"Заблуждения сердца и ума" - читать интересную книгу автора (Кребийон-сын Клод)ЧАСТЬ ПЕРВАЯЯ вступил в свет семнадцатилетним юношей, обладая всем, что требуется, дабы не остаться незамеченным. От отца я унаследовал прекрасное имя, блеск которого он приумножил личными заслугами; со стороны матери меня ожидало большое состояние. Овдовев в том возрасте, когда женщине молодой, красивой и богатой нетрудно заключить новый брачный союз, матушка моя из любви ко мне отказалась от супружеских радостей, чтобы дать мне надлежащее воспитание и по мере сил возместить все то, что я утратил со смертью моего отца. Редкая женщина способна взлелеять подобный замысел; еще меньше таких, что в силах исполнить его. Но госпожа де Мелькур, как мне рассказывали, не была кокеткой и в молодые годы; на склоне же лет – я сам тому свидетель – и вовсе не помышляла о сердечных делах и потому меньше ощущала тяжесть взятой на себя заботы, чем любая другая женщина ее круга, которая решилась бы на подобное испытание. Вопреки обычаю, меня воспитывали в строгости. От природы я не был склонен преуменьшать свои достоинства, а в таких случаях нетрудно их переоценить. Если матушке не удалось искоренить во мне самодовольства, то, во всяком случае, она приучила меня сдерживать его проявления. Правда, впоследствии это не помешало мне стать изрядным фатом, но без матушкиных стараний я стал бы им намного раньше и бесповоротно. В ту пору, когда началась моя светская жизнь, я ни о чем не помышлял, кроме удовольствий. Время было мирное[2], и я всецело предался опасной праздности. Светские люди моего круга и возраста обычно ничем не заняты; к тому же обманчивая легкость светского тона, свобода нравов, пример окружающих – все влекло меня к погоне за наслаждениями: я был одарен пылкими страстями или, вернее сказать, пылким воображением, которое мог смутить и самый малый соблазн. Среди суеты и блеска, слепивших меня со всех сторон, я страдал от сердечной пустоты; я жаждал блаженства, имея о нем понятие самое смутное, и долго не понимал, какие именно наслаждения мне нужны. Напрасно старался я рассеять в светских забавах томившее меня уныние. Только в общении с женщинами я находил некоторую отраду. Не сознавая еще, какая неодолимая сила влечет меня к ним, я неустанно искал их общества и не мог не почувствовать в скором времени, что только женщины способны дать мне то счастье, то сердечное упоение, которое нельзя сравнить ни с чем иным; да и годы мои усиливали это расположение к нежным порывам и делали меня еще более уязвимым для женских чар: словом, я хотел найти себе подругу и узнать любовь во что бы то ни стало. Это оказалось нелегким делом: ни одной я не отдавал предпочтения и в то же время ни одна не оставляла меня равнодушным; я не пытался остановить на ком-нибудь свой выбор, да, собственно, и не мог этого сделать: влечение к одной через мгновение забылось перед чарами другой. Как часто мы увлекаемся не той женщиной, которая пленяет нас, а той, которую мы надеемся быстрее пленить! Я был подвержен этой слабости не менее всякого другого; мне хотелось любить, но я еще не любил. Я мог бы влюбиться по-настоящему – или считал бы себя влюбленным – лишь в ту, которая легче других пошла бы мне навстречу. Но в один и тот же день мне случалось ловить то там, то здесь благосклонный взгляд, и уже к вечеру меня одолевали тягостные колебания, ибо я не знал, на ком остановить свой выбор; но если бы даже я выбрал, как объясниться с той, что мне понравилась? Я был так наивен, что боялся объяснением в любви оскорбить свою избранницу. К тому же я считал вполне возможным, что меня вообще не станут слушать, а такого рода небрежение казалось мне самым постыдным, какое только может выпасть на долю мужчины. Терзаемый подобными мыслями, я сверх того страдал неодолимой робостью, которая помешала бы мне поймать удобный случай, даже если бы дама сама хотела мне помочь явными знаками расположения. Скорее всего, моя почтительность достигла бы тех пределов, когда она превращается в прямое оскорбление для женщин и делает мужчину смешным. Из всего этого нетрудно понять, что представление мое о женщинах было насквозь ложным; в те времена их образ мыслей был таков, что скрывать от них свою любовь было куда опаснее, чем давать понять любыми средствами, сколь неотразимое впечатление они производят. Любовь, в давние времена робкая, почтительная и нежная, сделалась столь нескромной и доступной, что бояться признания мог только такой неопытный юнец, каким был тогда я. То, что и мужчины и женщины называли любовью, было какими-то совсем особыми отношениями, в которые они вступали часто даже без всякой нежности друг к другу, неизменно отдавая предпочтение удобству, а не влечению, корысти, а не наслаждению, пороку, а не чувству. Достаточно было три раза сказать женщине, что она мила – и больше ничего не требовалось: с первого раза она верила, после второго – благодарила, после третьего обычно следовала награда. Иной раз мужчине вообще не надо было ничего говорить; более того – хотя в наш чопорный век это может показаться невероятным – порой от него и не ждали никаких слов. Мужчина вполне мог понравиться, вовсе не будучи влюбленным; случалось, от него не требовали даже быть любезным. Первый взгляд решал все дело; зато и связь редко длилась до завтрашнего вечера. И, быть может, самая молниеносная разлука опережала отвращение. Стараясь облегчить себе общение, мы отказались от условностей: но и так оно представлялось слишком затруднительным; и тогда мы упразднили благопристойность. Если верить воспоминаниям о старинных нравах, женщины когда-то считали более лестным для себя уважение, нежели любовное чувство; и, быть может, они этим много выигрывали; в самом деле, хотя признание следовало не так быстро, зато любовь была куда глубже и постоянней. В те времена женщины полагали, что не должны сдаваться ни за что, и действительно долго противились страсти. Моим же современницам даже в голову не приходило, что от мужчины можно защищаться, и они уступали сразу, при первом же натиске. Из слов моих, разумеется, не следует, что все они были одинаково уступчивы. Мне довелось знавать женщин, которые после целых двух недель ухаживания все еще колебались, а иногда и месяца не хватало, чтобы добиться полной победы над ними. Правда, подобные примеры были весьма редки и не распространялись на остальных. Но я не ошибусь, если скажу, что столь суровых дам многие укоряли в ханжестве. С той поры нравы неузнаваемо изменились; не удивлюсь, если то, что я здесь рассказал, сочтут выдумкой и басней. Нам трудно поверить, что пороки и добродетели, исчезнувшие в наше время, могли когда-то существовать; и все же я говорю чистую правду и ничуть не преувеличиваю. Я совсем не знал, как завязываются любовные связи в высшем кругу; вопреки тому, что происходило каждодневно у меня на глазах, я полагал, что только выдающийся человек может надеяться на успех у женщин; хотя втайне я был довольно высокого мнения о себе, я считал себя недостойным женской любви; думаю, если бы я даже лучше знал и понимал женскую натуру, я все равно оставался бы все таким же застенчивым и робким. Пример других и уроки чужой жизни мало значат для молодого человека; он учится лишь на собственном опыте. Что же мне было делать? Открыться в своих затруднениях госпоже де Мелькур и просить ее совета? Об этом не могло быть и речи; а среди молодых людей, с которыми я постоянно встречался, ни один не был искушенней меня, или, во всяком случае, опыт их ничем не мог бы мне помочь. Целых полгода я пребывал в сем недоумении; возможно, оно продолжалось бы и дольше, если бы одна дама, занимавшая мои мысли более других, сама не пожелала взяться за мое воспитание. С маркизой де Люрсе (так ее звали) я встречался почти ежедневно, то у нее, то у моей матушки, которую связывала с ней близкая дружба. Маркиза знала меня уже много лет. Она не упускала случая похвалить мой ум и мою наружность, я давно с нею освоился, привык бывать в ее обществе, успел к ней привязаться и чувствовал себя с нею много свободней, чем с любой другой особой ее пола. Эти чувства, порожденные давним знакомством, незаметно перешли в желание нравиться; я видел ее чаще других, и потому желание то крепло во мне все больше. Не подумайте, однако, что я надеялся завоевать ее благосклонность с большей легкостью, чем любовь других женщин. О, я был весьма далек от столь утешительных мыслей; успех казался мне недостижимым, и я не раз позволял иным надеждам увлечь себя; но после подобных измен, длившихся не более двух дней, я вновь обращал к ней свои мечты, еще более нежные и робкие, чем прежде. Хотя я прилагал все усилия, чтобы скрыть свои чувства, маркиза меня разгадала: моя крайняя почтительность, возраставшая день ото дня, мое смущение при всяком разговоре с нею – смущение иное, уже не то, какое я выказывал в детстве, – мои взгляды, более выразительные, чем сам я мог подозревать, старания быть во всем приятным, частые визиты и, может быть, более всего остального – собственное ее желание завладеть моими чувствами навели маркизу на мысль, что я тайно влюблен в нее. Но репутация ее в свете была такова, что ей не следовало торопить события и идти на неосторожный шаг, который мог бы поставить ее в ложное положение. Некогда она слыла кокеткой и даже ветреницей; любовная связь, наделавшая шуму и бросившая на нее тень, навсегда отвратила госпожу де Люрсе от удовольствий большого света. Сохранив пылкость чувств, но став осторожней, она поняла, наконец, что женщин губят не столько любовные увлечения, сколько неумение беречь себя и свое доброе имя и что счастье возлюбленного ничуть не менее глубоко и не менее сладостно, если никто о нем не знает. Несмотря на усвоенный госпожой де Люрсе тон, строгий и добродетельный, в ее благонравии продолжали упорно сомневаться, и я, возможно, был единственным, кто верил в ее неприступность. Я вступил в светское общество много лет спустя после того, как заглохли ходившие о ней слухи; неудивительно, что они до меня не дошли. Да если бы кто и вздумал очернить эту даму в моих глазах, вряд ли он успел бы в этом намерении: я не допускал и мысли о том, что она способна оступиться; это было ей известно и обязывало ее к еще большей сдержанности: если бы ей и пришлось сдаться, она желала совершить это со всей благопристойностью, какой я был вправе от нее ожидать. И внешность, и возраст маркизы поддерживали ее в сих намерениях. Это была женщина красивая, обладавшая той величественной красотой, которая даже и без умышленно строгих манер внушала бы почтение. Одеваясь без кокетства, она отнюдь не пренебрегала своей наружностью, и хотя я говорю, что она вовсе не желала нравиться, все же она старалась всегда выглядеть так, чтобы смотреть на нее было приятно, и потому прилагала все усилия, чтобы туалет ее восполнял прелести, утрачиваемые женщиной, когда ей уже почти сорок. Впрочем, утратила она не так уж много. Если не считать свежести красок, которая свойственна лишь самой первой юности и часто увядает раньше времени из-за стремления женщин сделать ее еще ослепительней, госпоже де Люрсе пока не приходилось сожалеть о былом. Она была высока ростом, прекрасно сложена, и, если принять во внимание ее притворное небрежение своей наружностью, немногие дамы могли бы поспорить с ней красотой. Выражение ее лица и глаз было намеренно строгим, но, когда она переставала следить за собой, в них сияли оживление и нежность. Маркиза де Люрсе обладала умом живым, но не поверхностным; ей не чужда была осмотрительность и даже скрытность. Она была приятной собеседницей, говорила изящно и охотно; но, выражая весьма тонкие мысли, никогда не впадала в вычурность. Она хорошо изучила женщин, а также и мужчин и знала тайные пружины, коим повинуются и те и другие. Она умела терпеливо ждать часа мести или наслаждения, если не могла вкусить их сию минуту. Короче, при своей преувеличенной добродетели, она умела быть приятной в обществе, не требовала, чтобы люди были безгрешны, и оправдание человеческих слабостей видела в искренности чувств – мысль банальная, которую беспрестанно твердят три четверти женщин и которая бесповоротно губит в общем мнении тех из них, кто роняет столь возвышенные принципы своим поведением. Побеседовав со мною несколько раз о любви, она узнала мой характер и поняла, почему я не решаюсь признаться в своих чувствах. Она утвердилась в мысли, что сможет привлечь мое сердце и упрочить мою любовь лишь в том случае, если сумеет как можно дольше скрывать от меня свою сердечную склонность; чем глубже было мое уважение к ней, тем неуместней был бы с ее стороны всякий слишком поспешный шаг. Жизнь научила ее, что, как пылко ни рвется мужчина к цели, победа не должна достаться ему легко, и женщины, слишком поспешно уступившие, часто вынуждены потом раскаиваться в своей уступчивости. Я еще многого не знал, в том числе и того, что возвышенные рассуждения о любви – не более чем излюбленный предмет светской болтовни. Когда дамы говорили на эту тему, в речах их было столько убеждения, они так тонко разбирались в том, что достойно, а что недостойно, так гордо презирали женщин, погрешивших против идеала… Мог ли я предположить, что, исповедуя столь высокие принципы, они так редко следуют им в жизни? Госпожа де Люрсе была этому пороку подвержена более других: ей так хотелось забыть роковые ошибки своей молодости, что она считала их стертыми в памяти людей и, зарекшись вновь полюбить, считала свое сердце недоступным для страсти и требовала от мужчины, который посмел бы претендовать на ее внимание, столь редких качеств, ждала любви столь возвышенной и необычайной, что я трепетал от страха, когда у меня появлялась мысль посвятить себя этой даме. Но вот маркиза, весьма довольная тем мнением о себе, которое успела мне внушить, рассудила, наконец, что пришло время поманить меня надеждой и дать мне понять – самым, впрочем, благопристойным образом – что я и есть тот счастливый смертный, кого избрало ее сердце. От разговоров только любезных и дружеских она перешла к более недвусмысленным и интимным; бросала на меня нежные взоры и советовала, когда мы с ней оставались наедине, держать себя непринужденней. Этими уловками она достигла того, что я влюбился в нее еще сильнее, да и она прониклась столь нежными чувствами ко мне, что сама, вероятно, была не рада моей почтительности. Она оказалась в не меньшем затруднении, чем я. Надо было побудить меня перешагнуть через неверие в себя, в котором она одна была повинна, излечить меня от слишком высокого мнения о ее добродетели, которое сама же мне внушила; и то и другое – задачи весьма нелегкие; решать их следовало хитро и тонко. По мне не было видно, что я сам посмею объясниться в любви; открыться первой было невозможно; мало того, маркизе полагалось принять мое признание со всей строгостью, если бы ей посчастливилось побудить меня на столь дерзкий поступок. Куда проще иметь дело с более опытными мужчинами; одного туманного намека, одного взгляда, одного жеста достаточно и даже слишком много: он уже знает все, что желал знать; а если ей что-нибудь не понравится в его поведении, она ничем не связана: поощрение ее было так неуловимо, так недоказуемо, что она может все отрицать. Госпожа де Люрсе отнюдь не располагала сими удобствами в своей игре со мной; напротив, она уже не раз убеждалась, что с каждой ее попыткой открыть мне глаза я становлюсь все глупее, а быть откровенной она не решалась, боясь меня напугать и даже потерять совсем. Оба мы втайне вздыхали и хотя чувствовали согласно, но это не делало нас счастливее. В сем нелепом положении мы находились уже по меньшей мере месяца два, когда, наконец, госпожа де Люрсе, будучи уже не в силах более мириться со своими напрасными и непонятными муками и глупым благоговением, какое я к ней питал, решила избавиться от первых, излечив меня от второго. Умело направленный разговор часто помогает сделать самое щекотливое признание; свободный, как бы непреднамеренный ход беседы дает случай объясниться; вы перескакиваете с одной темы на другую, пока не доберетесь до заветного предмета и не найдете для него подходящий момент в беседе. В светском обществе очень любят рассуждать о любви, ибо сия материя, интересная и сама по себе, нерасторжимо связана со злоречием и почти всегда составляет его подоплеку. Я с жадностью упивался разговорами о сердечных делах; порой я искал в этих беседах новых познаний, порой – удовольствия открыть кому-нибудь волнение моих чувств; короче, всякий раз, оказавшись в светском кружке, я наводил разговор на любовь и связанные с нею ощущения и переживания; такое направление моих мыслей весьма устраивало госпожу де Люрсе, и она решилась, наконец, обратить его в свою пользу. Однажды вечером, когда у госпожи де Мелькур был большой съезд гостей, а госпожа де Люрсе, как и я, отказались от партии в карты, мы очутились наедине, друг подле друга. Это уединение повергло меня в трепет, хотя я давно