"Мой друг Сибирцев" - читать интересную книгу автора (Вучетич Виктор)Глава IVИ вот наступила пора расставания. Подальше от лишних глаз, в тени серых ив у брода, возле здоровенной коряги, где вчерашней ночью без славы и пользы делу сгинули недотепы дозорные, стояли две пароконные брички. На задке той, что принадлежала чекистам, задумчиво задрал к небу синеватое рыльце станковый пулемет. Непривычно сумрачный юный Малышев в черной коже, с желтой колодкой маузера под коленом, сидя на месте возницы, без нужды перебирал ременные вожжи. Его вороные, беспокойно мотая мордами, всхрапывали и переступали копытами — чуяли дальнюю дорогу. Поповские же кони, лоснящиеся широкими рыжими крупами, стояла смирно, свесив до земли понурые гривы. И дедок, Егор Федосеевич, оседлавший бочком облучок, горбатился иссохшим стручком. Зато щедро размалеванная его бричка была сам праздник: разбежались но высоким бортам, по яркой зелени голубые и алые цветики, серебряно сияла оковка колес. Чекисты, негромко переговариваясь, покуривали на дорожку, держали в поводу верховых коней и ненавязчиво поглядывали на свое начальство. Маша, в длинном коричневом платье и темной шали, наброшенной на плечи несмотря на шару, притулилась к облупленному крылу малышевской брички. Бледная щека подставлена солнцу, глаза прикрыты, тонкая оголенная шея словно отлита из голубоватого стекла. В руках небольшой холстинный мешочек — все ее добро. Сибирцев с Нырковым отошли к самой воде. Все было уже сказано, обо всем условлено, оговорено. Оставалось помолчать на дорожку и — с богом! Илья Нырков ласково, с мягкой братской озабоченностью глядел Сибирцеву в глаза, покачивая большой лысой головой. Набежал ветерок, и от сухого шороха листьев почему-то вдруг запершило в горле. Сибирцев протянул руку, Нырков взял ее в свои, и тут произошел у них разговор, неожиданный, как поначалу показалось Сибирцеву, для обоих. — Так ты того, Миша, ты теперь охолонись маленько и на рожон не лезь, — опустив глаза, с легким нажимом прогудел Илья. — Да, не лезь. Время нынче, видишь, так повернулось, что конец антоновским бандитам подходит. Пересилили мы, значит, их силу, Миша, хана им теперь. А потому и нам тактику менять пора. Вот ты все уговорами да убеждениями… Было время, приходилось и так действовать. А почему? Мало нас тогда было, Миша, сил не имели, вот что. Теперь же, я говорю, армию двинули против бандитов. II которые до сей поры не сдались, не сложили оружия добровольно, согласно нашему приказу, тех под корень, без сожаления и раздумий. Усек? Пуля, Миша, заглавный твой аргумент. Ты уж постарайся, чтоб помене, понимаешь, жалости да рассуждений, а то ж я тебя знаю… — Это как же прикажешь понимать? — удивился Сибирцев и вынул руку из ладоней Ныркова. — Получается, раз наша берет, пали без страха и оглядки направо-налево? Потом, что ли, разберемся? — Палить-то во все стороны не надо, — рассудительно возразил Нырков, — так и своих недолго… Но v на рожон переть, башкой зазря рисковать теперь уж просто совсем ни к чему. Да и за операцию не ты один в ответе… И за свою голову — тоже, — добавил, помолчав. “Ну да, конечно, — с ласковой признательностью подумал об Илье Сибирцев, — он-то ведь среди своих остается, а я снова один. Я — в деле, а он, получается, как бы в стороне. Мне жалеть себя будет некогда, а ему пребывать в ожидании: как бы чего со мной снова не приключилось. Везучий же я на всякие неприятности… Можно, конечно, его понять…” Сибирцев криво усмехнулся — снисходительно так к самому себе. Но Илья, видно, растолковал его усмешку по-своему. — Нет, не нравится мне, Михаил, твоя легкомысленность, — неожиданно горячо, но пока сдерживаясь, повысил он тон. — Говорили мы с тобой, да, вижу, все без толку. Так что давай-ка, хочешь — не хочешь, а еще раз послушай… Говорю это не как твой начальник, мне им и не быть, а просто как старший по возрасту. Ты, я понимаю, человек опытный, умный достаточно, и смелости тебе не занимать… Это, я скажу, положительные твои качества, революционные, — он круто раскатил свое убежденное “р”. — Но есть, есть в тебе, Михаил, такое, что никак наша революция принять не может. Ну, никак. Это знаешь что? А это твоя интеллигентская мягкотелость. Зачем, спрашивается, идти на пустой риск, а? Скажи! Кому от этого польза? Молчишь? А я отвечу: врагам нашей революции, вот кому. А раз ты зазря идешь на этот ненужный, вредный поступок, то, выходит, ты объективно никто иной, как пособник контрреволюции. Кто тебе велел под пулю бандита Безобразова спину свою подставлять? Случай спас, не то гнил бы ты в той Гниловке, будь она проклята. Или вот вчера. Это ж надо! Бандиту, мерзавцу оружие отдал, чтоб он, значит, сам над собой суд чести учинил! Да какая ж у него честь! Откуда она? Снова случай, что не укокошил Сивачев тебя в той самой крапиве!.. — Илья махнул рукой в сторону старой усадьбы. — Нет, Миша, — сказал, остывая и вытирая лысину вечным своим клетчатым платком, — я так дальше с тобой не могу. Понимаю, не в моем ты подчинении, а то б я тебя уже закатал революционным судом по всей строгости… Но доложить твоему начальству я, извини, буду обязан. Вот так. Сибирцев понял, что этот эмоциональный взрыв бы л вызван его совершенно неуместной ухмылкой. Дернуло ж! А теперь ищи примирения, хоть и не ссорились. Нет, если всерьез, то, конечно, Илья не прав: пустой, бессмысленный риск, дешевая бравада были, в общем, чужды Сибирцеву. А вот то, о чем упоминал Илья, то — совсем другое. Когда он, Сибирцев, лихо вышел из смертельной ситуации и точным, мастерским ударом свалил бандита Митьку Безобразова, он сразу указал путь тем темным, запуганным мужикам, что и сами не чаяли покинуть бандитское гнездо на острове среди болот. Однако пуще смерти боялись гнева своего кровавого и безжалостного главаря. Кто же мог предполагать тогда, что у Митьки еще один револьвер в сапоге окажется?.. Но дело все же было сделано, и бандитская шайка ликвидирована. А это главное. Правда, и сам едва богу душу не отдал. Рана-то все болит… Ну, а что касается Якова Сивачева… Тут, конечно, сложнее. И вряд ли смог бы и на самом высоком суде объяснить Сибирцев, что заставило его протянуть сломленному, уничтоженному врагу — но ведь бывшему товарищу, да к тому же родному брату несчастной Машеньки — револьвер с одним патроном. Будь такая встреча в бою, не дрогнула бы рука, нипочем не дрогнула. Но в тишине, в саду, где прошло детство Якова, когда рядом в доме его сестра и мать… Нет, каким бы врагом революции ни был Яков, им-то ведь он был сыном и братом. Жаль, что не хватило чести, или, вернее, совести у Сивачева, жаль. Вот и убил его Сибирцев. Убил, жалея, что так пришлось, что вынужден был это сделать. Разве такое объяснишь Ныркову? Логика Ильи проста: Сибирцев вскрыл бандитское гнездо, Нырков — уничтожил. Просто, как в шашках. А то, что могут погибнуть другие, невиновные люди… Ну что ж, скажет Илья, такова революционная стратегия. За всем не уследишь, всего не угадаешь. Революция, естественно, по-нырковски через два, а то и три “р”, должна быть оплачена кровью. Такова железная необходимость. Но такова ли? И почему обязательно железная?.. Вот и теперь, собираясь в Сосновку, где, по прикидкам Сибирцева, мог оказаться еще один из центров бандитского восстания, а также целый склад оружия и много чего другого, о чем, возможно, и не догадывается прозорливый начальник Козловской транспортной ЧК Илья Иванович Нырков, думал Михаил вовсе не о том, придется или не придется ему снова, как всю сознательную жизнь, рисковать собой, пет, теперь его беспокоила иная навязчивая мысль о том, что Илья по своей нелепой убежденности может все разом испортить, вывести его, Сибирцева, из операции. — Жестокий ты человек, Илья, — вздохнул Сибирцев. — Революция требует… — вскинулся было Нырков, но Сибирцев, поморщившись, вяло отмахнулся: — Ну, положим, жестокости-то она вовсе от нас не требует… Мы жестоки, они жестоки… Подумай, к чему все в конце концов придем? Нет, Илья, это не контрреволюционные разговоры, ты не кипятись. — Я замечаю, Михаил, — вдруг холодным, суровым тоном заговорил Нырков, — что ты ничего не понял. Скажу правду: я был рад, когда ты появился у нас в Козлове. Ну, как же, опытный чекист, из самого Центра, от самого товарища Дзержинского! Лазутчика ты мне того сразу размотал, словом, высочайший класс показал. А что теперь вижу? А теперь мне ясно, что зря я радовался. Поскольку, выходит, ты против нашего революционного порядка и дисциплины, вот… Нет в тебе, понимаешь, нашей высокой революционной беспощадности! — Ну, ты не рычи, Илья, не надо. От того, что ты сейчас снова будешь на меня рычать, наша с тобой революция мужикам слаще не станет и быстрее не сделается. А если конкретно об этой самой твоей революционной беспощадности, то она нынче не столько револьвера, сколько ума от нас с тобой требует. К концу ведь дело идет, сам говоришь, намахались сабельками-то, пора бы и о живых людях подумать… Сибирцев говорил устало, как бы убеждая Ныркова, что все-то он, Михаил, тоже понимает, и где-то даже согласен с Ильей, но… Вот это “но”, прежде безотчетное, неясное, теперь, видел Сибирцев, навсегда встало между ними. Степой поднялось, и ничем ее не сдвинешь, не разрушишь. Илья сам напомнил, как быстро и ловко допросил, “размотал” Сибирцев бывшего подручного того самого Митьки Безобразова, егеря Стрельцова, как благодаря этому была по сути бескровно обезврежена банда, державшая за горло Козловский железнодорожный увел. А ведь хлипкий вид был тогда у Ильи, растерянный, испуганный, дальше некуда. Еще бы, ни тебе подходов к банде, ни мало-мальски сносных перспектив. А почему? А потому, что не силен Илья там, где думать надо. Вот с одним пулеметом на бричке против сотни выйти — это он может. Тут действительно храбрости ему не занимать. И решительности. А нынче, когда регулярные войска уже давят антоновщину, рассеивая крупные бандформирования, когда и бояться вроде бы особо некого стало, вот теперь Илья осмелел, воспрянул духом и… вылезла из него наконец эта самая революционная беспощадность. Не к открытым врагам, а вообще к людям, к тем, кто в тяжелое время не был с ним бок о бок, не палил из револьвера на все четыре стороны… А может, оттого появились теперь эти мысли, что сидел в Сибирцеве врач, хоть и недоучившийся, однако требовавший жалеть людей, да, жалеть, и даже на риск идти ради них. Нырков же, похоже, никогда никого не жалел. Не умел и не любил. Вот в чем вся соль. Но ссориться теперь им, тем не менее, не стоило. Ибо одно общее дело они делали и, в конце концов, во вчерашнем бою с бандой рисковали одинаково. А потому кончился этот их разговор тем, что положил Сибирцев Ныркову руку на плечо, сжал несильно пальцами, потом подмигнул с улыбкой и сказал примирительно: — Ладно, Илья, обещаю тебе никаких глупостей не совершать, зазря башкой не рисковать и… Ну, словом, не бойся, не подведу тебя. А ты уж постарайся, пригляди за Машенькой, ведь у нее теперь, кроме тех могил, — он кивнул в сторону церкви, — да пас с тобой, ничего на свете не осталось. Илья засопел, нагнул голову и потащил из кармана свой неразлучный платок в крупную клетку. — Ну, а остальное, как условились. Да смотри мандат мой не потеряй, — улыбнулся Сибирцев и подмигнул Илье. — Словом, все будет в порядке! Нырков неожиданно прижался щекой к груди Сибирцева, обнял его обеими руками, резко отстранился и, повернувшись, пошел к бричке. — По коням! — хрипло крикнул он своим. Сибирцев видел, как быстро и ловко вскочили в седла чекисты. А вот и Маша, не сводя с него глаз, поднялась в бричку, ее руки судорожно прижали к груди белый мешочек, и лицо ее, и руки были одного с ним цвета. Наконец Малышев, привстав, с оттяжкой хлестнул вороных концами вожжей, и те разом бтяли с места. Мгновенно образовались густые клубы пыли, и в них пропало все — и бричка, и всадники, и белое Машино лицо. Весьма противоречивые чувства вызывал сейчас Сибирцев у Ныркова. За те два месяца, что они были знакомы, успел Илья истинно по-мужски, ну прямо-таки влюбиться в этого умного, серьезного человека, и если по высокому счету, то самого настоящего