"Мой маленький муж" - читать интересную книгу автора (Брюкнер Паскаль)

7 Ваша краткость

На этот раз Леон перешел в другое измерение; он не просто уменьшился — он, можно сказать, покинул этот мир. Для Соланж это был жестокий удар — муж сильно подвел ее именно в тот момент, когда она особенно в нем нуждалась. Решительно, на мужчин рассчитывать нельзя! Она негодовала, считая, что он ее просто бросил, и никак не могла поверить в версию событий, которую изложил ей профессор Дубельву. Положение ее было аховое: одна, четверо детей на руках — Батист, Бетти, Борис и Беренис — и вдобавок странное существо чуть больше ее мизинца, которое тоненько лопотало без умолку что-то едва слышное. Человек-горошина, которого ей приходилось подносить к самому уху, знай твердил: «Я тут ни при чем, я ничего не сделал, я не виноват». Соланж пожимала плечами: ей были безразличны его сожаления — зло свершилось.

И снова пришлось срочно менять весь уклад совместной жизни. Сложив все вещи сгинувшего мужа в два чемодана, Соланж отправила их в «Гуманитарную помощь». Она сохранила только кое-какие мелочи — фотографии, запонки, шелковые галстуки, носовые платки. Леона она устроила на своем туалетном столике в коробке из ливанского кедра, где прежде держали сигары; в новом жилище, обитом изнутри темно-красным бархатом, было уютно и хорошо пахло. В прежние счастливые времена супруги любили выкурить после ужина «Коибу» или «Монтекристо», но потом Леону пришлось отказаться от этого ритуала: малейший дымок стал гибельным для его крошечных легких.

Официально Леон был признан безвестно отсутствующим. Его кабинет перешел одному из коллег, которому Соланж — их с Леоном брак был заключен на условиях совместного владения имуществом — уступила свою долю за хорошие деньги. Оставалось организовать главное — «закон молчания». Соланж посвятила в семейную тайну няню Жозиану — та лишь перекрестилась несколько раз, узнав о новой метаморфозе месье. Она поклялась хранить секрет за солидную прибавку к жалованью. Новорожденные близнецы еще не умели говорить, хотя, похоже, все поняли. Что до двух старших, то стыд держит рот на замке получше любой угрозы: отец давно стал для них источником постоянного унижения в школе, куда ему было запрещено за ними приходить. Дубельву, который вовсю обхаживал Соланж, разумеется, был нем как рыба. В доме установили строгие правила: в присутствии посторонних ни словечка о Леоне. Маленький муж получил наказ, если позвонят в дверь, немедленно прятаться в свою коробку. Открывать запрещалось, пока он не будет в укрытии и под замком. Если к детям приходили, на день рождения или просто поиграть, школьные друзья, мама запирала крошку на ключ и прятала в свой шкаф. «Омерта» работала без сучка без задоринки. Всякий нарушитель этих нехитрых, но весьма строгих правил подвергался самому суровому наказанию. Жозиана была избрана полицейским комиссаром семьи, ответственным за дисциплину, и держала домочадцев в ежовых рукавицах. Соланж подарила ей розги, чтобы карать провинившихся; чаще других доставалось Батисту. С легкой руки Жозианы Леона теперь величали Ваша Краткость. Ей стоило изрядных усилий не прихлопнуть его в сердцах, как комара.

— Ваше счастье, что мадам за вас горой, — то и дело повторяла она ему.

Для Леона перемена оказалась столь внезапной и крутой, что он долго не мог осознать ее в полной мере. Он просто не был готов к этому чудовищному состоянию, происшедшее не укладывалось у него в голове, и объяснения Дубельву его не убедили. Какое странное ощущение — смотреть снизу вверх на игрушки своих детей, после того как побывал в сыновьях у собственной жены! Люди — включая его ненаглядную — виделись ему теперь драконами, боевыми машинами, облаченными в броню, тогда как сам он чувствовал себя голым, крошечным комочком плоти, который кто угодно может раздавить и не заметить. Даже его «копье любви» сгинуло в этом тайфуне: между ног осталось нечто невразумительное. Почему, за что великий часовщик Господь Бог пустил стрелки его часов не в лад со всем остальным миром?

