"Яичница из одного яйца" - читать интересную книгу автора (Болтышев Валерий Александрович)

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Самым глупым работником типографии был Иван Егорович Одинцов. Он служил инженером по гражданской обороне, но славу дурака и прозвище "Конь" он получил не за жеребячью живость в противогазе и не за конскую стать в президиуме, когда типография праздновала что-нибудь вроде Восьмого Марта. В сущности, ни при чем была и его страсть – подкрасться в обед к кучке шахматистов, схватить первую попавшуюся фигуру и, гаркнув "Лошадью ходи", шарахнуть ею по доске. Эту шутку за ним помнили четырнадцать лет и поэтому следили только за доской – чтоб не опрокинулась. Но, проорав свою "лошадь", Иван Егорович начинал одиноко хохотать, действительно делаясь похожим на коня, деревянного шахматного коня, с двумя полными рядами деревянных зубов. Досмеявшись до конца, он уходил в кабинет слушать "В рабочий полдень".

Выдоить что-то другое не получалось даже уговорами, и коллектив справедливо считал, что Конь не столько конь, сколько баран. О том, что существует шутка номер два, знал только один человек, главный бухгалтер Нектофомин, и страдал от этого по-настоящему.

Стоило типографии в надлежащую грязь выехать в подшефный колхоз, а типографскому автобусу – остановиться на берегу картофельного поля, как Иван Егорович брал Льва Николаевича за локоток и с озабоченным лицом отзывал в сторону. В стороне, в кустах, он сперва чем-то шебуршал впереди себя, а затем, вдруг развернувшись, вопил "Руки вверх!" и с хохотом хлестал струей, размахивая по сторонам и как бы целя Фомину в сапоги. Отступая и треща бересклетом, Лев Николаевич валился на спину.

Главный специалист, в конце концов, он вставал каждый раз с решением принять, в конце концов, меры. Вплоть, черт побери, до увольнения. Но мешали обстоятельства. Во-первых, Конь тоже считал себя руководством. А шутку – дружеской и мужской. А во-вторых – и это главней – Фомин не знал, как сформулировать, хотя бы для докладной, то, что происходило в кустах. Конь называл это "пассат" и бодро ржал.

– Пасса-ат!

Теперь он делал то же самое. Что было вполне естественно, поскольку поумнеть он никогда не обещал. И в то же время – совершенно невероятно, так как умер в 84-м году.

– Попался, гад!

По крайней мере Лев Николаевич четко помнил две подробности: чек на восемьдесят четыре рубля, за венок, и фанерный профиль носом вверх, посередине "красного уголка", на который тоже уголком – глаза – косился он сам, еще Нектофомин, с траурной повязкой на рукаве.

Может быть, это было как-то из сна. А еще вернее – дремотные картинки перед сном, что-то вроде размышлений вслух. Но уже уставший от белиберды, Фомин грубо, как тятя, поспешил закрыть тему мертвеца и просто сел в сугроб, загородившись ногой. Все, что следовало понимать теперь, было на виду: Конь был жив, работал сторожем и застегивал штаны.

– Чего это у тебя нога-то? – спросил он.– Зеленая, что ль?

– Да,– сказал Фомин.

Понималось и то, что недавний восторг у ворот был преждевременным. Живой или мертвый, Конь был Конем и мог означать что угодно: от покоя в типографии до третьей мировой войны. Оставалось ждать, и Лев Николаевич дал себя поднять, похлопать по плечу и под вопрос про какжизнь подвести к самым дверям сторожки, в которых стоял теперь здоровенный негр и прихлебывал из каски чай.

– Здравствуй, незнакомый друг,– сказал негр.– Мое имя Виктор Петров. А мое имя Виктор Иванов. Очень приятно. Мне тоже. Будем знакомы.

– И пошел бы ты на хрен,– кивнул Конь, отодвигая негра в сторону.– Пошли, ну его. Айда амвон покажу.

