"Яйцо птицы Сирин" - читать интересную книгу автора (Кравченко Сергей)

Глава 5 1581 Москва Ведьма


На Златом крыльце сидели:

— царь — Иван Васильевич Грозный;

— царевич — сын его, Иван Иванович;

— еще несколько видных мужчин в разных чинах;

— и двое невидных, точнее, невидимых: один не совсем человек, но совсем бесчинный — с рожками позолоченными, и второй, безрогий — ваш покорный слуга.

Царь сидел на златом крыльце для думанья думы. Думалось ему, что восседает он Божьей волей наверху дворцовой лестницы, а люди его верные по площади бегают, суетятся. Для него, государя, трудятся. А напротив него — колоколенка, ох, не маленька! И как скажет царь, пожелает чего, так на всю-то Русь — главный колокол! Хорошо!

Хорошо-то, хорошо, только дальше дума невесело заворачивала.

Поглядишь под леву бровь — ничего, Успенский собор. Венчанье на царство, свадьбы, пасхи да праздники.

А уж под праву бровь, хоть и не гляди, — собор Архангельский. Все могилы бессчетные. Бездонные да безмолвные.

Грустно было и от бессилия. Прошлогодняя кампания не задалась. Польский король Стефан Баторий захватил Полоцк, Курляндию, полсорока городов в Ливонии. И хотел теперь Ливонии всей, Новгорода, Пскова, Смоленска, Великих Лук. Хотел-то на бумаге, а войну не прекращал, и пока бумага добиралась до Москвы, взял и Великие Луки, и Торопец, и Невель, и Озерище с Заволочьем. Холм взял, Старую Руссу, Ливонию до Нейгаузена. А тут и шведы навалились с севера по свою долю.

Хорошо хоть погода успокоилась, солнце красиво отражалось в куполах, вспыхивало на крестах и конской упряжи.

С утра прискакал гонец с вестью, что королевское посольство — в поприще от Москвы. Значит, скоро «припрут». Придется смирять гордость и ненависть, терпеть поганые хари.

Тут еще и ночью вышло нескладно. Молодая царица Мария Нагая привычно отговорилась большим животом да обещанием сына родить, так царь и спустился в подклеть. Там, в темноте безлунной ухватил какую-то девку, навалился, как вдруг ощутил немоту непривычную. И не только «внизу крестного знамения», но и во всем теле. И поднимаясь восвояси по лестнице, слышал из подклети не обычные охи да ахи, а быстрый шепот и тоненький смех. Позорно, горько, страшно!

— Да! — подтвердил из-под ступеньки Мелкий Бес, — такого поношения не стерпеть! Это, брат Ваня, — колдовство окаянное, ведьмачество бабское виновато, — чтоб ты, да не устоял!..

Но вот на площадь выскочил передовой всадник, а за ним посольская карета нарочито скоро подлетела к крыльцу и стала, подсадив лошадей. И сразу следом, из-за церкви Богоявленья выволочились повозки с поклажей, усталым шагом выехали латники и вьючные лошади затрапезного вида. «Значит, карета набрала ход только от ворот, для гонору, а то бы клячи отстали на версту», — подумал Иван, поворачиваясь к карете спиной и восходя по лестнице в сени. Не приходилось ему встречать вражьих послов за порогом.

Но и мешкать не получалось. В хорошее-то время Иван послал бы послов на Кукуй или поселил в Китай-городе. Да выдержал бы их недельку-другую, чтоб спеси на московском воздухе поубавилось. Но теперь нужда заставляла принять скорее.

Иван зашел в свою палату и велел подавать выходное платье. Тут подскочил царев спальник Федор Смирной.

— Государь, дозволь сказать…

— После...

— Немешкотно!

— Не спешней королевского посла.

— Спешней! Твое, государево дело.

Иван досадливо нахмурился. В другой раз под таким глазом Федька не посмел бы и дышать. Теперь, обомлев, придвинулся к царю и быстро зашептал.

