"Танец Арлекина" - читать интересную книгу автора (Арден Том)ГРЕХОПАДЕНИЕ САЙЛАСА ВОЛЬВЕРОНАСайлас Вольверон часто вспоминал лицо своего отца. Под старость у отца было столько морщин — наверное, не меньше, чем теперь у сына шрамов. Элиак Вольверон был неисправимым пьяницей. Элиак служил егерем у эрцгерцога — прежнего эрцгерцога — и вырос в семье набожных людей. Однако внутри у Элиака пустила корни странная жажда саморазрушения — наверное, эта вот жажда и увела его с прямого пути, по которому непреклонно следовали его родители-агонисты. Родной брат Элиака являл собой полную противоположность. Дядя Сайласа, Олион, стал проповедником в храме Агониса и на брата взирал, презрительно поджимая губы. Сын Элиака вырос в двух мирах — первым был мир Диколесья, глубокий и мягкий, где шелест листьев напоминал произносимые воздухом заклинания, где мальчик бегал босиком по царству зелени. Как теперь его дочь, Сайлас понимал лес и всех его обитателей. Пускай ему были ведомы и боль, и уродство мира, но Диколесье наполняло Сайласа знанием о другом мире, гораздо более загадочном и чудесном, чем мог бы представить его отец. В этом было что-то вроде победы. Другим миром был мир дяди Сайласа. Дядя Олион много лет пытался отобрать мальчика у отца, однако Элиак ни за что не желал на это соглашаться. Обуреваемый слепой злобой, он кричал: «Получишь мальчишку только через мой труп!» Он запросто мог подобными выкриками прервать проповедь в храме, куда вбегал, словно дикий зверь. Его брат в гневе спускался от кафедры и громогласно приказывал богохульному грешнику удалиться. А Элиак плевал брату в лицо. «Через мой труп, слышишь, ты?» Так и вышло. В конце концов Элиак Вольверон окончательно распустился. У эрцгерцога не оставалось другого выбора — он уволил пьяницу. Дело было в сезон Короса. Погода была такая же мерзкая, как на сердце у Элиака, и как-то раз ночью Элиак, покачиваясь, брел по деревенской лужайке, упал в снег и помер. Утром его нашли мертвым. С тех пор дядя Олион стал опекуном Сайласа и решил, что просто обязан приложить все усилия для того, чтобы стереть из памяти мальчика все воспоминания о прошлой жизни. На ту пору, когда его отца нашли мертвым в снегу, Сайлас был подростком-замарашкой двух циклов от роду и почти не умел разговаривать по-человечески. А к тому времени, как он вступил в пору возмужания, он стал образцом человека, впитавшего благодать бога Агониса — он излучал в одинаковой мере чистоту телесную и духовную. Дядя гордо демонстрировал юношу своим гостям, а Сайлас без запинки давал ответы, трактуя главную молитву агонистов. Всякий раз, когда наступали Кануны, звонкий голос Сайласа солировал в песнопениях, а затем он торжественно зачитывал отрывки Толкования. В конце службы он обходил прихожан с кружкой для пожертвований. Бездетный Олион относился к Сайласу, как к родному сыну, и, глядя на юношу, поздравлял себя с успехами в его воспитании. Его победа над порочным Элиаком была окончательной и бесповоротной. Что касалось самого Сайласа, то он был полон страстной искренности. Любовь к Агонису наполняла его сердце. Для жителей деревни его набожность стала притчей во языцех. Мужчины при встрече кланялись ему, а женщины уважительно приседали. Когда стало известно, что в свое время Сайласу предстоит Посвящение и что он займет место дяди, эта новость была встречена прихожанами с величайшей радостью и спокойствием за будущее. Однако радость деревенских жителей сменилась печалью, когда жена эрцгерцога, женщина глубоко верующая, заявила, что грешно губить такой светоч в глуши. По её мнению, юношу следовало отправить в Агондон. Сайлас мог стать одним из величайших адептов веры — одним из избранных, — а в свое время, может быть, и одним из тех, кому позволено будет войти в круг верховного духовенства! Пусть свет, исходящий от него, будет доходить до его жалкого дома издалека — тем сильнее будет этот свет! Такова его судьба. В деревню был приглашен совет Старейшин. Для обучения в школе храмовников отбирали только самых лучших, и когда Сайлас узнал, что Старейшины избрали его, он в молитвенном экстазе упал на колени и рыдал от счастья. На ту пору, когда Сайласа отправили учиться в город, возраст его близился