"Мертвый язык" - читать интересную книгу автора (Крусанов Павел)

5

Как случилось, что Катенька забеременела, она не поняла сама. Точно была в забытьи, потом очнулась – и – бац – готово. Этого не должно было произойти, никак не должно – она считала дни до и после и всегда знала, когда можно увлечься, заиграться, потерять бдительность, а когда – ни в коем случае. И как решила: “Буду рожать”, – тоже не поняла. Словно попала в как-то иначе закрученное пространство, завитую обратной улиткой галактику, где обстоятельства и решения сваливались на голову без причин, подавались к столу в готовом виде – в виде состряпанной кем-то всемогущим, уже поперченной и пропеченной данности, обусловленной капризной природой сна.

Поначалу тугой животик забавлял ее. Одолевая легкую тревогу, Катенька то и дело любовалась образованием, похлопывала, поглаживала его и отмечала, как растет, растягивается вместе с кожей еще недавно такая крошечная родинка. Потом неожиданно наружу из темной норки вылез белый пупок, и живот стал пугающе быстро округляться, бугриться, в нем что-то заворочалось, оживилось, затолкалось, сверху проступила бледно-табачная пигментная полоса, а снизу его взбороздили какие-то бледные, похожие на тонкие рубчики, вертикально направленные штрихи, будто кожу тянули на разрыв и она уже трещала. Катенька была в ужасе. Ужас окатывал ее и прожигал до корней волос, как волны горячего пара на банном полкe. Рома успокаивал, делал добрые, понимающие глаза, утешал, и у него получалось – ведь Катенька, подобно прочим женщинам, верила не правде, а тому, что хотела услышать.

Схватки начались в конце пятого месяца. И тут же пошли воды. Катенька вовсе не была уверена, что сама строго сочла срок – он тоже свалился на нее данностью, готовой цифирью, измеренной кем-то всемогущим, ответственным здесь за все, вплоть до порождения следствий без причин. Однако в верности подсчета Катенька не сомневалась, поэтому тут же и обмерла в жутком оцепенении, убитая очевидной довременностью события. Где были ее родители, в чьем доме она жила? – Катенька не понимала, все в разуме ее смешалось, все окутывал жаркий, пульсирующий страшными цветными пятнами туман. Роме, с трудом сдерживающему ставший вдруг шустрым, скользящим, убегающим взгляд, только благодаря этому оцепенению, пожалуй, и удалось уговорить Катеньку не вызывать “скорую”, а рожать дома, в ванне, прямо в воду, как было модно, помнится, рожать в конце восьмидесятых. Он даже, змей, предположил, что и саму Катеньку, вполне возможно, уродили точно так же. Вот тоже выдумщик, чертяка, бестия…

Катенька очень боялась. Она лежала в теплой воде и смотрела, как колышутся ее потяжелевшие груди, как вздымаются над волнующейся гладью, закрывая полочку с шампунями, гелями и кремами, ее разведенные, согнутые в коленях ноги, как выпирает вверх совершенно чужой, бугристый, похожий на голову спрута, живот. Тарарам был рядом. И все равно Катенька очень боялась… Так боялась, что чувствовала, как вылезают из орбит глаза.

И все же родила она на удивление легко, как зверь, как курица, как муравьиная царица.

Ухватившись за края ванны, подтянувшись на локтях и подобрав ноги, Катенька склонилась (попутно отметив, что живот ее сдулся, точно обвисший на кустах парашют) над помутневшей водой, из которой Тарарам вылавливал склизкое дитя. Увидев наконец пойманное, заверещавшее на первом выдохе существо, она обратила полное ужаса лицо к отцу этогосущества и, немея изнутри, зашептала:

– Почему? Почему? Почему?…

– Что? – Рома улыбался, но лицо его при этом было нехорошим.

– Почему? Почему? Почему?!

– Да что такое? Что?

– Почему? Почему? Почему ты не сказал мне, что ты – не человек?!

Над городом давно сомкнула крылья летняя ночь. Тарарам стоял с сигаретой у открытого окна и смотрел на спящую Катеньку. Та, разметавшись, будто Шива в танце, на смятых простынях, трогательно хмурила брови и что-то жалобно бормотала во сне. “Почему? Почему? Почему?…” – разобрал слетавшее с Катенькиных губ трепетание Рома. Тревожный ее сон не нуждался в оправдании – Тарарам сам был изрядно сбит с толку. Внезапная смерть одного из поэтов, столь удивительно принявшего предписанную театральной ролью участь, не то чтобы стала для Ромы неожиданностью – напротив, чего-то похожего ему как раз добиться и хотелось, – но остальную труппу эта история полностью деморализовала. Видимо, сама природа театра противоречила реальности – по крайней мере в части добровольного, а тем более невольного следования за персонажем в могилу, возможность, если не неизбежность какового следования явилась на первом же представлении во всей своей неодолимой красе. А ведь на очереди там, в музее Достоевского, еще, само собой, были “Моцарт и Сальери”, “Каменный гость”, “Пир во время чумы”… Умирать, то есть играть, теперь никто не хотел. Умирать не хотели и тогда, но играли, а теперь… Так немудрено было и охладеть к идее.

Здесь, на уровне четвертого этажа во дворе-колодце дома на Стремянной улице, серая июльская ночь пахла балтийским ветерком, остывающей жестью крыши и совсем немного – вареной курицей из чьего-то распахнутого кухонного окна. “И тем не менее… – думал Тарарам. – И тем не менее что мы имеем? Немало. Мы выяснили, что реальность, случись надавить на нее с упорством, вдохновением, всерьез, сдается, щелкает, как шарик для пинг-понга, и тут же из-под целлулоида, из трещинки в тугом боку, стреляет молния. То есть бьет струйка той чародейской метафизики, которая живет внутри реальности, как пламя в спичке. Ну или как зрение в глазу”. Рома помял ладонями лицо, несколько огорченный неопределенностью вывода. “Но ведь было же, было что-то еще, что-то невероятное… Что-то ведь я почувствовал…”