Насквозь, из двери в дверь миновав теплую вонь сторожки, Фомин уже со двора, в неприкрытый створ ворот еще раз увидел прожектор, из которого сыпался'снег, киоск с тремя висячими рыльцами и морского пехотинца, молча вытряхивающего остатки чая на крыльцо. Это было чудно, как взгляд с изнанки, но мелькнуло на ходу и почти без смысла, потому что Фомин параллельно говорил с Конем и радовался, что они идут в наборный цех: хотя его и тянуло на место преступления, но по дороге сразу в административный корпус с ним случился бы криз.

В целом же двор пугал. В темноте мотало снегом, и щурясь по сторонам в поисках хоть одного светящегося окна, Лев Николаевич мог ободряться только сознанием, что где-то, среди таких же, может быть, закоулков бегает по делам племянник Славик, а рядом вот топочет Конь.

Разговор с Конем был прост. Решив на всякий случай все отрицать, Лев Николаевич дважды соврал, что не забыл старых друзей и заходил, но не застал, а на посулы чего-то показать молча думал о темноте вокруг. Только в тамбуре наборного, где из нескольких щелей сочился жиденький свет, он решился спросить, но не про тьму, а про непривычную для цеха тишину, на что Конь с ходу предложил заорать – "а чего, заори чего-нибудь, а?" – и Лев Николаевич не стал спрашивать ни о второй смене, ни о возможной аварии – что ли, авария? – с электричеством.

– Непривы-ычно,– передразнил Конь.– Ты когда последний раз тут был-то, ты?

– Никогда,– быстро ответил Фомин.

– Во-во,– сказал Конь. И толкнул дверь.

Много лет назад, еще до условной смерти, Конь заявил, что в типографии надо выкопать бомбоубежище. Бомбоубежище как-то тут же и забылось, и после собрания все стали говорить, что Конь требовал построить баню, и строить будут финскую сауну, и такие новости весело вставлялись в любой разговор, хоть про развод, потому что было известно, что в финских банях слесаря моются вместе с линотипистками.

Все это Фомин вспомнил, озирая бывший цех.

Цех был пуст, кое-где замусорен малярным хламом и расписан как Сандуны. (Правда, как расписаны Сандуны, Лев Николаевич не знал, но среди прочей роскоши предполагал там и подобную живопись, так или иначе отражающую тему мытья.)

Ближе к потолку там и сям резвилась голенькая кучерявая ребятня, с толстыми, как щеки, задами. В женском отделении вытирали вымытого младенца. Мужские компании в простынях отдыхали за столом, выпивая и закусывая то на воздухе, то в кабинетах, увитых виноградом, а помывшиеся пенсионеры, укутанные после бани с головой, шли домой в обществе баранов и ослов. Дело венчал большой банный сюжет, изображающий мужчину в мокрых волосах, похожего на дирижера С. Зингера, которого Фомин запомнил со времен культпохода в филармонию. На нем был махровый халат, и выходя из клубов пара и раскидывая от жары руки, он как бы приглашал посетить парилку. Плохо, что от локтей и дальше рук не было, но понимать это как деталь не следовало, поскольку трафареты на обе руки, а также ведро с краской и надписью "тело хр" стояли внизу, на скамейке у стены.

– Ну? Хоть бы удивился, зараза,– упрекнул Конь. Он торчал позади Фомина, с интересом глядя ему в шею.

– Я удивляюсь,– сказал Фомин.

– Ой! Удивляется он… Так не удивляются. Удивляются громко – о-ё. Или – ух ты! Учить тебя, что ли, теремок? – брякнул Конь.– Ладно… Во, гляди, сегодня привезли. Амвон! – он пнул продолговатый ящик, на котором значилось фабричное тавро "аналой".– Ну, хрен с ним, пусть аналой. Хороший, видать, аналой. Тяжелый, гад. А который же тут амвон? Привязалось, понимаешь: амвон, амвон… Слышь, бабай, ты не амвон?

Проследив направление вопроса, дальше в углу Фомин увидел сгорбленную телогрейку. Телогрейка как-то держалась на похожем ящике, и Лев Николаевич понял, что человек, сидя на ящике, спит или что-то читает, низко наклонив голову.