к концу четвертого цикла. В то утро, когда он садился на повозку, он оглянулся на Проповедницкую, окна которой золотило рассветное солнце, и его сердце чуть не разорвалось от переполнявших чувств. Дядя обнял его. Юноша прижался к нему. Любовь к богу Агонису и любовь к дяде смешались в его сердце подобно винам. Он давно забыл о том, каковы были первые дни, проведенные им в Проповедницкой — ледяные ванны, побои… Забыл о том, как по нескольку дней просиживал в подвале и кричал, покуда мог кричать. Все это делалось из добрых побуждений. Дядя Сайласа любил. Сайласу не дано было больше увидеть своего дядю. Какое-то время в школу приходили длинные письма, полные любви и набожной экзальтации. Сайлас жадно прочитывал эти письма в своей келье. Порой он, уже умудренный полученными знаниями, в душе улыбался и умилялся простоте веры дяди. А потом письма перестали приходить. Примерно в это самое время юноше стали сниться тревожные сны. Но во сне ему открывалась его новая жизнь. Богатое убранство школы, суетливая жизнь города — все это отступало, казалось иллюзорным. Во сне Сайласу казалось, будто бы последнее время как бы исчезло из его жизни, будто бы оно вообще не существовало. В снах он возвращался в родную деревню — возвращался наконец, и тогда казалось, что прошлое все время звало, тянуло его обратно, и он снова становился ребенком Диколесья, которого не призвал к себе бог Агонис и который с трудом мог выговаривать человеческие слова. Такие сны не снились Сайласу очень давно, с тех самых пор, как он поселился в доме дяди Олиона. Тогда, в самом начале новой жизни, Сайласа переполняли самые дикие желания. Ему нестерпимо хотелось сбросить туфли, сжимавшие его ноги, сорвать душивший его воротник. Потом, после многочисленных побоев и молитв, эти желания отступили. Только порой, когда измученный мальчик засыпал, дневная жизнь с её уроками, песнопениями и Главной молитвой уходила, спадала с него, словно чужая кожа — а под этой чужой кожей в его памяти лежали воспоминания о Диколесье. Сайлас погружался в эти воспоминания, словно в нежную мягкую траву, а наутро стыд глухо стучал у него в висках, и он страстно молился. Со временем Сайласу стало казаться, что он уничтожил себя. Необращенного, без остатка, однако и осколки былого сверкали ярко, словно разбитое стекло. Когда в сезон Джавандры высоко в небе парили птицы, готовые улететь, как только выпадет снег, когда в сезон Вианы из промерзшей земли наконец появлялись на свет зеленые всходы — воспоминания о том времени, когда он еще был Необращенным, возвращались к мальчику, — и тогда его одолевала тоска по былому и ему казалось, что от него скрыта какая-то тайна, что эту тайну можно открыть, только зная язык, который он уже перестал понимать. Теперь тоска Сайласа стала куда более болезненной. Казалось, какой-то зловещий дух, поселившийся в его душе, грозит разрушить все, что выстроено там за годы. Каждую ночь, лежа в своей келье, Сайлас с новой силой и страстью грезил о Диколесье. Тем временем перестали приходить письма от дяди. В страхе молодой человек решил, что его сны и исчезновение писем взаимосвязаны. Прожив два цикла в доме у дяди Олиона, Сайлас чувствовал, будто бы между ним и дядей образовалась невидимая связь. Теперь же ему казалось, что невидимая цепь, связавшая его с Олионом, разорвалась. Ничего говорить не нужно было: пусть их разделяли многие лиги, пусть миновало время… Сайлас до сих пор чувствовал себя маленьким мальчиком, стоявшим перед дядей, а дядя сгибал хлыст… «Я смотрю прямо в твое сердце, Сайлас, — говорил старик. — И я вижу, что сердце твое нечисто. Пойди по мне, Сайлас. Я могу очистить твое сердце». Сначала мальчик плакал, кричал и вырывался. Потом он стал покорно и смиренно склоняться под плетью. Это было справедливо. Это делалось во благо. А теперь Сайласу казалось, что дядя покинул его. В отчаянии юноша вновь и вновь представлял себя стоящим перед дядей и видел, как презрительно смотрит на него Олион, как безжалостно падает хлыст, словно опускается на подгнившую стену, которую кто-то тщетно пытался залатать сезон за сезоном, и стена падает, падает с неукротимой неизбежностью… Сайлас не знал, куда деваться от стыда. Однако