— Намедни ты велел пересмотреть, что за люд в Кремле обитает, при дворце, у митрополита, какие перехожие монахи, странники… — Скорей!

— В подклети у стряпух смотрели по твоему велению… — Ну?!

— Ведьма, государь! — Смирной мелко перекрестился, и отпрянул, бледный и кривой.

Грозный нахмурился еще страшнее.

«Не миновать крови» — похолодел спальник...

Вчера в ночь Грозный, проходя мимо караула, велел учинить розыск странных людей, юродивых, баб-богомолок. Очень уж тяжко ему было после случая в подклети.

На рассвете пятерка надежных ребят прошлась мелким гребнем по дворцовым закуткам. Другие обыскивали митрополичий двор, монастырские приюты, ближние кабаки.

Ведьму нашли в подклети Большого Дворца. Это была обыкновенная, не худая и не толстая баба. Она спала на сундуке с полотенцами и сказалась родней ключницы Дарьи. Что это — ведьма, поняли не сразу, а лишь переворошив постель и сбив на пол узел, служивший бабе подушкой. Под узлом оказалось перо.

Перо было не большим и не малым. Меньше гусиного — больше утиного. Только цвету — не гусиного, не утиного, а лазоревого. Как у щура. Но щуры столь велики не бывают. Выходило — перо не от Божьей твари!

— Где оно? — Иван почуял, как ночная немота поднимается от пяток.

— В платок завернули, смотреть боязно. Платок у Курляты, велишь принесть?..

— Оставь пока. Где баба?

— В яме.

Яма — камора под лабазом у восточной стены Кремля — была приспособлена для временного содержания государевых воров, для пытки и негласных казней.

Грозный отослал Федора за ближним стольником князем Ларионом Курлятьевым — «Курлятой» — и опечалился пуще прежнего. Детский ужас вспомнился царю, выполз из темных углов мерзкими рожами казненных изменников, выступил холодным потом на облысевшей голове.

Вошел Курлята. Он не казался растерянным. Доложил спокойно, с обычным прищуром. Баба заперта крепко. Перо под охраной. Можно ведьму пытать, а лучше так утопить. Как повелишь.

Грозный задумался, но тут в соседней комнате затопотали земские люди да бояре, вызванные к приему посольства, и царь махнул рукой:

— Топи! Да сам не возись, прикажи и возвращайся, послов поглядим.


Прием тянулся по обыкновению. Главный посол подал верительную грамоту, начал речь. И чем больше слушал его Иван, тем досаднее ему становилось, хоть и наперед знал, что послы будут шляхтичи невеликие, и услышит он речи дерзкие, что титул его полный царский не скажут, а скажут малый княжеский, что подарки будут скудные — только для счету. Он также знал, чего потребуют поляки. Захотят они Северских городов, мира Ливонии, воли Дону. Еще захотят вечевых колоколов во Пскове и Новгороде, а уж Смоленска — на вечные времена.

А раньше бы они такое и домыслить не успели, как остались без кожи и пускали пузыри в масляном котле. Тут Иван повеселел, и, глядя на послов, стал наблюдать их казнь. МБ забрался на поручень кресла и тоже обратился во внимание.

Толстяк «маршалок польный», щебечущий краткий титул, вдруг оказался голым. Спина его, отраженная венецианским зеркалом, была исполосована кнутом с наконечными крючьями. Грудь, раньше волосатая, а теперь паленая, как у битой свиньи, дымилась от прижара до черного мяса.

— Как думаешь, если кожу содрать, жир удержится или оплывет? — МБ поворотил любопытный пятачок к Ивану, и сам же ответил:

— А мы сразу всю кожу драть не будем. Сперва сделаем засеки малые, потом побольше, и шкуру снимем частями, — от засеки до засеки. Беречь ее нечего, сапог не сошьешь, — грустно пошевелил МБ босыми копытцами.