Прежде всего надо было думать о спасении своей шкуры. Проблемой для него стало буквально всё — например, помыться. Соланж выделила ему в ванной стаканчик из-под зубных щеток для водных процедур, но он старался ими не злоупотреблять: боялся «сесть» от частой стирки. Осторожность излишней не бывает. Вода из крана, даже пущенная тоненькой струйкой, была для него водопадом, который мог смыть его в мгновение ока. Поесть было не легче: его рацион состоял из жидких супчиков и пюре — вряд ли крошечные зубки были способны разжевать даже маленький кусочек мяса. Всё приходилось для него измельчать и протирать. Чем вообще кормить такого человечка? Его пухлогубый рот стал совсем малюсеньким: виноградинкой, горошинкой, крошкой хлеба он мог насытиться до отвала. Ему, однако, позволили есть за общим столом — если только не было гостей. Теперь, когда росту в нем было с полкарандаша, его сажали на кукольный стульчик из игрушек Бетти — и тот еще оказался для него великоват. Еду ему подавали в половинке наперстка. Больше всего ужасали Леона издаваемые людьми звуки: когда он слышал голоса Исполинов (так он называл их теперь), у него едва не лопались барабанные перепонки от нестерпимой вибрации. Каждое слово, слетавшее с губ Соланж или детей, было подобно раскату грома. «Потише, — умолял он их, — я не глухой!» Когда Соланж разговаривала с ним, держа его на ладони у своего рта, раздельно, по слогам произнося слова, словно обращалась к слабоумному, она, сама того не ведая, окатывала беднягу фонтаном брызг слюны, в котором он промокал до костей. Для любого диалога ему требовались плащ, шляпа и зонтик.

Он имел наивность полагать, что детей теперь опасаться нечего. Леон больше не был в их глазах ни соперником, ни козлом отпущения, он превратился в некую анатомическую диковину — живую игрушку. Ему же они еще никогда не казались такими жуткими и безобразными. Новорожденные близнецы орали целыми днями напролет, и от их воплей у него едва не лопался мозг. А старшие — эти были еще похлеще. Вам приходилось когда-нибудь сидеть за столом с двумя малышами? Ах, как усердно жуют маленькие зубки, как ходит ходуном розовый язычок, эти милые крошки так прелестны, что и последний каторжник прослезился бы от умиления. Но когда вы ростом со стручок фасоли, эти мощные челюсти, эти острые клыки, эти жирно блестящие губы и пухлые пальцы размером с бревна видятся вам саблями, дубинами, раскаленными печами, готовыми проглотить вас, растерзать. Вдобавок они пускают слюни, плюют и рыгают — фу! Каково быть в руках двух людоедиков, которые сами не сознают своей силы? А уж если один из них пускал при нем ветры, Леон едва не падал в обморок. Две розовые мордашки с блестящими светлыми глазенками хмурились от осознания, что это существо, похожее на резиновую куколку, которое извивалось и корчилось, было когда-то их отцом. Свой интерес они перенесли на Даниэля Дубельву — тот каждый день приходил под вечер засвидетельствовать свое почтение их матери и обращался с гомункулом до странного почтительно. Соланж принимала его любезно, но без особой теплоты. Решительно, не лежало к нему ее изболевшееся сердце.

Из лексикона семьи исчезло одно слово: «папа». Домочадцы называли Леона Козявкой, а порой — словно и это было для него слишком благозвучно — даже Вошкой. И все же Леон не терял надежды: он хотел доказать Соланж, что по-прежнему способен выполнять функции главы семьи. Однажды вечером ему вздумалось лично навести порядок за ужином. Стоя между солонкой и графином с водой, он подавал голос, топал ногой, грозно покрикивал. Батист, в котором проснулись былые инстинкты, сграбастал его и поднял к самым глазам под аплодисменты сестры и радостный писк лежавших в кроватке близнецов. Леон завопил что было мочи:

— Батист, отпусти меня сейчас же! Я кому сказал? Я дважды повторять не стану…

Соланж как раз отлучилась из-за стола, чтобы согреть бутылочки младшим. Батист щелчком запустил крошку-отца прямо в миску с пюре, к счастью уже остывшим, куда Леон упал вниз головой и едва не захлебнулся. Соланж, вернувшись, лишь укоризненно поцокала языком на проказника, а Леона вытерла салфеткой и отправила спать в коробку без единого слова. Попытка не удалась.