учился он прилежно. Его наставники не смогли бы ничего заподозрить — внешне все оставалось, как прежде, вероятно потому, что наставники на Сайласа особого внимания не обращали. А если о нем задумывались соученики, то на ум им тоже не приходило ничего нового: Сайлас и всегда казался странным чудаком-одиночкой. Сам он крайне редко заговаривал с кем-либо из учащихся, его считали провинциалом — провинциалом, и только. И никто не обратил внимания на те брожения, что начались в душе у Сайласа. Один раз в фазу, в день, предшествующий Кануну, учащимся разрешалось выходить в город. Этот день свободы назывался у них «Стеной». Для богатых молодых людей из благородных семейств, которых в школе было большинство, «Стена» означала возвращение к вседозволенности прошлой жизни. К вечеру они возвращались в школу на заплетающихся ногах. Потом по спальням звучали их пьяные голоса вперемежку с шушуканьем и ударами о мебель. Они пели непристойные песни и обменивались фривольными жестами. Сайлас, разбуженный шумом, затыкал уши. Он готов был сгореть от стыда. Пережив такую ночь впервые, Сайлас решил, что подобное бесчинство непременно должно быть наказуемо. Но когда наутро юный учащийся увидел, как наставники входят в аудитории на ватных ногах и с кроваво-красными глазами, его праведному гневу не было предела! Значит, и они должны быть наказаны. Однако когда на возвышение взошел Максимат, он никому не сказал ни слова упрека. Все шло так, словно все было в порядке. Позже, за завтраком, Сайласу еда не шла в горло, он метал по сторонам возмущенные взгляды, пока один из вчерашних дебоширов участливо, тихо не поинтересовался, здоров ли он. Бедняга Сайлас. Как мало он знал! Только позднее он понял, как живут богатые и как они развратничают. Порочный мир позволял им процветать даже в твердынях бога Агониса. Сайлас, отчаяние которого постепенно переродилось в дерзание, некоторое время мечтал о том, что станет великим реформатором и очистит славную столицу Эджландии от порока и богохульства. Но теперь его мечтам пришел конец. «Внутри меня, — думал Сайлас, — пустой, издающий эхо барабан. Я беспомощен в борьбе даже с собственными грехами». Как-то раз, когда Сайлас был особенно печален, ему сообщили, что к нему прибыл посетитель. Сердце Сайласа радостно забилось. Наверняка к нему приехал дядя Олион! Сайлас поспешил в привратницкую, сгорая от нетерпения, — он был уверен, что встреча с дядей принесет ему успокоение. Однако он был сильно разочарован. Явно произошла какая-то ошибка. В тот день, в разгар сезона Короса, было облачно, и в привратницкой царил полумрак, и все же сквозь решетчатую перегородку Сайлас разглядел посетителя и понял, что к нему явилась какая-то женщина. Стройная, статная, она обернулась к нему. Лицо её было скрыто вуалью. — Прошу прощения, но я… — Сайлас! Ты не узнаешь меня? — рассмеялась женщина, и её вуаль затрепетала. Смех её был похож на звон колокольчиков. Легким, изящным движением женщина отбросила вуаль. Смущение и удивление смешались в душе Сайласа. Перед ним стояла леди Лоленда, жена эрцгерцога, — но как она удивительно переменилась! Сайлас запомнил леди Лоленду в скромном черном платье, смиренно сидевшую на проповедях в деревенском храме. А теперь перед ним стояла улыбающаяся дама в роскошном шелковом платье, сверкая драгоценностями! Напудренную высокую прическу венчала кокетливая шляпа. — Я вижу, ты удивлен, Сайлас. Но ведь здесь Агондон, а не Ирион. Ну а Ирион, — хитро улыбнулась леди Лоленда, — это не Агондон. Ты понимаешь, что я имею в виду? Оказалось, что государственные дела привели эрцгерцога ко двору короля, ну, и конечно, его супруга тоже должна была последовать с ним в столицу. Сайласа только немного удивило то, что леди Лоленда так взбудоражена. Сайлас взволнованно попросил даму рассказать о том, как поживает его дядя. И вот тут леди Лоленда сразу стала серьезной. — Ой, Сайлас, твой дядя был очень болен… — Нет! — вскричал Сайлас. Словно ледяная десница сжала его сердце. Он-то думал, что дядино молчание означает, что дядя осуждает его, что это осуждение передается ему по безмолвной, невидимой, связывающей их цепи. И вдруг ему стало ясно, насколько же он самовлюблен. Сайлас был просто