профессионального чекиста. Нутром чуял он, что за спиной Михаила были не какие-то там заграничные фигли-мигли с барышнями, а большая и опасная работа. Конечно, никакая душевная близость не подвигла бы Илью задавать ему вопросы, тем более интересоваться прошлым, ну, тем, о чем ему, вероятно, и знать не положено. Уже одно то, что прибыл Сибирцев в вагоне особо уполномоченного ВЧК Лациса и с мандатом, подписанным самим товарищем Дзержинским, — тут он, его мандат, — Илья погладил себя по левому борту кожанки, а том, где будет Миша, эта бумажка — прямой путь в петлю, — да, так вот уже одно только это обстоятельство сразу ставило Илью в зависимое положение. Однако оказался Михаил мужиком негордым, простым и свойским, хотя мог бы и приказать, и потребовать, и голос повысить, характер предъявить, но он сразу, с ходу взял на себя самое трудное. Такие вещи, конечно, понимать надо и ценить. А когда тяжело ранил его бандит и неясно было, выживет он или нет, когда после сообщения Ильи уполномоченному ВЧК Левину в Тамбов о происшедшей с Михаилом беде тот всыпал Ныркову так, что ему и присниться не могло даже в самом поганом сне, вот тогда и другое понял Илья, сообразил, что этот Сибирцев — не что иное, как самая что ни на есть настоящая бомба под его, Ныркова, стулом. И взорваться она может в любую непредвиденную минуту. Взгляды и убеждения Ныркова были прямолинейны и однозначны: все, что на пользу революции, — оправдано. Расстрелять десяток–другой саботажников, пустить в расход заложников или уничтожить сотню–другую бандитов — это добро. И ни разу еще не дрогнула его праведная, революционная, сознательная рука, приводя приговор в исполнение. Время такое, и значит, требуется полная решительность. Революция всегда права… Истово уничтожая ее врагов, Илья Нырков порой чувствовал себя не только верховным судьей, принявшим власть именем большевистской партии, но и… спасителем. Да, да, именно спасителем. Ибо, как говаривал когда-то, пребольно выкручивая ухо ему, мальчишке, учитель закона Божьего: наказуя тело, спасаешь душу. А ведь если всерьез взглянуть на это дело — так оно и было. Знал и видел Илья, где оно — счастье народное, и решительно шагал сам и вел за собой массы в твердо означенном направлении. Ну, а кто против — того подвергнуть решительному революционному наказанию. Всякий раз вспоминая жесткий разговор с уполномоченным Левиным, суеверно ежился Нырков. Вопрос был поставлен прямо: “прощенные дни” объявлены, время ограничено, кто не согласен — раздавить. И нечего затевать авантюры, уговаривать кого-то там еще, видишь ли, упрашивать, может статься? Расправляться беспощадно! Вот главный закон революции. Так приказал товарищ Троцкий, а его приказы не обсуждаются. Но если где-то и возникнет сомнение, то трактовать его исключительно в пользу революции, в пользу Советской власти. И никакого снисхождения. В общем-то, Левин ничего нового Ныркову не сказал, лишь еще больше ужесточил уже известное. Но вот Сибирцев, даже непонятно чем, снова внес сумятицу в абсолютную нырковскую ясность. И теперь, сидя в качающейся бричке напротив Маши, как-то посторонне разглядывая ее лицо, пытался сообразить Илья, что же такое в самом-то деле заставляет его, уверенного в своей правоте, снова размышлять и сомневаться. Ну, положим, враг — он и должен поступать как враг. Его можно угадать, занести в ловушку, уничтожить, в конце кондов. Хитрость тут нужна. И еще — сила, уверенность, что ты в конечном счете нрав. Да, именно так, потому что и революция всегда права. Ну, а свой? Он ведь тоже должен быть ясен, понятен до донышка. Иначе как же своих от чужих-то отличать? Так и роковую ошибку совершить можно. А если теперь с этой меркой к Сибирцеву? Нет, не выходит что-то. Непонятен он, непредсказуем. И это плохо. В благородство хочет играть. А почему? О каком благородстве с врагами может идти речь? Ведь ясные же указания из Центра были на этот счет, чего ясней. Разве красный террор не вынужденная мера Советской власти? Разве не враги его нарочно спровоцировали? И коли это так, пусть теперь сами и пожинают плоды своих подлых провокаций. А прочем, если рассуждать всерьез и глубоко о характере Михаила, то вывод-то напрашивается… не в его, к сожалению, пользу. И вывод естественный — не знает он, Михаил, настоящей классовой борьбы. Умен, профессионален, но слаб в убеждениях. Да и где их было взять-то там, за границей? А который качается, это — большая опасность для революции. Такой легко может откачнуться и к врагу. До поры — попутчик, по не исключено, что может скоро стать и смертельным врагом. Духа в нем нет пролетарского, большевистского. Закалки. Вот в чем дело. Шалости в нем много, прощать хочет. А надо драться! И благородство-то у Сибирцева вот, поди, откуда. Оно — от их благородия. Недаром говорится: ворон ворону глаз не выклюет. Есть в нем, похоже, это ненавистное офицерское презрение к черной кости. Он, поди, и суд чести промеж себя с Сивачевым оттого придумал, что каков бы бандит этот Яков ни был, а оставался он все ж офицером, своим, видать. Вот она — голубая кровь их благородий. Вот где всегда измена гнездится. Много их к народной революции-то нынче примазалось… В конце-то концов, недоверие — это тоже оружие революции. И с какой стати он, Илья Нырков, обязан всем и без разбору доверять?.. Нырков чувствовал нараставшее раздражение, понимая, что в отношении Сибирцева все же, видать, не совсем он прав, но ничего уже не мог поделать с собой, ибо крепко давило его классовое самосознание, хоть и не был он рабочим в чистом виде, а бывший мастер железнодорожного депо, как ни крути ни верти, не самый угнетенный пролетариат. Вскипавшая непонятная злость почему-то перекинулась на Машу: ишь сидит, икону с нее писать, а сама — родная сестрица бандита, убийцы, значит. Чуял Илья ее враждебную классовую сущность, но… просил же ведь за нее Сибирцев. И это тоже злило теперь. — А скажи-ка мне, красавица, — неожиданно для себя начал он и заметил, как вздрогнула Маша и ее большие серые глаза стали еще больше и круглее, словно от страха, чует, поди, кошка-то свой грех… — Как же это так, позволь тебя спросить, братец твой в наших-то краях очутился? По своей ли воле или еще по какой причине? Маша поняла вопрос и то, что стояло за ним. Глаза ее сузились, краска прилила к щекам, руки непроизвольно прижали к груди белый мешочек. Вот оно! Неясная догадка снова мелькнула у Ныркова. Ну конечно — одна кровь… Сейчас и тут пузыри пойдут, гордость, видишь ли, станут предъявлять… Но ответила Маша размеренно и спокойно, только голос у нее вздрагивал и срывался. Видно, оттого, что бричку подкидывало, а ее по другой причине! — А разве вам Михаил Александрович не рассказывал? — Ну-у, рассказывал, — протянул Нырков и невольно перешел на “вы”. — Одно дело — его рассказ, а другое, так сказать, — он хмыкнул, — ваш. — Тогда я вряд ли добавлю вам что-то новое. Все, что я узнала о брате… покойном брате, я услышала из разговора о Михаилом Александровичем. В доме. Ночью… Я не могла спать и все слышала. — Ну и что же вы слышали? — без всякой видимой заинтересованности спросил Нырков и насторожил уши. Маша пожала плечами. — Говорил брат… Яков. А Михаил Александрович его слушал. Нет, Илья Иванович, если я правильно понимаю ваш вопрос, Михаил Александрович не мог знать, кем и по какой причине стал Яков. Я ведь так ваш вопрос поняла! Да? И в этом почти наивном тоне услышал Нырков все то же превосходство проклятых их благородий. Все-то они, выходит, больше его понимают, все наперед носом чуют… Вот взять того же Сибирцева: он и больной, и небритый, и стриженный кое-как, и в тряпье закутанный, а все равно так и норовит барином глядеться… И девица — тоже… Да, им палец в рот не клади. — Думаю, вы, Маша, извините, кажется, Марья Григорьевна, так? Да, я думаю, мы не совсем верно истолковали мой вопрос. Я вовсе иное имел в виду. Сейчас поясню. Во-первых, ни вас, ни — упаси боже — Мишу я ни в чем не подозреваю. Меня интересует лишь одна мелкая деталь, впрочем, это она для меня деталь, а для кого-нибудь иного, может, и не такая уж мелочь. Я хотел бы знать ваше, Марья Григорьевна, мнение, отчего это Сибирцев, человек, вполне осознающий революционную ответственность, разрешил и, более того, по его собственным словам, поспособствовал вашему… э-э, брату уйти от справедливого революционного суда. Ведь по законам военного времени, а у нас в губернии, как вам известно, введено военное положение и до сегодняшнего дня, насколько известно, его никто не отменял… Так вот, в чем, как вы думаете, причина? — Во мне, — просто ответила Маша и отвернулась. — Да-а… — только и смог протянуть Нырков. — Когда Яша… — она запнулась, — умер вчера днем, Михаил Александрович сказал мне, а я стояла на крыльце и все видела, он сказал, что Яша, оказывается, умер давным-давно, вы понимаете? Давным-давно, когда они с Михаилом Александровичем были молодыми… Там, — Маша показала рукой на восток. — Вы ведь знаете, где они служили?.. Яша оказался слабым и предал товарищей… А Михаил Александрович, не зная этого, был уверен, что Яша — герой, и привез нам его часы… А когда Яша умер, я поняла, что это из-за нас с мамой. Но мама тоже, вы знаете, умерла, не вынесла горя, и осталась я… И Яшин грех не обрушится теперь на мою голову. Или вы думаете иначе? — она строго поглядела на Ныркова, и Илья как-то неопределенно пожал плечами и развел руки в стороны. — Все может быть, все может быть… — пробормотал он как бы самому себе. — Во всяком случае, думаю, вам нет нужды рассказывать эту историю на каждом углу. И вообще, вам лучше забыть о ней. — Хорошо, доктор, — согласилась Маша, и Нырков снова поморщился. Он вспомнил, что Сибирцев представлял его Маше как своего врача. Да, впрочем, он и сам, когда перевозили тяжело раненного, еще бредившего Сибирцева из уездного госпиталя в усадьбу Сивачевых, он тоже из конспиративны к соображений представился Маше как доктор. Чего же теперь от нее требовать? Какой-то особой проницательности? Бедная девушка… Вот так, в одночасье лишиться сразу всей родни, и при этом нести на себе тяжкий крест сестры оголтелого бандита… Илья даже нахмурился от такого неожиданного своего признания. Этого ему еще не хватало… А все-таки господский-то гонор в ней есть, есть… Странно, но Машин рассказ почему-то и успокоил Илью. Он скрестил руки на груди, откинулся на спинку сиденья и, сощурившись, стал глядеть в небо. А в голове его тем временем начали складываться строки донесения. “Значит, так: Тамбов, Губчека, уполномоченному ВЧК товарищу Левину… Естественно, секретно… Ох, чую, всыплет он мне опять за все эти фокусы нашего Михаила… Сообщаю, что 20 мая сего, двадцать первого, значит, года в селе Мишарине Моршанского уезда совместными усилиями сотрудников транспортного отдела Козловской ЧК, бойцов продотряда товарища Баулина… ну, этот в доску свой, рабочий, питерский… а также жителей указанного села, разделяющих идеи Советской власти… Да-а, а тут как раз еще и посмотреть надо, как они разделяют эти наши идеи… одним словом, разгромлена крупная банда сотника Сивачева в числе шестидесяти сабель, остатки которой рассеяны и преследуются. Операцию по уничтожению возглавил… а что, нам чужая слава не нужна, нет, тут голая правда… возглавил, значит, находившийся здесь на излечении вследствие ранения в марте сего года при взятии главаря козловской банды Безобразова, деревня Гниловка Козловского уезда, известный вам товарищ Сибирцев. Точка. Им была организована оборона села Мишарина, а также лично уничтожен упомянутый сотник Сивачев. Все верно. При проведении операции был подвергнут аресту антоновский агент, местный священник отец Павел, он же в миру Амвросий Родионович Кишкин, который, однако, сумел уйти от следствия революционного суда путем самоубийства… Ох, не погладит меня Левин за это по головке, нет, не погладит… В силу обстоятельств товарищ Сибирцев, обладая специальными полномочиями ВЧК, перешел на нелегальное положение и выбыл в район села Сосновка, где, по имеющимся у него сведениям, может находиться крупный склад оружия, а также антоновская агентура упомянутого Кишкина. По личному