уже мечтал о чем-нибудь подобном. Вдали от нее я не видел никаких препятствий своему стремлению открыться ей в любви; но стоило представиться удобному случаю, как от одной этой мысли меня бросало в дрожь. Правда, кроме нас в гостиной собралось много народу; но это ничуть меня не ободряло: рядом никого не было, никто на нас не глядел и не мог прийти мне на выручку. Эти страшные мысли привели меня в замешательство. Целых четверть часа я сидел рядом с госпожой де Люрсе и не вымолвил ни слова; она тоже хранила молчание, и если и желала заговорить, то не знала, с чего начать. Но некая комедия, которую в то время с большим успехом играли на театре, послужила маркизе поводом прервать молчание. Она спросила, видел ли я этот спектакль; я ответил, что да. – Интрига, как мне кажется, не блещет новизной; но многие подробности очень хороши: пьеса написана в благородной манере, чувства героев трактованы своеобразно. Вы не согласны со мной? – Не могу похвалиться, что я знаток театра, – ответил я. – Пьеса мне понравилась; но я не берусь судить о ее красотах и недостатках. – Можно не быть знатоком театра и все же иметь свое суждение о той или иной частности. К ним, например, относятся выведенные в пьесе чувства; в этом мы не ошибемся, ибо судья тут не разум, а сердце. Интересные сюжеты одинаково волнуют и малообразованного и самого просвещенного человека. На мой взгляд, в пьесе этой есть места, написанные весьма искусно: особенно понравилось мне одно объяснение в любви – по-моему, оно тонко и изящно; это одно из лучших мест в комедии. – Меня оно тоже поразило, – заметил я, – и я за него особенно благодарен автору: подобные положения представляются мне очень щекотливыми; из них трудно найти правильный выход. – А мне кажется, что никакой особенной заслуги тут нет, – возразила она; – объяснение в любви – нечто такое, что делается каждый день и без всяких затруднений; если подобная ситуация на сцене может нравиться, то не существом дела, а новизной трактовки. – Не могу согласиться с вами, сударыня, – отвечал я; – по-моему, признаться в любви совсем не легко. – Нет сомнения, – сказала она, – что женщине действительно трудно решиться на признание; при самой пылкой любви тысячи соображений удерживают ее от подобного шага; но мужчине… Надеюсь, вы согласитесь, что мужчина в таком положении не рискует решительно ничем. – Простите, сударыня, – возразил я, – я как раз считаю, что рискует. Мне кажется, нет ничего унизительнее для мужчины, чем объясниться в любви. – Право, – воскликнула она, – даже жаль, что эта мысль так нелепа! Она могла бы иметь успех благодаря своей новизне! Как! Мужчине унизительно объясниться в любви? – Конечно, – ответил я, – если он не уверен, что любим. – А как же, – возразила она, – прикажете ему узнать, что он любим? Лишь признание мужчины дает женщине право ответить взаимностью. Разве она может – как бы ни было затронуто ее сердце – заговорить первая? Ведь этим она уронит себя в ваших же глазах; более того, она может услышать отказ. – Очень немногим женщинам, – ответил я, – угрожает такая опасность. – Она угрожает каждой, – возразила она, – кто позволит себе сделать первый шаг; и сами вы разлюбите даже горячо любимую женщину, если она поможет вам одержать слишком легкую победу. – Это нелогично, – заметил я; – мне кажется, мы должны чувствовать благодарность к той, кто избавляет нас от лишних тревог. – Разумеется, – прервала она меня, – но мысли эти не согласуются с правдой жизни. Сейчас вы порицаете мужское тщеславие, но сами поступили бы как все мужчины, если бы любящая вас женщина решилась предупредить ненужные сомнения. – Ах! Нет, сударыня, я был бы ей бесконечно благодарен, и радость быть избавленным от сомнений лишь увеличила бы мою любовь! – Если это действительно так, значит, вы составили себе весьма устрашающее представление о такой простой вещи, как объяснение в любви. Что в нем такого ужасного? Вы боитесь, что вас не станут слушать? Это маловероятно; вы стесняетесь сказать, что влюблены? Но почему? – Все так, сударыня, – сказал я. – Но чего стоит выговорить слова любви, особенно мне; ведь я знаю, что не сумею объясниться изящно. – Самое изящное объяснение, – ответила она, – не всегда бывает самым трогательным. Остроумие приятно в кавалере, оно забавляет, но не оно убеждает наше сердце; смущение, неумение найти нужные слова, дрожащий голос – вот что для нас опасно. – Ах, сударыня, – воскликнул я, – уверены ли вы, что эти доказательства любви, которые мне тоже кажутся неоспоримыми, всегда и всех убеждают? – Нет, – ответила она. – Затруднения, о которых вы говорите, иногда происходят не от любви, а от глупости, и благодарить тут не за что; к тому же мужчины хитры и способны изобразить притворное смятение и страсть, тогда как одушевлены лишь мимолетными желаниями, и потому им не всегда можно верить. Бывает и так, что в нас влюбится совсем не тот, кого избрало наше сердце, и потому, что бы он ни говорил, его речи нисколько нас не трогают. – Вот видите, сударыня, – ответил я, – выходит, я вовсе не заблуждаюсь, когда страшусь отказа; пожалуй, уж лучше страдать от неуверенности, чем решиться на объяснение и узнать, что тебя не любят. – Вы, наверно, единственный человек, которого это останавливает, – возразила она. – К тому же вы рассуждаете неверно: гораздо разумнее и даже выгоднее объясниться, чем упорно молчать. Из-за этого упрямого молчания вы можете упустить радость узнать, что вы любимы; а если на ваши чувства и не ответят взаимностью, вы вскоре излечитесь от бесполезной страсти, не сулящей вам ничего, кроме страданий. Но, – прервала она себя, – мы уже долго говорим на эту тему. Если признание в любви кажется вам столь затруднительным делом, – значит, есть женщина, которой вы хотели бы объясниться в любви? Высказывая это тонкое предположение, госпожа де Люрсе устремила на меня такой пристальный и блистающий взор, что я окончательно потерялся. – Вы молчите; вы смущены, – продолжала она. – Я вижу, что угадала, но, раскрыв вашу тайну, я не хочу ничего иного, как только вывести вас из заблуждения и быть по возможности полезной. Прежде всего я должна знать, на кого пал ваш выбор; вы молоды, неопытны, вы можете ошибиться. Если она недостойна вашей любви, мне вас жаль; более того: мои увещания помогут вам вырвать из сердца любовь или, вернее, каприз, который еще не пустил в нем корней, питаемых надеждой; тем легче мне будет показать всю его неосновательность. Если же предмет ваш таков, что ни разуму, ни чести нечего возразить, я не только не стану изгонять любовь из вашего сердца, но, напротив, научу вас, как понравиться вашей избраннице, и сама буду следить за вашими успехами. Такое предложение со стороны госпожи де Люрсе удивило меня; хотя в тоне ее голоса вовсе не было строгости, а глаза говорили о чувствах самых нежных, я не нашел в себе сил ответить. Взор мой скользил по ее лицу, не смея на нем остановиться; я боялся, что она заметит мое смятение, и ответил лишь вздохом, который напрасно старался от нее скрыть. – Ах, как же вы молоды! – заметила она ласково. – Теперь я не сомневаюсь, что вы влюблены; но молчание лишь усиливает ваши муки. Как знать? Возможно, вы любимы гораздо сильнее, чем любите; неужели вас ничуть не пленяет мысль услышать ответное признание? Короче говоря, Мелькур, я жду; дружеское расположение к вам вынуждает меня говорить в таком тоне; признайтесь, кого вы любите. – Ах, сударыня, – ответил я, весь дрожа, – я буду наказан, если решусь на это. При создавшихся обстоятельствах я не мог бы выразиться яснее; госпожа де Люрсе не могла превратно истолковать мои слова, но этого ей было мало, и она притворилась, будто не понимает. – Что вы хотите сказать? – спросила она, смягчив свой тон, – вы будете наказаны, если решитесь? Неужели вы думаете, что я открою вашу тайну посторонним? – Нет, – отвечал я, – я не этого боюсь; но, сударыня, если бы я любил даму, подобную вам, к чему привело бы меня признание? – Вероятно, ни к чему, – ответила она, краснея. – Значит, я прав, что храню молчание. – Но не менее вероятно, что вы добились бы успеха: женщина, подобная мне, может оказаться не бесчувственной, и даже в большей мере, чем всякая иная. – Нет, вы не могли бы полюбить меня! – вскричал я. – Мы отклонились от темы, – сказала она, – и не совсем понятно, при чем тут я. Вы ускользаете от ответа искусней, чем можно было бы от вас ожидать. Но допустим на минуту, что речь обо мне: какая вам беда, если я вас и не люблю? Мы стремимся внушить любовь лишь тем, кого сами любим. А я никак не могу заподозрить вас в подобных чувствах ко мне; во всяком случае, я бы этого не хотела. – Я бы тоже хотел, сударыня, чтобы этого не было; я вижу по вашему испугу, что был бы очень несчастлив из-за вас. – Нет, – быстро сказала она, – дело вовсе не в том, что я боюсь вашей любви: ведь это означало бы, что вы уже на полпути к успеху. Нам страшен лишь тот вздыхатель, которого мы сами готовы полюбить. Мне не хотелось бы дать вам повод думать, что я уж так вас боюсь. – Я ни на что подобное и не надеюсь, – ответил я. – Но все же ответьте: если бы я был влюблен в вас, как бы вы поступили? – Неужели вы рассчитываете получить утвердительный ответ на одно лишь ваше предположение? – Решусь ли признаться, сударыня, что это отнюдь не предположение? В ответ на столь недвусмысленное признание госпожа де Люрсе вздохнула, покраснела, устремила на меня томный взгляд, потом опустила глаза и, глядя на свой веер, умолкла. Пока длилось молчание, сердце мое осаждали самые противоречивые чувства. Сделанное над собой усилие совсем опустошило меня; я боялся получить отказ и почти желал, чтобы она подольше не отвечала. Тем не менее я объяснился в любви и не хотел, чтобы мои усилия пропали даром. – Что же вы посоветуете мне теперь, сударыня? – сказал я наконец, едва ворочая языком от страха. – Скажите, чего я должен ждать от подобного выбора? Неужели вы будете так жестоки, что после стольких знаков дружбы и доброжелательства откажетесь прийти мне на помощь в таком важном для меня деле? – Вам нужен лишь совет? В совете я вам не откажу. Но если то, что вы сказали – правда, вряд ли он будет вам приятен. – Неужели вы сомневаетесь в моей искренности? – Я бы желала этого из дружбы к вам. Чем искренней ваши чувства, тем несчастней вы будете. Вы же и сами должны понимать, Мелькур, что я не могу отвечать вам взаимностью. Вы молоды, и молодость ваша, которая в глазах многих женщин явилась бы еще одним достоинством, будет для меня – даже если бы я испытывала самую пылкую любовь к вам – вечным и неизменным основанием никогда не уступить этим чувствам. Вы не сможете достаточно сильно любить меня или будете любить слишком сильно. И то и другое было бы одинаково гибельно для меня. В первом случае мне придется выносить ваши причуды, капризы, пренебрежение, неверность – словом, все страдания, какие влечет за собой несчастная любовь. Во втором случае вы слишком самозабвенно предадитесь страсти и погубите меня своей любовью, не знающей ни меры, ни предела. Страсть всегда приносит женщине беду; но мне она принесет еще и позор; я бы никогда не простила себе подобной неосторожности. – Неужели вы полагаете, сударыня, – ответил я, – что я не приму всех мер… – Я поняла вас, – прервала она. – Я знаю, что вы пообещаете мне соблюдать крайнюю осторожность; я даже не сомневаюсь, что вы считаете себя способным на это; но вы неопытны в любви и не сумеете подчинить свою любовь правилам внешней благопристойности. Вы не сможете ни управлять своими взглядами, ни владеть своим голосом. Или даже самим усилием сдержать себя, слишком неумелым и явным для всех, вы сделаете достоянием гласности то, что желали бы скрыть. Итак, Мелькур, вот вам мой совет: не думайте больше обо мне. Я предвижу с печалью, что вы меня возненавидите; но надеюсь, ненадолго; и когда-нибудь вы поблагодарите меня за прямоту. Но не лучше ли нам остаться друзьями? – прибавила она, протягивая мне руку. – Ах, сударыня, – сказал я, – я в отчаянии. Никто и никогда не любил, как я. Ради вас я готов на все; нет испытаний, которые я бы не согласился перенести. Вы опасаетесь всех этих бед только потому, что не любите меня. – О нет, – ответила она, – напрасно вы так думаете. Скажу больше, ибо хочу всегда быть с вами искренной: если бы вы не были так молоды, а я так благоразумна, я могла бы полюбить вас всем сердцем. Но я сказала слишком много. Не требуйте большего. Сейчас сердце мое молчит, и я сама не знаю, что в нем. Только время может принести решение, и, может быть, – кто знает – оно ничего не решит. После этих слов госпожа де Люрсе встала и присоединилась к кружку гостей, отняв у меня возможность продолжить беседу. Я был так неопытен, что поверил, будто она рассердилась по-настоящему. Я еще не знал, что женщины редко соглашаются на длительный любовный разговор с тем, кого хотят увлечь; именно тогда, когда они умирают от желания сдаться, они стараются выказать в первом разговоре как можно больше добродетели. По сути дела, ее сопротивление было самым слабым; но я решил, что она никогда не будет моей, и горько раскаивался в своей доверчивости; я был зол на нее за то, что она вырвала у меня признание; несколько мгновений я ненавидел ее. Я обещал себе, что более не заикнусь об этой любви и буду так холоден с госпожой де Люрсе, чтобы она забыла и думать об этом разговоре. Пока я предавался сим мрачным мыслям, госпожа де Люрсе радовалась, что сумела скрыть свое торжество. Тихое удовлетворение сияло в ее глазах. Все в ней внятно сказало бы более искушенному человеку, что он любим. Но нежные взгляды, которые она на меня бросала, ее улыбки казались мне лишь новыми оскорблениями и укрепляли меня в принятом решении. Я упорно сидел в своем углу. Она снова подошла ко мне и попыталась втянуть в пустой разговор. Я отвечал ей хмуро, избегал смотреть ей в глаза, и все это служило лишним доказательством того, что я говорил правду; как бы то ни было, ей хотелось властвовать надо мной безраздельно и хорошенько помучить меня, перед тем как наградить полным счастьем. Весь вечер она расточала мне всевозможные знаки внимания. Она словно забыла наш разговор, и это притворное спокойствие причиняло мне жестокую боль. Прощаясь со мной, она стала подшучивать над моими огорчениями, и хотя в насмешках ее не было ни капли яда, они меня больно задели. Начало наших любовных отношений радовало госпожу де Люрсе в такой же мере, в какой печалило меня. Союз с мужчиной моих лет еще раз напоминал ей о том, как немолода она сама; но для нее, видимо, не имело большого значения дать кому-нибудь еще один повод пожать плечами – ибо взамен она получала гораздо более ценное преимущество: любовника, еще никому не принадлежавшего. Она еще не была стара, но старость надвигалась, а в таком положении женщинам не следует пренебрегать одержанной победой. И в самом деле, есть ли для женщины ее возраста победа более лестная, чем любовь юноши, чьи восторги возвращают ей радости первой любви и укрепляют веру в свою красоту? Что может быть приятнее преклонения мальчика, верящего, что его возлюбленная – единственная женщина, готовая не презирать его страсти, примешивающего к любви искреннюю благодарность, дрожащего от одной мысли чем-нибудь не угодить, не видящего самых разительных изъянов во внешности или характере любимой – ибо ему не с кем ее сравнить и самолюбие велит ему высоко ценить свою победу? Со зрелым мужчиной самая прелестная женщина ни от чего не защищена. В его любви больше чувственности, чем страсти, больше игры, чем искренности, больше хитроумия, чем прямоты; он слишком много испытал, чтобы быть доверчивым; перед ним слишком много соблазнов и удобных случаев, чтобы он мог быть верным. Словом, он лучше умеет себя держать, но меньше любит. Каких бы промахов ни ждала госпожа де Люрсе от любви столь молодого человека, она страшилась их куда меньше, чем можно было подумать. Если бы даже все ее опасения были искренни, из-за них она любила бы меня ничуть не меньше. Будь я достаточно сообразителен, чтобы намекнуть ей на возможность охлаждения с моей стороны, она несомненно пожертвовала бы чрезмерными заботами о приличии из страха потерять меня. Не думаю также, что она собиралась долго медлить с признанием в своей слабости. Добродетель не требовала на это более недели сроку. Но моя неопытность, по глубокому убеждению маркизы, позволяла ей уступить не ранее, чем она сама того пожелает. Только любовь ко мне толкала ее на все эти уловки. Она хотела, чтобы привязанность моя не была мимолетной; если бы нежность этой женщины была меньше, меньшим было бы и ее сопротивление. В те дни ее сердце было мягким и чувствительным. Как я понял впоследствии, оно не всегда было таким; если бы не истинная любовь ко мне, она, я уверен, поступала бы иначе. Пока женщина молода, она больше дорожит своими чарами, чем умением любить. По большей части она принимает за истинную нежность простое влечение, которое побуждает ее на решительный шаг