убит наповал. Ведь он не писал дяде Олиону с сезона Терона, а теперь стоял сезон Короса и на улицах лежал толстый слой снега. Он сидел, не в силах пошевелиться, а леди Лоленда рассказывала ему о том, как долго и мучительно болел Олион. — Но теперь ему лучше? — встревоженно спросил Сайлас. — Он поправился? — Сайлас, ш-ш-ш… — Пальцы леди Лоленды скользнули сквозь решетку. Она сняла перчатку. Прикосновение было прохладным, но мягким. — У меня остались кое-какие бумаги. И книги. Он хотел, чтобы они достались тебе. Приходи ко мне, когда вас отпустят в город. Сайлас был так потрясен, что не до конца понял, что означают слова Лоленды. Помнится, он только немного удивился, что такая благородная дама знает о том, что значит «Стена». Уходя, леди Лоленда оставила Сайласу маленькую карточку, где был напечатан её адрес. Миновало несколько дней, и вот как-то раз безумно волнующийся Сайлас стоял перед высокими, отполированными до блеска дверями дома в самом роскошном районе Агондона. Он собрался было постучать, но вовремя заметил колокольчик. За год, что Сайлас проучился в школе, он только дважды пользовался свободой и уходил в город. В первый раз он весь день просто бродил по многолюдным улицам. Сразу же у ворот город, как и в самый первый день пребывания в Агондоне, произвел на него ужасающее впечатление — показался неразберихой, сотканной из грохота лошадиных подков, толп народа и громадных домов. Сайласу стало страшно. Он развернулся и поторопился вернуться в школу. Во второй раз он немного расширил границы прогулки. До сих пор, вспоминая о том дне, Сайлас поеживался. Какую грязь он тогда увидел, какой беспорядок! Это было через три Кануна после его приезда в Агондон. С тех пор он больше не выходил из школы. Одинокий, молчаливый, он проводил свободные дни у себя в келье, за книгами. А теперь лакей в напудренном парике встретил Сайласа у дверей и повел его по длинным коридорам, сияющим золотом и мрамором. На стенах висели дорогие гобелены и необычные картины. В плетении узорчатых ковров сверкали золотые нити. На витых колоннах-подставках красовались обнаженные статуи. Юный провинциал, закованный в черную сутану своей веры, только глазел по сторонам, потрясенный и возмущенный одновременно. В таких домах ему никогда прежде не доводилось бывать. Лакей, сухо усмехнувшись, распахнул перед Сайласом двери роскошной комнаты. Сайлас неуверенно шагнул через порог. Окна прятались за тяжелыми шторами, мягкий свет свечей рассеивал полумрак. Позднее Сайласу казалось, что тогда наступил поворотный миг в его жизни. Здесь решилась его судьба. Здесь, и больше нигде та ноша собственной ненужности, что так тяготила его, вдруг незаметно, тихо упала с его плеч. — О Сайлас! Я ведь с самого начала положила на тебя глаз! Глупенький мой мальчик! А ты не знал? Не догадывался? Она поплыла к нему, словно привидение по полутемной комнате — да, то была леди Лоленда, но снова другая, не похожая на ту роскошную даму, что навестила Сайласа в привратницкой. Волосы её были распущены, голос звучал игриво, и хотя Сайлас вспоминал, что вечер тянулся долго, что был и чай, и разговоры, и то, как он неловко встал и попрощался, но потом, в мечтах, он вспоминал о происходящем как о кратком, неизбежном мгновении. Он помнил усмешку лакея, распахнувшего перед ним дверь, а потом ласковую руку на своей руке, а потом — мягкие нежные объятия. — Ш-ш-ш, ш-ш-ш! — шептала леди Лоленда, гладя волосы Сайласа. Вот так началось грехопадение Сайласа Вольверона. Когда произошло то, что произошло, леди Лоленда сказала Сайласу, что будет ждать его снова, в следующий день «Стены». Сайлас не в силах был произнести ни слова. Он стоял, уставившись в пол. А Лоленда рассмеялась и взъерошила его волосы. Вернулся лакей и провел Сайласа к выходу через роскошные большие комнаты. А потом Сайлас вновь оказался за дверьми, на вершине высокой лестницы, ступени которой спускались к улице. Выпал снег, лиловело вечернее небо. Он больше никогда не придет сюда. Он поклялся себе в том, что этот его первый визит станет единственным и что теперь ему следует посвятить свою разрушенную жизнь покаянию. Может быть, по прошествии многих сезонов ему удастся смягчить гнев бога Агониса. Сайлас