времена правления Франциска I, здесь пытали гуманиста, философа и печатника Этьена Доле, предварительно объявив еретиком. А потом сожгли, и для казни использовали в качестве растопки собственные его книги. Жадные взгляды толпы, дикие возбужденные ее крики — вот, должно быть, последнее, что видел и слышал несчастный Доле. Проходя через эту площадь, Робби Хейвуд всякий раз салютовал памятнику монсеньеру Доле. «Времена меняются, — говорил при этом он, — но Париж никогда не дает тебе забыть и простить». Теперь же здесь расположился открытый рынок, и торговля шла шумно и бойко прямо под дождем. Я шел по Рю Монж, затем свернул на улицу Кардинала Лемоэна и вскоре вышел на Контрескарп. Ветра почти не было, облетевшие листья липли к мокрому тротуару. Впереди плыл в воздухе величественный купол Парфенона. Он походил на космический корабль, который или готов вот-вот приземлиться, или, напротив, только что взмыл в небо в дожде и тумане. Я стоял, затаив дыхание, и не сводил глаз с окон квартиры Робби на втором этаже. Они были наглухо закрыты ставнями, по ним безжалостно барабанил дождь, струйки воды стекали с карниза на подоконники. Это место всегда напоминало мне сцену из старого черно-белого фильма, где Жан Габен играет очередного крутого парня. В центре дворик — с деревьями и клочком газона. Деревья с облетевшей листвой стояли мокрые, черные, одинокие и выглядели так жалко. Веками этот район наводняли клошары, всякие бродяги, оборванцы и прочие подозрительные личности, и здесь всегда превалировал серый цвет. Казалось, они поджидали моего возвращения, не тронулись с места, ничуть не изменились за все эти годы. Сидели под деревьями, сбившись в кучи, в свитерах и дождевиках. Пара огромных черных зонтиков отливала мокрым блеском и походила на гладко отполированные валуны. Еще несколько бродяг забились в упаковочную клеть. «Пестрая кошка» была на месте, бар и кафе с видом на площадь и низким козырьком навеса в полинялую бело-зеленую полоску. Полотно провисло, в нем собрались маленькие лужицы. Этому навесу определенно не дожить до следующего лета. Белая краска на стенах облупилась, а в некоторых местах вздулась пузырями. Я пересек площадь под пристальными взглядами клошаров и вошел в заведение, где у Викария было нечто вроде рабочего кабинета. Огромный толстый кот вальяжно раскинулся в дальнем конце стойки бара. Сощурившись, смотрел на меня, кончик хвоста ходил налево и направо, напоминая маятник старинных дедовских часов. Или тот самый кот, что жил здесь всегда, или же кто-то из его потомков. Ничего не изменилось. За стойкой по-прежнему стоял Клод и болтал с каким-то лысым господином с заостренным в форме пули черепом и огромным носом, в который ушло все его лицо. Переносицу оседлали очки в черной оправе. На нем был черный костюм, белая рубашка, черный галстук. «Этот притончик, — сказал мне Робби, когда впервые привел сюда, — служит мне кабинетом. Клод из австрияков, ему можно доверять, не то что этим гребаным лягушатникам. Здешняя помойка для честных людей, ваша светлость, единственная нормальная помойка во всем городе». Клод двинулся ко мне, кот лениво поднялся и затрусил следом по стойке, потом вдруг остановился и зашипел. — Мистер Дрискил, — сказал бармен, — вот уж кого давненько мы здесь не видели, сэр. — Да, почти десять лет, — кивнул я. — У вас хорошая память. А вот киска, похоже, меня не помнит. — Так Бальзака вы никогда не видели. Ему только шестой год пошел. Весь в папашу, такой же похотливый стервец. У него одна забота — писать в горшок с банановым деревом. — А вот это было нечто новенькое. У двери торчало из кадки растение с грязными длинными листьями. — Бальзак решил поливать его вместо меня. Писает чуть ли не каждый день. Да нет, какой там, два раза в день, вот банан и растет, как бешеный. Так и прет. Наверное, от страха. — Он вздохнул. Я заказал пива. — А Викарий сегодня заходил? Хотел сделать ему сюрприз. С улицы донесся раскат грома, Бальзак навострил уши, слегка склонил набок круглую голову. Клод поставил передо мной бокал. — О Господи, — вздохнул он, — о Боже ты мой милостивый! — Потом покосился на лысого господина с длинным носом и кивком подозвал его. — Поди сюда, Клайв. Это Бен Дрискил. Наверное, слышал, как Викарий о нем рассказывал. Мужчина подошел, протянул руку. Я пожал ее. Рука была холодной и вялой. — Клайв Патерностер, рад познакомиться. Робби страшно огорчился, узнав о смерти вашей сестры. Так и слышу его слова: «Это черт знает что». Этим летом они несколько раз виделись. Тогда я с ней и познакомился. Ах, бедный старина Викарий... — Где он? — спросил я. — Только не говорите, что работает. — И я