даже скорее, чем сама любовь; любовь первое время занимает ее, но проходит незаметно, не оставив сожалений. Привязать к себе возлюбленного на всю жизнь кажется ей менее завидной честью, чем нравиться многим. Вечно гоняясь за новизной, не стремясь к постоянству, повинуясь всякому капризу, она меньше думает о том, кто завоевал ее внимание, чем о тех, кто мог бы его завоевать. Она постоянно ждет новых радостей и никогда не успевает ими насладиться. Возлюбленный нужен ей не потому, что он ей мил, а чтобы убедиться, что она сама мила. Расставаясь с прежним поклонником, она знает о нем немногим больше, чем о том, кто придет ему на смену. Может быть, если бы близость с ним длилась немного дольше, она успела бы полюбить его; но ее ли вина, что верность ей незнакома? Хорошенькая женщина зависит не от себя, а от обстоятельств. А их, к несчастью, такое великое множество, и все они так неожиданны, так непредвидимы, что не стоит удивляться, если юная красавица, испытав много любовных приключений, не знает ни любви, ни собственного сердца. Если же она близится к тому возрасту, когда прелести ее начинают увядать, когда посторонние мужчины своим равнодушием дают ей понять, что скоро будут взирать на нее с одним лишь отвращением, она стремится уберечь себя от грядущего одиночества. Прежде она знала, что, меняя любовников, она лишь разнообразит свои удовольствия; теперь же она счастлива, если может сохранить того единственного, кто у нее еще остался; когда победа дается нелегко, плодами ее нужно дорожить. Стареющая женщина верна, ибо из-за неверности может слишком много утратить, и сердце ее постепенно приучается к подлинному чувству. Требования приличия вынуждают ее сторониться всего, что некогда ее развлекало и развращало; ей грозит скука, и потому она чувствует потребность всецело предаться своей любви: в молодости любовная связь была для нее лишь одним из многих увлечений, мимолетных и тонущих в водовороте всяких других дел; теперь это единственное, чем она занята по-настоящему; и она отдает любви все силы души. Очень часто последнее увлечение женщины – ее первая любовь. Таковы были мысли госпожи де Люрсе, когда в ней созрело решение завладеть моим сердцем. После того как она овдовела и отказалась от утех большого света, в избранном кругу – не всегда все знающем, но не упускающем случая позлословить – ей приписывали несколько любовных связей, которых на самом деле, возможно, не было. Победа надо мной льстила ее самолюбию; если добродетель не спасает от злых языков, то благоразумие повелевает вознаградить себя за дурную молву. Все случившееся со мной в тот памятный вечер дало мне пищу для размышления на всю ночь. Я провел ее без сна, то изыскивая какой-нибудь способ пробудить любовь в сердце госпожи де Люрсе, то запрещая себе думать о ней. Полагаю, что ее посещали в это время более отрадные мысли. Она рассчитывала, что теперь, в надежде победить ее суровость, я буду нежен, покорен, внимателен; вполне естественно, что она ожидала именно этого; ей нравилось иметь дело с человеком, вовсе не знакомым с обычаями света. На другой день я все же отправился к ней, но поздно, заведомо зная, что либо не застану ее дома, либо застану в многочисленном обществе. По-видимому, она надеялась видеть меня несколько раньше и встретила мое появление довольно сухо и не без колкости. Разумеется, я не сумел разгадать причину столь холодного приема и приписал его безразличию к моей особе. При виде госпожи де Люрсе я изменился в лице; но, верный решению во что бы то ни стало скрывать волнения своего сердца, я довольно скоро взял себя в руки и справился со смущением. Я настолько овладел собой, что мог подавить смятение, всегда охватывающее нас подле любимой; но как я ни силился казаться равнодушным, она очень скоро разгадала истину: достаточно было внимательно на меня поглядеть. Я не смог выдержать ее взгляда. Одно это движение открыло ей все мое сердце. Она предложила мне принять участие в карточной игре и, пока приготовляли колоды, сказала с улыбкой: – Странно вы ухаживаете за женщинами. Если я должна судить о ваших чувствах по вашему поведению, то полагаю, вы не можете рассчитывать на очень высокое о них мнение. – Я хочу лишь одного, – отвечал я, – чтобы вы поверили в искренность моих чувств. Мой поздний визит – еще одно доказательство любви: я хочу как можно меньше досаждать вам своим присутствием. – Вот странная тактика, – возразила она. – Если вам иногда и недостает здравого смысла, зато фантазии хоть отбавляй. Что с вами такое? Чем я заслужила этот холодный тон? Поймите же, ваше угрюмое молчание пугает меня. Да полно, любите ли вы еще хоть немного? Видимо, нет. Бедный Мелькур! Не лишайте меня своей любви: я буду в отчаянии. Судя по вашему виду, вы мне не верите. А ведь мы должны быть друзьями. – Зачем эта жестокость, сударыня? – воскликнул я. – Неужели вашего равнодушия недостаточно и нужны еще насмешки, которые убивают меня? – Да! – сказала она, устремляя на меня нежнейший взор, – да, Мелькур! Вы имеете право жаловаться: я с вами сурова. Но неужели вам надо сетовать на остатки моей женской гордости? Разве вы не видите, каких усилий мне стоит сохранять ее? О, если бы я повиновалась своим желаниям, сколько раз я бы уже повторила вам, что люблю! Как жаль, что я не знала вашего характера и не заговорила первая. Я бы предалась на волю судьбы, вам не пришлось бы ничего говорить, вы бы только ответили «да». Лишь много времени спустя я понял лукавство госпожи де Люрсе: втайне она упивалась моей неискушенностью; ни с кем другим не могла бы она позволить себе подобные речи без крайнего риска; она открыто признавалась в истинных своих чувствах, а я не только этого не понимал, но испытывал жесточайшее замешательство. Ничего не отвечая ей, в полной уверенности, что она безжалостно высмеивает меня, я собирался с духом, чтобы порвать мучительные оковы этой любви. – Право же, – продолжала она, любуясь моей надутой физиономией, – если вы так и не согласитесь мне поверить, не поручусь, что не назначу вам завтра свидания; но вас это, конечно, поставит в тупик? – Умоляю вас, сударыня, – вымолвил я наконец, – пощадите. Вы меня просто убиваете. – Хорошо, больше не буду повторять, что люблю вас. Но вы лишаете меня большого удовольствия. Я радовался, что присутствие гостей мешает ей продолжать этот разговор. Мы принялись за карты. Во все время игры госпожа де Люрсе, видимо, увлеченная сильнее, чем сама думала, не противилась более своей любви и дала мне самые неопровержимые доказательства нежных чувств. Казалось, она совсем забыла об осторожности и жила одной лишь радостью любить и говорить о своей любви, чтобы обнадежить и воодушевить меня. Она поняла, что это единственный верный способ укрепить мою привязанность к ней. Но ее усилия пропадали втуне, она же все еще не решалась сказать без обиняков, что согласна удовлетворить мои желания. Она не знала, как себя держать, и весь вечер мучила меня повторявшейся сменой нежных порывов и суровой сдержанности. Она то уступала, то возобновляла сопротивление. Если ей казалось, что ее слова возбуждают во мне надежду, она старалась тут же ее разрушить и снова принимала тот недоступно-холодный вид, который столько раз повергал меня в трепет, отнимая у меня даже печальное утешение неуверенности. Так прошел весь тот вечер; расстались мы во время очередного приступа строгости; я удалился в полной уверенности, что она меня терпеть не может, и решил искать удачи у другой. Почти всю ночь я перебирал в памяти знакомых дам, в которых мог бы влюбиться. Труды мои пропали даром; я убедился, что ни одна из них не нравилась мне так, как госпожа де Люрсе. Чем меньше я разбирался в любви, тем больше считал себя влюбленным и пришел к заключению, что меня ждет жестокий удел: любить без взаимности и без всякой надежды забыть эту несчастную любовь. Я упорно внушал себе, что люблю госпожу де Люрсе, и все эти чувства волновали меня с такой силой, будто я и в самом деле их испытывал. Решимость не видеть более госпожу де Люрсе вдруг покинула меня, уступив место новой вспышке любви. «На что я жалуюсь? – говорил я сам себе. – Что удивительного в ее суровости? Не ждал же я, что она сразу полюбит меня! Напротив, только длительные усилия могли бы снискать мне подобную награду. Зато как я буду счастлив, если когда-нибудь сумею тронуть ее сердце! Чем больше препятствий, тем почетней победа. Можно ли слишком дорого заплатить за привязанность подобного сердца?» С этой мыслью я заснул, с нею же проснулся на следующий день. Ночные сновидения, казалось, лишь укрепили ее. Я отправился к госпоже де Люрсе как можно раньше, сразу после обеда, с решимостью поклясться ей в любви и покориться любому ее решению. На ее беду, маркизы не оказалось дома. Разочарованию моему не было предела; не зная, куда себя деть, я решил вечером ехать в Оперу, а тем временем сделать несколько визитов, чтобы как-нибудь рассеять снедавшее меня уныние. Я был в таком убийственном настроении, входя в театр, – где было, впрочем, довольно мало публики, – что приказал отпереть себе ложу; мне не хотелось занимать обычное место на балконе[3]: докучные разговоры со светскими знакомыми нарушили бы мой покой и помешали бы моим меланхолическим размышлениям. Я ждал начала спектакля без нетерпения и без любопытства. Поглощенный госпожой де Люрсе и мыслями об ее отсутствии, я вдруг услышал, что кто-то входит в соседнюю ложу. Я машинально поднял глаза, чтобы увидеть, кто ее занял, – и особа, вошедшая туда, приковала к себе мой взор. Вообразите безупречно правильные черты, благородный овал лица, обольстительное соединение всех прелестей с блеском и свежестью юной красоты – и вы будете еще далеки от портрета молодой особы, которую я тщусь описать. При виде ее какое-то неведомое и внезапное душевное движение потрясло меня: пораженный столь редкой красотой, я забыл обо всем на свете. Изумление мое граничило с восторгом. Восхищение, овладевшее моим сердцем, сковало все другие чувства; и по мере того как взор мой открывал в ней все новые прелести, волнение мое все больше возрастало. Она была одета просто, но с безукоризненным вкусом. Да и на что ей был пышный наряд? Какой туалет не затмила бы ее красота? Есть ли столь скромное платье, которого бы она не украсила? Выражение ее лица было приветливо и спокойно. Ум и живое чувство сияли в глазах. Она была очень молода и, судя по удивлению посетителей театра, впервые появилась в свете. Это открытие радостно взволновало меня; я бы хотел, чтобы красавицу не знал никто, кроме меня. Ее сопровождали две дамы в парадных туалетах; новый повод для удивления; их я тоже видел впервые, но эта мысль лишь мелькнула и исчезла. Всецело занятый прекрасной незнакомкой, я отрывал от нее взор лишь в те мгновения, когда ее глаза останавливались на ком-нибудь в зрительном зале. Я сейчас же обращал все свое внимание на лицо, которое она, казалось, искала: если взгляд ее останавливался на мужчине, особенно молодом, я готов был видеть в нем ее возлюбленного – кто еще мог бы привлечь ее внимание? Сам не зная, что побуждает меня к этому, я старался подметить и истолковать каждый ее взгляд; я силился прочесть всякую ее мысль. Я так упрямо на нее смотрел, что она это, наконец, заметила и тоже взглянула на меня; я не отдавал себе отчета в своих действиях, я был словно околдован; не знаю, что сказал ей мой взгляд, но она отвела глаза и слегка покраснела. Хотя я едва владел собой, но все же испугался, что веду себя слишком дерзко, и, еще не осознав своего желания быть ей приятным, решил, что нужно обуздать себя и не давать ей повода думать обо мне дурно. Примерно с час я любовался красавицей, когда в ложу ко мне вошел один из моих друзей. Мысли, занимавшие меня, стали мне уже так дороги, что мне больно было от них оторваться; возможно, я отклонил бы разговор, если бы предметом его тотчас не оказалась прекрасная незнакомка. Он тоже не знал, кто она; мы вместе довольно долго строили предположения на этот счет, но не пришли к решению загадки. Приятель мой был из числа блистательных светских вертопрахов, чья самоуверенность граничит с дерзостью. Он так громко хвалил красоту незнакомки, разглядывал ее так откровенно и по-фатовски, что я краснел и за него и за себя. Еще не разобравшись в своих чувствах, еще даже не помышляя о любви, я уже не хотел произвести неприятное впечатление. Меня страшила мысль, что отвращение, вызванное в красавице дерзкими приемами этого молодого человека, может распространиться на меня: видя, что мы на короткой ноге, она подумает, что и я таков же, как он. Я уже так ценил ее мнение, что не мог даже вообразить себе ее недовольства без глубокого огорчения, и потому постарался перевести разговор на другую тему. Природа наделила меня шутливым складом ума; я умел говорить те забавные пустяки, которыми можно блеснуть в светском обществе. Мне так хотелось хоть чем-нибудь заслужить благосклонное внимание незнакомки, что я превзошел себя в изяществе выражений; может быть, мне случалось бывать и остроумнее, но все же я заметил, что она следит за моими речами внимательней, чем за спектаклем. Несколько раз она даже улыбнулась. Опера близилась к концу, когда маркиз де Жермейль, молодой человек весьма приятной наружности, пользовавшийся общим уважением, вошел в ложу к моей незнакомке. Мы были с ним в дружеских отношениях, но при виде этого какое-то неприятное чувство шевельнулось в моей душе. Красавица приняла его с той непринужденной любезностью, какая возникает между близко знакомыми людьми, ценящими друг друга. Мы с Жермейлем молча раскланялись; хотя я всем существом желал узнать имя прелестной незнакомки, успевшей настолько овладеть моим сердцем, и был убежден, что Жермейль может сообщить мне о ней самые точные сведения, я предпочитал преодолеть свое любопытство, как оно ни было мучительно, но не открываться человеку, к которому уже жестоко ревновал. Незнакомка беседовала с Жермейлем, и хотя речь шла всего лишь об опере, мне почудилось, что в голосе его звучит нежность и что она отвечает ему тем же. Они даже как будто обменялись несколькими многозначительными взглядами. Это причинило мне острую боль: красавица казалась мне столь достойной любви, что ни Жермейль, ни другой мужчина, по моему глубокому убеждению, не мог бы взирать на нее равнодушно; да и сам он был настолько опасен для женского сердца, что едва ли домогательства его могли остаться безрезультатными. После того как появился Жермейль, она перестала обращать на меня внимание, и это было лишним доказательством их взаимной любви. Не в силах перенести эту мучительную мысль, я встал и вышел. Но, вопреки своему огорчению, ушел недалеко: мне хотелось еще раз увидеть ее; к тому же я надеялся выяснить без посторонней помощи, кто она; все эти соображения остановили меня; я задержался на лестнице. Вскоре появилась и она; Жермейль поддерживал ее под руку. Я последовал за ними. К подъезду подали карету без герба на дверце; Жермейль сел в нее вместе с незнакомкой. Лакей на запятках тоже был без ливреи – и я ничего не узнал. Следовательно, только случайность могла подарить мне счастье увидеть ее вновь. Меня утешала одна мысль: столь редкая красота недолго останется безвестной. По сути дела, я мог на другой же день поехать к Жермейлю и избавиться от снедавшей меня тревоги. Но как объяснить ему столь нетерпеливое любопытство, чем его оправдать? Как бы я ни скрывал истинные его мотивы, можно ли было сомневаться, что Жермейль тотчас разгадает их? А если мои подозрения справедливы, то было бы весьма неосмотрительно уведомить его о появлении соперника. В полном смятении вернулся я домой, уже не сомневаясь, что я влюблен по-настоящему, тем более что страсть эта возникла в моем сердце внезапно, точно гром среди ясного неба, а во всех романах пишут, что это первый признак большой любви. Я не только не боролся с новым увлечением, но, напротив, видел в столь необыкновенном начале лишнее основание, чтобы предаться ему всецело. Среди вихря мыслей, проносившихся в моей голове, мелькнуло и воспоминание о госпоже де Люрсе – оно было неприятно, оно было помехой. Не то чтобы она совсем утратила в моих глазах прежние чары; но они как-то померкли по сравнению с красотой моей незнакомки, и я решил окончательно и бесповоротно, что больше никогда не заговорю с маркизой о любви, и всецело отдал сердце новому кумиру. «Какое счастье, – думал я про себя, – что она не любит меня. Что бы я теперь делал с ее чувствами? Мне пришлось бы обманывать ее, выслушивать упреки, предотвращать попытки помешать моей любви. Но, с другой стороны, – возражал я самому себе, – любим ли я тою, ради кого совершаю неверность? Мне это не известно; возможно, я ее больше никогда не увижу. Жермейль влюблен в нее, и если я сам вынужден признать его достойным любви, как же должна ценить его она? Таков ли он, чтобы им жертвовали ради меня?» Эти размышления возвращали меня к госпоже де Люрсе: тут уже было положено начало любовным