указанию товарища Сибирцева прошу передать это сообщение в Центр товарищу Лацису… Ну вот, пожалуй, и все. И подпись: начальник транспортного отдела Козловской ЧК Нырков. Точка”. Илья Иванович закрыл глаза, повторил текст и окончательно успокоился. Все он сделал правильно. И себя и Мишу ни в чем не подвел и упреков его не заслужил. Солнце клонилось к закату, и позади брички в золотистом шлейфе пыли то появлялись, то исчезали согнутые серые фигуры скакавших во весь опор чекистов. “Все устроится… все будет хорошо, — думал Сибирцев, — но отчего ж тогда душа болит?” Осели клубы пыли, поднятые ускакавшими всадниками. Солнце, взобравшись в зенит, пекло нещадно, не спасала и хилая тень жестяных ив, разбежавшихся вдоль пересыхающей речонки. Вон и старая коряга, выбеленная солнцем, ветрами да редкими, поди, весенними разливами, лежит гигантской костью, перегородив трепу. Единственная свидетельница разгулявшейся тут вчера трагедии. Эти растяпы дозорные, надо понимать, и охнуть не успели, как их зарезали казаки. Опять кровь, кровь… Господи, да что ж это делается с Россией! Неужто мало еще крови вылилось на эту жаркую землю? Неужто кошмарное остервенение, когда сын на отца, а брат на брата, так и будет кровянить души, рвать перекошенные ненавистью рты, подтверждая предсказания Апокалипсиса?.. Неужто воистину наступает конец света?.. Как легко, самоуверенно заявили о грядущей мировой революции, вот уж и бурное дыхание ее услыхали, встречать приготовились, а оно все оборотной стороной вышло — вселенским пожаром и кровью. В справедливость и обещанное всеобщее блаженство штыком не загонишь, нет. Да и что ж она за справедливость, если одна половина народа крушит другую в кровавой мясорубке? Кто ж доберется до этой самой, светлой мировой, кто выживет, останется?.. Присел Сибирцев на корягу, погладил ладонью горячее сухое дерево — гладкое, ни сучка, ни занозы. Окурки вон валяются. Это тех, уже зарытых в братскую могилу… Достал из брючного кармана кисет, привычно свернул самокрутку, закурил и глубоко, до кашля затянулся. Папиросы, что привез Илья, лежали в мешке там, в бричке. Они для другого дела пригодятся. Тут же вспомнился батюшка, Павел Родионович, его широкий вальяжный жест: прошу покорно, — и протянутая открытая коробка асмоловских папирос. Да, святой отец, вот и ты супротив своего начальства пошел, против Бога, значит, ибо самоубийство — грех непрощаемый, в для тебя ж того пуще… От отца Павла мысль перекинулась к его тоже покойной супруге Варваре Дмитриевне. Так и не довелось познакомиться, увидеться. Говорили, хороша была, высокая, статная, истинная русская красавица. Да вот ведь как все сошлось: ее озверевшие от жратвы и возки казаки изнасиловали, а после сожгли в ее же собственном родном дому, ну а батюшка сам на себя руки наложил. Вот, видишь ты, и не от нас вовсе, а от своих, так ведь получилось, от тех, кого ожидал и призывал, беду на свою голову накликал. А казаков этих мы вчера побили, постреляли… За малым исключением. Кого ж судить теперь: виноватых, считай, никого и нет в живых. Ну так что, справедливость, значит, восторжествовала? Как бы не так, дорогой товарищ, нету здесь и близко никакой справедливости. А есть грязь и кровь, и под этим бурным разливом всеобщего озверения не сразу угадаешь верную дорогу в царство светлого грядущего. Они — нас, а мы, стало быть, — их. А ведь революционная беспощадность, которая смолистым факелом то и дело вспыхивает в фанатичных глазах Ильи Ныркова, — опасная субстанция, порождающая снова и снова страшного зверя, поедающего детей своих. Вспоенные кровью в крови же и захлебнутся… И снова, как нередко в эти долгие недели, проведенные здесь, в рассыпающейся… да чего теперь-то — в рассыпавшейся окончательно старинной барской усадьбе, задумался Сибирцев о причинно-следственных связях той жестокой драмы, которая долго разыгрывалась на Тамбовщине, а нынче уж подошла к своей кульминации. Поначалу-то все было ясно — очередная вспышка бандитизма. Вовремя не подавили, теперь расхлебывай. Но постепенно для Сибирцева стало выясняться к другое; кулаки, бандиты, эсеры — это на поверхности, это — головка, видимая верхушка. Сколько их на круг? А черная невежественная масса? Миллионы людей! Это на четвертом-то году Советской власти? Не аристократы ведь, не баре какие, коим родовые поместья пожгли. Да и сам Антонов — всего-навсего сын слесаря. За что нее им-то до смертельной ярости большевиков и свою собственную власть ненавидеть? Видно, не в одной тут и продразверстке дело. Или не только в ней. Глубже надо глядеть: другое, похоже, мужики узрели. А поняли они, что из одной кабалы хотят их в другую. Оттого и удалось Антонову взметнуть народ, захлестнуть пожаром аж три губернии. Кровь против крови. Мужика палят, и он палит. Он схватился за ружье, а против него пушки. А что ему всего-то и надо, мужику? Землю свою, что однажды ему уже отдали — безвозмездно, навечно. И тут же надули, вчистую ограбили. Вот он и… Однако спохватились, поняли там, в Москве, что ведь эдак-то придется всех мужиков, всю Россию под корень изводить. А кормить-поить кто тебя будет? Нет, сообразили, успели, главное. Так вот теперь, значит, самое время и подошло: разъяснять, успокаивать, вытирать подолами рубах окровавленные в драке физиономии, миром кончать разбой. А тут снова — на тебе! Как она уже надоела, революционная беспощадность, будь она трижды проклята! Илья утверждает: кругом враги. Есть и они, не без этого. Но ведь и подумать пора: отчего они такие, по какой причине врагами сделались и нет ли здесь и нашей собственной вины… Ведь вот же, когда собирался сюда, на Тамбовщину, Сибирцев, удалось ему побеседовать с Феликсом Эдмундовичем, который, кстати, во многом вину за антоновщину брал на себя — и проглядели-прошляпили, и никаких сил, организации не имели, — но главное он видел тогда в другом. Он рассказал тогда о своей беседе с Владимиром Ильичом и передал его слова, точнее мысль: в режиме “военного коммунизма”, говорил Ленин, была, конечно, вынужденная необходимость. Это прекрасно видел и понимал теперь и сам Сибирцев. Однако, добавлял Ленин, было бы величайшим преступлением — именно так и сказал, и еще раз повторил, словно подчеркнул, Феликс Эдмундович — не видеть здесь и не понимать, что мы меры не соблюли. И это точно: какая уж тут мера! Когда мужик за топор да за винтарь схватился. А ведь долго терпел. Почему? Понимал, что надо помогать повой власти. А теперь? Устал ждать. Надоела несправедливость. Вот что. Вспомнить только, как началось. Прогнал мужик Колчака, Деникина, живым домой пришел, и есть у него теперь земля, дело есть, так зачем же ему было восставать, в лес от жены и детей уходить, свое горбом нажитое огню предавать? И не одному какому-нибудь, дурью придавленному, — десяткам тысяч разом. Или другой пример, совсем близкий, вчерашний. Ведь пожгли бы казачки Мишарино-то, все бы дымом пустили И не совладать с ними тому десятку на круг чекистов да активистов-коммунистов. Так бы и сидели на колокольне и подмоги ожидали. Однако же побили казаков. А отчего? Оттого, что село за винтари взялось. И вовсе не для того, чтоб сельсовет защитить, который, кстати, благополучно сгорел, а чтоб свое хозяйство сохранить. И все эти кулаки, как их честил вчера Илья Нырков, первыми в том деле выступили. Не-ет, дорогой ты мой Илья Иваныч, зря ты шибко на всех мужиков серчаешь, зря, брат. Сибирцев взглянул на Егора Федосеевича, сгорбившегося на облучке брички. — Слышь, Егор Федосеевич? — Ась, милай, — тут же, словно давно ждал, встрепенулся дед. — Скажи-ка мне, как ты считаешь, отчего мы вчера победили? Казачки-то, поди, посильнее были, а? — Так чаво, милай друг, — дед взглянул на небо, задрав куцую бороденку, будто именно там, во облаках, предвидел ответ, затем поерзал на сиденье, поиграл бровями и выпалил беглой скороговоркой: — Так и — в милай, мужик, он нипочем сваво не отдасть, хучь ты яво каленым жги, хучь режь ты яво, нет, милай, супротив мужика никака сила не возьметь. Ета козачки — с земли своей согнанные, а мы живем тута. — Верно говоришь, — вздохнул Сибирцев. — Нет такой силы… А значит?.. Что значат, ну-ка, Егор Федосеевич? — И продолжил уже сам себе, не обращая внимания на старика: — Нельзя действовать вслепую, нельзя саблей размахивать наотмашь, не щадя ни правых, ни виноватых, как бы того тебе, Илья Иванович, ни хотелось… А много ли у вас, в Мишарине, богатых мужиков, Егор Федосеевич? Ну, справных, с крепким хозяйством, кулаков, другими словами. — Так ить, милай, — дед почесал затылок, хитро усмехнулся, — у нас бедных-то, почитай, акромя меня, и не бывало. Да и я усю жисть при деле, при батюшке, значица, царствие яму небесное… — Он скоренько перекрестил лоб и заинтересованно поглядел на Сибирцева. — Ну, еще Гусак наш ничаво в хозяйстве не имеить. — “Гусак” — это дед о Зубкове, председателе сельсовета. — Да ему и не надоть… — Это почему ж? — удивился Сибирцев, — И-эх, милай, власть он, — просто сказал дед. — А власть — она отродясь как птица божья, не сеить — не жнеть, да сыта бываить. “Вот так-то, — укорил самого себя Сибирцев, — а мы смеем утверждать: кто на работает, тот не ест. Висим тяжелой гирей на шее у мужика и удивляемся, чем это он еще, сукин сын, недоволен?” Что-то сместилось в сознании Сибирцева за последние два дня, а может быть, что вернее, за две последние ночи. Страшная судьба Машиного брата Якова Сивачева, которого он, Сибирцев, навеки занес в герои, замученные жертвы, оказался бандитом, насильником, предателем. Но если подумать, вспомнить, кто выдержал в семеновской контрразведке? Не было таких! Ибо живыми героя не выходили. Разве что совсем уж невероятный случай… Нет, у Сивачева все оказалось более чем обыденно: не вынес пыток, сдался, предал. Следовательно, и финал был закономерен. На миг пожалел его Сибирцев, отдал ему наган с одним патроном, может, верил, вспыхнет в Якове прошлое, честь, совесть — хоть на мгновенье, которого было бы вполне достаточно для принятия последнего решения. Не вспыхнуло, не озарило. Последний выстрел оказался за Сибирцевым. А потом, пока собирали убитых и копали могилы, пока пожары в селе гасили, да едва не утерянную власть восстанавливали, все лежал Сибирцев на жесткой койке в опустевшем родовом сивачевском гнезде, где больше месяца выхаживали его Маша с покойной матерью, отрешенно глядел в потемневший от времени дощатый потолок и все думал, ворочал в мозгу тяжелые глыбы вопросов. В доме было тихо и пусто. Поскрипывали половицы под осторожными шагами Маши, а может, то была старая прислуга Дуняшка. И эти редкие разноголосые скрипы еще больше, казалось, подчеркивали убийственную обыденность происходящего и полнейшую тщету суетной жизни. На заднем дворе в леднике лежали до утра, когда обещали сколотить два гроба, завернутые в холстину старая хозяйка и молодой хозяин, — сушь стояла такая, что и ночью дышалось с трудом. Слабая струя наружного воздуха проникала сквозь полуприкрытые ставни и разбитое окно и, плутая в коридорах старой усадьбы, разносила по темным комнатам явственный сладковатый запах тления. Откуда, почему? Ответ не находился. Видно, и дом теперь умирал вслед за своими хозяевами. Вчера под вечер они крепко схватились с Нырковым. Тот требовал самого строгого и скорого, естественно, революционного суда над местными кулаками, пособниками бандитов, теми, что чуть ли не хлебом-солью встречу казакам готовили. Так был, во всяком случав, уверен Илья. Это они уже после опомнились, как красный петух загулял над сельсоветом, грозя переметнуться и на другие крыши. Не за Советскою власть, а за свое, неправедно нажитое перепугались кровососы. Сибирцев поначалу отнесся к горячности Ильи с иронией, оправдывая ее непрошедшим еще пылом недавнего боя. Но затем в упрямой настойчивости козловского чекиста разглядел жгучую жажду неутоленной мести, преднамеренную и оттого расчетливую жестокость. Жестокость победителя, что называется, волею случая. Это еще можно было бы как-то понять, кабы мужики — кулаки они там или подкулачникн, черт их всех разберет, — действительно пошли заодно с бандитами. Но ведь не было ж