улыбнулся, но ответных улыбок не последовало. — Вы опоздали всего на три дня, друг мой, — сказал Клайв Патерностер и шмыгнул своим огромным носом. — Сгорел наш Викарий синим пламенем. Его больше нет, мистер Дрискил. А ведь еще сравнительно молодой человек. Лет семидесяти с хвостиком. Мне самому шестьдесят три. — Он вернул съехавшую оправу очков на прежнее место. — Викарий умер, мистер Дрискил, в самом расцвете лет и сил. — Прискорбно слышать, — заметил я. Голос мой слегка дрожал. — Хороший был человек. — Так, значит, он виделся с Вэл! Но зачем? О чем они говорили? Ведь и он тоже был в Париже во время войны... — И как же он умер? — О, очень быстро, — с горечью ответил Клод и погладил кота. — Особо не мучился. — И он мрачно покосился на Патерностера. — Да, подрезали на корню, в самом расцвете лет... — Что-то я не совсем понимаю... — Убили его, на улице, — тихо произнес Клайв Патерностер. — Какая-то сука вонзила в него нож. — Он взглянул на наручные часы. — Кстати, вы успели как раз к похоронам. Мы хороним Викария ровно через час. ...Викария похоронили на маленьком кладбище, в какой-то совершенно жуткой и заброшенной части города, неподалеку от железнодорожных путей. Гроб был самый простой, насквозь простуженный священник не слишком старался, кругом серость, грязь, яма полна воды. Дорожка, ведущая к могиле, усыпана коричневым гравием, газон подстрижен слишком коротко и приобрел цвет гравия. На похоронах присутствовало всего шестеро скорбящих, никто не плакал и не ломал руки от отчаяния. Вдоль дорожки были высажены в два ряда вечнозеленые деревья, эта симметрия казалась какой-то уж чересчур парижской. Так уходил из этой жизни Викарий, и смысл его ухода был ясен: лучше жить, чем умереть. Мы двинулись на выход, Клайв Патерностер закурил «Голуаз» и глубоко засунул руки в карманы черного пальто. Он слегка горбился, а нос так сильно выдавался вперед, что казалось, это он ведет его за собой. Он походил на сказочного человечка, который прокатил через весь Париж огромный земляной орех. С полей шляпы капала вода. — Мы с Робби прожили вместе эти последние пять-шесть лет. Люди называли нас странной парочкой, но мы очень неплохо ладили. Два старых пердуна доживают вместе последние дни... Я чуть раньше соврал вам, мне скоро семьдесят. И вот мы, старики, жили вместе и вспоминали, как это здорово, быть молодым и полным сил. Просто не верится, что его больше нет. Нам было что вспомнить. Войны, убийства, скандалы, выборы... Но по-настоящему нас, если так можно выразиться, свела Церковь. Стала своего рода навязчивой идеей. Очень любопытный механизм, эта Церковь. Отличное убежище для разного рода мошенников. — Расскажите, как он умер. Все, что знаете. Он поднял на меня глаза, в них светилось любопытство. Потом пожал плечами. Он не мог отказать в себе в невинном удовольствии поведать собеседнику душераздирающую историю. — Напали на него на улице, в пяти минутах ходьбы от нашего дома. Я нашел его на площадке, прямо перед дверью в квартиру, он лежал лицом вниз. На нем был один из его ужасных пиджаков, ну, вы знаете, весь в клеточку. И он лежал и прижимался лицом к железным прутьям лестницы, и когда я вошел с улицы в подъезд, то услышал такой странный звук, «тик-тик-тик», словно часы где тикают, но я прежде никогда не слышал там этого звука... Я стоял в темноте лестничной клетки, а потом учуял этот запах. О, я хорошо помню этот запах, так пахло в алжирской камере для пыток, много чего страшного тогда происходило в этом Алжире... Я сразу понял: пахнет кровью. А потом шагнул вперед, и тут вдруг сверху что-то закапало, прямо мне на шляпу. И я снял ее, это шляпу, и она была липкая, а потом сверху капнуло еще, прямо мне на голову. И я поднялся, увидел старину Робби. И он уже умер, ну, почти умер, просто бормотал что-то о каких-то зеленых полях, как старик Фальстаф, знаете ли... Бормотал о лете, о том, где он был однажды летним днем... Он на ходу прикурил вторую сигарету от первой. Надо сказать, шагал он очень шустро, несмотря на тросточку. Мы находились уже где-то в Клиши. — Ну и я пошел по следу этой крови, как какой-нибудь следопыт-индеец. И дошел до того места, где нашего Робби пырнули ножом, ударили в живот, потом — в грудь, просто невероятно, что он умудрился доползти до дома. Вообще-то он был сильный человек, очень сильный... Так вот, я пошел по кровяному следу, еще слава богу, что погода стояла сухая. И след этот закончился на углу Муфетар и Ортолан, где это все и произошло... Наверное, пришил его какой-то клошар с площади, он знал, кто такой Робби, подкараулил его, а потом пырнул из-за угла острым ножом. — Его ограбили? — Нет, и это было