отношениям; я мог видеть ее когда угодно; она мне все еще нравилась, у меня оставались кое-какие надежды на успех – все это были основания не покидать ее. Но что значили они по сравнению с моей новой страстью? Я опасался, что, вернувшись домой, застану госпожу де Люрсе у моей матушки: я так боялся свидания с ней, хотя еще сегодня утром о нем мечтал! Ее не было в гостиной, когда я вернулся, но радость моя длилась недолго: она вошла почти вслед за мной. Ее появление смутило меня. Хотя я был полон вражды, хотя твердо решил разлюбить ее, она все еще имела над моим сердцем больше власти, чем я сам предполагал. Незнакомка сильнее пленяла мое самолюбие, я находил ее более красивой; две эти женщины нравились мне совсем по-разному, но все-таки обе нравились, и если бы госпожа де Люрсе захотела, она могла бы в то мгновение одержать полную победу. Не знаю, что рассердило ее, но на мое простое приветствие она ответила с какой-то непонятной, даже неуместной надменностью. При том настроении, какое владело мною в тот вечер, я счел такое высокомерие более недопустимым, чем оно показалось бы мне еще два дня назад; более того, вопреки расчетам госпожи де Люрсе, оно почти не опечалило меня. Дурное настроение не покидало ее весь вечер и даже еще ухудшилось из-за моего нескрываемого равнодушия. Мы расстались одинаково недовольные друг другом. На следующий день я ее не видел, да и не искал встречи. Меня обидела ее вчерашняя манера держать себя, и я тем легче мирился с разлукой, что нашел, чем отвлечься. Весь тот день я посвятил поискам моей незнакомки. Театры, сады – я обошел все, но нигде не видел ни ее, ни Жермейля, и решил, наконец, что при первом случае осведомлюсь у него, кто она такая. Поиски мои продолжались два дня подряд и ни к чему не привели, но от этого страсть моя нисколько не уменьшилась. Я беспрестанно рисовал себе ее прелести, с блаженством, какого еще никогда не испытывал. Не было ни малейшего сомнения, что благородством имени она мне не уступала – к этому заключению я пришел, вспоминая не столько ее красоту, сколько выражение достоинства и прекрасные манеры, свойственные женщинам высшего круга и не покидающие их ни в каких положениях. Но любить и не знать, кого любишь, – это было нестерпимой мукой. Да и какого ответа на свои чувства мог я ожидать, если не уведомил о них особу, пробудившую их в моем сердце? Никакие препятствия не помешали бы мне видеться с нею, как только я узнаю ее имя. Я принадлежал к лицам того круга, которые вхожи всюду; и если даже знакомство со мной не могло быть для нее почетным, оно никак не могло ее унизить. Эта мысль ободрила меня и укрепила мою любовь. Возможно, я поступил бы разумнее, если бы попытался ее подавить; но мне сладко было льстить себя надеждами. Прошло целых три дня, а я не видел госпожи де Люрсе; разлуку с нею я переносил без труда. Не то чтобы мне не хотелось порой увидеться с ней, но желание это было мимолетным и угасало, едва возникнув. Нет, то не была любовь, с которой человеку невозможно совладать. После встречи с незнакомкой общество госпожи де Люрсе не доставляло мне удовольствия, и я мог бы расстаться с ней без сожалений. И все же меня еще влекло к ней чувство, которое часто именуют любовью; мужчины, во всяком случае, присваивают ему это название, а женщины соглашаются на обман. Я был бы не прочь воспользоваться слабостью госпожи де Люрсе, но не хотел бы возбудить в ней страсть и дать ей право требовать страсти от меня. Победа над ней, в которой еще так недавно я видел все счастье моей жизни, уже не казалась мне достойной целью. Я хотел бы установить с нею те удобные отношения, какие связывают нас с кокеткой: они льстят и забавляют несколько дней и прерываются так же легко, как начались. Но ничего подобного я, по всей видимости, не должен был ожидать от госпожи де Люрсе; сторонница, судя по ее рассуждениям, платонических взглядов на любовь, она не уставала повторять, что плотские чувства не имеют ничего общего с любовью, особенно с любовью благородного сердца; что скандальные положения, в которые то и дело попадают люди, запутавшиеся в сетях страстей, случаются не столько из-за любви, сколько из-за легкомыслия; что любовь может быть слабостью, но в сердце добродетельном никогда не станет пороком. Госпожа де Люрсе допускала, конечно, что и самая твердая в сих принципах женщина может подчас оказаться в опасности; но если она и уступит, то лишь после столь длительной и жестокой борьбы с собой, что поражение свое всегда сможет, хотя бы отчасти, оправдать в собственных глазах. Может быть, госпожа де Люрсе и была права; но последовательницы Платона не всегда последовательны. Я заметил, что быстрее всего сдаются те женщины, которые вступают в любовную игру с легкомысленной уверенностью в том, что их нельзя соблазнить, – потому ли, что они столь же слабы, как и все прочие, или потому, что, не предвидя опасности, оказываются пред нею беззащитными. Я был слишком молод, чтобы понимать всю абсурдность принципов госпожи де Люрсе, и не мог знать, сколь редко им следуют те самые дамы, которые провозглашают их с великой горячностью; я не умел еще отличать добродетель от надуманной и высокопарной строгости; нет ничего удивительного, что я не ожидал от госпожи де Люрсе большей уступчивости, чем обещали ее речи. Привязанный еще к ней нитями желания, но уже увлеченный новой страстью или, лучше сказать, влюбленный впервые, я не хотел полностью отказываться от госпожи де Люрсе, раз не имел пока никакой надежды на успех у незнакомки. Я размышлял над тем, как бы мне завоевать одну и в то же время не потерять другую. Однако непобедимая добродетель маркизы делала все дальнейшие попытки безнадежными, и, хорошенько взвесив все за и против, я твердо решил отдать свое сердце той, что нравилась мне больше. Итак, я не видел госпожу де Люрсе уже три дня и не очень тосковал в разлуке. Она все еще ждала, что я появлюсь; но, удостоверившись, наконец, что я ее избегаю, почувствовала тревогу; боясь совсем потерять меня, она решила стать снисходительнее. Из тех немногих слов любви, которые она от меня услышала, она вывела заключение, что страсть моя несомненна. Но я больше о ней не заговаривал. Как же быть? Требования приличий подсказывали лишь одно решение: ждать, что любовь, которая не может долго принуждать себя, особенно в столь юном и неопытном сердце, вынудит меня еще раз прервать молчание; но это был не самый верный путь. Маркизе не приходило в голову, что я мог отказаться от нее: она думала лишь, что я потерял надежду и стараюсь побороть любовь, причиняющую мне столько страданий. Хотя такое мое настроение не наносило ущерба ее самолюбию, она боялась надолго оставлять меня с подобными мыслями: другие могли предложить мне утешение, которое я бы с досады принял. Но как открыть мне свою любовь, не погрешив против приличий, к коим она была так неотступно привержена? Она уже знала, что уклончивость со мной не годится, но после выспренних речей о морали не решалась объясниться со мной без обиняков. Терзаемая жестокими колебаниями, маркиза приехала с визитом к госпоже де Мелькур. Я вернулся позже, и когда мне доложили, что она у матушки, чуть было не уехал снова. Но, немного поразмыслив, почувствовал, что такой поступок был бы уже слишком нелюбезным; к тому же она может объяснить себе мое бегство робостью и вообще чувствами, которых я к ней больше не питал и которых она не должна отныне во мне подозревать. Итак, я вошел в гостиную. Маркиза находилась среди матушкиных гостей; она была задумчива, даже как будто озабочена. Я поклонился ей спокойно и непринужденно. Однако в глазах моих, вероятно, не было веселости: я грустил оттого, что весь этот день тщетно искал мою незнакомку. Я немного побеседовал с госпожой де Люрсе, – впрочем, о вещах безразличных и банальных. Она спросила, где я был, задала еще несколько подобных вопросов с видом холодным и равнодушным; видимо, пока мы были окружены гостями, она не желала начинать разговор. Толпа приглашенных, наконец, поредела, в гостиной оставались только госпожа де Мелькур и еще несколько человек. Не в силах долее сдерживать желания остаться со мной наедине, госпожа де Люрсе сказала с серьезным видом: – Кстати, господин де Мелькур, мне нужно поговорить с вами; ступайте за мной. И с этими словами она вышла в соседнюю комнату. Будь на моем месте другой, этот поступок можно было бы назвать весьма смелым; но между нами он не решал ничего. Со мной она могла бы позволить себе много больше – никто и не подумал бы ее осудить: таково было ее обычное обращение со мной. Я последовал за ней, со смущением спрашивая себя, о чем она намерена говорить и, главное, что я буду ей отвечать. Она довольно долго смотрела на меня строгими глазами, затем сказала: – Возможно, вам покажется странным, сударь, что я жду от вас объяснений. – От меня, сударыня? – сказал я. – Да, сударь, от вас. С некоторых пор вы держите себя со мной неподобающим образом. Я хотела бы оправдать вас в собственных глазах и считать виновной себя. Но я не вижу своей вины. Разъясните мне, в чем вы можете меня упрекнуть? Оправдайтесь, если сумеете, в своем невнимании и пренебрежении. – Сударыня, – ответил я, – вы меня удивляете. Мне казалось, что я никогда не позволял себе ни малейшей неучтивости; право, я в отчаянии, если действительно заслужил этот упрек и чем-то погрешил против уважения, какое всегда питал к вам, и против дружбы, на которую вы разрешили мне надеяться. – Высокопарные речи, – заметила она. – Если бы я требовала от вас громких слов, то была бы вполне удовлетворена. Но вы неискренни. Уже четыре дня, как вы изменили свое отношение ко мне. Вы предпочитаете отрицать истину, чтобы не оправдывать свое поведение. И все же я хочу, чтобы вы ответили на мой вопрос: что побудило вас отвергнуть мою дружбу? Это каприз? Или у вас есть основания быть недовольным мною? Вы сами видите: я не злоупотребляю правами, какие дает мне разница в возрасте. Но, как вы ни молоды, я считала вас человеком порядочным и потому обращаюсь с вами не как с беспечным юношей, а как с другом, на которого можно положиться и с которым нелегко расстаться. Вам следовало бы ценить мое доверие. Разъясните мне, наконец, как я должна вести себя с вами; и, главное, откройте, почему в последние дни вы меня избегаете, а если мы оказываемся вместе, то по выражению вашего лица видно, что вы этому не рады. – Зачем вы требуете, сударыня, чтобы я признался в провинностях, которых за мной нет? – возразил я. – Если вам кажется, что я избегаю вашего общества, то вы прекрасно знаете отчего. И если я не осмеливаюсь теперь говорить с вами в прежнем тоне, то единственно потому, что тон этот, судя по всему, был вам неприятен. – Разумеется! – отвечала она. – Но вы могли отказаться от этого тона, который мне неприятен, и вернуться к первоначальной дружбе, всегда между нами существовавшей. Вы меня рассердили, это верно, я досадовала – больше из-за вас, чем из-за себя, – на то, что вы вздумали держать такие речи, которые никак не могли мне понравиться. Я была очень вами недовольна. – Теперь я понимаю, сударыня, – прервал я ее, – чем навлек на себя ваш гнев; но я никак не предполагал, что вы сочтете мои комплименты таким серьезным преступлением. Для вас, вероятно, не ново казаться красивой, и не я первый заметил вашу красоту. Неужто было так трудно простить мне любовные признания? Ведь вы, должно быть, привыкли их слушать. – О, нет, сударь мой, – сказала она, – теперь я жалуюсь не на ваши речи: на них мне достаточно было ответить подобающим образом; вы сами должны были заметить, что я над ними просто посмеялась, посмеялась вместе с вами. Ваши признания не настолько опасны для моего сердца, чтобы из-за них всерьез вооружаться великой суровостью. Вполне вероятно, что у вас даже не было осознанного намерения нравиться мне; возможно, даже и я-то вам вовсе не нравилась; просто вам вздумалось заставить меня поверить, что вы влюблены. Такие вещи нередко говорят женщине просто потому, что не знают, о чем еще с ней говорить; или хотят испытать ее сердце, или польстить ее тщеславию, или поупражняться в языке любви, проверить, как и насколько умеют нравиться. Объясняясь мне в любви, вы всего лишь следовали обычаю – обычаю, если угодно, нелепому, но повсеместно принятому. Стало быть, не в этих ваших речах причина моей обиды. Если бы даже вы и в самом деле любили меня, это отнюдь не сняло бы с вас вину. Мне важно другое: почему после того разговора изменилось ваше отношение ко мне? Вправе ли вы требовать от меня любви лишь по той причине, что питаете ко мне любовь и сказали об этом? И неужели вы полагаете, что, даже внушив мне самую пылкую страсть, можете рассчитывать на полную и безраздельную власть над моим сердцем, охваченным жаждой отдать себя всецело восторгам любви? Или вы ждали, что я безрассудно и слепо пойду на шаг, может быть, самый серьезный в моей жизни? О, нет! Что же: вы сказали одно слово – и я уже обязана сдаться? Я должна быть осчастливлена тем, что вы посвятили мне несколько вздохов? Или вы полагаете, что, снедаемая нетерпением, я только ловлю случай быть побежденной и жду лишь вашего признания, чтобы ответить вам тем же? Но что дает вам повод рассчитывать на столь легкое торжество? Какие мои слова, какие поступки пробуждают в вас подобные надежды? Вы нисколько меня не любите, никогда не любили; в противном случае, вы питали бы ко мне больше уважения. Вы не считали бы меня способной на постыдную прихоть; и если бы вас влекла ко мне истинная любовь, вы не уклонялись бы от встреч со мной, вы не могли бы жить без них, даже если бы они причиняли вам одни страдания. У вас не хватило бы сил осудить себя на разлуку, которой я не требовала. Но вот я снова вас встречаю; и что же? Вы едва удостаиваете меня взглядом. Ах, Мелькур! Разве так завоевывают сердце женщины? Разве так заслуживают ее любовь? Вы еще слишком мало жили – скажут иные, – чтобы выбрать безошибочное направление на столь новом для вашего сердца пути; но это плохое оправдание. Разве любовь нуждается в уловках? О, поверьте, она живет в нас и действует помимо нашей воли; это она нас ведет, а не мы ее. Влюбленный порой делает промахи, согласна. Но это промахи, в которых виновна лишь сила чувств, и часто именно она внушает доверие и покоряет. Если бы я была вам дорога, вы совершали бы только такие ошибки, и мне не пришлось бы сегодня жаловаться на ваше обидное пренебрежение. – Ну, вот, сударыня, – сказал я, – теперь я, наконец, уразумел, в чем моя вина. Вы поистине несправедливы! Вы убивали меня своей суровостью; пристало ли вам жаловаться? – Может быть, – ответила она более ласковым тоном, – но давайте разберемся, кто из нас двоих более виновен. Я прошу вас объяснить свое поведение и согласна вас простить. Я готова даже сию минуту забыть, что вы меня любите… – Ах, сударыня! – вскричал я, увлекаемый обстоятельствами, – как вы жестоки, даже прощая! Ваше милосердие убивает. Вы готовы забыть, что я вас люблю! Сделайте же так, чтобы и я это забыл! Нет, вы не знаете, – продолжал я, падая к ее ногам, – как вы мучаете мое сердце… – Боже правый! – воскликнула она, отступая. – Вы на коленях, передо мной! Встаньте! Что подумают люди, если увидят? – Они подумают, что я клянусь в вечной любви и уважении, каких вы заслуживаете. – Ах, неужели вы думаете, – возразила она, поднимая меня с колен, – что это мне нравится больше? Так вот как вы понимаете уважение! Говорите же прямо, о чем вы просите? – Верьте моей любви, – ответил я, – позвольте говорить вам о ней и надеяться, что когда-нибудь ваше сердце смягчится. – Значит, вы любите меня по-настоящему, – ответила она, – и горячо желаете взаимности? Могу лишь повторить то, что говорила раньше. Сердце мое молчит, и я боюсь нарушить его молчание; и тем не менее… Нет, я не скажу больше ни слова; я запрещаю вам угадывать тайное. Сказав это, госпожа де Люрсе выскользнула из комнаты, бросив на меня в дверях нежнейший взгляд. Уверенная в том, что отдала должное приличиям, она теперь, без сомнения, решила отдать должное любви. Конечно, нельзя было выразиться яснее, чем выразилась она. Так говорят только с человеком, на чью догадливость совсем нельзя надеяться. При всей своей неопытности, я понял, что теперь она более склонна снизойти к моим чувствам, чем после первого моего объяснения. Но все же тень сомнения оставалась; да я и не был настолько влюблен, чтобы хорошенько вникнуть в лестный для меня смысл ее последних слов. Хотя я увлекся пылкостью этого разговора и новизной положения, но был скорее удивлен, чем взволнован. Нет сомнения, что, если бы госпожа де Люрсе знала о моем новом увлечении, она отказалась бы от остатков сдержанности и именно этим обольстила бы меня. Радость победы завладела бы моими чувствами, и я наслаждался бы своим торжеством тем глубже, чем менее знаком был с подобными ощущениями. Кто не знал любви, тот готов принять за нее все, что угодно. Незнакомка, вытеснившая было из моего сердца госпожу де Люрсе, была