Шутки бесчувственных созданий бывали порой злыми: однажды Батист, заявив: «Макнем Крошку», окунул отца головой в яйцо всмятку, и он барахтался в желтке, беспомощно дрыгая ногами, пока его не извлекла Соланж. Снова у него от малолетних пакостников кровь стыла в жилах: с самого утра они, квакая по-лягушачьи, вцеплялись друг другу в волосы, дрались из-за игрушек. Батист был сильнее и задавал сестренке жару, та орала, как резаная, а мальчику, в свою очередь, доставалось на орехи от Жозианы. Он рос настоящим мачо — почти не плакал. Потом паршивцы мирились и вместе пугали Бориса и Беренис страшными рожами и жутким воем. Леон постоянно боялся стать мишенью для их бьющей через край энергии: он знал, что слабость пробуждает в иных созданиях убийственные инстинкты. Его не покидало чувство, что они готовы раздавить его между большим и указательным пальцами, просто чтобы проверить, настоящий ли он. Ему так хотелось преподать им урок доброты, вдолбить в их головенки хоть немного мудрости, доказать, что худой мир лучше доброй ссоры, но что он мог? Как добиться послушания, если ты не больше шпильки для волос? Для того ли он пятнадцать лет учился, трудился, во всем себе отказывал, перебивался на стипендии и пособия, чтобы прийти к столь плачевному итогу? По ночам миниатюрному папаше снились кошмары, один другого страшней: родные дети протыкали его вилкой, насаживали его голову на перьевую ручку, перемалывали в фарш в электрической точилке для карандашей, отрывали по одной руки и ноги, как пойманному жуку или кузнечику.

Можно ли осуждать их за это? Для них Леон был не человеком, а какой-то микрочастицей. Он не держал зла на Бетти (ей недавно исполнилось пять лет), которая однажды посадила его во включенный тостер; к счастью, ему удалось вспрыгнуть на жарившийся ломтик хлеба, и он только слегка обжег икры, но едва не задохнулся в адском пекле. Не обижался он и на Батиста (ему было почти семь), который подвесил его за ногу на резинке и раскачивал вверх-вниз, точно мячик, пока он не исторг съеденный обед (телячью отбивную и запеченный картофель «дофинуа»). И на Бориса (полгода), который однажды засунул его в рот, — Леон едва успел выскочить, прежде чем недавно прорезавшиеся зубки малыша сомкнулись на нем. Дети есть дети, они не ведают, что творят. Но вечерами, водворенный в коробку для сигар (комендантский час для него был установлен в 20.00), он тосковал. Угрюмое молчание стало привычным для Крохи. Ему вспоминались летние каникулы у моря, редкие поездки в горы зимой, маленькие бистро, где они с Соланж освежались ледяным белым вином и согревались горячим эспрессо. Как мало было ему отпущено беззаботной счастливой жизни, всего несколько лет. Он не успел вкусить благ этого мира. Его тело стало тесным, как гроб.

Леон опасался всех и вся. В список потенциальных врагов он внес и кошку. Ему представлялось, как ласковая Финтифлюшка, которую он не раз спасал от расправы, обернувшись свирепым тигром, с хриплым рыком гоняется за ним по квартире. Он был уверен, что киска хочет сожрать его живьем, предварительно хорошенько помучив. И бесполезно напоминать о прежних чувствах дружбы или уважения. Он так и видел, как зверюга взбирается на туалетный столик Соланж, терпеливо караулит его, пока он прячется за пудреницей, баночкой крема или губной помадой, а потом бросается на него и накрывает своей грациозной, но такой огромной лапищей, вооруженной пятью острыми кинжалами. Подушечки между ними были каждая размером с матрас.

Когда Леон хотел выйти из коробки, он сначала осторожно приподнимал крышку, не сомневаясь, что Финтифлюшка, притаившись где-то поблизости, только этого и ждет, чтобы, выпустив когти из бархатных лапок, схватить его. Он шел на всевозможные хитрости, предпринимал, точно на поле боя, обманные маневры, бросая кукольный носок или штанишки, выжидал, вслушивался, уверенный, что кошка способна часами сидеть не шевелясь и не дыша, во власти инстинкта хищника.

На всякий случай он стащил у Соланж деревянную палочку из маникюрного набора и заточил ее, чтобы использовать как копье, если придется защищаться. Жизнь заставила его стать воином, и надо было вооружаться.

Леон ошибался, но узнал он об этом много позже. Финтифлюшка единственная не предала своего хозяина.