самое странное. И я сразу стал думать, что это, наверное, какой-нибудь псих... — Да, наверное. Что еще я мог сказать? Возможно, его действительно убил какой-то маньяк, возможно, между всеми этими трагическими событиями нет никакой связи, а может, и луна сделана из зеленого сыра. И сам я окончательно обезумел от своих подозрений. Мы взяли такси и поехали обратно, на Контрескарп. Клайв показал мне улицу, на углу которой закололи ножом Робби. Мы вышли, прошли по уже не существующим следам крови, добрались до дома и вошли в подъезд. Сначала постояли внизу, под лестницей, затем поднялись по ступенькам до площадки, на которой бедняга умер от потери крови. Уборщица уже успела отмыть ковер на лестнице, и следов крови на нем почти не осталось. Лишь какие-то светлые пятна, наверное, в тех местах, где она особенно рьяно терла отбеливателем или порошком. Он пригласил меня войти, и вот мы оказались в квартире, ставшей домом для двух старых холостяков, местом, где они хранили вещественные воспоминания о своем долгом прошлом. Впрочем, их было не так уж и много, этих вещей. Деревянный пропеллер напоминал о битве в Бретани, скрещенные весла — о регате в Хенли, крикетная клюшка — о матче в Лордсе. Стены украшали снимки: Викарий и фюрер, Викарий и Папа Пий, Клайв Патерностер с Пием и Торричелли, де Голль за обедом, Жан-Поль Бельмондо курит сигарету, Брижит Бардо на коленях у Патерностера, Ив Монтан, Симона Синьоре и Патерностер, Эрнест Хемингуэй и Викарий стоят, обняв друг друга за плечи, под Триумфальной аркой. У каждого была своя, насыщенная событиями и людьми жизнь, теперь все это стало историей, жизнь сжималась, уменьшалась, становилась все короче и скудней. Париж, эта жалкая квартира, бар «Пестрая кошка», угол улицы в пятнах крови, пятна от отбеливателя на старом истертом ковре, все эти вещи и снимки, которые, возможно, выставят на распродажу на блошином рынке, где-нибудь на неприметной боковой улочке... Клошары развели костер и сгрудились вокруг него, даже холодный вечерний дождь был не в силах прогнать их с улицы. На ящиках стояли две огромные сковородки черного чугуна с обернутыми вокруг ручек полотенцами, шипели сосиски с чесноком, перцем, луком и ломтиками жареного картофеля. И еще там стояли бутыли с дешевым красным вином, лежали длинные батоны с хрустящей корочкой, словом, типичный пикник клошаров. И вся эта еда так замечательно пахла, и ароматы ее смешивались с запахом дождя и осени, переходящей в раннюю зиму. Один из бродяг наполнил вином две небольшие кастрюли с длинными ручками. Вино кипело, над кастрюлями поднимался ароматный пар, таял в тумане. Мы с Клайвом Патерностером сидели за столиком у окна. Бальзак осквернял банановое дерево. Мы обедали сначала ели пасту под чесночным соусом и с корнишонами, затем вареное мясо с овощами и запивали все это очень приличным «Марго». — Я не говорю, что у Викария не было недостатков, — заметил Патерностер, макая корочку хлеба в густую подливку. — Но я скучаю без этого человека. Мы через многое прошли, нам было о чем поговорить. Сидели и вспоминали. Стареть не так уж и плохо, тоже есть свои прелести. Сидеть, к примеру, дождливым холодным вечером и вспоминать. Он был, конечно, далек от совершенства, но не так уж и плох. — А зачем моя сестра встречалась с ним? — Да все расспрашивала о разных небылицах времен Второй мировой. Хотела побольше узнать о Торричелли и... — Тут он вдруг резко умолк и подозрительно уставился на меня маленькими глазками из-под густых бровей. Брови у него тоже были выдающиеся, неровные и встрепанные, их так и тянуло подстричь, как живую изгородь. — И?... Что дальше? Продолжайте. — Она вообще очень интересовалась всем, что относится к тому периоду. Умоляла рассказать все, что мы помним. Я, разумеется, тоже присутствовал. Торричелли! Подлый и скользкий старый черт! Уж как никто умел крутиться, знал все ходы и выходы, много чего понимал в этой жизни. Двуликая сволочь. Но иным он ведь и не мог быть тогда, верно? Попал между двух жерновов. С одной стороны фашисты, с другой — Церковь, находился меж двух огней и всем старался угодить. Особенно после того, как Д'Амбрицци привез его сюда из Рима. Тоже тот еще тип. — Он покачал головой. — Он прямо с ума сводил этого Торричелли. — А что еще вы рассказывали Вэл? — Ну, как-то раз она встречалась с Викарием без меня, сам я был занят. — Он пожал плечами. — Так что не знаю... но вроде бы речь шла о проклятом Филиппе Трамонте, так он его называл. И его бумагах... — Каких бумагах? — Этот Трамонте — племянник старого епископа, противный тип, шут гороховый, типичный педераст, если хотите знать мое мнение, но занимает очень важный