Начали с волосатой груди, чтобы двигаться к животу и далее. Маршалок беззвучно шевелил прокушенными губами, — никак не мог облегчиться криком, когда в палату вошли, мягко переступая козловыми сапожками, великий князь Иван Иванович и князь Ларион Курлятьев. Они медленно приблизились к посольским сзади. Первым ударил Курлята. Он всадил кривой черкесский нож в спину крайнему шляхтичу и бесшумно опустил тело на пол. Сын Иван в свою очередь махнул с плеча серебряной саблей, и голова второго свитского грохнулась о дощатый пол. Еще двое обернулись на этот стук и тут же были поражены, один в горло, другой в глаз. Теперь Иван и Курлята придвинулись к маршалку и вонзили лезвия в его толстые нижние места, — чтоб не насмерть. Иван вытащил из-за сапога короткую воровскую заточку и стал деловито трудиться на посольской спине, а Курлята, оставив оружие в мясистом теле, подошел к царю.

— Не тонет баба, — невпопад прошептал он.

— Какая баба?! — вздрогнул Иван. Он бешено поводил глазами, стучал зубами, и склоненный Курлята увидел, что пальцы его побелели на трясущемся посохе.

Маршалок прекратил речь и недовольно скривил напомаженные губы. Остальные посольские тоже стояли вольно. Обезглавленный даже почесал оселедец — одинокий пучок волос на выстриженной макушке.

Наконец, Иван взглянул на стольника осмысленно, и Курлята доложил, что ведьму топили легким способом — в мешок с камнями не сажали, а связали только руки да ноги. Бросили бабу со свай снесенного ледоходом Китайгородского моста, она троекратно погружалась ненадолго, но потом закинула связанные руки за голову и «потекла» по холодной глади Москва-реки. Выловили ее для дальнейшего сыска уже у Боровицких ворот. Вернули в яму. Тут баба очнулась. На вопрос, почему ж ты, ведьма, не тонешь, отперлась, что не ведьма. А не тонет по Божьей воле. Не принимает ее Господь, пока не скажет она тайное слово самому государю, Божьему помазаннику. Так больше уж пытать и не посмели.

Иван вскочил с «царского седалища», крикнул Смирному, чтоб гнал посольских на Кукуй до завтра, и поспешил за Курлятой, сбросив на руки спальнику золоченый весенний кафтан.


Когда скорой толпой шли к лабазам, от митрополичьего двора отъехала карета. Новый митрополит Дионисий, избранный два месяца назад, поспешал куда-то через Спасские ворота.

— Узнал про ведьму. Обижен, что на пытку не позвали, — все ему внове, — пропищал МБ...

Смеркалось. У лабаза дымили смоляные факелы. В яме все было готово для ночного допроса. Горел огонь, заплечный отрок топтался у очага, на стене белело распятое тело. Руки ведьмы были привязаны к железным кольцам, ноги едва доставали до земляного пола.

Иван подошел ближе, осмотрел бабу медленно — от слипшихся темных волос, до вымазанных илом ног. На середине осмотра почувствовал оживление «ночного оружия». Ведьма была хороша. Ну, на то она и ведьма.

Теперь Иван гадал, не ее ли придавливал в подклети, и не от колдовства ли приключилась слабость. Грозный придвинулся близко.

— Что, красивая, перышком оборонилася? Ужо не поколдуешь!

— Это перышко — приворотное — не отворотное. Не колдую я, аль креста на мне нет?

И, правда, во впадине меж грудей у бабы висел маленький медный крестик на обычном шнурке.

— Ну, сказывай свое слово, что за тайна от царя?

— Это слово древнее, птичье, в нем без боли нет почину.

— Ну, так будет тебе боль, этого у нас в достатке, — зловеще улыбнулся Иван. И не успела баба опомниться, разъяснить, что за боль такая, как уж подлетел отрок с каленой железякой, и нацелился в голую грудь.

Иван перехватил руку, и сам направил железо на внешний скат бедра. Красный стержень шваркнул, ведьма взвыла глубоким, утробным стоном, и у Ивана совсем уж напряглось, чего раньше болталось. Он оттолкнул отрока обратно к огню и придвинулся к бабе. Пахло свиной колбасой. Ведьма подкатила глаза, дрожащие губы ее шевелились, и Иван стал слушать скороговорку.