молился. Плакал. В ту ночь он лег не на тонкий матрас на своей кровати, а прямо на пол и лежал там, дрожа, обнаженный. Потом много дней подряд он мылся, словно пытаясь смыть, соскрести с себя грех. Руки его стыли от ледяной воды. Нет, он больше никогда туда не вернется. Наступил и прошел Канун, пришло время «Стены». Но Сайлас ничего не добился. Ночью, когда он лежал без сна, замерзший, сны снова вернулись к нему и в темноте подошли еще ближе, чем раньше. Диколесье вновь назвало его своим ребенком. И тогда Сайлас понял, что никогда не обретет свободу. Те циклы, что прошли с того дня, как его отца нашли мертвым в снегу, были истрачены зря. Годы унеслись, словно пыль. И когда Сайлас, наконец, уснул и утонул в мире леса, ему приснилась не нежная зелень, как прежде, а жуткая чаща, где все время кто-то рычал и каркал. В тот сезон Короса он снова и снова навещал леди Лоленду. А там всегда все происходило одинаково, и при расставании она всегда шептала ему, улыбаясь, что будет ждать его в следующий день «Стены». И каждый раз он приходил, а она ждала его. Может быть, то была страсть, способная продлиться всю жизнь. А может быть — болезнь, от которой можно было умереть. Страсть бушевала в душе молодого Сайласа в дни разлуки с Лолендой, словно гной внутри нарыва. Совершая столь любимый и привычный ему ритуал богослужения, про себя он совершал другой, тайный ритуал. В своем воображении он возвращался в полутемный будуар леди Лоленды. Вскоре самые священные песнопения и легенды, самые высокие символы веры смешались в душе Сайласа, соединились с его жаждой порока. Максимат запевал хвалебную песнь Агонису, а Сайласу слышалась хвалебная песнь в честь его страсти. Кадило раскачивалось в руке Максимата, словно маятник, и напоминало о том, что жизнь быстротечна и тленна. Сайласу казалось, что он ощущает прикосновение нежных пальцев Лоленды, впивается зубами в её соски… — А когда у тебя обряд Очищения? — спросила Лоленда как-то вечером, когда они, изможденные страстью, лежали на шелковых простынях. Сайлас вздрогнул. Он и не предполагал, что Лоленде об этом известно. Он высвободился из её объятий. Поспешно, чуть ли не гневно, начал одеваться. — Сайлас?! Как он мог ей объяснить? Миновал не один сезон с тех пор, как он впервые вошел в эту комнату, но все это время, хотя он и предавался тайному пороку, для окружающих он оставался скромным, серьезным юношей, чья набожность еще в Ирионе вызывала у людей священный трепет. Теперь же предстояло посвящение в семинаристы, в братство. В ближайшее Новолуние Сайлас должен был обнаженным войти в Купель Чистоты. Ему предстояло стать одним из Избранных — из тех, кого ожидало высокое положение в рядах Ордена Агониса. Некоторые проходили обряд Очищения, пробыв в школе четыре года, то есть полный цикл. Сайласа, похоже, отметили как юношу, подававшего особые надежды. Он оглянулся. В будуаре, как всегда, было жарко — дверь запета, шторы задернуты. Горел камин, тускло мерцали свечи, источая сладкий аромат. Руки и ноги Лоленды казались золочеными. Сайлас ощутил непередаваемый, тупой, тяжелый страх. Это должно кончиться. Все это должно было кончиться! Волна стыда захлестнула юношу — он понял, что вся его набожность — всего-навсего порыв души, снедаемой чувством вины. Греша, он надевал маску безгрешности. Будучи нечист, он казался человеком, просто-таки лучащимся чистотой. Бедный Сайлас! Он был так молод тогда и не знал, что именно так живут почти все люди на свете. Он бросился к дверям. — Сайлас! Я буду ждать! — крикнула ему вслед леди Лоленда и, хохоча, раскинулась на влажных от пота простынях. Следующий месяц превратился для Сайласа в настоящую агонию. Он знал — о да, конечно, он знал, что должен порвать с леди Лолендой. В день Очищения, во время одного из самых священных ритуалов, он должен был посвятить себя чистоте до конца дней своих. Ему предстояло отбросить плотские желания навсегда. Вновь и вновь во время этого тягостного месяца Сайлас подходил к подножию лестницы, что вела к комнате главного наставника. Он представлял, как бросится в ноги к старику и будет умолять о прощении. Он был готов излить греховность из своей груди, словно кровь. Но не решался. Как-то