пока лишь прекрасным видением, мечтой, которая не устояла бы перед натиском действительных чувств; вероятно, я предпочел бы спокойные наслаждения утомительным заботам любви, которая не сулила мне, во всяком случае на первых порах, ничего, кроме огорчений. Но госпожа де Люрсе не догадывалась, сколь важно было ей выказать всю силу любви, которую она питала ко мне. Напротив, удостоверившись, что любима, она вернулась к своей прежней тактике. Она не отказывала мне в надежде когда-нибудь восторжествовать над ней, но не соглашалась признать, что я уже восторжествовал. Я вернулся вслед за нею в гостиную, едва ли влюбленный, но уверенный, что влюблен. Когда волнение мое несколько улеглось, я снова впал в обычную застенчивость; я не знал, как мне поступать. Хотя маркиза высказалась вполне откровенно, я не находил в ее поступках никакого подтверждения своей победы. На лице ее вновь разлился ледяной холод, и хотя это показное высокомерие предназначалось больше для других, чем для меня, оно нагнало на меня прежнюю робость. Я не смел подойти к ней, взглянуть на нее. Подобная сдержанность отнюдь не отвечала желаниям маркизы; она пыталась подбодрить меня, расточая мне самые лестные речи. В тот вечер она несколько раз давала мне понять, что в сутолоке света два любящих сердца с трудом могут изъяснить друг другу свои чувства. Всякий бы догадался, что надо просить свидания. Она терпеливо ждала этой просьбы, но видя, что подобная дерзость не приходит мне на ум, великодушно пошла мне навстречу. – Вы заняты завтра? – спросила она как бы между прочим. – Нет, кажется, свободен, – ответил я. – Прекрасно, так мы увидимся? Я буду весь день у себя и не жду гостей. Приходите составить мне компанию. К тому же нам надо поговорить кое о чем. – Я понял, – отозвался я. – Вы еще не кончили бранить меня. – С вами поистине невозможно поступать как бы следовало, – ответила она. – Я даже решусь быть снисходительной. Так приезжайте. Я обещал приехать. Подавая руку, чтобы проводить ее до кареты, я почувствовал, что маркиза чуть-чуть ее пожимает. Не зная еще, к каким последствиям это может повести с госпожой де Люрсе, я ответил на ее пожатие; она отблагодарила тем, что стала жать мне руку с удвоенной силой. Боясь быть невежливым, я продолжал в том же духе. Расставаясь со мной, она страстно вздохнула, вполне уверенная, что мы наконец-то поняли друг друга; но на самом деле она поняла только себя. Едва мы расстались, как завтрашний визит, которому я сначала не придал должного значения, завладел моими мыслями. Свидание! При всей своей неискушенности, я чувствовал, что это не шутка. У нее будет мало визитеров; но ведь это, пожалуй, значит, что их совсем не будет. Она пожимала мне руку; я лишь приблизительно понимал смысл этого жеста; но мне все же представлялось, что сей знак дружбы, когда им обмениваются мужчина и женщина, приобретает особый оттенок и его не оказывают кому попало. Неужели добродетельная госпожа де Люрсе, запретившая мне угадывать тайное, неужели она?.. Нет, быть не может. Как бы то ни было, я решил быть у нее непременно. Я полагал, что не раскаюсь, а госпожа де Люрсе была достаточно хороша, чтобы я с нетерпением ждал урочного часа. Предаваясь приятным предвкушениям, я восклицал: «Ах, если бы это свидание было мне назначено незнакомкой! Но нет, – тут же возражал я себе самому, – незнакомка слишком благоразумна, чтобы назначать свидания… разве только Жермейлю? Но где они оба пропадают? И как это понять, что я столько дней ищу их, а они от меня ускользают? Не бросить ли эти поиски, раз они так долго остаются бесполезными? И зачем мне, накануне того дня, когда мою любовь, может быть, вознаградят, занимать свои мысли мечтами, от которых нечего ждать, кроме огорчений? Зачем думать о красавице, которую я видел один лишь миг и увижу вновь, видимо уже супругой другого? Но все равно; узнаем, кто она; это мне нужно, необходимо: иначе я не излечусь от страсти, уже слишком глубоко проникшей в мое сердце. Выведаем, если возможно, тайну ее сердца; расспросим Жермейля и, если он любим, не станем нарушать его блаженство, а лучше займемся своими собственными радостями». Последний разговор с госпожой де Люрсе значительно охладил мое увлечение незнакомкой. Предстоящее свидание занимало все мои мысли. Я всегда завидовал счастливцам, которым женщины назначают свидания, и гордился тем, что в мои годы удостоен подобной чести, да еще такой дамой, как маркиза де Люрсе. Новизна положения и обуревавшие меня мысли вполне заменяли мне самую пылкую любовь. Переполненный ими, я все-таки решил на другой день поехать к Жермейлю и уснул, посвятив свои неутоленные желания госпоже де Люрсе, а другие несказанно нежные чувства – моей незнакомке. Наутро первой моей заботой был визит к Жермейлю. Я заранее обдумал, что ему скажу, и приготовился лгать, если по первому же простому вопросу он угадает тайные волнения моего сердца. Я боялся, что не сумею обмануть его проницательность; по наивности, свойственной моему возрасту, я полагал, что самый равнодушный к моим сердечным делам человек, только взглянув на меня, сразу все поймет. Тем более страшился я Жермейля, ибо считал, что он влюблен так же сильно, как я. Я велел везти меня к нему и был крайне огорчен, узнав, что он уже несколько дней как уехал за город. Мое взволнованное воображение ужаснулось этим отъездом и тут же нарисовало мне множество жестоких картин. Уже несколько дней как они исчезли – и он, и она; я не сомневался, что они уехали вместе. Любовь и ревность вновь заговорили в моей душе. По своему огорчению я догадывался, каково было его счастье; я был уверен, что она его любит – и вовсе не излечился от своей страсти. Напротив. Время было весеннее; выйдя от Жермейля, я приказал везти себя в Тюильри. По дороге я вспомнил о свидании, назначенном мне госпожой де Люрсе; но оно уже не показалось мне таким желанным, как накануне, да к тому же мыслями моими овладело какое-то беспокойство, и я не знал, сумею ли вести себя умно. Образ незнакомки занимал мою душу; я мысленно называл ее коварной, словно в самом деле имел какие-то права на ее сердце, она же не считалась с этим. Я вздыхал от любви и ярости и строил самые невозможные планы, чтобы отнять ее у Жермейля. Никогда еще я не испытывал столь неистовых чувств. Хотя в такое время дня можно было не бояться чрезмерного скопления посетителей в садах Тюильри, овладевшее мной беспокойство требовало уединения; я выбирал те аллеи, где, как мне было известно, бывало пустынно в любой час; под конец я свернул к лабиринтам и тут всецело предался горю и ревности. Мечтания мои были прерваны звуками двух женских голосов, раздавшимися где-то недалеко от меня. Я был настолько поглощен собою, что люди потеряли для меня всякий интерес. Терзавшая меня печаль была мне слишком дорога, и я не желал, чтобы ее нарушали посторонние. Я спускался вниз по аллее, ища нового приюта для своей меланхолии, когда возглас одной из этих женщин привлек мое внимание; я обернулся. Их скрывала от меня живая изгородь, и препятствие это побудило меня посмотреть, что за ней происходит. Я осторожно отвел в сторону ветку, заслонившую мне вид. Какова же была моя радость, каково же было мое удивление, когда я узнал незнакомку! Волнение, какого я не испытал даже в миг первой нашей встречи, овладело всеми моими чувствами. Печаль моя, сначала как бы замершая при виде милого образа, сменилась неописуемой радостью: я был счастлив, что снова вижу ее. В этот миг, прекраснейший в моей жизни, я забыл, что она любит другого; я забыл себя самого. В восторге, в смятении я готов был кинуться к ее ногам и клясться, что боготворю ее. Затем этот неистовый порыв немного стих, но долго не угасал. Она говорила довольно громко, и желание узнать что-нибудь о ее мыслях, чувствах, услышать обрывки разговора, который она считала недоступным для посторонних ушей, побудило меня сдержаться, спрятаться получше и по возможности не шуметь. С нею была одна из дам, сопровождавших ее в Опере. Весь во власти блаженного сознания, что я нахожусь так близко от дорогого мне существа, я, к своему великому горю, не мог с нею заговорить. Лицо ее было обращено не ко мне, но все же я видел ее сбоку, и прелесть ее черт не была совсем скрыта от меня. Она сидела так, что не могла меня видеть, и это отчасти служило мне вознаграждением. – Должна признаться, – говорила незнакомка, – мне приятно, когда меня находят красивой: я даже не очень сержусь, если мне об этом говорят. Но это удовольствие далеко не так пленяет меня, как вы думаете: оно поверхностно, и я прекрасно это понимаю. Если бы вы лучше знали меня, вы бы не сомневались, что тут мне опасность не грозит. – Я вовсе не хотела сказать, – возразила дама, – что вам грозит какая-то опасность; просто слушать комплименты – одно из тех удовольствий, которыми не следует увлекаться. – А я смотрю на это иначе, – ответила незнакомка. – По-моему, лучше с самого начала отдать щедрую дань легким радостям жизни; тем скорее они наскучат. – Вы рассуждаете как записная кокетка, – заметила дама. – А между тем вас нельзя упрекнуть в кокетстве. Напротив, вам следует скорее опасаться своей чрезмерной чувствительности и привязчивости. – Об этом я пока ничего не знаю, – возразила незнакомка. – До сих пор ни один из тех, что говорили о моей красоте, и говорили искренно, не потревожил моего сердца. Хотя я молода, но понимаю, как опасно позволить увлечь себя. Впрочем, все, что я знаю о мужчинах, велит быть с ними осторожной. Среди всех, кого я встречала, – кроме, разумеется, маркиза, – ни один не достоин моего внимания. Кругом я вижу одно фатовство, пусть блестящее. Оно мне совсем не нравится. Конечно, я отнюдь не обольщаюсь насчет своей бесчувственности к мужским достоинствам, но пока ничто ее не поколебало. – Вы не искренни, – возразила дама, – и у меня есть основания думать, что, несмотря на ваше пренебрежение к мужчинам, один из них все же заслужил вашу благосклонность; и это не маркиз. – Вы уже несколько дней твердите одно и то же, – отвечала незнакомка. – Но почему вы так думаете, какие у вас для этого основания? В Париже я совсем недавно. Мы с вами не разлучались ни на час, вы знаете всех, с кем я встречалась. Откройте же мне, наконец, кто этот таинственный герой, который, по-вашему, пробудил во мне столь пылкие чувства? Мне не свойственно хитрить, вы сами это знаете, и если ваше замечание справедливо, я не стану отрицать. – Ну так вот, – сказала дама. – Вспомните вашего незнакомца; вспомните, как вы к нему присматривались; как настойчиво вы пытались обратить на него мое внимание? Прибавьте к этому ваши лестные отзывы о его остроумии, о нескольких его шутливых словах – прозвучавших действительно очень мило, – но слишком легковесных, чтобы делать серьезные выводы о его уме. Все это – ощущения и мысли, рождаемые любовью или ведущие к ней. Хотите еще доказательств, причем более надежных, хотя, возможно, вы сами не отдавали себе в них отчета? Вспомните, как спешили вы узнать его имя, – а ведь имена других молодых людей ничуть вас не интересовали, хотя в театре было немало мужчин, которые заслуживали таких же расспросов; а как вы были довольны, узнав его имя и звание! Сколько раз заговаривали о нем в тот вечер! Хочу напомнить вам также молчаливую мечтательность, владевшую вами в деревне, вашу рассеянность, ваши беспричинные вздохи… А что прикажете думать о томной неге, сияющей в ваших глазках и исходящей от каждого вашего движения? И наконец, почему вы краснеете и смущаетесь, слушая меня сейчас? Если все это не означает зарождающейся любви, то, во всяком случае, у других женщин она выражается именно так. – В таком случае, – отвечала незнакомка, – остается предположить, что я не похожа на других женщин. Не буду отвергать всего того, о чем вы говорите, и все же вам придется признать, что вы ошиблись. Действительно, я спрашивала, кто этот молодой человек; но, полагаю, в подобном вопросе нет ничего необыкновенного, если не приписывать ему того особого смысла, какой вы в нем усмотрели. Я полюбопытствовала узнать его имя просто потому, что он упорно, излишне упорно, смотрел на меня, и это вынудило меня взглянуть на него. Скажу больше: лицо его показалось мне приятным, а манеры достойными: два качества, которые в тот вечер я обнаружила у него одного, и вы это заметили так же, как я. Речи его, насколько я помню, показались остроумными и изящными не мне одной, а и вам тоже. Не забудьте, что вы потом сами напомнили мне некоторые из его шуток: что же, разве и вас побудила к этому любовь? Если я о нем говорила, то оттого, что меня спрашивала матушка. Вы говорите, что в деревне я все время была мечтательна и рассеянна, вздыхала, томилась. По-моему, я просто скучала. В деревне это со многими случается; скучать в деревне – вполне позволительно молодой девушке, которая столько лет жила в монастыре, где ей вовсе не нравилось, а потом целый год провела в поместье без всяких развлечений; особенно, если эта девушка увидела Париж, можно сказать, первый раз в жизни и не хочет, чтобы ее отрывали от удовольствий, столь для нее новых. А теперь скажите сами, сударыня, что остается от этой любви, в существовании которой вы были так уверены? Но я по натуре откровенна и готова признаться, что этот неизвестный молодой человек, который скоро перестал быть неизвестным, хотя и не затронул моего сердца, но вовсе не показался мне неприятным. Я вспоминаю о нем с удовольствием, хотя без всякого особенного чувства. И если любовь состоит из признаков, которые вы перечислили, то я весьма далека от любви. – В чистом сердце любовь долго скрывается под другой личиной, – отвечала на это дама. – Первое ее движение так невинно, что его нелегко заметить; она прикидывается на первых порах обыкновенным расположением, которое нетрудно объяснить. По мере того как наше расположение растет, мы находим все новые доводы в его пользу. Когда же мы, наконец, сознаем, что покой наш нарушен, то уже поздно, ибо мы сами не хотим бороться со своей любовью. Душа не в силах отказаться от сладостного самообмана, она боится утраты. Мы не только не стремимся избавиться от любви, но сами лелеем ее в своем сердце. Мы словно боимся, что это чувство недостаточно сильно, и всеми средствами усиливаем свои сердечные тревоги, питая их химерами своего воображения. Если порой разум и тщится пролить истинный свет на состояние нашего духа, это не более, чем короткая вспышка, которая мгновенно гаснет: она осветила зияющую у наших ног пропасть, но слишком мимолетно, чтобы успеть спастись. Мы краснеем за свою слабость, но она уже воцарилась в нас и правит, как свирепый тиран. С каждым нашим усилием вырвать ее из сердца она лишь еще крепче укореняется в нем. Она заглушает все другие страсти или превращается в их двигательную силу. Чтобы обмануть себя, мы тщеславно твердим, что не уступим страсти, что радости любви вечно останутся невинной игрой воображения. Чужой пример и горький опыт не убеждают нас. Он бессилен уберечь нас от падения. Мы совершаем ошибку за ошибкой, не сознавая и не предвидя их. Мы еще добродетельны, но уже погибли, роковой миг полного поражения приходит помимо нас; и вот мы вдруг видим, что виновны, и не только сами не знаем, как это случилось, но даже еще не успели осознать, что нам угрожает беда. – О боже! – воскликнула незнакомка. – Какая страшная картина! – Не подумайте, – отвечала дама, – что я напрасно пугаю вас. Сейчас все эти ужасные вещи не имеют к вам прямого отношения; но девушке полезно знать, сколь не защищено наше сердце и как бдительно надо беречь его от заблуждений. – Вполне согласна с вами, сударыня, – отвечала незнакомка. – К тому же мне кажется, что ни один мужчина, ни один возлюбленный, при самых прекрасных качествах, не стоит тех забот и тревог, какими мы расплачиваемся за любовь. – Такая точка зрения, – возразила дама, – немного неопределенна; но, пожалуй, в общем она заслуживает одобрения. Так мало есть мужчин, знающих, что такое нежность и привязанность, так мало способных на истинную страсть, мы так часто и так незаслуженно становимся жертвами своей доверчивости и их вероломства, что было бы слишком рискованно сделать даже одно-единственное исключение. Вы же, более чем всякая другая, должны твердо знать – ради вашей же пользы, – что ни один мужчина не достоин потревожить ваше сердце. Пусть лучше вас отдадут тому, кого, может быть, вы ни за что не выбрали бы по собственному побуждению; жить для него будет для вас жестокой мукой; но не усугубляйте ее другой, жесточайшей: жаждой жить ради другого. Сердце ваше не будет счастливо, но вы, по крайней мере, не позволите растерзать его. Дамы поднялись со скамьи. Вставая, моя незнакомка на мгновенье повернулась ко мне лицом, но отвернулась так скоро, что я не успел ею полюбоваться. Хотя я был взволнован ее речами, я все же не преминул пойти за ней следом. Однако, чтобы она не заподозрила, что я подслушивал, я шел по другой аллее, в надежде встретиться с ней на перекрестке. То, что