«Выходил царь Евсей да за Волгу-реку, Да за Камень-гору, да по леву руку. И ловил царь Евсей Птицу Сирин во лесу, На дубовом на суку, да за русу за косу. А уж птица была Хороша и добра, Для царя для бела Не жалела пера...»...

Тут ведьма поперхнулась и замолчала. Голова ее обвисла, казалось, она спит или в обмороке. Иван протянул руку и вполне по-мужски положил ладонь на талию. Медленно повел по обжаренному бедру. Ведьма встрепенулась от боли. Замотала головой, забормотала неразборчиво. Иван отпрянул. Курлята придвинулся вплотную, чтоб не пропустить чего. Но баба проговорила несколько слов и замолкла. Курлята недоуменно оборотился.

— Ну? — спросил Иван.

— Алчет чего-то. Все «алко», да «алко» приговаривает, шесть лет каких-то, шесть месяцев. Может, вина ей дать?

— Ну дай. И мы выпьем.

Отрок сбегал до дворца, принес порядочную сулею, узелок с закуской, чашки да плошки. Выпили, закусили, влили и ведьме на добрый глоток. Она дернулась на вытянутых руках, застонала.

Иван велел отвязать ее, прикрыть хоть чем, посадить на лавку. Бабе налили полную чарку, оторвали краюху хлеба. Теперь Иван смотрел, как она ест и пьет.

Ведьма поела, и допрос продолжался вполне мирно и тихо. Только захмелевшие опричники гоготали временами. Они добродушно спорили, отдаст ли им государь ведьму до утра или велит сразу кончить. Кто не кончил.

Иван и Курлята тоже выпили немало, но слушали трезво. А ведьма рассказывала интересные вещи. Будто бы за Пермской землей да за Камнем, есть Тобол-река, и на конце ее стоит холм-гора. На горе — малый лес. Во лесу — велик дуб. Туда на закате слетаются птицы русские — Гамаюн, Алконост да Сирин. Гамаюн душу веселит, Алконост сердце покоит, а уж Сирин — чарует да любовь дает. Вечную, прибавила ведьма.

— Какова ж любовь вечная по жизни смертной? — разумно мукнул Курлята.

— От любви и жизнь! Аль не пробовал? — совсем уж расслабилась баба.

— Пробовал, и еще пробовать буду. Дозволь, государь? — Курлята приподнялся с лавки, но стал валиться набок. Иван велел его вынести, да и всем прочим выйти.

— Как зовут тебя, колдунья? — Иван снова сидел напротив бабы.

— Марья.

— Ну, говори дальше, или боли поддать?

Марья стала рассказывать не спеша, то выпивая, то закусывая.

Оказалось, перо Птицы Сирин годно для привороту. Если им пощекотать зазнобушку, то уж не отвяжется.

— Щекотка для привороту и без пера годится, — усомнился МБ.

— А саму Птицу поймаешь, да послушаешь — полюбишь навечно, и вечно молод будешь. Но поймать ее трудно, а заставить петь еще трудней. Она петь на воле привычна, и песня эта вольная опасна. Завораживает, ум вынимает.

Марья выпила и продолжала.

Ловится птица так. Нужно вылить в ендову вина немецкого, да рассыпать вкруг пряника русского. И как птица на закате вина попьет, да пряника поклюет, так можно ее брать руками, пока солнце последним кусочком не скроется. А тогда уж держать в золотой клетке. Поить вином с водою ключевою, кормить пряником, да разрыв-травою. Или подорожником.

— А на что вино немецкое, таким вот нельзя? — поинтересовался Иван.

— Сирин везде летает — от восхода до заката. Она солнца поводырь, восход с закатом соединяет. Ест на востоке, пьет на западе.

— А как у нее молодости взять? — глаза Ивана оживились — Это — тайна любви молодильная, — Мария снова бормотала в трансе, — на любви узнается — любовью дается — в любовь превращается — молодой остается...