вечером, незадолго до дня Очищения главный наставник вызвал к себе Сайласа. Дрожа как осиновый лист, Сайлас, наконец, поднялся по лестнице. Все было кончено. Это должно было произойти. Смятение его сердца — так думал юноша — было таким сильным, что самый воздух содрогался, и тут не нужны были никакие объяснения и оправдания. Посмотрит на него главный наставник сурово, а потом, скорбя, изгонит из школы. И не будет никакого Очищения. Ничего не будет. Сайлас Вольверон отправится домой. — А-а-а, Вольверон, — улыбнулся главный наставник. — Мы решили, что тебе пора предстать перед архимаксиматом. Архимаксимат — это учащийся, на которого мы возлагаем самые большие надежды. Сайлас чуть не упал в обморок. Слезы застлали его глаза. Дрожа, он упал на колени и поцеловал пухлую руку в перстнях, протянутую ему одетым в роскошную мантию архимаксиматом. Затем он произвел на архимаксимата неизгладимое впечатление, проявив искреннейшую набожность. Он уверенно говорил о самых важных насущных вопросах, он легко толковал самые тонкие вопросы богословия. Затем Сайлас и двое стариков вместе помолились. Так юноша из провинции произвел блестящее впечатление. Уходя, Сайлас горел от волнения. Да, он презирал, ненавидел ту черноту, что угнездилась в его душе, но теперь его путь стал ему ясен. Он не мог расстаться с той жизнью, он слишком сильно любил ее, и он не смог бы предать тех, кто возлагал на него такие надежды, оказывая ему такое доверие. Он должен был пойти к Лоленде. Он должен был сказать ей, что все кончено. Но главному наставнику он ничего не скажет. Говорить было нечего. За прошлые грехи искуплением должна была стать его последующая жизнь. Свое последнее посещение дома Лоленды Сайлас запомнил навсегда. Произошло оно за два дня до Очищения, и он не имел права уходить из школы. Фактически он бежал самовольно. Но он должен был сделать это. На лестнице перед дверью он опасливо оглянулся. Впервые, когда он пришел сюда, на тихой улочке лежал снег, он лежал густыми шапками и на ветвях деревьев. Теперь деревья были в цвету. Пели птицы. Стояло раннее утро. — Прошу прощения, но её превосходительство… Сайлас, не обращая внимания на протесты лакея, вбежал в дом. Дорогу он хорошо знал и быстро промчался по лабиринту залов и коридоров. Эхо его шагов разлеталось по дому. Мужества ему не хватило. Дважды за последние «Стены» он бывал здесь и каждый раз клялся себе, что это в последний раз. Дважды страсть превозмогала клятвы. Но не сегодня. Нет, не сегодня. — Сайлас! Яркий свет ослепил Сайласа. Шторы были подняты, яркое утреннее солнце заливало будуар. Высокие окна выходили в прекрасный сад. У окна, за столиком, накрытым к завтраку, сидела леди Лоленда в пеньюаре со шлейфом и читала роман. Опустив книгу, она воскликнула: — Сайлас! Ты с ума сошел? Эрцгерцог, конечно, сам не прочь поразвлечься, но… — Все кончено, Лоленда. — Что? — Я пришел сказать тебе, что все кончено. Это не может больше продолжаться. — Сайлас, о чем ты? — Лоленда встала, бросилась к Сайласу, обняла его. Он был бесстрастен. Он не дрогнул. Лоленда подняла к нему заплаканные глаза. Сайлас взглянул на нее и был потрясен до глубины души. До сих пор он видел Лоленду только в полумраке, и она представлялась ему чувственной женщиной, полной страсти, настоящим воплощением любви и красоты. Теперь, в лучах безжалостного утреннего солнца, он увидел, как покров иллюзии спал с Лоленды. Он увидел морщинки около её глаз и губ, дряблую желтоватую кожу шеи… Сайлас помнил тот самый первый день, когда во время «Стены» он бродил один по городу. Как давно это было! Тогда он был так несчастен, что брел куда глаза глядят и не смотрел по сторонам. «Во славу Джавандры!» — послышался чей-то пьяный крик. Какой-то богохульник восславил богиню воды. Сайлас успел отпрыгнуть в сторону — прямо рядом с ним кто-то выплеснул на мостовую содержимое ночного горшка. Ему стало страшно. Он попал в район трущоб. Грязные домишки теснились, прижимаясь друг к другу, крыши их почти смыкались. Запах стоял невыносимый. Чумазые ребятишки с наглым любопытством глазели на Сайласа. А потом он почувствовал, что его руки кто-то коснулся. Сайлас резко обернулся и при тусклом свете увидел женское лицо. Морщины