я услышал, преисполнило меня жестокой тревоги; впрочем, Жермейль, по-видимому, не был любим. Я испытывал большое облегчение от мысли, что соперник, которого я считал самым опасным, не стоит на моем пути. Но кто же тот, кого она одарила столь нежным воспоминанием, если не Жермейль? Порой у меня мелькала призрачная надежда, что это я. Я вспоминал, что и я смотрел на нее со смущавшим ее упорством, тысячи других подробностей тоже сходились. Не столько самомнение, сколько горячее желание оказаться этим прекрасным незнакомцем побуждало меня признать свое сходство с нарисованным ею портретом. Но радостная надежда тут же меркла под влиянием других мыслей, которые могли быть не менее справедливыми. Я пристально смотрел на нее; вероятно, по мне было видно, что я восхищен; но разве я был единственным мужчиной, который мог ею залюбоваться? Разве все мужчины, бывшие в театре, не разделяли мой восторг? Я видел ее один лишь раз, в Опере; но из подслушанного разговора нельзя было узнать, где и когда она встретила незнакомца, оставившего такой глубокий след в ее памяти. Слова ее могли относиться ко мне, но могли относиться и к другому. Более того: этот незнакомец уже не был для нее вполне незнаком. Значит, она виделась с ним вторично? Возможно, это все-таки Жермейль. Разве мне было известно, как и когда он с нею познакомился? «Увы, – восклицал я про себя. – Не все ли равно, кто он, если он – не я? Пусть это не Жермейль – мне от этого нисколько не легче». Предаваясь тревожным мыслям, справедливость коих меня убивала, я шагал довольно быстро и, хотя дал крюку, вскоре снова увидел мою незнакомку и очутился совсем недалеко от нее. Я так обрадовался, словно один вид ее мог подать мне какую-то надежду. Она беспечно прогуливалась по широкой аллее, ведущей к пруду. Я залюбовался стройностью стана и бесконечной грацией каждого ее движения. Я восхищался, хотя на таком расстоянии не мог видеть ее достаточно ясно. Но я был робок и дрожал при мысли явиться ей на глаза. Я и желал и боялся минуты, когда увижу ее вблизи, и этот миг застал меня в полном смятении чувств. Волнение душило меня. Я использовал разделявшее нас расстояние, чтобы успеть вложить в свой взгляд всю нежность, какую внушала мне эта девушка. По мере того как она подходила все ближе, я чувствовал, что волнение мое растет и робость сковывает мои движения. Я дрожал всем телом и едва держался на ногах. Самообладание покинуло меня. Я заметил только, что, когда нас разделяло всего несколько шагов, она отвела глаза; затем, снова взглянув на меня и убедясь, что я не свожу с нее глаз, опять отвернулась. Я объяснил себе ее смущение своей непозволительной дерзостью, а также, может быть, досадой и отвращением. Я не сумел отогнать от себя эту жестокую мысль и объяснить ее поведение другими, более лестными для себя мотивами и был так сражен, что, проходя мимо нее, опустил глаза, не смел больше взглянуть на нее. Кажется, я даже смотрел куда-то в сторону и с болью отметил, что это совершенно ничего не изменило. Незнакомка вообще меня не заметила. Подобное пренебрежение удивило и задело меня. Самонадеянность твердила мне, что я этого не заслужил. Наверно, именно с этого мгновения в сердце моем впервые шевельнулось то тщеславие, которое впоследствии стало моей второй натурой. Я решил, что ошибся, и не в силах видеть себя долее в столь нелестном свете, твердо сказал себе, что причиной ее поведения была лишь скромность и ничто иное. Обе дамы шли медленно, и я надеялся, что смогу вновь встретиться с ними на этой аллее, не вызвав подозрений. Итак, я пошел дальше своей дорогой, то и дело оборачиваясь, отчасти для того, чтобы проследить, куда направится моя незнакомка, отчасти для того, чтобы подсмотреть, не оглядывается ли и она на меня. Уловка эта оказалась напрасной; я убедился лишь, что дамы направляются к воротам Пон-Рояль[4]. Я торопливо зашагал назад, прошел через несколько аллей и очутился у ворот как раз в ту минуту, когда они подходили. Я почтительно отступил, чтобы пропустить дам, и заслужил с ее стороны довольно сухой поклон; она сделала реверанс не поднимая глаз. На память мне пришли все описанные в романах предлоги, какими можно пользоваться, чтобы вступить в разговор с возлюбленной; к моему удивлению, ни один не подходил; я всем сердцем молил судьбу, чтобы красавица оступилась, чтобы даже вывихнула ногу, ибо не видел никакого другого способа завязать знакомство. Но этого не случилось, и она у меня на глазах села в карету, не потерпев никакого увечья, благоприятного для моих целей. К несчастью, мой экипаж стоял у других ворот, там же остались и мои слуги. Мне некого было послать вдогонку за ее каретой, и я хотел было сам идти следом за ней. Но мое звание и изысканный наряд не позволяли мне долго бежать по улице; да, честно говоря, у меня бы не хватило на это сил. Я проклинал себя за то, что подъехал к другим воротам. Из-за этого я упустил случай узнать наверняка, кто такая моя незнакомка. Но делать было нечего; я жестоко корил себя за глупость, словно мог заранее предугадать, что встречу ее в Тюильри и что она войдет в сад именно через эти ворота. Я вернулся домой, влюбленный как никогда и уязвленный равнодушием красавицы; я без конца вспоминал подслушанные мною речи и ненавидел всем сердцем того, кто затронул ее сердце, ибо я уже не мог льстить себя надеждой, что этот счастливец – я. В довершение всех зол, мне предстояло еще свидание со снисходительной госпожой де Люрсе. Меня не только не радовала такая перспектива, но я готов был на что угодно, лишь бы избежать ее. Увидев в Тюильрийском саду незнакомку, я понял, что могу любить только ее одну, а чувства мои к госпоже де Люрсе не более чем мимолетная склонность, какую светские люди питают ко всякой особе, подходящей под название «хорошенькой женщины», и даже такая поверхностная склонность не зародилась бы во мне, если бы маркиза сама не прилагала к тому усилий. Подслушанные мною признания незнакомки не только не отрезвили, но еще больше растревожили меня. Ее красота, ее предполагаемая любовь к другому дали новый толчок моей страсти, и хотя эта новая любовь не сулила мне ничего, кроме страданий, я предпочитал быть несчастным из-за моей незнакомки, чем счастливым с госпожой де Люрсе. «На что мне это свидание? – рассуждал я. – Зачем было его назначать? Я об этом не просил. Я опять услышу, что она не хочет меня любить, что у нее для этого слишком разборчивое сердце. Ох! И еще надо благодарить бога, если у нее не заготовлено чего-нибудь похуже. Впрочем, нет; вчера мы, кажется, были настроены более благодушно. Пожалуй, предстоит еще долгая борьба добродетели с любовью, и боюсь, на мою беду, победа достанется второй». Я уже подумывал, не лучше ли устроить все так, чтобы вообще не идти к госпоже де Люрсе; написать ей, например, что срочные дела лишают меня удовольствия видеть ее. Но потом я понял, что из-за этого возникнут новые трудности, и так, не придя ни к какому решению, провел почти весь день у себя, в одиночестве. Наконец, я решился все же ехать к госпоже де Люрсе; но было уже так поздно, что она перестала меня ждать и велела принимать всех визитеров, какие к ней пожалуют. И я, действительно, застал у нее многочисленное общество. Она встретила меня холодно и едва подняла глаза от пялец, на которых что-то вышивала. Я тоже был с ней только вежлив, и не более того, и, видя, что она не намерена со мной беседовать, отошел и стал смотреть на карточную игру. Разумеется, я вел себя не совсем благородно, и она, как мне показалось, рассердилась не на шутку. Но это меня не беспокоило; лишь бы не дать ей повода сказать, что она оскорблена. Однако в ее намерения вовсе не входило молча снести обиду: я задел ее слишком больно. Заставить себя ждать, явиться поздно, с холодной миной и не сказать ни слова в свое оправдание, всем своим видом выражать, что я не нуждаюсь в ее прощении, даже не заметить, как она уязвлена! Я был виновен во многих преступлениях, и все это были преступления против любви. Она подождала некоторое время, не подойду ли я к ней еще раз. Но увидев, что ни о чем подобном я и не помышляю, она встала, прошлась несколько раз по гостиной и, наконец, приблизилась ко мне. В тот день она оделась так, чтобы вид ее привлек мой взор и мое сердце. Благородный и изящный, но простой туалет украшал и в то же время открывал взору ее прелести; она была небрежно причесана, почти не нарумянена – и все это придавало ее красоте что-то нежное и беззащитное; словом, убор ее был из тех, что не ослепляет взора, но взывает к чувствам. Надо полагать, собственный опыт подсказывал ей, каков будет эффект ее наряда, если она выбрала именно его для этого вечера, которому придавала такое большое значение. Она подошла ко мне, делая вид, что тоже заинтересована ходом карточной игры. До этой минуты я не успел внимательно в нее вглядеться. Несмотря на свое предубеждение, я был поражен ее красотой. Какая-то невыразимая, трогательная нега сияла в ее глазах; черты ее, одушевленные желанием и верой в то, что она любима, были так прелестны, что я почувствовал волнение. Я не мог глядеть на нее без какой-то особенной нежности, какой еще никогда к ней не испытывал, да она никогда и не была так хороша, как в ту минуту. Куда девалась строгая, заученная мина, которая столько раз отпугивала меня? Передо мной была женщина, созданная для любви, не скрывавшая этого и желавшая тронуть мою душу. Наши взоры встретились: томное сияние ее глаз проникло в глубь моего сердца, вместе со всеми чувствами, разбуженными во мне ее красотой; волнение мое усиливалось с каждой минутой. Несколько подавленных, едва слышных вздохов, сорвавшихся с ее губ, окончательно покорили меня; в этот опасный миг ей досталась вся любовь, какую внушила мне моя незнакомка. Госпожа де Люрсе была слишком опытной женщиной, чтобы не угадать своей победы и не воспользоваться ее плодами. Заметив произведенное ею впечатление, она подарила мне полный нежности взгляд, каким еще ни разу на меня не смотрела, и вернулась на свое место. Я безотчетно последовал за ней. Она снова принялась за свою вышивку и, казалось, так углубилась в это занятие, что, когда я сел подле нее, она даже не подняла глаз. Я выжидал, думая, что она сама заговорит, но, наконец, убедившись, что она не намерена прервать молчание, сказал: – Эта работа поглощает все ваше внимание, сударыня. По звучанию моего голоса она угадала, как я взволнован, и, по-прежнему не говоря ни слова, взглянула на меня исподлобья, как бы робея: такой взгляд действует неотразимо и многое решает в иную минуту. – Значит, вы сегодня не выходили из дому? – продолжал я. – Боже мой, конечно, нет, – отвечала она с лукавой улыбкой. – Кажется, я вам об этом говорила. – Возможно ли, чтобы я забыл? – воскликнул я. – Стоит ли из-за такой малости упрекать себя? – отвечала она. – Это неважно, и я тоже совсем позабыла, что вы обещали прийти. Пока вы не совершаете более серьезных прегрешений, я готова вас прощать. Ведь мы могли оказаться наедине! О чем же мы стали бы говорить? Вы, возможно, еще не знаете, что подобное уединение вдвоем не только предосудительно, но часто ставит в неловкое положение тех, кто на него решился. – Не знаю, – возразил я, – но по мне… Я так горячо мечтал оказаться с вами наедине!.. – Ах! Довольно этой игры, – прервала она, – либо не говорите таких слов, либо согласовывайте с ними ваши поступки. Неужели вы не понимаете, что превращаете наши отношения в комедию? Да можете ли вы вообразить, что я способна поверить вашим словам? Если вы хотели меня видеть, кто вам мешал? – Я сам, – ответил я. – Я боюсь совсем потерять голову. И вот, вы видите, каковы мои успехи, – продолжал я, пожимая ее руку, спрятанную под пяльцами. – Чего же вы хотите? – спросила она, улыбаясь и не отнимая у меня руку. – Я хочу, чтобы вы сказали, что любите меня. – Если я это скажу, – возразила она, – я стану несчастнейшей женщиной на свете, а вы меня разлюбите. И поэтому я ничего не хочу вам говорить; разгадайте меня сами, если можете, – прибавила она, пристально глядя мне в глаза. – Вы мне запретили разгадывать вас, – ответил я. – О, неужели я сказала так много? Ну, значит, я не прибавлю к этому ни слова. Я попытался вырвать у нее дальнейшие признания, но она упорно молчала. Некоторое время мы сидели, не говоря ни слова, но неотрывно глядя друг на друга; я все еще не выпускал ее руку. – Как я снисходительна и как вы безрассудны! – сказала она наконец. – Хороши же мы оба. Послушайте, – добавила она, как бы размышляя вслух, – я, кажется, говорила вам, что по натуре откровенна, и рада дать тому доказательства. Я не очень подвержена увлечениям, и мне не приходилось взывать к голосу разума, чтобы уберечься от заблуждений юности. Странно же было бы сделать безрассудный шаг, который по ряду причин, ускользающих от вашего понимания, мне простили бы теперь меньше, чем когда-либо. И все же вы мне нравитесь. Прибавлю к этому одно лишь слово. Мне нужна уверенность в том, что я могу не бояться промахов, свойственных вашему возрасту и вашей неопытности; пусть поведение ваше даст мне право ввериться вам, и тогда вы будете мною довольны. Это признание далось мне нелегко. Поверьте, я впервые в жизни говорю так с мужчиной. Я могла, я даже должна была заставить вас ждать еще долго; но притворство мне ненавистно, я не умею притворяться. Будьте верны и осмотрительны; вы видите, я избавляю вас от трудов и огорчений, открывая вам тайну, в которую сами вы нескоро бы проникли; постарайтесь же заслужить право услышать когда-нибудь нечто еще более важное. – О, сударыня… – вскричал я. – Не надо благодарить, – прервала она меня. – Теперь это лишь новая неосторожность, а неосторожностей надо во что бы то ни стало избегать. Может быть, сегодня нам еще удастся поговорить. – Нет, сударыня, – сказал я, – я от вас не отойду, пока вы не скажете, что любите меня. – Вы требуете подобного признания здесь, в эту минуту! Значит, вы не представляете себе истинной его цены. Исполните мою волю, и прекратим разговор, над содержанием которого, весьма вероятно, многие уже ломают голову. Я, хотя и против воли, подчинился. Я был опьянен своей победой и, потеряв интерес к карточной игре, погрузился в приятные мысли об ожидавших меня радостях. Я сел так, чтобы все время видеть госпожу де Люрсе. Я не сводил с нее глаз; она тоже то и дело бросала на меня взоры, исполненные любви и неги. Наконец-то гордая красавица, никогда – по ее словам – не знавшая любви, вздыхает по мне и сама в этом признается! И я – единственный, кто заслужил эту честь! Я восторжествовал над добродетелью! Да что: я восторжествовал над Платоном[5]! Да, над Платоном: плохо разбираясь в этих материях, я все же понимал, что если в дальнейшем и зайдет речь об его учении, то в урезанном виде; а урезать Платона – значит разбить его наголову. Между тем у госпожи де Люрсе еще оставалось немало средств против моих чар, если бы она захотела ими воспользоваться. Во-первых, неприступная суровость, которой она до сих пор добровольно держалась; хотя сама по себе эта суровость была напускной, она все же налагала узду на желания самой госпожи де Люрсе; во-вторых – стыд, не позволявший ей уступить слишком быстро, да еще господину, который сам никогда ни о чем не догадывается и предоставляет ей всю тягостную сторону первого шага; затем – боязнь нескромности с моей стороны: а ведь если наш роман станет достоянием гласности, она предстанет в крайне смешном свете, особенно после громких публичных заявлений о своем отвращении к подобным слабостям; наконец, само женское кокетство, из склонности к коему ей приятнее было разжигать мою страсть, чем удовлетворить ее; думаю даже, что ее внезапные переходы от крайней холодности к приливам любви объяснялись кокетством более, чем какими-либо иными побуждениями. Ведь когда вы покорили сердце истинно добродетельной женщины, а она отдала вам его по доброй воле, больше нет почвы для борьбы. Истинное чувство не допускает ни хитростей, к каким прибегают кокетки, ни напускной фальшивой добродетели, столь недоступной на вид. Добродетельная женщина равно искренна и тогда, когда противится нашим домогательствам, и тогда, когда уступает им. Она сдается, потому что больше не может сопротивляться. Нередко победы, делающие нам весьма мало чести, достигаются с наибольшей затратой усилий. Лицемерие подчас щепетильней самой добродетели. Хотя госпожа де Люрсе, как мне казалось, поборола, наконец, свои предрассудки, я все же опасался столь свойственных ей смен настроения и предпочитал не давать ей времени на размышления. Я был уверен, что особа столь строгой морали непременно должна стать жертвой жестоких угрызений совести. Чем блистательней казался мне мой триумф, тем сильней я страшился внезапных помех. Я покорил недоступное женское сердце; есть ли на свете подвиг завидней? Эта мысль пьянила меня сильней, чем все прелести госпожи де Люрсе; позднее, поразмыслив об этом первом опыте, я убедился, что для женщины