пост. Заведует документами и бумагами Торричелли. Называет их «Архивом». Нет, ей-богу! Если вы хотите знать, что искала ваша бедная сестра, надобно взглянуть на эти чертовы архивы. — Он рассмеялся дребезжащим смехом. — Если хотите, завтра, прямо с утра, позвоню Трамонте и обо всем договорюсь. Мы пили уже вторую чашку кофе, и тут я решил задать вопрос, который давно не давал мне покоя: — А вы случайно не знаете, не приходил ли недавно к Викарию такой высокий седой мужчина? Священник, приблизительно того же возврата, что и вы оба? Серебристые волосы, очень такой стройный, спортивный... Патерностер сморщил огромный нос, вытаращил глаза. — Вы никак за нами следили! В точку, поздравляю! Нет, правда, откуда знаете? Кровь у меня так и застыла в жилах, но тут адвокатский инстинкт взял верх, и я постарался не выдавать своего волнения. Все сходится, прослеживается еще одна связь. — Да это я так, наугад. Просто он последний человек, который видел сестру в живых. — Значит, он приносит несчастье. — Чего он хотел от Викария, не знаете? Патерностер пожал плечами. — Просто возник как-то раз. Мы с Робби стояли на улице, как раз перед этим кафе. Утром, на прошлой неделе. Черт, да это было ровно за день до убийства! Словно из-под земли возник вдруг рядом священник... седые серебристые волосы... представился Викарию. Сказал, что зовут его отец Август Хорстман. Да, кажется, так. Август Хорстман. И Викарий, он удивился сначала, потом сказал довольно забавную вещь... Сказал: «Бог ты мой, Август! Я думал, тебя уже давно нет в живых, ведь прошло сорок лет!» Ну и потом представил меня, но я скоро ушел по делам, а они остались вдвоем. И тоже куда-то пошли... два старых приятеля. — Старые приятели... — эхом откликнулся я. — Тем же вечером я спросил его об этом Августе. Но Викарий не слишком о нем распространялся. Я так понял, они с отцом Августом были знакомы еще с войны... — Да, в Париже, — кивнул я. — Во время войны. А на следующий день Викария убили. Четыре дня тому назад. И я решил, что Клайв Патерностер — человек очень везучий. И еще понял: Август Хорстман догадался, что я приеду повидаться с Робби Хейвудом. Я провел еще одну беспокойную ночь. Беспокойную потому, что меня не переставал терзать страх, а потом с облегчением заметил, что через окно в комнату сочится анемично серый утренний свет. И еще увидел на балконе двух ласточек, они сидели на перилах и поглядывали на меня круглыми черными глазками. Я чувствовал себя вконец разбитым и усталым, но напряжение немного отпустило, всю ночь я думал о том, что Хорстман следит за каждым моим шагом, в любую секунду может снова вонзить в спину нож. Проснуться и бодрствовать куда как лучше, чем лежать и видеть этот страшный сон. В середине утра я стоял примерно в десяти минутах ходьбы от моей гостиницы и жал на кнопку звонка в старой деревянной двери, петли которой напоминали якоря. По обе стороны от двери тянулась сплошная стена и загораживала вид на дом и внутренний двор. В Париже таких строений тысячи. Выждав минут пять, я снова надавил на кнопку звонка. И тут дверь отворилась с отчаянным скрипом. Петли явно нуждались в смазке. Открыл мне консьерж. Денек выдался серый, туманный. На оштукатуренных стенах проступили темные пятна от сырости. Мокрый гравий хрустел под ногами во дворе, и это напомнило о маленьком кладбище в Клиши, где я побывал накануне. Консьерж закрыл и запер дверь, сплюнул через усы и указал на арку и дверь в фундаменте здания. А потом ушел, слегка горбясь и размахивая длинными, как грабли, руками. Я проводил его взглядом, а потом, взглянув на темный дверной проем, увидел, что там стоит и ждет меня мужчина в алом бархатном пиджаке с блестящими заплатками. Филиппе Трамонте словно сошел с рисунка Бердслея: высокий, тощий, бледный, в этом дурацком алом пиджаке и жемчужно-серых брюках, а на ногах черные шлепанцы с кисточками. Крючковатый нос с горбинкой, в точности как у Шейлока, говорил о генетическом родстве с дядей, епископом. На мизинце золотое кольцо с огромным аметистом; и он все время выставлял его напоказ, словно хотел, чтобы ему поцеловали руку. Голос высокий, тонкий, английский с сильным акцентом, но беглый, и на всем пути к «архиву» он испускал весьма выразительные вздохи разной тональности, они служили эдаким звуковым фоном в манере Мориса Жарра. Тем самым он, наверное, давал мне понять, что его должность архивиста весьма значима, а доля — тяжела. Я от души сочувствовал ему. Да кому сегодня легко?... Он провел меня по длинному коридору, и мы вошли в комнату, напоминавшую некогда шикарный кабинет. Теперь здесь царило полное запустение. Обивка диванов и кресел ободрана. Посредине — ковер величиной с Атлантический океан, но еще более древний, тоже весь ободранный и потертый. На ковре стояли два примитивно сколоченных стола, вокруг них — стулья. На стене — гобелен с изображением рыцаря, отбивающего у огнедышащего дракона прекрасную блондинку. Под гобеленом — мольберт. Какие-то вещи не менялись здесь веками. Мольберт был пуст, но я мысленно тут же представил на нем картину отца, на которой Константину явилось видение в виде креста, что навеки определило судьбу западного мира. Отец всегда испытывал тяготение к эпическим сценам. Никаких там рыцарей, драконов и прекрасных блондинок. Трамонте подвел меня к стене, сплошь уставленной застекленными шкафами, и сказал, что, насколько он понял, меня интересуют бумаги, которые просматривала здесь моя сестра. И, разумеется, он был слишком поглощен собой и своими заботами, чтоб выразить мне соболезнование в связи с ее смертью. Просто указал на ряд одинаковых коробок на полках. Они были датированы 1943, 1944 и 1945 годами. Да, то, что нужно. Он вздохнул, узкая грудь при этом заходила ходуном, затем попросил меня как можно аккуратней обращаться с материалами, укладывать их обратно в том же порядке, а коробки ставить на прежнее место. Я взял первую, отнес ее в центр комнаты, поставил на длинный отполированный стол темного дерева, достал блокнот и принялся за работу. Я провел два с половиной дня, роясь в бумагах епископа, большинство из них были написаны на французском и итальянском, но попадались и на латыни, немецком и английском. И вот наконец я сдался, откинулся на спинку стула и почувствовал, что голова просто гудит, а мысли путаются. Я просмотрел несколько килограммов бумаг, но не знал, что делать с почерпнутыми в них сведениями и куда их отнести. Шел уже третий день моей работы в архивах, и в высокие французские окна нещадно хлестал холодный ноябрьский дождь. Там были дневники, памятные записки, какие-то заметки, которые Торричелли делал для себя лично, письма, которые он писал и получал. Все равно что сложить мозаику из совершенно не связанных между собой фрагментов, когда ты представления не имеешь о том, какая должна получиться картина. Все это время я думал о Вэл, пытался понять, что она здесь искала. Но что к тому времени ей было известно?... Я этого не знал. И уже начал подумывать о том, что так никогда этого и не пойму. Кусочки, отрывки, фрагменты, да, здесь было все что угодно, только не целостная картина. Мое восприятие затруднялось еще и тем, что я отслеживал ее действия и поступки как бы с конца, продвигаясь назад, к тому моменту, когда у нее возникла необходимость начать эти исследования, и я сомневался, что когда-нибудь узнаю, чем была вызвана эта необходимость. Все равно что бродить вслепую по джунглям в поисках места, откуда начинается Нил. Прочитанный материал свидетельствовал о том, что между Торричелли и молодым амбициозным священником Джакомо Д'Амбрицци шла в те годы постоянная борьба. И что яблоком раздора стал вопрос о поддержке Церковью движения Сопротивления. Д'Амбрицци предоставлял убежище и помощь участникам движения Сопротивления, и это приводило Торричелли в неописуемую ярость, поскольку именно ему приходилось в ту пору балансировать на краю пропасти, имея дела с немецкими оккупантами. Торричелли поддерживал отношения с абвером, гестапо, мелкими посыльными и прихвостнями, словом, со всеми. По мнению епископа, Д'Амбрицци просто зарвался, его интересовали лишь моральные проблемы, он не желал считаться с реальностью. Он опасался, что именно Д'Амбрицци может навлечь на Церковь гнев немцев, а это, в свою очередь, приведет к падению Церкви не только в Париже, но и во всех крупных европейских странах. Торричелли даже поделился своими опасениями с Папой Пием, на что тот попросил епископа сделать все возможное, проследить за тем, чтобы Д'Амбрицци и любые другие представители Церкви прекратили помогать Сопротивлению. И у меня при прочтении этих документов не осталось ни малейшего сомнения, что намерения у Пия были весьма серьезные. Должно быть, сестру заинтересовали именно эти скандальные материалы. Были там и упоминания о Рихтере, о семействе Лебеков, о несметных сокровищах и произведениях искусства и о том, куда они могли отправляться. По всей видимости, Рихтер участвовал в отборе картин для частной коллекции Геринга, а часть их продавал Церкви. Картины и скульптуры были отобраны у евреев, которых гитлеровцы сожгли или сгноили в лагерях. Очевидно, именно эти поиски и привели Вэл в Александрию. Торричелли также упоминал некоего «коллекционера», который приезжал из Рима и просматривал работы великих мастеров с целью решить, какие