этого! Напротив, все село дружно, будто по команде, подняло пальбу. Кого же теперь собирался судить и казнить этот неутомимый и словно запьяневший от обилия пролитой крови Нырков? Ирония иронией, но когда сообразил Сибирцев, что всерьез мыслит о скором суде Илья, тут его самого взорвало. И он, не сдержавшись, наговорил Ныркову много всякого… Наверное, и лишнего, не без того, ведь и у самого напряжение боя еще не сошло, да и рана постоянно напоминала о себе. Сорвался и Илья. Так они стояли и кричали, обвиняя друг друга, один — в контрреволюционном слюнтяйстве, другой — в тупом бессмысленном фанатизме. Ну, поорали, остановились, остыли маленько. Сибирцев закурил из коробки привезенного Ильей “Дюбека” Нет, все-таки Нырков понятливый мужик, хоть и взрывчатый, согласился в конце концов, что ежели объективно глядеть, то мужики, считай, поголовно, всем миром выступили против банды, чем определенно способствовали упрочению Советской власти в Мишарине. Ну а в будущем, когда дело дойдет до мировой революции и окончательной победы пролетариата над классовым врагом, то тоща, стало быть, и будем решать крестьянский вопрос в общемировом, так сказать, масштабе совокупно, не отделяя одних эксплуататоров от других, больших от малых. То есть не пришло еще время сводить воедино все обиды, но оно придет, обязательно придет. Уж за этим-то дело не станет. Потом Илья отправился к своим чекистам, что по-прежнему размещались в божьем храме, где с успехом выдержали осаду бандитов, сообщив напоследок не без явного торжества, что теперь, мол, есть все веские причины за смертью попа начисто ликвидировать церковь — этот рассадник контрреволюционного опиума и духовной эксплуатации простого народа. Сибирцев же устало завалился на свою койку и стал глядеть в пустой потолок и думать. А думать, и крепко, всерьез, надо было теперь уже не о прошлом, там уж ничего не изменишь, а о будущем, о завтрашнем нелегком дне, с его похоронами, отъездом, ну и так далее. Путь у Михаила Сибирцева был один — в Сосновку, к Маркелу, свояку покойного батюшки. Ибо там и оружие, и силы, наверняка готовые к еще одному бессмысленному противосоветскому выступлению. Красноармейская лава, накатывающаяся с юга, от Тамбова и Кирсанова, уже не оставляет надежды на мудрое, бескровное решение вопроса. Советская власть еще весной отменила продразверстку, ввела налог, прошли “прощенные недели”, и теперь, как считает Илья, сделала все, чтобы погасить недовольство в массах. А те, которые не успели или не пожелала сложить оружие, подлежат поголовному истреблению. Раковой опухолью на теле республики — так, кажется, назвал антоновское восстание Мартин Янович Лацис там еще, в Москве, в ВЧК, когда речь шла о задании Сибирцева. Но ведь он говорил о необходимости точного диагноза: нельзя операцию делать вслепую. Вот и был Сибирцев тем самым диагностом, которому предписывалось определить размеры опухоли, отделить мертвую ткань от живой. Сибирцев полностью разделял точку зрения особоуполномоченного ВЧК. Но тогда как же согласовать сказанное им в Москве с тем, что в пылу спора предъявил Илья Нырков? А он, гордясь своей памятью, буквально процитировал Сибирцеву слова все того же Лациса о том, что первым долгом в деле обвиняемого, восставшего против Советов оружием или словом, следует выяснить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, какое у него образование и профессия. И вот эти главные вопросы должны разрешить судьбу обвиняемого Жуть какая-то, сплошное беззаконие, возведенное в ранг политики. А то, что говорилось или писалось но поводу красного террора, и вовсе не утешало, потому что и Илья и ему подобные крепко и, похоже, надолго, если не навсегда, взяли себе на вооружение. Кстати, если исходить из этих предпосылок, то уж первая-то пуля Ныркова должна быть предназначена именно ему, Сибирцеву, без всякого сомнения. Вот и думал об этом всю короткую майскую ночь Михаил Александрович, сопоставлял, искал противоречия, ставил себя в крайние обстоятельства и к утру пришел к выводу, что прав он, именно он, а не Илья Нырков со всей его классовой беспощадной убежденностью. Ну, а теперь вот, уезжая, Илья снова вернулся к той же песне, и снова мелькали в глазах его искры негасимого революционного пламени. Нет, не сумел, не убедил его Сибирцев. Оставалось полагаться на Бога, на случай, да еще на то. что не успеет Нырков накинуться всей массой и не раздавит бездумно и правых и виноватых. Живое ведь для жизни предназначено. Вон и Егор Федосеевич, уж на что, кажется, былинка, в чем только душа держится, тоже всего на свете лишился, а подскакивает, петушится, существует, одним словом. Значит, надо торопиться. Вечерело, но жара отступать, видно, и не собиралась. Клонившееся к белесому горизонту раскаленное солнце обещало и на завтра такой же безумный пыльный день. Бричку качало, словно утлую лодку на боковой волне, ладные рыжие кони притомились и вяло, не в лад перебирали копытами. В густой пыли, что стояла не опадая над лесной дорогой, глохли все посторонние звуки. Так и катилась, переваливаясь с боку на бок, бричка в этом пустом, оглушенном пространстве, будто во сне. Сибирцев, навалившись локтем на борт, чтобы меньше тревожить незажившую еще до конца рану промеж лопаток, держал в руке небольшой белый листок. Глядел на него и не знал, что с ним делать. Порвать, выбросить — рука не поднималась, а оставить и хранить — в высшей степени неразумно. Не к добрым гостям едет он, всякое может случиться, ведь обыскать при случае могут, и тогда… Вот что было в этом листке: “Михаил Александрович, я пишу Вам затем, чтобы еще и еще раз повторить: я люблю Вас. После страшной ночи, когда рухнула вся моя прошлая жизнь, вмиг унесшая маму и Яшу, после всего, что Вы рассказали мне, и того, что я невольно подслушала позавчерашней ночью, я вдруг отчетливо поняла: теперь только Вы — моя жизнь, моя мечта о невозможном счастье. Я, наверное, не могу выразить словами все, что думаю о Вас, о Вашем деле и судьбе, но я уверена, что где бы Вы ни были, мои мысли и желание помочь, защитить, спасти Вас, согреть своей любовью будут всегда с Вами. Доктор Илья Иванович сказал мне, что, скорее всего, я стану работать у него в госпитале в Козлове. Там Вы легко, если захотите, если найдете такую возможность, отыщете меня. А я обещаю ждать Вас всегда. Я дождусь Вас. Пусть хранят моего любимого Бог и мои молитвы. Ваша Мария”. Снова перечел Сибирцев записку, написанную неравным, торопливым почерком, с прыгающими перед глазами буквами. Впрочем, Маша тут ни при чем, просто это поповская бричка с окованными железом колесами болтается на выбитом многими десятилетиями лесном тракте. Щемило в душе от Машиного признания. Было так, словно поднял он на плечи драгоценную, но тяжкую ношу, а теперь и оставить нельзя, и нести — сил нет. Там, на кладбище, нынче утром, возле свежезасыпанной могилы, упокоившей Елену Алексеевну, не перенесшую смерти сына, и Якова, убитого его, Сибирцева, рукой, Маша вдруг подошла к нему и оказала — просто, как о давно им обоим известном: “Михаил Александрович… я Вас люблю…” И это показалось Сибирцеву невозможно возвышенным, будто присутствовал он в финале древнегреческой трагедии. Однако теперь, когда Маша ехала с Ильей и его чекистами в Козлов, теперь ее слова и особенно эта короткая записка, переданная ему Егором Федосеевичем с лукавой усмешкой, открыли перед ним прозрачный и чистый родник, ключик со святой водой, способный приглушить страдания и залечить душевную рану. Но дорога к тому хрустальному источнику как в сказке — через леса дремучие, бандитские, в тридевятое царство, тридесятое государство. Долго же туда идти, ох как долго! Может и целой человеческой жизни недостать… — Слышь-ка, Егор Федосеевич, — окликнул деда. — Ась, милай? — Трясет, говорю, спасу нет. Может, передохнем малость? Нет, рано он все-таки встал. Конечно, если бы не банда, можно было бы еще с недельку отлежаться. Чтоб уж вовсе закрылась рана. Да ведь и то: мы предполагаем, а Господь располагает… — Ета можно, ету делу мы зараз, — словно спохватился дед. Он легко поиграл вожжами и завернул коней на ближайшую же полянку. Накренившись, бричка съехала с дороги, немного прокатилась по бурой траве и остановилась. — Ну вота, милай, — удовлетворенно сказал дед и, кивая на письмецо, что держал в руке Сибирцев, добавил: — Ты не думай чево. Марьюшка-то наша — голубица, истый хрест, как есть. Ты, баить, дедуша, передай ему-то письмецо, значица, ето. А чево, думаю, еж ли оно от чистого сердца писано? Давай и передам. Какой же тута грех? От сердца, значица, и сердцу, чей, весточка-то… Ах ты, бедная моя, и за каки ж таки гряхи на тебя така доля свалилась?.. — неожиданно запричитал он тонким голоском. Сибирцев, качнув бричку, кряхтя сошел на землю. Размял ноги и почувствовал, как все-таки сильно болела спина от долгой езды. Поглядел, сощурившись, на солнце, которое все никак не хотело скатиться за кромку леса, уж и тени вот и от коней, и от брички стала длинными, а никакой прохлады не ощущалось. Он прилег на жесткую от засухи траву и почувствовал резкий дух лошадиного пота и дегтя от колес. Подошел дед, опустится па корточки, уперев подбородок в морщинистые высохшие кулачки. — Михал Ляксаныч, милай, можа, глоток исделаишь? У мя есть, есть. Уж чево-чево, а ентаго добра люди добры завсегда нальют… — Погодь малость, Егор Федосеевич, дай в себя-то прийти. Вишь ты, растрясло все-таки… — А мы ета дело враз поправим! — обрадовался дед и, вскочив петушком, стал копаться под сиденьем на облучке. Достал мутную бутылку, заткнутую тряпицей, и помятую железную кружку. — На-кось, держи, голубь, сейчас мы твою хворь вмиг изгоним! — Ну, раз такое дело, да и время к ужину, ты уж и мой сидор доставай. Дед резво подал Сибирцеву его вещевой мешок и стал с нетерпением ждать, глядя, как трудно развязывается крепко затянутый узел лямки. Наконец Сибирцев достал банку тушенки, буханку хлеба и нож. Ловко вскрыл консервы, отхватил от буханки два толстых ломтя и кинул нож деду: — Давай намазывай, да погуще. Свое — не чужое. Он взял кружку, почтительно протянутую дедом, покачал ее в руке: наверно, она была в огне — и это все, что осталось от сгоревшей дедовой халупы. Даже ряса его старая и та сгорела. Портки да рубаха, да эта вот кружка — все его добро, и бутылка самогона, поди, кто-то на сердобольных соседей налил. Вдохнул было тяжкий дух и отвел кружку от лица. — Ну, Егор Федосеевич, не знаю, как ты, успел, поди, помянуть-то усопших? — Дед бодро затряс головой, — А я, вишь ты, брат, такое дело, сейчас хочу… Пусть им всем, и праведным и грешным, земля теперь будет пухом. Хорошим — память наша, ну, а остальным, стало быть, успокоение от дел их злодейских. Так, да? — Ета ты, мил аи, да… — заметил дед, принимая пустую кружку и наливая себе. — Ета жизня, голубь. Вота оказать тоже, Яков Григория… Большая беда от нево вышла, дак и сам в ей сгорел. А дело твое, Михал Ляксаныч, как я погляжу, праведно. Ты уж не убивайся зазря. И Машенька, чистая душа, тоже так, значица, рассудила. И матушка ейная, нескольку дале, выходит, жить не смогла. Все оно так, все от Бога. — Дед выцедил кружку, крякнул, утерся рукавом и задумался, глядя на хлеб с тушенкой. — Вота к примеру… Батюшка наш, он и байты “Ты, Ягорий, пойми мою душу, никак мне без Варюшки тяперя нельзя. Пойтить с вершин горних на мир греховный взглянуть. Можа, в последний раз?” — Это ты, значит, помог-то отцу Павлу с колокольней? — А чево жить, милай, коли жизня вся закончилася? Поднялся он на колокольню, перекрестился и-и-и… Нырков не углядел прошлой ночью, и арестованный им поп покончил жизнь самоубийством. А вместе с ним, Павлом Родионовичем Кишкиным, прервались было и все связи антоновского подполья здесь, в Моршанском уезде. Впрочем, если уж по правде, то как оставалось ему жить после того, что сотворили сивачевские казаки? Тут не к Богу, тут к самому дьяволу обратишься… Это-то Сибирцеву было очень даже понятно. Но жалость жалостью, а теперь из всех оставшихся, известных ему поповских связей была только одна — неведомый пока свояк Маркел из Сосновского сельсовета. Словоохотливый