проступали сквозь толстый слой пудры и румян. Зазывная улыбка женщины не оставляла никаких сомнений. Сайлас содрогнулся и убежал. Как часто он вспоминал потом об этом приглашении, об ощерившемся щербатом рте, о белесой пудре, покрывавшей морщинистую кожу. Ему всегда казалось, что тогда он избежал греха, не ступил в бездну, куда мог бы ступить. Но теперь он увидел, что это не так. Какая разница? Старой шлюхой с лицом, изъеденным оспой, могла запросто быть и Лоленда. Сайлас слегка поморщился от отвращения: — Сколько тебе лет, Лоленда? — О Сайлас! — она отстранилась, побежала по комнате, заламывая руки. — Кто она? Кто, Сайлас? Кто эта маленькая шлюха? — Дело не в этом, Лоленда, — произнес Сайлас сквозь сжатые зубы. — У меня есть долг. Мне доверяют. Я должен принести обет. — Вот дурачок! — воскликнула Лоленда, правда, не слишком уверенно, но тут же рассмеялась, запрокинула голову, застонала и, упав на кровать, покатилась по простыням. — Мне нужно идти, — холодно проговорил Сайлас. Он не понимал Лоленду. Он никогда бы не смог её понять. — Ты что, ничего не знал? — Лоленда снова бросилась к юноше. Она вытерла глаза. Сайлас обернулся. Лоленда глядела на него чуть ли не издевательски. Усмешка играла на её постаревшем, бледном лице. — Бедняжка Сайлас. Ты еще совсем дитя. Но, наверное, потому ты мне таким и нравишься. Мальчики-храмовники мне всегда нравились. Они такие… отрешенные. — Лоленда распахнула объятия. — Бедненький мой мальчик. Ну, иди же к мамочке. Иди. — Я не понимаю… — ошеломленно проговорил Сайлас, не тронувшись с места. — Но ведь это же я создала тебя, — зазывно потянулась Лоленда. — У меня есть власть, Сайлас. Кем ты был? Набожным провинциалом. Простолюдином, да, простолюдином! Ты что, думаешь, без меня у тебя было бы какое-то будущее? Мы с архимаксиматом старые… ну, скажем так, приятели. И еще скажем так: я замолвила словечко за мальчика из Ириона. — Нет! Ты лжешь! Но на самом деле Сайлас понимал: не лжет. Ноги его подкосились. Он рухнул на пол. Да, все правда. Она разрушила его. Она разрушила все на свете. Его успехи, как и его набожность, оказались постыдной пустышкой. Он-то собирался стать светочем веры, путеводным маяком. А стал тускло горящей свечкой, залитой оплывами нагара. Сколь мелочной, низкой оказалась его гордыня! Кто он теперь? Червь, не более того! Лоленда подошла. Пола её пеньюара накрыла убитого горем юношу. — Сайлас, Сайлас! Лоленда присела, расставив колени. Ее пальцы зарылись в его волосы, коснулись губ, век… Она потянула его к себе. Он дрожал и задыхался: — Нет! Но все без толку. Он онемел. Лоленда застонала и запрокинулась назад — воплощенная похоть. Сайлас швырнул её на пол. Сорвал с себя камзол. Лоленда, улыбаясь, отползла от него. Сайлас схватил ее. — Нет! — Да! Он швырнул её на кровать. Разорвал пеньюар. Рывком снял рубаху, стащил штаны. Лоленда откатилась от него. Сайлас настиг её и вцепился в нее. Она царапалась, отбивалась, но смеялась… смеялась… А потом случилось это. Она дико закричала. В то утро свет был беспощаден. Яркое утреннее солнце озаряло и морщины Лоленды, и её увядшие прелести, и пепел на полу у камина, и пылинки, порхающие в воздухе без числа. Солнечные зайчики прыгали по жирным остаткам завтрака на тарелках, лучи солнца освещали и ночной горшок, стоявший под кроватью. Безжалостное солнце озаряло и обнаженного юношу с впалой грудью и выступающими ребрами, тощими руками и ногами. Как бледна была его кожа, и как ярко горел на этой бледной коже загадочный знак, оставленный кем-то в его паху… Лицо Лоленды превратилось в застывшую маску. Она указывала на клеймо пальцем, и палец её дрожал. Когда она заговорила, из горла её вырвался свистящий, хрипящий шепот: — Клеймо ваганов! А потом она поникла, отчаяние охватило ее, неотвратимое, как точная тьма. — О, что я наделала! Убирайся прочь, уходи от меня! Сайлас медленно оделся, ошеломленный, ничего не понимающий. Руки его ничего не чувствовали, онемели. Ведь он не знал об этом? А дядя знал? Мальчику говорили только, что его мать умерла, а как-то раз, когда он поинтересовался, была ли она родом из Ириона, дядя Олион, опустив глаза, ответил: нет, не была. Знал ли Олион, что мать Сайласа была ваганской