из них больше подходят Церкви. Интересно, подумал я, кто же этот «коллекционер»? И добавил этот вопрос к целому списку других. И еще там были многочисленные и столь мучительные для меня упоминания о Саймоне. Этьен Лебек опасался, что меня прислал из Рима Саймон, чтобы убить его... Он так этого боялся, что покончил жизнь самоубийством. Саймон — без сомнения, это было вымышленное имя. И вот в разных бумагах я начал снова на него наталкиваться. Саймон то, Саймон это. Все эти данные относились к 1943 и 1944 годам. В конце августа 1944-го Париж был освобожден, немцы ушли, началась новая жизнь. У меня возникли сложности с переводом материалов по этому Саймону. К чисто лингвистическим проблемам добавились еще и графические, почерк у Торричелли был страшно неразборчив, особенно когда заходила речь о Саймоне. Очевидно, он начинал нервничать, торопиться и писал еще хуже. Вкратце одну из его историй можно было свести к следующему: "Зимой 1944 — 1945-го, когда в Арденнах шли жестокие бои, я вдруг обнаружил заговор столь гнусный и ужасный, что мне ничего не оставалось, как вызвать Архигерцога на тайную встречу. Только он способен контролировать Саймона! Что еще мне оставалось делать? Он мог убить меня, если я встану на его пути. Оставалось лишь поделиться своими опасениями с Архигерцогом, а потом надеяться, что он сумеет его остановить. Но послушается ли его Саймон? Все, больше ни слова об этом, даже бумаге теперь доверять нельзя... Что же касается моих политических убеждений... еще вопрос, что в таком, как наш, мире у меня вообще могут быть какие-либо политические убеждения. Отвечу так. Я не могу сочувствовать намерениям Саймона. Еще повезло, я просто чудом узнал об этом... Что скажет Архигерцог? И сам Саймон, он кто, воплощение добра или зла? Что, если за всем этим стоит Архигерцог, а Саймон лишь не что иное, как его орудие? Что, если Архигерцог обратит свой гнев против меня, если я выступлю против Саймона? Но я Тем вечером я обедал в одиночестве в маленькой пиццерии, где подавали очень хорошую пиццу, а к ней еще и яичницу с анчоусами, плавающими в соусе из оливкового масла и свежих томатов, приправленных чесноком и душистыми травами. Я пытался сосредоточиться на еде, потому что альтернатива этому была одна: ломать голову над жестким конфликтом между информацией и разведывательными данными. С тем же противопоставлением часто сталкиваешься в юридической практике. Допустим, работающий на тебя человек может прийти и вывалить тебе на стол тонны информации, где будет все — от вчерашних показаний под присягой до прецедентов семидесятилетней давности. И ты должен превратить все это в стоящие разведывательные данные, потому как работаешь в собственном разведывательном бюро. И ты должен сложить в уме все эти обрывки информации таким образом, чтобы у тебя появилась некая осмысленная их интерпретация. Ты должен отмести все не относящееся к сути, всматриваться в даты, собирать и складывать все на протяжении дней, недель и месяцев до тех пор, пока не начнут проступать более или менее четкие очертания, подобные образу Спасителя на туринской плащанице или странному лицу на поверхности планеты Марс, о котором все недавно вдруг заговорили. Тебе нужен только намек, чтобы начать. Хотя бы маленький намек. Что ж, намеков у меня более чем достаточно. И море информации, достаточно лишь толчка, чтобы она, эта информация, начала обретать форму. А пока что лучше есть пиццу, запивать ее пивом, а потом прогуляться, пройти под мелко моросящим ноябрьским дождиком мимо Люксембургских садов. Пока что нет смысла думать о том, что узнал. Надобно время, чтобы переварить все это. Чуть позже тем же вечером настроение у меня вдруг изменилось. Я был уверен, что Август Хорстман идет по пятам, пытается выбрать подходящий момент, чтобы убить меня. Ведь я занимался тем же, чем и Вэл. Ее он убил. Убил Робби Хейвуда, как только сообразил, что я иду по следу сестры и намерен побеседовать со старым журналистом. Должно быть, ошивается где-то поблизости и ждет своего часа. Чтобы и меня тоже прикончить. Но может, он решил, что, раз Робби Хейвуд убит, дело закрыто, след оборвался, как оборвалась жизнь Вэл?... Может, я в безопасности? Может, он не догадался, что Клайв Патерностер так много знает?... Но что заставило Клайва подумать, что Хорстман и Хейвуд старые приятели? Я позвонил отцу, в принстонскую больницу. Голос его звучал слабо, но отчетливо. Шорохи, которые я прежде слышал в трубке, смолкли. Он хотел знать, где я нахожусь, чем занимаюсь, с кем встречался. Я сказал, что следую по стопам Вэл, что нашел людей, которые находились в Париже во время войны: Рихтера, Лебека, племянника Торричелли, Клайва Патерностера. Я рассказал ему, что Викария убил человек по имени Август Хорстман, что они с Викарием были знакомы, что это тот самый священник, который убил Вэл, Локхарта и Хеффернана. — О, нет, только не Робби, не Викарий... — слабым и жалостливым голосом произнес отец. — Черт побери... — Послушай, ведь ты тоже бывал в Париже во время немецкой оккупации. Когда-нибудь слышал такие имена? — И я назвал Саймона и Архигерцога. Я как-то забыл, что и мой отец тоже может быть источником информации. Он всегда помалкивал об этих годах. Может, хоть сейчас что-то вспомнит и расскажет? Он рассмеялся сухим каркающим смешком, который тут же перешел в кашель. — Единственное, что помню, сын, так это то, что страшно боялся, что мне отстрелит задницу какой-нибудь придурок. Боялся сделать ошибку, боялся не успеть проглотить пилюлю с цианистым калием до того, как меня расколют. Одно могу сказать наверняка: Торричелли был прав, утверждая, что Д'Амбрицци работал на Сопротивление. Он прямо на стенку лез от страха. Не мое, конечно, это было дело, но я кое-что слышал. И познакомился с Д'Амбрицци через своих знакомых из Сопротивления. И попадал я туда исключительно с помощью парашюта, а иногда — рыбацкой лодки, высаживался на берег Бретани и старался сделать все, что в моих силах, чтобы добраться до Швейцарии целым и невредимым и... — Я помню это кино, — вставил я. — Кино! — Он снова закашлялся. — Возвращайся домой, сынок. Прошу тебя, Бен, пожалуйста. Ты рискуешь своей жизнью, ты плохо представляешь, что происходит... — Буду осторожней, обещаю. — Осторожней, — проворчал он. — Неужели не понимаешь, что эта твоя осторожность ни черта не стоит? Он опять закашлялся и не мог говорить секунд десять-пятнадцать. Затем трубку взяла медсестра и объяснила, что в целом он в порядке, вот только одно легкое затронуто пневмонией. Мне не следует беспокоиться, все под контролем. Кашель смолк. Я попросил медсестру передать отцу, что скоро снова ему позвоню. — Вы сказали, моя сестра расспрашивала о Торричелли и о чем-то еще? Но о чем? Что или кто ее интересовал? Я сидел в глубоком и мягком кресле между деревянным пропеллером и столом, уставленным фотографиями в рамочках, и пил виски, которым угощал меня Клайв Патерностер. Сам он стоял, прислонившись спиной к каминной доске, и попыхивал старинной трубкой, то и дело цеплявшей за кончик носа. — Да нет, старина, тут мне нечего вам сказать. Ничего существенного. — Он шмыгнул длинным носом и припал к стакану с виски, сильно выступающий кадык заходил ходуном. — Я серьезно. Вы должны что-то знать, но скрываете. Так что позвольте мне судить, важно это или нет. Ведь Вэл как-никак была мне сестрой. — Но все это земля фей и духов, и еще там бродят маленькие человечки в зеленых шляпах и остроносых шлепанцах... — О чем это вы, черт возьми? Из окна были видны голые ветви деревьев, в витрине «Пестрой кошки» горел свет. Именно там, внизу, под этим окном, Хорстман нечаянно встретился со своим старым другом Хейвудом, который считал его давно умершим. — Ну, ладно. В общем, ваша сестра приходит к Викарию и задает ему кучу вопросов о годах войны, о Торричелли и... — И о чем еще? — Об ассасинах! Ну что, теперь довольны? Старый ты дурак, Клайв, больше никто! — Он нервно запыхтел трубкой, комнату наполнил запах дешевого табака. — Ассасинах? Что-то я не совсем понимаю, Клайв. Так называют наемных убийц. Я видел это слово в дневниках Торричелли и... Он провел по огромному носу курительной трубкой. — Так вы прочли об этом в его бумагах, верно? Интересно получается, доложу я вам. Еще одно доказательство в пользу версии Викария. — Объясните, — терпеливо произнес я. Он не принадлежал к тому разряду людей, которых следует торопить с ответом. Он любил рассказывать свои истории со смаком и расстановкой. — Ассасины, дружище! Вы ж сами сказали мне, что католик, и не знаете, кто такие ассасины, нет, вы меня положительно удивляете! Ваше образование оставляет желать лучшего. — Он сокрушенно покачал головой, потом провел костлявой рукой по длинным и редким седым волосам. — Ну, тогда просветите меня. — Легко сказать. — Он усмехнулся, обнажив крупные желтоватые зубы. — Ассасины, сын мой, это были разбойники и убийцы. Их нанимали папы для устранения неугодных им личностей, давно, в период Ренессанса, во времена правления Борджиа, когда в ходу были самые замысловатые яды. Инструмент для проведения папской политики. Но Ренессанс, как вы могли догадаться, здесь совершенно ни при чем... Нет, суть в том, что ваша сестра затронула весьма чувствительную тему, слухи о том, что эти убийцы вновь возродились к жизни здесь, в