– Тоже, сторож, ежикова мать! – гоготнул Конь.– Глухой, как… дуб! Ни черта не слышит, видал? Ну-ка, заори. Слышь? Ори давай, говорю!

– Я?

– Ну а кто – я? А! или давай сперва я. А после ты. Идет?

– Зачем? – осторожно спросил Фомин.

– Ну как… Увидишь, что не слышит. Идет? Ну, я ору,– пообещал Конь и, сложив ладони рупором, рявкнул в зенит: – Руки вверх!

Слишком знакомая команда заставила Фомина слегка отшатнуться. Но даже попятившись, он успел заметить шевеление – не в углу, где спал глухой сторож, а на потолке, куда целился Конь.

Большое белое лицо – то ли с кудрями и бородой, то ли просто в облаках, намеченных еще как бы в карандаше,– вдруг сыпанув известкой, один за другим открыло оба глаза, а нижняя губа, скрипя и качаясь, как дверь, молча отмеряла некий речевой оборот.

Должно быть, это стало неожиданным и для Коня. Ойкнув "тьфу ты, ё!" и отряхиваясь, будто от перхоти, он отбежал к стене.

– Прицепился, змеина,– пояснил он Фомину и опять заорал вверх: – Ты там, что ли, эй! Я ж тебя потерял!

Лицо согласно шлепнуло губой.

– Слышь, а там чего осталось, нет? У меня тут, понимаешь, друг нарисовался. Давай сюда!

Губа качнулась опять, и, посмотрев на Фомина, который стоял, тоже выпятив губу, Конь подмигнул и сказал "щас".

Лев Николаевич ответил "ага". Он очень мало, проще сказать – почти ничего, но как-то уютно не понимал. Отметив только, что, пожалуй, зря отказался покричать и послушать эхо. Но теперь вопрос эха выглядел третьестепенным. И, трогая больную губу, он не без любопытства прошелся взглядом по стенным картинкам до угла, где все так же горбился глухой сторож, затем еще раз осмотрел потолок и наконец остановился на возникшем вдруг молодом человеке с сумкой, чем-то – может, неожиданностью – напоминающем племянника Славика.

– Стасик,– представился молодой человек.– Ну как, доходит транспарантик? – спросил он, глянув вверх.– Тятя-тятя, на кого я тебя покинул…

– Моторчик слыхать,– сказал Конь.– А так ничего, похоже. Будто матюкается.

– Это не моторчик,– сказал Стасик.– А хоть бы и моторчик. Не мое дело – моторчик. Не я на нем экономил, не я его финансировал. По остаточному принципу. Не сторож я моторчику моему.– Не переставая бормотать, он выложил из монтерской сумки на ящик с аналоем распечатанную кильку в томате, две отвертки, армейскую фляжку и столбик алюминиевых стаканчиков.– Вот так. А как вам? – спросил он Фомина.

– Разве что чуть-чуть,– сказал Фомин.

– Я не про спирт. Я про Создателя. Как вам Создатель – ничего? Впечатляет?

– Очень хорошо,– на всякий случай кивнул Фомин.

– Даже так? Ну и слава богу,– кивнул Стасик.– Берите отвертку. Ничего, что отверткой? Вилок нет.

– Дерьма-то,– фыркнул Конь.– Я один раз вообще напильником ел.

– Тоже хорошо,– Стасик кивнул опять, потряс фляжку над ухом и разлил спирт в три стаканчика.– Стало быть, за знакомство?