дед, конечно, знал, какую роль сыграл Сибирцев в разгроме банды. Наверняка понимал, что вовсе он и не белый офицер, а самый что ни на есть красный. Но… молчал или рассуждал о вещах второстепенных. Отправившись с ним в опасную дорогу, Сибирцев, в общем-то, мог рассчитывать лишь на то, что, говоря правду о тех событиях, свидетелем которых он был сам, Егор Федосеевич действительно окажет ту правду, которая и нужна Сибирцеву, и в этом смысле опасности для дела не было. Все ведь объясняется просто: во-первых, имеются у Сибирцева документы полковника Главсибштаба, причем подлинные. Ежели вопрос возникнет, отчего казачкам не помог, ответить просто: конспирация. Да к тому же у них на хвосте чекисты висели. Открыться — значит дело завалить. А вот грабежи, убийства и поджоги надо было немедленно унять, чтобы не компрометировать веру и в без того сильно пошатнувшееся антоновское движение. Наконец, сам поп наверняка уже все успел рассказать Маркелу о нем, о Сибирцеве. Так что пока в данной ситуации осечки быть не должно. А впрочем… Сибирцев долго раздумывал: брать с собой деда или ехать в Сосновку, так сказать, инкогнито. В пользу перового решения говорило то, что Егор Федосеевич-лицо хорошо известное Маркелу. Всю жизнь в церковных сторожах проходил, худо-бедно, тайны какие-то знает, немало повидал на своем веку. А что он такая балаболка — это даже к лучшему: глядишь, если какое не то слово с языка сорвется, какой с него спрос? — Так, говоришь, праведны дела мои? — словно между прочим спросил Сибирцев. — Дак ить так, милай, — дед сосредоточенно откусывал от толстого бутерброда, — коли человек хороший, с им и благодать. Ты, Михал Ляксаныч, за меня-то не боись, я кады надо, слова лишнего не молвлю. И к Маркелу мы, надо понямать, не щи хлябать едем. Ягорий-то, он все чует. Как скажешь, так и будить. Ахвидер ты, и дела у тя до нево су-урьезные… А Яков-то Григорич — на то воля Божья, а иначе чево ишшо у нас есть, акромя воли его? То-та и оно. Не сумлевайся… А письмецо ты, милай, — дед кивнул на листок, который Сибирцев положил на свой сидор, словно не зная, что с ним делать, — ты ево тово, не надо ево хранить, от греха-то… “Это верно, — подумал Сибирцев, усмехнувшись про себя. — Ишь ты, а дедок-то у нас, оказывается, тоже конспиратор. Знает, что надо, чего не надо, где опасность таится. На вид-то сморчок сморчком, а лысая башка, вишь ты, работает. Соображает. Записка действительно опасна. Только откуда он знает, что в ней написано?.. Как откуда? Маша ж ее вот прямо так ему и отдала, значит, наверняка прочел. Ну да Бог с ним, тем более, что ничего в этой записке опасного-то, в общем, нет. Илью только зря Машенька помянула. А так-то — письмо и письмо, обычная любовная записка. Но все-таки прав дед, лучше от греха подальше. Сибирцев достал из брючного кармана коробок спичек, свернул Машино послание трубочкой, чиркнул и долго держал письмецо свечкой, пока не обожгло пальцы. Сдунул пепел с ладони, взглянул в тоскливые почему-то глаза деда. — А каков он, Маркел-то наш? — Су-урьезный мужик, — качнул головой старик. — Ишь ты… А живет в Сосновке давно? — Да ить как сказать, годов-то за три разве, милай. Оне приехали-то кады ж… А как батюшка Пал Родионыч-то церкву красили. Да ить ета, милай, усе четыре набежить. — Понятно. Четыре, значит. В восемнадцатом. — Ага, ага, милай, — радостно согласился дед. — Ну-ну, — задумчиво протянул Сибирцев, ложась на спину. — Сам серьезный, говоришь? Это хорошо, что серьезный. С дураками-то дела не делаются, верно, Егор Федосеевич? — Ета да, милай. Сибирцев сунул под голову мешок и лег на спину. Тихо было. Тень от брички прохлады не давала, однако и пекло теперь вроде бы поменьше. Покачивался на корточках дедок, мелко откусывая хлеб с тушенкой, стряхивая крошки с хилой бороденки. Сибирцев взглянул искоса на босые нога деда, пальцы его в черных трещинах и снова подумал: как жить-то ему теперь? Ведь и воистину — ни кола, ни двора. Обувки — и той нет. Может, Маркел устроит для него что-нибудь… Пропадет ведь, не вечно ж лету жаркому быть… Худо, ой как худо было нынче Марку Осиповичу Званицкому. Тяжкая весть о кровавом бое и полном разгроме казаков в Мишарине, которую примчал юный наследник Минея Силыча, богатого, справного, как впали его, мишари некого мужика, обрушилась на бывшего полковника подобно грому небесному. Испугался мальчишка, увидев, как страшно отозвался дядя Маркел — так звали его односельчане — на это известие. Побелел он, прочитав короткую писульку, что изобразил второпях батя, Миней Силыч, потом вскочил резко, будто взорвался, заметался по неширокой горнице тяжелыми крупными шагами и вдруг с отчаяньем ударил здоровенным кулаком в переплет окна, да так, что стекла враз отозвались жалобным перезвоном. И при этом с таким отчаяньем уперся взглядом в гонца, что тот чуть не сомлел, а придя в себя, почел за благо убраться во двор. Рухнул Марк Осипович на лавку, сжав ладонями виски, вцепившись большими пальцами в седеющие черные кудри. Уронил бороду на столешницу и замер. И горечь, и боль, и жалость, но больше яростный стыд испытывал он сейчас. Стыд за себя, за упрямого дурака Пашку, которого его бешеное, туполобое, баранье, ослиное… Господи, да есть ли слова, что могли бы выразить ну хоть сотую долю того, что излил на безмозглую башку свояка совершенно разбитый, раздавленный известием Марк Осипович. Он еще раз прочитал корявый текст, ладонью разгладив смятую бумажку на столе, и глухо застонал. Минейка писал, что, кабы не прибывшие из Козлова чекисты во главе с самим Нырковым, может, с казаками и удалось бы договориться миром. Однако, видишь ты, те, стало быть, еще с ночи порубали чекистских дозорных, а эти их пулеметами встретили. Вот и порешили многих освободителей. Ну а эти, последние, озверев до последней крайности, пожечь решили Мишарино, да не успели, только тем и ограничились, что, по слухам, снасильничали они супругу отца Павла Родионовича, а затем в собственном дому и сожгли ее. И самого отца святого арестовали чекисты сразу по прибытии Павла Родионовича из Сосновки. И еще за одну фразу зацепился воспаленный ум полковника: по слухам, вроде бы помог малому отряду чекистов какой-то неизвестный господин, который тайно проживал в Мишарине, Но так оно было или нет, проверить невозможно, видели его, правда, накануне некоторые мужики, однако ничего путного о нем неизвестно. А может, и все наоборот, поскольку, по слухам, содержал его под арестом председатель Зубков, и кабы свой им он был, так чего его арестовывать в чулане сельсовета… Нет, к этому неизвестному Марк Осипович еще вернется, обязательно вернется, а теперь все мысли были о Паше. Как вырвать его из смертных чекистских объятий?.. Зная бешеный характер свояка, Марк Осипович почти не сомневался, что со зла, от горя и отчаянья может такое наворотить чекистам Паша, что, и сам того не желая, все дело враз провалит. Догадывался полковник, кто этот неизвестный господин. Говорил ведь о нем Паша, о ночной встрече в усадьбе Сивачевых с полковникам Сибирцевым, прибывшим, вишь ты, аж из далекого Омска, надо думать, для организации совместных действий против большевиков. Рисковый мужик Паша, однако его напугала удивительная осведомленность этого сибирского полковника, развелось их нынче как клопов, куда ни плюнь, попадешь в полковника… Сам-то Марк Осипович не того будет теста, нет. Его полковничий чин в великой восьмой брусиловской армии под Перемышлем честью и кровью заработан, лично государем императором за особую храбрость отмечен. Не чета нынешним. Однако ж именно он, этот Сибирцев, рассказал Павлу об аресте в Козлове фельдшера Медведева, лично связанного с самим, о Александром Степановичем Антоновым. Но еще более поразительно то, что разглядел Паша на документе пришлого полковника подпись — кто бы мог подумать, поверить! — Петра Гривицкого… А дело в том, что и Паша, и он, Марк Осипович, отлично знали Петра еще с юности, в ту пору, когда и Марк и Петр были кадетами Петербургского, так называемого Шляхетского корпуса, а Паша, — правда, в ту пору звали не Павлом, а Руськой, то бишь Амвросием, это уж после академии стал он отцом Павлом, — так вот, был он тогда сопливым семинаристом. Имения Званицких и Кишкиных располагались по соседству, если отсюда, из Сосновки, глянуть на чистый юго-запад, так вот — близко к границе с Воронежской губернией в Усманском уезде. Сюда в отпуск не раз приезжал вместе с Марком безусый тогда и худой словно тростинка потомок древнего польского рода Петя Гривицкий. Однако не в том дело. А вот в чем. Разные слухи ходили о Петре: то его якобы застрелили солдаты в феврале семнадцатого, то вдруг объявился он в Омске, при штабе тогда еще военного министра Колчака, потом говорили, что видели его в Красноярском лагере среди пленных колчаковских офицеров и будто бы уже наверняка был он расстрелян по приговору красных. Словом, абсолютно темная история… Хотя, если взглянуть непредубежденным оком, кто знает, такая ли уж темная? Стал же он, Марк Осипович Званицкий, сын губернского представителя, полковник, герой великой войны, обычным мужиком Маркелом Звонцовым, за высшую честь почитающим руководство гужевым транспортом волостного Совета. Все в конце концов относительно. Но эту историю с Гривицким, как, впрочем, и самого неизвестного пока Сибирцева, надо обязательно и срочно проверить. Понемногу остывая, сопоставляя услышанное, стал Марк Осипович приходить в себя. Поднял голову, увидел свое отражение в темной стеклянной дверце буфета, вздохнул и пошел во двор. Сын Минейки сидел на крыльце, рассеянно ковыряя в носу, Нет, никак, видать, не отразились на потомстве справность и иные достоинства папаши Минея Силыча. — Слышь-ка, — грубовато окликнул мальчишку Мари Осипович — ты скачи до бати, тридцать верст не велика дорога, к вечеру и доскачешь, да передай ему, что дядька Маркел все понял и интересуется здоровьем свояка. Понял? Запомнил? — И на ответный кивок мальчишки добавил: — А еще скажи, что, видать, днями выберусь я к вам в Мишарино. Дело, мол, есть до бати, скажи. И, не глядя больше на мальчишку, ушел в тесноту сеней. Вернувшись в горницу, он сел к столу, теперь уже спокойно и сосредоточенно, чтобы думать, а не суетиться. Уперся локтями в стол, стал разглядывать щербатую доску. Итак, вопрос вопросов. Нащупают ли чекисты ниточку от Медведева к Паше? Если да, то что дальше? Каков будет результат? Ну, предположим, взяли они Пашу не за просто так, как народный опиум — принято это у них, а действительно за дело. То есть заговорил в их застенках Медведев. Не мог не заговорить… “А что, — подумал вдруг с усмешкой и сжал кулак, поросший густым темным волосом, — у меня бы заговорил”. А они что — лучше? Байки все это, для наивных. Значит, будем считать худший вариант: заговорил. А следовательно, назвал Павла, ну, скажем, как обычного противника ихней власти. Повод вполне достаточный для ареста. Ах, если бы только сломленный страшной бедой Паша сумел взять себя в руки!.. Злость прошла, появилась какая-то неясность, грустная усталость. А может, это от мертвой тишины в доме и вечереющего солнца? Тоска, Господи, какая тоска! Боясь не совладать с этой наваливающейся, давящей глухой жутью одиночества, Марк Осипович встал и распахнул дверцу буфета. Достал запыленную, словно забытую бутылку водки, безразлично оглядел ее, будто даже удивляясь ее присутствию, потом копотким и сильным ударом ладони вышиб пробку. Там же нашел свою старую, походную еще эмалированную кружку, вылил в нее полбутылки и, на миг задержав дыхание, помянул Варвару-покойницу. Потом помрачнел липом, вылил в кружку остатки водки и сказал сам себе: — И тебе вечная моя память, Аленушка… С Аленой Дмитриевной, младшей дочерью известного тамбовского врача, они сыграли свадьбу в мае тринадцатого года. На Варваре — старшей дочери — раньше женился, опередил товарища, Паша. Радость оказалась недолгой: уже через год, в августе началась война. Ну, то, что Марк отбыл немедленно в свою часть, это в порядке вещей. Однако оказалось, что Алена, опьяненная всеобщим взрывом патриотизма, поступила на курсы медсестер — все-таки