Париже, во время войны. Всего лишь слухи. Лично я никогда в это особенно не верил, разные слухи ходят обо всем и везде. Но вот Викарий, о, он был ближе ко всем этим вещам, чем я. Викарий был прирожденным «интриганом». Был в Вене, когда снимали эту картину, «Третий». Он страшно любил этот фильм, видел его множество раз. Он любил интриги, верил в них, во всем и везде видел тайну, именно поэтому, наверное, ему так нравилось писать о Церкви, уж тут она его ни разу не подводила! Он любил говорить, что Рейхсканцелярия и Верховный совет просто дети в сравнении с ней, говорил, что Церковь вся состоит из сплошного интриганства. Что там все тайна, перешептывание в темных закоулках, голоса в пустых комнатах, заговоры за закрытыми дверями и ставнями... И считал, что ассасины... это был слишком хороший бизнес, чтобы от него отказаться. А как-то раз Викарий сказал мне, что теперь эти люди снова затребованы, что они действуют в Париже... хоть тогда там и без них бог знает что творилось... — Патерностер усмехнулся каким-то своим воспоминаниям, постучал трубкой, выбил пепел. — Говорил, что они делают за Церковь грязную работу. Но вряд ли до конца понимал, в чем именно она состоит, эта работа. Кого они убивали? Викарий этого не знал. Или просто не говорил мне, если даже и знал. Зато он знал, что они снова в деле. И еще я просто уверен, он знал некоторых из них... — Лично? — спросил я. — Он знал их лично? — Да, знал. И знал, что все они принадлежат к духовенству. А потому, когда ваша сестра начала расспрашивать об ассасинах, она, что называется, попала в точку, нанесла, как говорится, удар под дых! Да, он рассказал мне о разговоре с ней... Его трудно винить, верно? За то, что он ей сказал?... Сам он не считал, что причинит ей какой-то вред, рассказав о событиях сорокалетней давности... Ну и, наверное, потому даже назвал одно имя, еще одного старого своего приятеля, брата Лео. — И кто такой был этот брат Лео? — осведомился я. — Сам я никогда с ним не встречался. Но Викарий говорил, что он один из них... Из ассасинов. — Он снова шмыгнул носом. Потом громко высморкался в большой грязный платок. — Не знаю, но может, ваша сестра, бедняжка, отправилась на поиски этого типа, и до добра это ее не довело. Но Викарий думал, ей будет это интересно, раз она пишет книгу. — А она могла встретиться с этим братом Лео? Или он умер? — Чего не знаю, того не знаю. Знаю только, что он жил в заброшенном маленьком монастыре на побережье Ирландии... Сент-Сикстус, кажется, так он назывался. Не думаю, чтобы там обрадовались появлению вашей сестры... — Он вопросительно взглянул на меня и снова вытер огромный широкий нос грязным платком. — Занятно, Клайв, — задумчиво протянул я. — Действительно, какой вред мог причинить ей Викарий, рассказав об ассасинах сорокалетней давности? Никакого. Вроде бы совсем никакого. Но я скажу вам, что произошло. Думаю, она после этого решила, что ассасины существуют до сих пор. Я все время думал: что она могла знать такого, из-за чего ее решили убить? Как-то не слишком верится, чтобы события сорокалетней давности могли стать поводом для убийства. А вот обнаружение гнезда этих наемных убийц или по крайней мере хотя бы одного из них — вот это уже другое дело. Это веский мотив. Будь он проклят, этот Хорстман! — Патерностер удивленно уставился на меня. — Хорстман — один из них, Клайв, — объяснил я. — Викарий знал его давно, как и брата Лео, еще сорок лет тому назад. И этот Хорстман до сих пор в деле. Это он убил Викария, он вернулся в Париж ради того, чтоб убить его. Боялся, что я могу от него узнать то, что узнала Вэл. Это он убил мою сестру и едва не прикончил меня в Принстоне. Но он совершил одну ошибку, этот дьявол. Он забыл или просто не подумал о вас, Клайв. — Я поднялся и похлопал его по плечу. — Ну, дела... — протянул бедняга, не в силах сразу переварить всю эту информацию. — Сестра каким-то образом узнала об ассасинах, и некто не захотел рисковать. Решил убрать ее прежде, чем она успеет поделиться этой информацией... Именно поэтому Хорстман решил убить и меня тоже... — Что-то я не совсем понимаю, друг. — Но самое занимательное во всем этом деле... так это тот факт, что Хорстман получал приказы из Рима. — И пытался убить вас? Не понимаю... Я принялся объяснять, пил виски и много чего ему наговорил в тот вечер, и, наверное, зря это сделал. Но я завелся, меня, что называется, занесло. Перед тем как распрощаться со мной, Клайв Патерностер достал из книжного шкафа старый атлас Британских островов. Отрыл его и ткнул грязным обгрызенным ногтем в маленькую точку на карте, обозначавшую местонахождение монастыря Сент-Сикстус. |
||
|