шлюхой? Но нет, он не мог этого знать. Знай он об этом, разве не тщетны тогда были бы все его усилия — побои, ледяные ванны и прочие пытки? Разве тогда он стал бы пытаться обратить мальчика в веру агонистов? — Лоленда? — проговорил Сайлас, обернувшись на пороге. — Ты говорила, что у тебя остались какие-то письма. От дяди Олиона. Лоленда рыдала. Посмотрев на Сайласа заплаканными глазами, она сказала: — Твой дядя умер, Сайлас. Он умер… несколько сезонов назад. Ты и не спохватился. Вот я и подумала… — Лоленда… — Сайлас шагнул к ней. Ему хотелось в последний раз обнять ее. Лоленда в отвращении отодвинулась. — Нет! Нет! — голос её был полон брезгливости. — Грязный ваган. Грязный! Грязный! Сайласу оставалось одно — уйти. А потом он снова и снова задавал себе один и тот же вопрос: сам-то он знал об этом или нет? Ведь все время с тех пор, как он повзрослел, стал мужчиной, пятно клейма разрасталось, становилось ярче. Неужели он не задумывался? Не догадывался? Такие клейма называли Первой Кровью, и их носили на своем теле мужчины-ваганы. Клеймо ставили там, куда Терон, бог огня, ударил брата своего, ваганского бога Короса. Это было наказание за похоть, грязную ваганскую похоть. Теперь ни о каком очищении и думать было нечего. Через день Сайлас уже стоял, угрюмый и печальный, перед архимаксиматом. На улице светило яркое солнце, а шторы в кабинете старика были задернуты. В камине плясало пламя. — Я что-то замерз, — признался архимаксимат и уже собрался было предложить юноше присесть, как с губ Сайласа сорвалось совершенно неожиданное, шокирующее заявление. — Вольверон, но почему? Почему? — спросил архимаксимат. Сайлас мог бы многое ответить на этот вопрос, но не стал этого делать. Архимаксимат протянул Сайласу руки, сжал пальцы юноши. — Сын мой, — сказал он ласково, — ты так одарен. Не зарывай свой талант в землю, не отказывайся от него — и ради чего? Из-за чего? Из-за внезапного страха? Придет время, и ты станешь одним из величайших служителей ордена. О Вольверон, каждый из нас в душе почитает себя недостойным… Архимаксимат и сам был напуган не на шутку. Беседы с учащимися были делом обычным, и протекать должны были, как заведено. Никогда еще прежде не бывало такого случая, чтобы учащийся перед обрядом Очищения заявлял о своем желании покинуть школу. Голос старика звучал чуть ли не умоляюще — но он ничего не добился. Сайлас стоял, дрожа, опустив глаза. Он принял решение, и если он решил не говорить всей правды, кто мог обвинить его в этом? Лоленда вряд ли бы призналась в своем грехопадении. Это было бы слишком. Сайлас закусил губу. У него навсегда останется тайна, которую он призван будет сохранить. — Могу ли я что-нибудь сделать для тебя, сын мой? Проси, если чего-то хочешь. А Сайлас уже стоял на пороге. Он знал, чего хотел. Архимаксимат был добрым человеком. И Сайлас не думал, что его просьба будет воспринята превратно. Так и получилось. — Ирион? — Это в Тарнской долине, архимаксимат. Глушь, провинция, но это моя родина. Место, где я должен жить. Архимаксимат ответил не сразу. В тишине потрескивали дрова в камине. — Хорошо, Вольверон. Постараюсь все уладить. Старик вздохнул. Ему поведение Сайласа казалось абсурдным. О да, некоторые имели право посвятить себя простонародной набожности, и этот путь также был достоин всяческого уважения. Но Вольверон? Казалось, будто молодой человек просто занемог. — Неужели мое желание так странно, архимаксимат? Но беседа была окончена. Дверь, щелкнув, затворилась. Архимаксимат вернулся в свое мягкое кресло у огня. Согрел руки. Снова вздохнул. Бедняжка Лоленда! Этот юноша ей так нравился! Старик Вольверон возвращался домой из леса, осторожно ставя перед собой посох. Туда ли он шел, в ту ли сторону? Он не смог бы ответить уверенно. Он слишком долго просидел, предаваясь горьким воспоминаниям. Если бы он мог плакать, он бы заплакал. Но что толку горевать о прошедших годах? — Папа? — окликнула Вольверона его дочь, встав на тропинке перед Сайласом. Взяв отца за руку, она проговорила потише: — К пещере — вот в эту сторону надо идти. Солнце ярко светило, заливая подлесок сквозь кроны деревьев. Но судьба нависла над отцом и дочерью, словно мрачная грозовая туча. |
||
|