папенькина кровь — и вскоре добровольно отбыла в действующую армию. Ах, если бы знал об этом Марк! И как раз в те дни, когда газеты Парижа, Лондона, Петрограда восторженно писали о взятии героическими русскими войсками Перемышля, о победе, равной которой еще не знали в этой войне, в это же самое время в тысяче верст севернее той армии, где исправно служил Вере, Царю и Отечеству Марк, в Восточной Пруссии умирала медицинская сестра Алена Званицкая и горячечным шепотом, в бреду призывала мужа облегчить ее страшные мучения… Он узнал об этом лишь год спустя, когда неожиданно встретил на передовой Пашу. Был он в грубых грязных сапогах и темной рясе, концы которой святой отец деловито подобрал под ремень на поясе. Долго сидели в тот ужасный вечер в сырой землянке подполковник Званицкий и полковой священник. А утром, мешая громкое божественное слово с разудалой российской матерщиной, поднял солдат в атаку священник Павел Родионович, поднял под ураганным огнем австрийцев и одним из первых добежал до вражеской траншеи, где а был ранен. Уже в госпитале прочитал он газету, в которой был опубликован высочайший указ о награждении особо отличившихся воинов и упоминалось его имя. Вот таков был Паша, непредсказуемым, храбрым до отчаянья, до неразумности… И конечно, именно по этой своей отчаянности, не глупости, нет, конечно, а по причине удалой своей натуры и попал он теперь прямиком к чекистам. А оттуда выход был возможен лишь один. И Паша после страшной гибели Вареньки наверняка не выбрал бы себе иного. И последнее, о чем следовало бы крепко подумать нынче Марку Осиповичу. Вряд ли казачий набег на Мишарино был спровоцирован или, того хуже, подготовлен Павлом, хоть не раз корил свояка Марк за неосторожность — неумно возглашать с амвона анафему большевикам, особенно в это неясное время. Разумеется, внешне-то чист перед ними священник, и с оружием полный порядок, хорошо оно упрятано для великих будущих целей. Да ведь и не о том теперь речь. И когда как раз накануне последнего Пашиного приезда примчался из Мишарина гонец со слезной просьбой о помощи против банды, вот тут и задумались сосновские мужики, поскольку и сами не ведали, в какую сторону трактовать тех бандитов. Бягут, мол, антоновские в Заволжье, уходят от Красной Армии, что на хвосте ихнем повисла. А кто бежит? Свои же мужики, коим невмоготу более терпеть издевательства и разорение от бесчисленных продотрядов, конфискаций, угроз и наказаний, от бесконечных наезжих начальников, размахивающих наганами и вычищающих подполы и риги. И не от великой радости кинулись они к Антонову — за волей кинулись, за своей землицей. Ан вон как оно повернулось: спасители-то иные нынешние, оказывается, бесчинствуют почище красных. Поневоле зачешешь макушку. Потому и не торопились принять решение по мольбе мишаринских сельсоветчиков: помогать или все же воздержаться? И, пожалуй, общее сомнение разрешило веское, хотя и раздумчивое слово Маркела. Знали его как человека степенного и опытного, пусть и сравнительно недавно, всего четыре года как поселился этот одинокий мужик в Сосновке. Хозяйство свое невеликое вел исправно, не ссорился с миром, не повышал голоса, однако, если просили совета, тоже не гордился, спеси не выказывал. Так вот, что касаемо бандитов, сказал он мужикам, собравшимся в волостном Совете, так на это дело как еще поглядеть. Как назвать, стало быть, ежели по справедливости. А потому, ежели по-христиански, то как не оказать помощи страждущим русские людям? Вроде верно сказал Маркел, да ведь и понять надо, кого он в виду-то имел: соседей или тех, уходящих от преследования. И так и этак трактовать можно, а не придерешься, решай, выходит, миром. И еще резон: той-то советской власти в Мишарине — раз, два и обчелся, пара коммунистов всего и наберется. Ну, продотрядовцы еще с весны стоят. Порскнут они в лес, и поминай как звали. А мужику те, беглые, поди не враги, сами такие же. Вот и получается, что если по правде, то и защищаться смысла нет никакого: как прискачут казачки, так и ускачут далее. Не о г. кого, значит, Мишарино освобождать. А у кого хозяйство, тому есть что терять. Потому и не прошла затея мишаринских насчет совместной по--мощи для разгрома тех казачков. Не прошла… И вон оно чем обернулось — синем, кровью, смертью самых близких,. И не свободу принесли казачки в своих седлах, а оказались самой доподлинной бандой — убийцами, грабителями и насильниками. Да, худая, пожалуй, будет эта весть для сосновских-то мужиков, не по-людски получилось, не по-соседски. И гут им впору снова чесать затылки… Вишь ты, оказывается, всем миром поднялось Мишарино, даже Минейка за винтарь схватился, это понимать надо. Раздвоилась душа Марка Осиповича, видит Бог, окончательно раздвоилась… Но — беда бедой, думы думами, а дело делать надо. И безотлагательно. За окном потемнело, слышно было, как к ночи усилился ветер. Как бы опять грозу не нанесло, подумал Марк Осипович, гроза в дороге последнее дело. Он уже решил ехать на ночь глядя в Мишарино. И самому спокойнее, да и разбойников на дороге опасаться не приходилось; для советской власти был он вполне своим, а от ночных людей оружие имелось. Да и не боялся он их. Разве что кто-то из тех казачков рассеянных встретится случаем, так и это неплохо, на добрым разговором можно много ценного уяснить для себя, а им-то, уж само собой, любая помощь — не лишняя. Смутное время, переживаемое Россией, необходимость жить под чужим именем в этом забытом Богом медвежьем углу приучили Марка Осиповича к скрупулезной внимательности и строгости в деле. И если уж доверили ему власти заведовать гужевым транспортом, который использовали вовсе не по прямому назначению, то он считал обязательным содержать подчиненное хозяйство в полном порядке. Потому и мог он сам в любой момент запрячь для себя коней сытых и сильных, не вызывая ничьих подозрений. За все время, что прожил Марк Осипович в Сосновке, ни разу и ни у кого не возникло даже сомнения в его классовом происхождении. Истинно военный человек свято подчиняющийся команде, он терпеливо ждал того часа, когда встанут под его профессиональную офицерскую руку не банды недобитые, нет, но храбрые батальоны истинных защитников Отечества. А пока жил-поживал он в полной тишине и одиночестве, питаясь темп противоречивыми сведениями, которые залетным ветром заносило в волостной Совет. II хотя в последнее время как-то само собой начинало закрадываться в душу неясное, тягостное сомнение: того ли он ждет, не качнулся ли маятник часов в обратную сторону, — обещание, переданное ему в свое время Антоновым и полковником Богуславским, казалось Марку Осиповичу чем-то единственно реальным в этой непонятной, противоречивой жизни. Так казалось долго, да вот Пашкин окаянный приезд нарушил спокойствие терпеливого ожидания, вверг душу в смятение. Ведь судя по тому, что рассказывал Павлу тот самый непонятный полковник Сибирцев, если это не обман, не уловка, не тщательно продуманная провокация чекистов, которые, как догадывался Марк Осипович, и не на такое способны, то все происходящее сегодня на Тамбовщине сильно напоминает агонию. Даже такой, казалось бы, пустяк, как побег сотни казачков, — в кои-то века подобного но случалось! — не вызвал бы столь серьезного резонанса со стороны властей. Но ведь теперь армия сюда стянута! Армия! Уж кто иной, по военный человек понимал, что сие действие означает для повстанцев. Вывод напрашивался один: Антонов опоздал. Крепко и, вероятно, в последний раз опоздал. И не пройдут по России великой ударные батальоны, хваленые полки, ибо и Колчаку, и Деникину — хорошо, близко знал этого храброго генерала Марк Осипович и до сих пор не мог понять, почему и сам не ушел к нему на Доя, почему осел тут, в середине России? — и даже барону Врангелю не л далось добраться до белокаменной, как ни старались они, на чью только помощь ни уповали. Значит, ушло время. И если где еще и осталась возможность восстановления единой и неделимой, то разве что в необъятной Сибири. И кто знает, может, рука Господня в том, что так неожиданно, в черные минуты объявился здесь этот сибирский полковник? Нет, что-то такое необъяснимое, но безумно притягательное все-таки в атом было. Марк Осипович снарядил, как положено, новую бричку, запряг пару волисполкомовских коней и, едва окончательно стемнело — пришла пора черных, безлунных ночей. — негромко выехал в сторону Мишарина, Если не особо торопиться, то как раз к рассвету, а светает нынче рано, он мог бы поспеть к соседям. Поутру сон особенно крепок, спит народ, испуганный всеми возможными напастями — от гуляющих банд, неумолимых продотрядов до лютого голода, который грядет карой небесной в атом году. Солнце наконец укрылось за лесом, и Сибирцев машинально отметил: десятый час, поздний закат. У него побаливала от дневного напряжения голова, и казалось, что толчки в висках все ускоряют свою барабанную дробь. Сибирцев решил появиться в Сосновке возможно позже, лучше вообще в темноте, благо ночи теперь безлунные. Незачем посторонним лицезреть нового человека. Тем более, что и искать, собственно, никого не надо было, где живет Маркел, дед Егор найдет, сам давеча заявил. Следовательно, и торопиться но стоило. Сибирцев снова ощутил эту настырную, будто барабанную дробь, отдающуюся в затылке. По через короткое мгновенье он вдруг осознал, что это стучит не кровь, что тут виноваты какие-то посторонние звуки. Затылок был прижат к земле, и это земля, высохшая от зноя и жажды, словно туго натянутая барабанная кожа, передавала ему отдаленный дробот копыт. Он быстро поднялся на ноги, прислушался. Вроде тихо, но появилось как бы само собой острое беспокойство. — Ну-ка, Егор Федосеевич, быстренько прибери тут, да отведи коней с бричкой вон туда, подальше под деревья. Чует душа что-то неладное. Пойду гляну на дорогу. Сам же вскинул на плечо ремень винтовки, что лежала в бричке, в ногах, достал из кармана свернутой шинели свой неразлучный наган и сунул его за ремень. Дед споро подобрал остатки обеда и повел лошадей в глубину поляны, где густо кустился привядший орешник. Через минуту на поляне сделалось тихо и пустынно. Прячась за деревьями, Сибирцев выбрался к дороге и разглядел вдали, в той стороне, откуда они приехали, клубы похожей на падающий туман пыли, а впереди темные силуэты нескольких небыстро двигающихся всадников. Было их не то четверо, не то пятеро, за дальностью и сгущающейся тьмой не разглядеть. И скакали они в сторону Сосновки. Долго раздумывать было некогда, да и не предвидел Сибирцев подобного вмешательства в свои планы. Судя по всему, то могли быть уцелевшие вчера после боя казаки. Иначе какому сумасшедшему, прослышавшему о скитающихся в окрестных лесах остатках банды, пришло бы в голову ехать на ночь глядя. А раз никого не боятся, значит, они это и есть: выбрались на тракт под вечер. Останавливать их, затевать перестрелку — надо быть последним дураком. Да к тому же, если их действительно, как показалось, не более пяти, особой опасности для той же Сосновки они, конечно, не представляют. Скорее всего, потихоньку, в ночи пограбят кого-нибудь, добудут пропитание, да и ускачут себе дальше. Но был и другой соблазн, острый до жути: попробовать взять их под себя. Народ-то они теперь, после мишаринского боя, пуганый. Всадники между тем приближались. Скоро стали слышны их сбивчивые, заглушаемые конскими копытами, медлительные разговоры. Было их все-таки четверо. Темные силуэты всадников теперь отчетливо прорисовывались на фоне меркнувшей вечерней зари. Снять их отсюда, из кустарника, не стоило никакого труда. Они б и опомниться не успели. Но что-то останавливало руку Сибирцева, в которой был зажат наган с уже взведенным курком. Нет, не жалость. К этим бандитам он теперь не испытывал никакой жалости. Они в принципе были для него покойниками, хотя вот, видишь ты, ехали не страшась, попарно, вяло перекидывались словами. Короткие казачьи винтовки держали поперек седел, в готовности, значит. Притомились, голубчики… Совсем некстати передовой обнаружил поляну, на которой только что отдыхали Сибирцев с дедом. Он махнул рукой и съехал с дороги. К счастью, не