Тут Бес велел Ивану подняться со своей лавки, да обойти стол, да споткнуться о пустую сулею, да налечь на бабу. На ощупь выходило, что это та самая ночная хохотунья и есть.

Мария ожила, отвечала Ивану телом, да и сказку сказывать не забывала. Вот что у нее выходило с прерывистыми криками да стонами.

Птицу в золотой клетке нужно привезти домой, поставить клетку в спаленке, темной горенке. Кормить ее можно молодильными яблоками, в немецком вине мочеными, с русским медом толчеными. И снесет она яичко позлащеное. В том яичке будет игла каленая. Кто иглу в себя примет, тот и любовь навек оборонит и молодость.

— А как принять иглу-то? — Иван привстал на локтях.

— Из яй-ца... — Мария уже срывалась в дробный крик, — в яй-цо, в яй-цо, в яй-цо! — и, затихнув, добавила, что птицу кормить надо пряником на единороговой муке.

— Какой муке? — Иван помедлил застегнуться.

— Единороговой. Из рога единорога смелешь муку, замешаешь в пряник, чтобы птицу ловить, и дома кормить. Я разве не говорила?

Иван стал выпытывать у ведьмы, не забыла ли она еще чего, и Марья добавила только, что от иглы в яйце — вечная любовь, а вечная молодость — по птичьему слову. Птица сама его скажет.

— Неужто, говорящая? — Иван недоверчиво скривился.

— Не говорящая, но скажет — моим голосом. Ты только излови, а уж я тебе ее песни перетолмачу.


Утром Иван проснулся со свежей головой, впервые за несколько лет нигде не болело.

Ларион Курлятьев, напротив, явился к одеванию шаткий и бледный. Пока Смирной государя умывал да одевал, Курлята помалкивал. А как спальник с тазом вышел вон, то и спросил, когда ведьму жечь будем? Или все-таки варить?

Иван велел бабу не мучить. Се не ведьма, но душа заблудшая. И вернуть ее нужно Богу. Посему, повелеваю — Иван сделал грозные глаза — рабу Марью постричь на Сретенке, держать крепко, но довольно и здорово, — до нового повеления.

— И сходи к митрополиту. Пусть отдаст на посмотр посох святого Петра Московского.

— Не даст, государь!

— Не даст, так сам возьми! Али ты не стольник мой?

Курлята в ужасе господнем вылетел в сени, скатился с Красного крыльца, побежал налево в митрополичий двор, узнал, что Дионисий еще на Кукуе, — наставляет тамошний клир на приезд безбожных католиков, — как бы не занесли заразы. Тут уж Ларион схватил чью-то лошаденку, и нещадно колотя ее ножнами, погнал на Кукуй.

На Кукуе митрополит обходил церкви, стараясь не глядеть в глаза иноземным гостям, посольским людям, прочим еретикам в стыдном платье.

Ларион «государевым словом и делом» отозвал его в сторону, сказал немедля ехать в Кремль. Митрополит надулся, не стал дознаваться причины, — любопытство смирил молитвой. Полез в карету и нарочито медленно двинулся за Курлятой.

В митрополичьих палатах случилась тяжкая брань, гнев преосвященного был безмерен, на рык и крик его сбежались черноризцы с дубьем. И только уверенная осанка князя Лариона Дмитриевича Курлятьева, да гордая речь его, да воля царская сломили поповское упрямство. И еще, конечно, страх смертный помог. Помнили божьи люди участь митрополита Филиппа! Потому и не долго спорили.

Наконец, Дионисий стих, сказал, что посоха в грешные руки не даст, а на посмотр царю принесет самолично.

Того же дня на закате Дионисий вошел в палату к Грозному. Посох держал в правой руке, левой крест на груди поправлял. С дрожью протянул чудотворную святыню государю. Иван взял посох, поклонился митрополиту, жестом пресек многословье первосвященника. Посмотрел на него ласково.

— Обнадежься, святый отче. Посох завтра верну. — И вышел.