Очень может быть, что если бы в таком же рьяном темпе ему предложили мышьяку, Фомин выпил бы и мышьяк. Но покуда Конь, кривясь и тыча отверткой то в кильку, то в Стасика, рассказывал, что это Стасик, специалист по проводам, а это старый друг, главный бухгалтер и Нектофомин, Лев Николаевич, будто ушибленный в лоб, бился в попытках сглотнуть ожог и неожиданную мысль. Мысль состояла в том, чтобы тут же спросить Стасика, не его ли, специалиста по проводам, недавно шваркнуло током (божемой!), и только благодаря удушью Лев Николаевич сумел перемолчать уже готовый вопрос. Вторая жуткая мысль – что теперь, сделавшись пьян, он спросит все равно,– сделала его очень подозрительным, и с длинным лицом, будто держа во рту яйцо, он тихо присел на краешек ящика, прослушав рассказ Коня про жену, которая стасиками называет тараканов: как увидит таракана, так говорит – о, стасик ("А почему "стасик"? – "Не знаю, я спрошу"), и с тревогой глядя на Стасика, который на слове "почему" опять взялся за фляжку. Однако и не пить теперь, после питья, не вызывая подозрений, Лев Николаевич не мог, и второй стаканчик выпил с неподходящей улыбкой ("Хоть бы крякнул по-людски!" – посетовал Конь) и вряд ли дыша еще с первой порции.

– Ну что, а в ветхие-то мехи – как, нальем? – спросил Стасик, показав фляжкой за ухо.– Или обойдется?

– Ну его! – отмахнулся Конь.– Один черт, не слышит ни шиша, чего…

– Ну, это как сказать. Я же его подцепил. Ну-ка, ну-ка, что за штука…

Покопавшись в сумке, Стасик вынул небольшой, с портсигар, дистанционный пульт, помигал на нем красной лампочкой и, не поворачивая головы, позвал:

– Эй, ты, отщипенис! Бабай!

– Щево? – откликнулась телогрейка.

– Паси овец моих!

– А?

– Храм на! Проверка слуха,– буркнул Стасик, регулируя рычажок.– А ну так… Бабай, а бабай!

– Ну щево? – телогрейка шевельнулась, и из-за плеча по-черепашьи повысунулось лицо: круглоликий дедушка в очках, похожий на бабушку с бородой.

– Нищево. Паси овец, говорю.

– Сам паси,– подумав, решил бабай.– Щущела. Я скажу балдыке, што ты водку пьешь.

– А я скажу, что ты розетку в алтаре свинтил,– сказал Стасик, удовлетворенно глядя на прибор.– Так что, бабай, паси овец. Конец связи.

Конь гоготнул, Стасик, продекламировав "Уходя, гасите свет", сунул пульт в карман, и бабай, помаячив какое-то время без звука, как выключенный телевизор, опять скрылся за собственной спиной, этим неприсутствием в происходящем напоминая оторопелого Фомина.

Лев Николаевич переживал третью мысль. Подсеченный тостом про свет, он подумал вдруг, что боясь проговориться потом, на самом деле (божемой!) проговорился уже, просто не заметив этого – как не заметил уже этого огромного строительства целой церкви (что речь шла о церкви, он догадался, когда Конь после третьего стаканчика стал звать его в церковь дьячком),– но, лихорадочно соображая когда и как это произошло, Лев Николаевич отчего-то мог вспомнить только свое согласие выпить за знакомство и негра с хоздвора, который произносил похожий текст.

Между тем примостившийся рядом Конь, обнимаясь, шептал о планах новой церкви как-то там, хрен знает как, откефалиться от остальных и обещал обязательно поговорить насчет места, если, конечно, имеются голосовые данные, махая при этом на татарина, который мылится в дьячки, а божью мать кроет "плечистой" – плечистая да плечистая,– и наконец сильно ударив в бок, приказал встать.

– Куда? – морщась, спросил Фомин.

– Голос показывай, куда! Тебе семью-то надо кормить или нет?

– Нет,– сказал Фомин.– У меня нет семьи.

– А, ну да… Ну – родню. Хрен с ним, родню будешь кормить! Родня же есть?

– Нет.

– Ну как…– чуть сбито покосился Конь.– Погоди! Как это нет! А этот… длинный-то еще, моряк? Или лесник? Он как сказал – кто? Племянник ведь!

– Лесник?

– Ну, моряк. Сегодня заходил. Яблоки принес, то да се. Племянник, что ли? А?

– Да,– тихо сказал Фомин. И так же тихо уронил стакан.

"Божемой! – подумал он.– У меня же нет племянника!"