важнее польстить нашему самолюбию, чем тронуть наше сердце. Однако, размышляя о последних словах госпожи де Люрсе, я все больше убеждался, что она намерена одарить меня счастьем в полной мере. Вскоре она вновь подошла ко мне и, поддерживая общий разговор, сумела сделать мне множество нежных признаний. Она вложила в эти речи всю живость своего ума и всю любовь сердца. Я втайне изумлялся тому, как красит женщину любовь; я не мог определить, в чем именно заключалась непостижимая перемена, так преобразившая весь облик госпожи де Люрсе. Поминутно подавляемые, и тем еще более волновавшие меня порывы страсти; украдкой бросаемые взгляды, заметные лишь мне одному, – все, все подарила она мне, все пообещала. За ужином, усадив меня рядом с собой, она видела лишь меня одного и, несмотря на окружающих, сумела дать мне понять, что я один занимаю ее мысли. Все это лишь усугубляло мою природную застенчивость. На речи ее я отвечал дурацкой улыбкой или, что было ничуть не лучше, бессвязным лепетом, столь же мало говорившим о моем уме. Но веди я себя еще хоть во сто раз глупей, я нисколько не уронил бы себя в ее мнении. Моя молчаливость, мои промахи, мой отупелый вид – все это были для нее неопровержимые доказательства владевшей мною любви; никогда я не видел в ее глазах столько нежности, как тогда, когда произносил какую-нибудь совершенно абсурдную тираду, и не одной ей случалось впасть в подобное заблуждение. Нередко женщины обожают нас именно за нелепость поведения; правда, лишь в том случае, если могут льстить себя мыслью, что причина их – наша любовь. Впрочем, несмотря на обуявшую меня страсть к госпоже де Люрсе, несмотря на волнение чувств, вызванных всем случившимся, мысль о незнакомке не раз и не два приходила мне на ум. Но я не хотел думать о ней, я гнал от себя ее образ; мне казалось, что он забрал надо мной непомерную власть; укоры совести рисовали мне новое увлечение как вероломство и измену госпоже де Люрсе; если я все еще хотел нравиться ей, надо было забыть любовь к незнакомке. Чтобы отвлечься от воспоминаний о ней, я воображал себе ждущие меня наслаждения. По правде говоря, я бы предпочел ждать их от незнакомки. Но это вовсе не значило, что я готов был отказаться от благосклонности госпожи де Люрсе. Ужин подошел к концу. – Мелькур, – сказала мне госпожа де Люрсе, когда гости вставали из-за стола, – вы сами видите, что сегодня нам не удастся поговорить; признаться по чести, я этому даже рада. Возможно, вы дали бы мне повод рассердиться на вас. – Я, сударыня? – ответил я. – Неужели вы еще сомневаетесь в моем уважении к вам? – Да, конечно, сомневаюсь, – сказала она. – В этом отношении я не могу всецело на вас положиться. Это не значит, разумеется, что я не смогла бы удержать вас в должных границах. Но лучше вам, пожалуй, прийти ко мне завтра. Я улыбнулся. Не забавно ли: чтобы удержать меня в должных границах, она назначает мне новое свидание! – Понимаю вас, – продолжала она, – вы догадываетесь, что и завтра мы не будем одни. Я опешил, рушились все мои надежды; я чуть не ответил: «Как вам будет угодно». – Но, сударыня, – заметил я, немного опомнившись, – почему вы не хотите побеседовать со мной сегодня? – Здесь слишком много народу; нельзя нарушать приличия: все заметят, что вы остались. И в этом вы тоже сами виноваты. Стоило вам пожелать, и это многочисленное общество не собралось бы здесь и вам не на что было бы жаловаться. – Я в отчаянии, сударыня, – ответил я, – и не вижу никакого выхода из этого печального положения. – Мне непонятно, – сказала она, – что вас побуждает так упорно добиваться уединения, которое само по себе для вас безразлично; но раз уж вы настаиваете, посмотрим, что тут можно сделать. В подобных случаях более опытный партнер берет дело в свои руки, и госпожа де Люрсе справедливо полагала, что, не слишком долго ломая голову, могла бы придумать выход из затруднительного положения. Но ей хотелось во имя женской чести показать мне, что она в крайнем смущении и не знает, как быть в столь новых для нас обоих обстоятельствах; поэтому она надолго задумалась, потом предложила чуть ли не двадцать способов подряд, тут же их отвергла и наконец, как бы исчерпав все возможности, сказала, что не видит ничего проще и разумнее, как отказаться от намерения остаться наедине. Я спорил, но без горячности. Я не мог ничего придумать, положение было сложное, и мне казалось, что она права. Она не ожидала, что убедит меня так легко, и в ту же минуту приняла решение. – Я, безусловно, права, – сказала она, – это совершенно очевидно. В самом деле, невозможно ничего, ну решительно ничего придумать. Конечно, не будет, в сущности, ничего особенного, если вы немного задержитесь у меня; неужели люди так уж непременно подумают, будто между нами что-нибудь есть. Но свет зол, а вы так молоды. Никто не поверит правде, а простую случайность, непредвиденную и неподготовленную, которую никто не собирался скрывать, превратят в целую историю, в заранее условленное свидание. Как это жестоко и несправедливо; я, без сомнения, поставлю под угрозу свое доброе имя, погублю себя самым плачевным образом; я жертвую многим; для вас эта жертва мало значит, а я потеряю все. Я вижу, вас печалит это препятствие; мне тоже досадно, что приходится так долго толковать о подобном предмете. Я знаю, тысячи женщин не стали бы тревожиться на моем месте. Но я так неопытна в подобных затруднениях, что вы не должны удивляться, видя мое замешательство. Если бы чистоты помыслов было достаточно для спокойствия, мне не в чем было бы упрекнуть себя. Скажу еще раз: что может быть невиннее, чем наше желание остаться вдвоем? Конечно, я не сомневаюсь, что вы воспользуетесь этими минутами, чтобы еще раз сказать, как вы любите меня. Но если бы даже вы сказали это во всеуслышание, все равно я не могу принудить вас к молчанию; так уж пусть лучше никто этого не услышит, кроме меня. Впрочем, все эти рассуждения ни к чему не ведут… Есть тут кто-нибудь из ваших людей? – Да, – ответил я, – вы полагаете, лучше их отослать? – Ах нет, – возразила она, – как вы можете так говорить! Не вздумайте, прошу вас, это сделать, но… к которому часу вы приказали подать экипаж? К полуночи? – Да, – ответил я. – Плохо. Это как раз час разъезда. – А если я велю приехать за мной в… – В два часа, например, – прервала она меня. – Если вам уже пришло в голову, почему вы не сказали раньше? Отличный выход; он устраняет все трудности, и я признательна вам за хорошую мысль. В самом деле, надо же вам дождаться своих людей; но что, если кто-нибудь предложит подвезти вас в своей карете? Найдете ли вы предлог, чтобы уклониться от приглашения? Вместо ответа я нежно пожал ее руку и вышел отдать распоряжение своим слугам, смеясь в душе над ее уловкой: приписать мне честь удачной мысли, автором которой следовало бы с полным основанием считать ее самое. Вернувшись, я застал всех за картами; госпожа де Люрсе жаловалась на мигрень; при всей своей глупости я понял, что она ссылается на головную боль, чтобы поскорее остаться со мной наедине. Я поражался неучтивости этих людей, не спешивших закончить игру, чтобы дать хозяйке покой, в котором она столь явно нуждалась. Тем не менее и вопреки владевшему мною нетерпению, гости довели до конца все начатые партии. Мое тайное волнение дошло до предела. Я с тоской обращал глаза к госпоже де Люрсе, как бы спрашивая, зачем эти люди так мучают нас, и она нежными взглядами давала мне понять, что разделяет мои чувства. Наконец страстно ожидаемое мгновение наступило. Гости поднялись и направились к выходу. Я вышел со всеми и сделал вид, что удивлен, не найдя в передней своих людей. Случилось то, что и предвидела госпожа де Люрсе: кто-то предложил подвезти меня в своем экипаже; я поблагодарил довольно смущенно. Предложение было повторено, и весьма настойчиво. Замешательство мое усилилось: я не приготовил никакой отговорки и, вероятно, дал бы себя увезти, если бы не госпожа де Люрсе: она была куда находчивей меня и не так легко терялась. – Неужели вы не догадываетесь, – шутливо заметила она любезному господину, непременно желавшему увезти меня в своей карете, – что вы совсем его смутили. А если он не хочет, чтобы вы знали, куда он собирается ехать? Возможно, у него назначено свидание. Но ваши люди, несомненно, не заставят себя ждать, – продолжала она, обращаясь ко мне, – и хотя у меня ужасно болит голова, я разрешаю вам подождать их здесь. Все это было сказано так естественно, что всякий непредубежденный человек поверил бы ей. Я едва мог пролепетать слова благодарности. Смущение мое приписали ее нескромной догадке: и нашутившись вдоволь над моими тайными похождениями, гости в конце концов разъехались. Очутившись с глазу на глаз с госпожой де Люрсе, я почувствовал такой приступ страха, какого еще не испытал за всю свою жизнь. Не могу описать охватившее меня волнение. Я дрожал всем телом, я не мог совладать с собой, я не решался взглянуть на маркизу. Госпожа де Люрсе отлично понимала, что со мной творится, и нежнейшим голосом приказала мне сесть рядом с ней. Она полулежала на софе, откинувшись на подушки, и рассеянно перебирала пальцами бахрому шали. Время от времени она бросала на меня томные взгляды, а я каждый раз почтительнейшим образом опускал глаза. Думаю, она молчала из коварства, чтобы испытать меня. Наконец я собрался с духом. – Сударыня, вы завязываете узелки? – произнес я дрожащим голосом. Услышав столь интересный и остроумный вопрос, госпожа де Люрсе удивленно взглянула на меня. Хотя она уже знала, как я застенчив и дик, но даже ей трудно было поверить, что я не сумел сказать что-нибудь другое. Не желая, однако, добивать меня окончательно, она, не ответив на мой вопрос, сказала: – Пожалуй, все-таки напрасно вы остались здесь. Теперь мне уже представляется, что наша выдумка, показавшаяся нам такой удачной, не спасает положения. – Почему же? Мне кажется, ничего плохого не случилось, – сказал я. – Мы не заметили одного просчета, – ответила она, – и просчета ужасного. Вы слишком долго и горячо говорили со мной; боюсь, смысл этого разговора был всеми разгадан. Впредь следует быть осторожнее на людях. – Полно, сударыня, – сказал я, – никто не мог ничего разгадать. – Все равно, – сказала она, – люди сначала злословят, а уж потом начинают разбираться, был ли повод для злословия. Помнится, мы беседовали довольно долго, к тому же предмет разговора был таков, что вы не могли сохранить полного хладнокровия. Когда мужчина говорит, что влюблен, он старается всеми средствами выразить свои чувства, и даже если сердце его при этом молчит, глаза бывают слишком красноречивы. Я, например, наблюдала за вами и видела в ваших глазах больше огня, больше нежности, чем вы сами могли бы подумать. Это происходило помимо вашей воли, – собственно, не так уж сильно вы меня и любите, чтобы вам меняться в лице, – и тем не менее все эти чувства читались в вашем взоре. Боюсь, когда-нибудь вы станете большим обманщиком; я заранее оплакиваю женщин, которых вы захотите обольстить. Ваше лицо дышит правдой, все чувства выражаются на нем с такой силой, оно так открыто говорит о страсти, что трудно устоять, и я готова признаться, что… Но нет, – вдруг прервала она себя и добавила, как бы спохватившись: – Какой смысл, зачем говорить то, что я думаю? – Говорите, сударыня, – сказал я нежно, – говорите и, если это возможно, сделайте меня достойным вашей любви. – Моей любви! – воскликнула она. – Ах, Мелькур, любви-то я и боюсь; и если такова ваша цель, откажитесь от нее, умоляю вас. У меня есть веские причины ее бояться. Я не создана для этих бурь; все же, может быть, вы завладеете моим сердцем. Боже! – продолжала она печально. – Неужели я до сих пор избегла такого несчастия лишь для того, чтобы теперь испить полную чашу? Эти слова госпожи де Люрсе и ее тон глубоко тронули меня; я был так взволнован, что не мог выговорить ни слова. Мы оба молчали; она вся отдалась безотрадным думам; она то взглядывала на меня с волнением, то поднимала глаза к небу, то снова нежно устремляла их на меня и отводила с видимым усилием. Она бурно вздыхала, и в смятении ее было столько искренности и беззащитности, так хороша она была в своей тревоге, внушала такое почтительное чувство, что, будь даже я к ней совершенно равнодушен, в эту минуту я непременно постарался бы заслужить ее любовь. – Но почему же, – едва выговорил я сдавленным голосом, – вы считаете любовь ко мне таким ужасным несчастьем? – И вы еще спрашиваете? – промолвила она. – Разве я не вижу, какая между нами пропасть? Сейчас вы говорите, что любите меня, и говорите, быть может, искренне. Но долго ли вы будете меня любить, не накажете ли меня потом за мое легковерие? Допустим, сейчас я вам нравлюсь, вы остановили на мне свой выбор. Но вы слишком молоды, чтобы привязаться к женщине надолго, и скоро дадите мне почувствовать, что изменились. Чем преданнее буду я, тем равнодушнее станете вы. А когда я попытаюсь вернуть вашу ускользающую любовь, вы увидите во мне не любящую женщину, а невыносимую, докучливую обузу. Вы начнете корить себя за те чувства, что когда-то питали ко мне, и если не предадите меня на всеобщее осмеяние, не оповестите всех и вся о моей слабости, то этим я буду обязана не вашему великодушию, а вашей боязни признаться, что когда-то вы любили меня, и тем самым выставить себя в смешном свете. Госпожа де Люрсе, вероятно, еще долго повторяла бы все эти печальные истины, но, заметив, что я подавлен и едва удерживаюсь от слез, решила подбодрить меня и продолжать в менее горестном тоне. – Конечно, – добавила она ласково, – я не верю, что вы способны на такие дурные поступки; нет, разумеется, нет. Но, повторяю еще раз, я боюсь вашего возраста еще больше, чем своего. К тому же вы не сумеете любить меня так, как бы я хотела. – О, нет, сударыня, – сказал я, – ваша воля всегда будет для меня законом. – Не знаю, – возразила она с улыбкой, – можно ли вам верить. Многие думают, что потеря сдержанности и уважения будто бы может служить доказательством любви. Это глубочайшее заблуждение. Разумеется, влюбленный вправе ожидать награды за свою преданность. Как ни страшно женщине заходить слишком далеко, но когда она убедилась, что истинно любима, ее сопротивлению приходит конец. – Когда же я буду настолько счастлив, сударыня, что сумею вас убедить? – спросил я. – Когда? – сказала она, смеясь. – Вы сами видите, я уже наполовину убеждена. Я позволяю вам говорить о любви и сама уже почти признаюсь, что люблю вас. Видите, как я вам доверяю. Я осталась с вами наедине, даже сама помогла вам в этом. Все это, кажется мне, весьма явные свидетельства расположения, и если вы правильно их понимаете, у вас нет оснований жаловаться. – Это верно, сударыня, – сказал я в великом смущении, – но… – Но, Мелькур, – прервала она меня, – вы должны понять, что сегодняшний мой поступок был очень и очень рискованным, и нужно быть о вас весьма высокого мнения, чтобы на это решиться. – Очень рискованным? – переспросил я. – Да, – повторила она, – очень рискованным. В сущности, если бы люди узнали, что вы здесь с моего согласия, что мы с вами устроили это свидание умышленно, а вовсе не случайно, что бы они подумали, и с полным правом? И все же вы сами видите: они бы ошиблись. Нельзя вести себя почтительнее, чем вы; и это лучший способ добиться всего, Мелькур, – добавила она с силой, – я вижу: вы так хотите быть любимым, ваша неловкость и неопытность – они так ясно говорят о чистоте души и так лестны для меня! Я почувствовал, что должен отблагодарить ее за ласковые речи; охваченный восторгом, я упал к ногам госпожи де Люрсе. – О, небо! – воскликнул я, – так, значит, вы любите, вы сами мне это говорите! – Да, Мелькур, – отвечала она с улыбкой, протягивая мне руку, – да, я вам это говорю и не скрываю своей нежности. Вы довольны? – Вместо ответа я схватил ее руку и страстно сжал. Мой смелый жест смутил госпожу де Люрсе; она покраснела, вздохнула; я тоже. Некоторое время мы оба молчали. На миг я оторвал губы от ее руки, чтобы заглянуть ей в глаза. Их выражение взволновало меня; ничего подобного я в них еще не видел. Взгляд ее был так полон чувства, так трогателен, в нем было столько любви, что я, уже не опасаясь навлечь на себя гнев, стал снова целовать ее руку. – Что же, – сказала она, наконец, – не пора ли вам встать с колен? Что значат эти безумства? Встаньте, я так хочу. – О, сударыня, – воскликнул я, – неужели я имел несчастье рассердить вас? – Ах, разве я вас упрекаю? – сказала она ослабевшим голосом. – Нет, я ничуть не сержусь. Но сядьте же на свое место. Или нет, еще лучше – уходите. Я слышу, подъехала ваша карета, и я не хочу, чтобы она долго стояла у подъезда. Завтра мы можем увидеться. Если я соберусь куда-нибудь ехать, то только к вечеру. Прощайте, – повторила она и рассмеялась, потому что я все еще держал ее за руку, – я требую, чтобы вы ушли. Вы чересчур настойчивы, это начинает меня пугать. Я пытался найти себе оправдание. Я не хотел подчиниться