стал углубляться, с трудом соскочил с коня, тут же бросив на землю поводья, и повалился на спину. Подъехали и спешились остальные. Были они рядом, считай, рукой подать. Ах, только бы стариковы кони не подвели, ведь тогда уже выбора не останется никакого, только стрелять. Между тем казаки уселись в кружок возле развалившегося на земле, зашуршали бумагой, задымили. Один из них поднялся и достал из седельной сумки сверток, видно, провиант. Другой пустил по кругу флягу. И все это молча, спокойно, без суеты, будто отдыхали уставшие от трудной работы люди. — Слышь-ка, Ефим, а Ефим, — раздался наконец звонкий голос. Похоже, был хозяин его весельчаком, заводилой в компании, поскольку все остальные разом дружно зашевелились, забубнили. — Так ты расскажи ишшо, чево это Игнашка твой от попадьи жалал, а, Ефим? Не сразу понял Сибирцев, о чем идет речь, о какой такой попадье, но когда понял, почему-то сразу уяснил для себя и другое: эти бандиты живыми отсюда не уйдут. — А чево жалал? — вроде бы капризничая, в сотый, поди, раз начал повторять свой рассказ неразличимый отсюда Ефим. — Чево, говорю, от бабы жалают? Так ить ежли по-добру, она ж самая наперед казака в смущенье вводить, а ён до сладкой бабы завсегда охочий, особливо посля самогонки. Казаки рассмеялись. — Не, ты расскажи, чево она кричала-то, — настаивал тот, весельчак. — Чево кричала? Известно, чево баба кричить, как ей подол заголяют, да ишшо таку штуку кажуть, как у Игнашки, царство ему небесное… Ух, звярина был! Лютел по ентому делу!.. Тут уж казаки заржали, перебивая друг друга, вспоминая и подсказывая свои подробности, к месту и не к месту поминая и покойницу-попадью, и жадного до баб Игнашку. И понял Сибирцев из всей это жуткой истории только одно: пока тот пьяный Игнашка лютел над попадьей, остальные, не теряя времени даром, очищали поповский дом, таща в сумки кто что мог. Однако чем все кончилось, никто толком не знал, ибо пропали, сгорели в доме и Игнашка, и попадья. Странное ощущение, нереальности происходящего здесь, на поляне, охватило Сибирцева. Случись подобный разговор, ну, скажем, году этак в шестнадцатом, где-нибудь под Барановичами, на переформировании, он бы, может быть, и сам по дурной молодости принял участие в этом дружном жеребячьем гоготе, поди, и перчику еще подбавил бы для поднятия настроения у нижних чинов. Ну и, само собой, подобное могло бы состояться в каком-нибудь харбинском кабаке среди разнузданных “спасителей Отечества”. Но здесь, на ночной поляне, на обочине мрачно затихшего леса подобное кощунство казалось вызовом всему — от остатков разумного смысла до окончательно замолчавшей совести этих “славных воителей”. Сибирцев ощутил прилив совершенно необъяснимой ненависти к этим мирно и весело беседующим, не ведающим о своей судьбе казакам. Трудным усилием воли подавил он в себе желание нажать на спуск нагана, чтобы грохотом выстрелов заставить их замолчать, заткнуться навсегда. Но, видно, сама неверная судьба остановила палец на спусковом крючке, спасла кого-то из них. С дороги послышался, как давеча, отдаленный дробот копыт, и казаки встрепенулись. Вмиг прекратились разговоры, словно по команде, казаки влетели в седла и, не перекинувшись ни единым словом, — значит, привычное им дело, не впервой, — быстро разъехались по краям поляны, чтоб встретить случайных путников и стрелять наверняка. Пользуясь их негромким шумом, прерываемым лязганьем затворов винтовок, Сибирцев и сам, осторожно ступая, выбрался к самой дороге. Ухо скоро различило стук колес на выбоинах дороги, значит, ехала повозка. Удачный повод для нападения. Если, разумеется, не найдет коса на камень. Стук колес и топот копыт приближались. Сибирцев каким-то посторонним слухом почувствовал, как приготовились к рывку казаки. Вот повозка ближе, ближе, уже видны смутные клубы пыли на дороге. Еще секунда–другая — и будет поздно, радо опередить ездоков, неважно, кто они там и сколько их. Резко и сухо хлопнул выстрел из нагана Сибирцева. Тут же донеслось решительное и грозное: “Тпру!”, и грубый голос из повозки повелительно крикнул: “Кто там? Выходи! Быстро!” На дорогу с поляны вынеслись силуэты всадников и ринулись навстречу повозке. Сибирцев снял винтовку, дослал патрон, спокойно, как когда-то в тире, в школе прапорщиков, выделил и сбросил с седла заднего казака. Гулкой россыпью раскатились выстрелы. Стреляли казаки; сухо — наган, определил Сибирцев — отвечала повозка. Крики, истошный рев, отчаянное конское ржание слились в один грохочущий, оглушающий визг. Вдоль обочины дороги Сибирцев кинулся к повозке и увидел валяющуюся, бьющую копытами лошадь, перевернутую набок бричку, а рядом яростный клубок дерущихся людей. Стрелять бессмысленно: в кого? — Встать! — истошно рявкнул он, срывая голос, выстрелил в воздух и, схватив винтовку за ствол, с размаху опустил приклад в самую гущу тел. Снова чей-то истошный рев, вой, затем всхлип, клубок распался. С земли поднялся человек поистине богатырского роста, даже непонятно, как казакам удалось опрокинуть его, и, отшвырнув от себя вцепившегося казака, грозно заорал: — Убью, мерзавцы! Сукины дети! Кто старший, ко мне, остальным стоять! Это ж надо: стоять, когда эти негодяи валялись посреди дороги и никак не могли подняться. Не успел Сибирцев и сообразить, как с поляны, ответом на мощный бас потерпевшего, раздался дребезжащий голосок Егора Федосеевича: — Батюшка, милай, Маркел Осипыч, ты ли, живой! — А это ты, что ль, Егорий? — сомнение звучало в голосе богатыря. — Откуда здесь? Чьи разбойники, а ну, отвечай! — Ой, милай, — зачастил дед, и Сибирцев увидел наконец его быстро приближающуюся, скрюченную в страхе фигуру. — Иди, не бойся, Егор Федосеевич, — Сибирцев заговорил теперь спокойно. — Кончились наши разбойнички. Он перекинул винтовку за плечо, сунул наган в карман брюк и, вытирая руки так, будто измазал их чем-то гадким, шагнул навстречу Маркелу. Теперь он знал, кого встретили на дороге и кому удалось так удачно помочь. — А вы кто же будете? — настороженно пробасил Маркел. — Я еще успею вам представиться. — ответил Сибирцев так, чтоб Маркел почувствовал в его интонации усмешку. — Давайте-ка лучше глянем па этих, нет, случайно, огонька? Он подошел к одному лежащему навзничь, тронул за руку, казак слабо застонал. — Один пока живой, — спокойно констатировал Сибирцев и наклонился над следующим, скорчившимся, словно у него схватило живот. — А этот, — заметил с сожалением, — похоже, того. Там, — он кивнул назад, — лежит, кстати, еще один из них. Значит, трое. А где ж четвертый? Неужто сбежал? — Сбежал и черт с ним! — сердито рявкнул Маркел. — Вы лучше помогите мне с бричкой… Ах, мерзавцы, такого коня порешили!.. Давайте сюда. “Привык распоряжаться, военный человек, — отметил про себя Сибирцев. — И чин, должно быть, немалый. Профессионально приказал, точнее, сорвалось у него помимо воли, значит, в кровь вошло”. Сибирцев подошел к перевернутой бричке, взялся за край и поморщился. — Вообще-то, как я понимаю, Маркел Осипович, так? Силушкой вас Бог не обидел, а я все-таки после ранения. Так что помощь моя, пожалуй, на этом исчерпалась. Если, разумеется, вы ничего не имеете против. Вполне учтивый получается разговор на ночной дороге, усмехнулся Сибирцев. — Не можете — и не надо, — недовольно пробурчал Маркел, нагнулся, крякнул и — поставил бричку на колеса. Похлопал ладонями по коленям и стал шарить возле сиденья. Наконец достал лампу, буркнул мимоходом: “Цела”, и зажег фитилек. — Ну, давайте взглянем на наших разбойников, — голос его уже звучал обыденно. — а потом и сами знакомиться станем. — Егор Федосеевич, давай-ка, брат, выводи и наших коней. Будем грузиться. — Сибирцев похлопал деда по плечу и пошел по дороге назад, к поляне. Шагах в пятидесяти увидел стоящую лошадь. У ног ее распластался тот самый казак, которого он первым убил из винтовки. Да, наверняка сработано, наповал. Кто он был, этот дурной парень? Тот ли весельчак или Ефим, какая теперь разница. И когда Егор Федосеевич подогнал бричку, Сибирцев, поднатужившись — все-таки тяжелое оно, мертвое тело, — перевалил казака через борт, так что гулко стукнула по днищу. Коня его за повод привязал к задку. — Давай, Егор Федосеевич, трогай помаленьку. Подъехали к бричке Маркела. Один из казаков, постанывая, сидел, привалившись спиной к колесу. Второй все так же валялся скорчившись поперек дороги. — Этого, — Сибирцев показал рукой на покойника, — давайте ко мне, там уже один есть. А раненого осмотреть бы, может, помощь нужна… — Кому? — возмутился Маркел, но тут же махнул рукой. — А, черт с ними, делайте что хотите. Вон фонарь. Сибирцев посветил на раненого, крови не было. Может быть, это был тот, на кого он обрушил свой приклад, тогда дело понятное. Или тот, кого отшвырнул от себя Маркел. И тут полная ясность. Отойдет. А кости что ж, кости срастутся. Но где же четвертый? И кони вот еще. Один Маркелов, этого надо пристрелить, чтоб не мучился, и один казачий — похоже, убит наповал. Маркел стрелял. Но где ж четвертый конь? Вот чудеса-то! Ни хозяина, ни коня. Значит, сбежал, испугался, не участвовал в драке, а они за криками, за пальбой и не заметили. Второго казачьего коня Сибирцев тоже подвязал к дедовской бричке. Маркел тем временем обрезал постромки упавшей своей лошади, поднял под мышки раненого и легко, как младенца, сунул его на пол своей брички. Тот взвыл от сильного толчка, но Маркел грозно на него прикрикнул, и казак смолк. Потом он развернул бричку, отъехал на несколько шагов, вернулся к лежащей лошади, деловито вставил ей в ухо наган и выстрелил. Так же деловито и молча сел на передок и, обернувшись, крикнул Сибирцеву: — Вы со мной? — Если не возражаете. — Прошу, — Маркел подвинулся, освобождая место рядом. — Егорий, езжай следом. — И через короткую паузу спросил: — Это вы — Сибирцев? — Ну, что будем делать дальше? — глядя в темное пространство, спросил Маркел. — Хотите добрый совет? — вопросом же отозвался Сибирцев. — Слушаю. — Сразу по приезде в Сосновку покойников и раненого надо сдать в милицию. Предварительно обыскав, естественно. Придумайте, зачем вы оказались в дороге в это время. — А вы? — после паузы, не поворачивая головы, спросил Маркел. — Со мной проще, — вздохнул Сибирцев. — У меня ость соответствующий мандат: всякие там заготовки и прочее. Обыкновенная липа, но печать и подпись секретаря губисполкома действуют безотказно. Проверено. — Ну, вообще-то… — начал Маркел и замолчал. — Убитые лошади на дороге сами по себе не валяются. Значит, вы выезжали в ночь. Причина? Навестить родню в Мишарине — исключается. — Не понимаю вас, — насторожился Маркел. — Сейчас поймете… Остановите, пожалуйста, растрясло, знаете ли, никакого спасу нет. — Сибирцев, кряхтя, слез на землю и, с трудом изгибая спину, прошел несколько шагов вперед по дороге. — Не хотите немного размять ноги? Эй, Егор Федосеевич, отдохни маленько. Сейчас дальше поедем… Я, собственно, вот о чем, — негромко сказал он, когда Маркел поравнялся с ним. — Вы, вероятно, мало что знаете, или, во всяком случае, далеко не все. А знать надо. Дело в том, что Павел Родионович был арестован. — Да что вы?.. — деланно испугался Маркел, и Сибирцев его прекрасно понял. — Почему… был? Вот оно: знает, но не все. — Прошлой ночью, пытаясь избежать допросов и отправки в чека, в Козлов, он покончил жизнь самоубийством. С колокольни… — Боже мой, — пробормотал Маркел. А вот теперь — искренне, отметил Сибирцев. — О судьбе Варвары Дмитриевны знаете? — сразу же спросил, не делая паузы, Сибирцев. — Да, — сорвалось у Маркела. Ну вот, значит, уже успел здесь побывать гонец. Но уехал он накануне самоубийства попа и потому ни о чем дальнейшем не знал. И Маркел не знает. А помчался он нынче в Мишарино выручать свояка, если это, конечно, удастся. — О том, что у вас с Павлом Родионовичем были не просто приятельские, а близкие родственные отношения, в Мишарине знают? Как вы полагаете? — Не думаю, — с сомнением протянул Маркел. — Разве что… А вы-то откуда знаете? — вдруг насторожился он. — Я — другой разговор. Но о вас знают. И помнят вашу еще прошлогоднюю — на Покров, да? — гулянку, и как