этому требованию: приказывая мне уйти, она в то же время давала почувствовать, что вовсе не ждет беспрекословного повиновения. Я сказал, что моей кареты еще нет, что маркизе просто почудилось. – Пусть так, – сказала она, – но я не хочу, чтобы вы дольше здесь оставались. Разве мы не все сказали друг другу? – По-моему, нет, – ответил я со вздохом. – И если я иногда молчу подле вас, это не значит, что мне нечего сказать, а только что мне трудно выразить все, что я чувствую. – Это застенчивость, – сказала она, опять опускаясь на софу, – от которой вас необходимо излечить. Надо знать разницу между почтительностью и робостью. Первая заслуживает похвалы, вторая – смешна. Возьмем такой пример: мы одни, вы говорите, что любите меня, я отвечаю тем же, ничто нам не мешает, но чем больше свободы я даю вашим желаниям, тем благороднее с вашей стороны не употреблять ее во зло. Пожалуй, вы единственный человек на свете, кто способен вести себя столь безупречно. И если обычно я питаю отвращение к вольностям, то сегодня оно пропало, его больше нет. Я счастлива: наконец я встретила душу, родственную моей. Ведь все это значит, что ваша скромность, достойная всяческой похвалы, основана на уважении; если бы причиной ее была только застенчивость, вы бы уже преодолели ее, ибо я сама сделала все, чтобы ее рассеять. Но вы молчите? – Увы! сударыня, я чувствую, что вы правы, а я желал бы совсем другого! Считаю нелишним заметить, что, когда она расположилась на софе, я снова устроился на полу у ее ног; она позволила мне опереться локтями на ее колени; одной рукой она перебирала мои волосы, а другую я пожимал или целовал – этот существенный выбор был всецело предоставлен мне. – Ах, если бы я была уверена, что вы способны хранить верность и тайну! – вздохнула она, понизив голос. Я не сумел ответить, как бы следовало: я так плохо сознавал, что она сказала, так смутно понимал истинное значение этих слов, что не придумал ничего лучшего, как только поклясться ей в вечной верности. Огонь, пылавший в ее глазах, был бы понят всяким другим на моем месте; ее волнение, дрожащий голос, прерывистое дыханье – все говорило внятно и красноречиво о моей полной победе. Но я оставался глух и слеп. Я даже думал, что она так доверчиво отдается мне во власть только потому, что полагается на мою порядочность, и малейшая вольность с моей стороны навсегда оттолкнет ее от меня; мне казалось, что она из тех женщин, чье сопротивление нельзя сломить, и которые сдаются лишь тогда, когда сами того захотят. Словом, мое заблуждение было так велико, что оно оказалось сильнее моих желаний и даже сильнее тайных стремлений самой госпожи де Люрсе, готовой подарить мне полное счастье. Чем больше она имела оснований упрекнуть себя в излишней прямоте, тем сильнее, надо думать, сердила ее моя непонятливость. Вскоре она впала в мрачное раздумье, а я, вероятно, до самого утра мучил бы ее своими заверениями в любви и, главное, в почтении, если бы, в досаде на смешное положение, в которое я ее ставлю, она не потребовала вновь, и весьма настойчиво, чтобы я ушел. Обладая здравым умом, она поняла, что сейчас от меня ничего больше не приходится ждать. Я проявил некоторую строптивость и не хотел повиноваться, но ничего не достиг, и мы расстались: она, надо полагать, все больше и больше дивилась, что можно быть таким дураком, а я покинул ее в убеждении, что нужно по крайней мере еще шесть таких свиданий, чтобы только начать догадываться, как все это понимать. Прощаясь, она смотрела на меня, как мне показалось, весьма холодно, и я испугался, не позволил ли себе лишнее. Когда я пришел в себя и оправился от смущения, все происшедшее в тот вечер представилось мне совсем в ином свете. Вспоминая речи и поступки госпожи де Люрсе, я все явнее понимал, что почтительность моя была далеко не так уместна, как мне казалось, и что если второе свидание пройдет так же, как первое, то она едва ли назначит третье, несмотря на все свои возвышенные чувства. Правду сказать, я и теперь не думал, что, проявив настойчивость, мог бы одержать полную победу; но мне казалось, что по крайней мере я подготовил бы ее. Впрочем, маркиза сама была виновата. Разве я знал, что женщины в подобных обстоятельствах толкуют о своей добродетели вовсе не в надежде уберечь ее, а скорее с целью набить цену? Чему послужили все ухищрения госпожи де Люрсе? Ведь ясно было, что я приму их на веру, даже если они будут еще во сто раз грубее. Женщины могут прибегать к ним лишь тогда, когда имеют дело с более искушенными вздыхателями. «Уважение ко мне!» Не очень-то подходящие слова для интимного свидания! Особенно свидания с тем, кто не понимает, насколько они неуместны в подобные минуты, и не знает, что добродетель не назначает свиданий. Предаваясь горьким раздумьям о постигшей меня неудаче и давая себе слово быть решительнее в следующий раз, я вдруг опять вспомнил о моей незнакомке. Но она уже не была мне так дорога; мысль о наслаждениях, которые сулила мне любовь госпожи де Люрсе, связавшие меня с нею узы, самая недоступность для меня сближения с юной красавицей (чтобы оправдать себя в собственных глазах, я изрядно преуменьшал свои шансы), наконец, ее безразличие ко мне во время давешней встречи в Тюильри – все отдаляло меня от нее. Я сознавал, что легко принес бы ей в жертву госпожу де Люрсе, если бы знал твердо, что добьюсь ее внимания – но не иначе, как ценой полной уверенности. Я не мог не признать, что при встрече со мной она отвела взгляд; более того, что на лице ее выразилось презрение, как при виде чего-то неприятного. Я еще раз мысленно перебрал все достоинства своей наружности, хорошенько продумал все преимущества, на какие мог твердо рассчитывать, сопоставил все это с плачевным их действием на мою незнакомку и пришел к выводу, что если я ей не понравился, то виноват в этом либо Жермейль, восстановивший ее против меня, либо ее тайное отвращение к красивым лицам. Прежде я, кажется, не был столь высокого мнения о своей внешности, но госпожа де Люрсе с ее пылкой страстью внушила мне преувеличенное представление о моей особе. Мог ли я допустить, что столь разборчивая женщина ошибается и что на деле я совсем не так хорош? Разве можно нравиться ей, не обладая редкими качествами? Однако, хотя незнакомка не проявляла никакого интереса ко мне, сам я продолжал интересоваться ею. Свое сердечное беспокойство я приписывал остаткам того неизгладимого впечатления, которое она произвела на меня в день нашей первой встречи в театре, и старался бороться с ним, рисуя себе прелести госпожи де Люрсе и картины ожидавшего меня счастья. На следующий день я предполагал отправиться к ней, а перед тем был у госпожи де Мелькур, как вдруг доложили, что граф де Версак просит его принять. Матушка не скрыла некоторого недовольства этим визитом. Действительно, как я знал, из людей своего круга она меньше всех жаловала Версака, главным образом потому, что считала его влияние вредным для меня. Поэтому он очень редко бывал у нее. Вероятно, он чувствовал ее тайную неприязнь и со своей стороны тоже избегал ее общества. Матушка даже прямо запрещала мне встречаться с ним. Мы ездили в разные дома; при дворе, где Версак блистал постоянно, я появлялся очень редко, и мы с ним были едва знакомы. Версак, о котором мне придется еще немало говорить в этих мемуарах, принадлежал к самой высшей знати Франции и при этом соединял преимущества приятного ума с обольстительной внешностью. Женщины были от него без ума, а он постоянно их обманывал и высмеивал; тщеславный, властолюбивый, ветреный, он был на редкость дерзким повесой, пленяя женщин, может быть, именно своими пороками. Он тем больше нравился своим жертвам, чем безжалостнее их терзал. Как бы то ни было, именно женщины ввели его в моду, едва он вступил в свет. Уже десять лет Версак был покорителем самых недоступных сердец, кумиром кокеток, опаснейшим соперником для других мужчин. Если ему и случалось потерпеть неудачу, он умел представить дело в ином свете, давая понять, что сумел добиться расположения, – и заставлял себе верить. Отвергнувшая его дама все равно значилась в числе его жертв. Он изобрел какую-то особенную манеру говорить, некий светский жаргон, который в его устах звучал как нельзя более естественно. Он был остер, речь всегда пленяла: он либо высказывал оригинальные мысли, либо сообщал новый блеск тому, что слышал от других; он придавал очарование новизны даже тому, что пересказывал с чужих слов, и никто не мог сравниться с ним, повторяя придуманные им остроты. Он сам был творцом неповторимого очарования своей личности – и физической и духовной, – очарования, которого никто не мог ни присвоить себе, ни даже определить. А между тем мало было мужчин, которые не пытались бы ему подражать, и все они при этом делались весьма противными. По-видимому, эта очаровательная наглость была особым даром природы, принадлежавшим ему одному. Никто не мог соперничать с ним, – и сам я, в дальнейшем столь блистательно следовавший по его стопам и сумевший поделить с ним внимание королевского двора и Парижа, – даже я долго пребывал в числе неловких и незадачливых подражателей, которые, не обладая обаянием Версака, копировали его недостатки, прибавляя их к своим собственным. Одетый роскошно, неизменный образец вкуса и изящества, он оставался вельможей даже тогда, когда откровенно рисовался своими успехами в обществе. Версак, со всеми своими пороками и достоинствами, всегда мне нравился. Оказавшись с ним в одном обществе, я присматривался к его манерам и пытался подражать ослепительному великолепию, которым так восхищался. Госпожа де Мелькур, превыше всего ценившая простоту и безыскусственность, находила нелепым светское позерство. Заметив, что я восхищаюсь Версаком, она встревожилась. Именно по этой причине, больше чем из простой неприязни к такого рода людям, она с трудом выносила его присутствие; но светские приличия, обязательные для людей высшего круга и соблюдаемые с неукоснительной точностью, принуждали матушку сдерживать себя. Версак вошел эффектно, как всегда, поклонился госпоже де Мелькур довольно развязно, мне и того развязнее; поговорил о том о сем, потом вдруг принялся так язвительно злословить о самых разных людях, что матушка моя не утерпела и спросила, чем перед ним провинилась вселенная, что он так безжалостно ее изничтожает. – Помилуйте, сударыня, – ответил он, – спросите лучше, чем я провинился перед вселенной, что она так безжалостно изничтожает меня. Я со всех сторон терплю нападки, упреки, обвинения, так что впору просто плакать. На меня клевещут, выискивают, над чем бы поиздеваться; можно подумать, у других нет недостатков; но я, видите ли, не имею права их замечать. Кстати, вы встречали в последнее время милую графиню? Госпожа де Мелькур ответила, что давно ее не видела. – Представьте себе, она больше нигде не появляется, – продолжал он, – я глубоко расстроен, я просто безутешен. – Может быть, она предалась благочестию? – предположила моя матушка. – Вполне вероятно, – сказал он, – рано или поздно ей этого не миновать. Она понесла прискорбную утрату: лишилась юного маркиза, который учинил ей самую непростительную измену, какую запомнит человечество. Правда, ее бросают не первый раз, и можно было ожидать, что она, как всегда, быстро утешится, – ведь к утратам постепенно привыкаешь. Но есть одно обстоятельство, из-за которого разрыв с маркизом являет собой нечто не совсем обыкновенное. – И что же это за обстоятельство? – спросила госпожа де Мелькур. – Дело в том, что… – начал он, – но, право же, трудно поверить, что так просчиталась столь дальновидная, столь здравомыслящая дама!.. Оказалось, что у нее нет никого в резерве! Чтобы как-нибудь восстановить свое доброе имя, она пытается убедить нас, что тут замешаны возвышенные чувства. Но нет светской женщины, которой от этого не стало бы еще противнее… И хуже всего то, что изменник приводит в исполнение черный замысел: оставить освободившееся место пустым. Он расписывает несчастную даму такими убийственными красками, что отпугивает самых храбрых претендентов; и вот прошла уже добрая неделя, а утешителя нет и нет. Согласитесь, что это весьма прискорбная новость! – И все это, конечно, выдумка от слова до слова, – ответила моя матушка. – Как выдумка? – вскричал Версак. – Да это общеизвестно. Неужели вы полагаете, что я способен возвести поклеп, и на кого? На графиню, к которой питаю самое искреннее уважение, которую высоко ценю… То, что я рассказал, так же достоверно, как и то, что графиня, как, впрочем, и божественная де Люрсе, всю жизнь отчаянно белила щеки. Дрожь пробежала по моему телу, когда я услышал столь насмешливые речи о женщине, которую высоко чтил, и, как мне казалось, вполне заслуженно. – И это тоже клевета, – возразила госпожа де Мелькур, – никогда госпожа де Люрсе не белила щеки. – Разумеется! – парировал Версак. – Никогда не белилась и никогда не имела любовников. «Любовников! Любовники у госпожи де Люрсе!» – чуть не вскрикнул я. – Скажите еще, что о ней вообще никому ничего не известно. Да разве мы не знаем, – продолжал Версак, – что уже лет пятьдесят госпожа де Люрсе щедро дарит людям свое сердце? Это началось задолго до того, как она вышла за этого беднягу Люрсе, между прочим – самого глупого маркиза Франции. Всему свету известно, что в один прекрасный день он застал ее с Д…, назавтра с другим, два дня спустя – с третьим, и наконец, наскучив привычными сюрпризами, которым не предвиделось конца, он умер, чтобы не видеть повторения сей неприятности. А разве не у нас на глазах было положено начало недосягаемой добродетели, которая сопутствует этой даме и поныне? И разве добродетель помешала ей дать первоначальное воспитание Такому-то и Такому-то (и он назвал имен пять или шесть), да и сам я, собственной персоной, в свое время не отказался воспользоваться ее уроками; и не исключено, что сейчас она намерена позаботиться о просвещении вот этого молодого человека, – закончил он, указывая на меня. При этих словах я так покраснел, что, взгляни он на меня, он сразу бы заметил, что попал не в бровь, а в глаз. – Или она полагает, – продолжал он, – что, прячась за спиной своего Платона, в котором ничего не смыслит и которому вовсе не следует, она будет безнаказанно назначать мужчинам свидания и морочить нам голову своей добродетелью, словно нас так же легко одурачить, как иных наивных юношей, не знающих ни числа, ни характера ее похождений и воображающих, что служат некоей беспорочной богине и покоряют сердце, не знавшее любви! Эта меткая характеристика моих отношений с госпожой де Люрсе окончательно развеяла все сомнения насчет справедливости язвительных речей Версака. Я со стыдом понял, что был обманут. И, еще не зная как, я твердо решил наказать маркизу за то, что она старалась возвеличить себя в моих глазах. Если бы я строже судил себя самого, то признал бы, что попал в ловушку по собственной вине и что хитрости, к каким прибегла госпожа де Люрсе, свойственны всем женщинам вообще, – словом, что в ее поступках не больше коварства, чем в моих – глупости. Но такая мысль была либо слишком обидна для меня, либо выше моего разумения. «Как! – говорил я сам себе, – уверять, что я первый, кого она полюбила! Так недостойно злоупотреблять моей доверчивостью!» Между тем как я предавался сим неприятным мыслям, госпожа де Мелькур отвергла нападки Версака на госпожу де Люрсе и спросила, почему он так зло высмеивает ее, тогда как все считают их добрыми друзьями? – Я делаю это исключительно в интересах справедливости, – ответил он. – Я не переношу лицемерных женщин, которые позволяют себе любые вольности, а сами без конца обвиняют в распутстве других, да еще твердят на все лады о своей добродетели, пытаясь обмануть весь свет. Я во сто раз больше уважаю женщин, распутничающих открыто; в них, по крайней мере, одним пороком меньше. И кроме того, должен вам сказать, что эта Люрсе сыграла со мной весьма злую шутку, злее и придумать трудно. Вы знаете госпожу де…? Очаровательное создание, достойное того, чтобы им заняться! Я представился, был принят, меня выслушивали благосклонно – словом, я чувствовал, что был убедителен. И что же? Является эта особа, и на сцену сейчас же выступают опасения, угрызения, сомнения; она внушает молодой женщине, что та губит себя, что я изменник, болтун и бог знает что еще. Словом, напустила такого дурацкого страху, что мы поссорились на целых три дня, и только сегодня я был возвращен из опалы. Скажите сами, разве такое прощают? Рассказав еще несколько историй про госпожу де Люрсе, чтобы получше разжечь мое негодование против нее, он ушел. Госпожа де Мелькур заметила сильное впечатление, произведенное на меня речами Версака; не подозревая истинной причины этого, она пыталась переубедить меня, но ничего не достигла, и я отправился к госпоже де Люрсе с намерением отплатить ей самыми оскорбительными знаками презрения за нелепое понятие о ее добродетели, которое она сумела мне внушить. |
||
|