нынче, перед Пасхой, в свою очередь навещал вас святой отец, подарки привозил… Мужики рассказывали, но, между прочим, без всяких задних мыслей. — Кто именно, не помните? — небрежно, но с явным напряжением в голосе спросил Маркел. — Ох, да не упомню теперь. Случайный был разговор, я с ними и не знаком, в сущности, ни с кем, ведь с койки буквально вчера поднялся. А это возле храма было. В первый раз выбрался погулять, вижу, мужики колодец ладят, ну, присел, покурили, поболтали. Дед наш все порывался у Варвары Дмитриевны… Ох, ты, горе горькое! — тяжело, искренне вздохнул Сибирцев. — Ну да, все хотел народ наливочкой угостить. Вот тогда и зашла, по-моему, речь о том, что большой любитель батюшка по этой-то части, а следом, стало быть, и свояк всплыл. Вот, пожалуй, и все. Большую наживку закинул Маркелу Сибирцев. Теперь надо было дать ему время все прожевать, обдумать и принять решение. Главное — не торопиться. Маркел и так знает со слов своего покойного родственника о том, кто таков Сибирцев, откуда он и зачем. Пусть теперь думает, что это Сибирцев его проверяет. Ибо при всем желании не смог бы взволнованный Павел Родионович повторить Маркелу слово в слово их ночную беседу. Ведь и выпили с отцом Павлом, и закусили, — как тут все упомнишь?.. — Ну что ж, — прервал тяжкое молчание Маркел, — скажу по чести, ошеломили вы меня. Однако давайте, действительно, обыщем разбойников. С помощью Егора Федосеевича Маркел долго шуровал в карманах и мешках убитых, переворачивая трупы и гулко стукая ими по железному днищу поповской брички. Потом, посвечивая фонарем, принялся за раненого. Делал свое дело споро и молча. Наконец повернулся к Сибирцеву, но, не видя его, сказал в темноту: — Ехать бы надо. Скоро светать начнет. Думаю, дома еще раз посмотрим, а уж тогда и решим. Давайте поторапливаться. Надо до свету успеть. Дальнейшее путешествие прошло в молчании. Тяжела была эта дорога. Если днем еще как-то удавалось выбирать путь, объезжать рытвины, колдобины, высокие корни, то сейчас, в темноте, Маркел гнал бричку, можно сказать, вслепую. Улегшаяся было пыль, не-остывшая за ночь, клубилась вокруг, и дышалось с трудом. Только однажды, когда вырвались из леса и уже на виду слабых дальних огоньков — на железнодорожной станции, вероятно, так определил Сибирцев, — обернулся Маркел и, напрягая голос, крикнул, заглушив стук колес: — Не доедет он, я думаю. Сибирцев, сидевший теперь сзади, понял, о кои речь, нашел руку раненого, нащупал пульс. Рука была вялая, безвольная, пульс едва ощущался. Похоже, прав Маркел, но Сибирцев уже ничем не сумел бы помочь. Его и самого так растрясло, что он понял: это испытание даром не сойдет. Спину жгло раскаленным шилом, кружилась голова, тошнило от качки, но он держался, ухватясь за высокие борта брички, изредка оборачивался, различая на фоне бледнеющей восточной части неба темный силуэт скачущей следом поповской повозки. Здесь, на равнине, пыли стало меньше, потянуло холодком, видно, где-то неподалеку была река, и задышалось легче. Понемногу прояснилось в голове, хотя между лопатками по-прежнему пекло. Что-то ощутимо стекало по спине: может, пот от напряжения, а может, что хуже, — рана открылась. Последнее было бы теперь совершенно некстати. Беспечно жили в Сосновке. Ни одной живой души не встретили, пока петляли, громыхая кованными колесами по булыжным улочкам. Ни огонька не светилось в темных окнах. Ветер окутывал запахами крапивы и паровозного дыма — это со станции. Дом Маркела выходил тремя окнами на улицу, а двор был огорожен высоким деревянным забором. Ворота не скрипели на хорошо смазанных петлях, поэтому и тут не привлекли ничьего внимания. Пока то да се, въехали во двор, заперли ворота, совсем уже развиднелось, третий час, поди, рано светает теперь, скоро пойдут самые короткие ночи. Первым делом Сибирцев осмотрел раненого, благо света уже не требовалось. Он был очень плох, без сознания, дышал редко, с трудом, со свистом. — В больницу б его надо, — покачал головой Сибирцев. Он обернулся к подошедшему Маркелу и теперь мог разглядеть своего нового хозяина: крупный, чернобородый, с глубоко посаженными темными главами, он сам напоминал лесного разбойника. — Я бы его не в больницу… — низким, хриплым голосом возразил Маркел и добавил: — Но придется, видать… А что у вас-то? — Да вот, поглядеть бы. Боюсь, откроется, вовсе залягу. — Ну-ка, давайте в дом, — приказал он. — Егорий, ступай за мной. Нужен. В неширокой горнице Маркел сразу засветил лампу на столе, задернул на окнах плотные холстинные занавески и кивнул на широкую лавку вдоль окон! — Раздевайтесь. Сибирцев снял пиджак, гимнастерку, нательную рубаху и, подчиняясь движениям рук Маркела, повернулся спиной к лампе. Маркел начал быстро и ловко разматывать бинты, перекрещивающие спину Сибирцева. — М-да, — сказал через короткое время. — Ну-ка, потерпите… Спину нестерпимо обожгло. Это он оторвал прикипевшую, заскорузлую марлю. — Есть, есть немного. Но ничего… Егорий, ну-ка достань мне из буфета… Сейчас мы вам, уважаемый, дезинфекцию устроим, по-нашему, по-простому. Маркел с треском оторвал кусок бинта, намочил его из горлышка бутылки и начал вытирать края раны. Спина пылала, будто ее обложили раскаленными угольями, Сибирцев с трудом сдерживался от стона. Можно было бы, конечно, и не терпеть, не сдерживаться, но гордость не позволяла. Если Маркел — в прошлом военный, он должен оценить все по достоинству: и саму рану, и это никому не нужное терпение. — Ничего… Хорошая ранка, — констатировал с явным удовольствием Маркел. — А каково происхождение, позвольте полюбопытствовать? — Было дело… — как можно небрежнее бросил Сибирцев. — Да, да… — хмыкнул Маркел. — Егорий, иди-ка, подержи тряпицу, я сейчас… Он вышел в сени, чем-то негромко загремел там и вскоре вернулся, держа в руке кружку. Обмакнул тряпицу в темную жидкость и распластал ее на ране. Скоро стало легче дышать, да и жжение вроде бы утишилось. — Через час сменишь… Ну-с, уважаемый, первая помощь оказана. Лежите тут пока, вот вам подостлать, — он бросил на лавку пахнущий пылью тулуп, — а я повезу нашего разбойника. Тем-то уже торопиться некуда Ворочусь, поговорим… — И негромко добавил: — А ваши слова я обдумаю. Сибирцев подождал, пока негромко стукнули ворота, прогремели по булыжнику под окнами колеса маркеловой брички, и только тогда повернулся к деду. — Слышь, Егор Федосеевич, вали-ка ты, брат, вон туда, на лежанку, да и я ноги вытяну. Дед, ни слова не говоря, перебрался на невысокую лежанку а уже через минуту топко засвистел носом. Уморился, понятное дело. Вот теперь можно было я оглядеться. Сибирцев приподнялся, удивившись, что почти не чувствует боля. Вероятно, Маркелова примочка обладала воистину чудодейственной силой. Осторожно сел, согнувшись, на лавке, чтобы не отвалился компресс, прибавил свету в лампе. Еще когда только вошли в дом, несмотря на смутное свое состояние, успел Сибирцев мельком, стараясь ничего не упустить, оглядеть горницу. Резной высокий буфет со стеклянными дверцами, из толстых дубовых досок стол, широкая лавка вдоль, на которой я спать можно, да пяток массивных, грубо сработанных табуреток — вот и вся неприхотливая меблировка. Одна дверь вела из сеней, за другой, видимо, есть еще комната, а может, кухня, отделенная от горницы деревянной перегородкой, разрезанной пополам беленым торцом печи с лежанкой, где сейчас высвистывал Егор Федосеевич. Да вот еще в углу, над лавкой, маленький иконостас с тремя образами в футлярах, похожий на зеркальное трюмо, перед которым в зеленой чашечке-лампадке слабо светился, отражаясь в стеклах, огонек. Ни фотографий в рамках па стенах, ни чего-либо другого, что обычно вывешивается в избах, здесь не было. Голый дощатый пол, только у порога половичок — ноги вытирать со двора. Не густо, не за что зацепиться глазу. Выло б какое фото или картинка-вырезка из той же “Нивы”, можно посмотреть, поинтересоваться, спросить. Тогда взгляд Сибирцева не ускользнул от Маркела. — Так и живу, — словно бы между прочим, заметил он. — Не люблю ничего лишнего. “Правильно делаешь, что не любишь”, — подумал теперь Сибирцев, испытывая странное сочувствие к Маркелу. Он же, в общем, прекрасно знал, к кому ехал и зачем. “Сурьезный мужик”, по словам деда Егора, показался более серьезным, нежели полагал Сибирцев. Но вот неожиданное теперь заключалось, пожалуй, именно в том, что он начал испытывать симпатию к Маркелу. И это уже следовало крепко обдумать. Раз о симпатиях речь пошла, тут ердо быть максимально, предельно внимательным и осторожным, это тебе, уважаемый, не отец Павел с его эмоциями, восклицаниями и неистребимой жаждой быть уверенным в своих первых впечатлениях. Тут человек, похоже, битый, тертый, “сурьезный”, одним словом. А ведь он еще ни разу не назвал Сибирцева по имени-отчеству, хотя конечно же знал от свояка. Просто Сибирцев еще не представился сам, и, следовательно, не было у Маркела повода открываться. И каков же вывод? А вывод напрашивался прямой: Маркел, или как там его зовут на самом деле, несмотря на всю свою внешнюю угрюмость, мужиковатость, человек другого круга. Чувствуется в нем и своеобразное, кастовое воспитание, и определенные жизненные навыка, скорее всего, унаследованные от старого офицерства. И аскетичность — не придуманная, не случайная, а устоявшаяся, похоже, врожденная. Не столько даже слова, сколько интонации, с которыми он произносил их, утверждали, что человек этот умел и был приучен командовать. А борода разбойничья, разудалая, — так что ж, бороду можно и сбрить, и чем тогда он, скажем, не гвардеец Его Императорского Величества? Если Сибирцева подлечить, да привести в порядок, да прическу госпитальную отрастить, тоже, поди, сразу не отличишь от какого-нибудь штабного бездельника. Хотя, кто ж ею знает… Рана ему, видишь ты, понравилась. Человек, прошедший войну, знает, откуда такие раны: это ведь революционные солдатики, случалось, спины своих ненавистных офицеров выцеливали. А тут полковник из Сибири, да еще недавно в деле побывал… И другие отметины наверняка он обнаружил. Шрамы, они много бывалому человеку рассказывают… Ну что ж, пока все складывается удачно. И оказанная помощь там, на ночной дороге, пришлась как нельзя кстати. Сибирцев теперь ясно понимал, что Маркел и есть тот единственный человек, у которого мог отец Павел хранить оружие. Много оружия. Интересно только, как он теперь сумеет объяснить отказ в помощи мишаринским. Ведь здесь, в Сосновке, и продотрядовцы должны быть, хлеб же, товарная станция, железнодорожный тупик, и чоновцы, и милиция, следовательно. Как объяснит? Нет, сейчас рано еще вести разговоры на эту тему: полковник Сибирцев, находившийся в Мишарине инкогнито, не должен знать об этом. А мужицкие разговоры — что ж, их на веру нынче никак не должно принимать, мало ли о чем болтают мужики. Может, не добрался тот мишаринский гонец, испугался, перехватили его, в конце концов… Однако же и не испугался оп, и добрался, это доподлинно известно, но знать об этом Сибирцеву не следует. Сам скажет Маркел, если пожелает раскрыться. А раскрыться ему, видимо, все же придется, куда денется. Жаль, чем-то он очень симпатичный мужик. И потому наверняка трудный орешек. Маркел появился только днем. Сибирцев и дед успели хорошо выспаться, Егор Федосеевич дважды сменил компресс на ране Сибирцева, и она вовсе перестала зудеть, успокоилась, если так дальше пойдет, то и сплясать не грех. Единственное, чего теперь хотелось, это есть. Но выходить во двор, к бричке, Сибирцев деду запретил, а шарить съестное в доме посчитал ниже своего достоинства. Ближе к полудню за окнами прогремели колеса, слегка приоткрыв занавеску, Сибирцев увидел бричку Маркела, самого хозяина. Был он деловит, спокоен, несуетлив, словно не коснулись его вовсе события прошедшей ночи. Он вошел в дом, старательно вытер о половичок ноги, хотя никакой грязи на них не было, искоса оглядел горницу, деда с Сибирцевым, слегка кивнул и сказал деду: — Там для тебя, Егорий, в сенях сапоги. Забери, должны быть впору. Дед петухом выскочил в сени, застучал там чем-то и вернулся по-прежнему босой, но сияющий, а в руках держал, обняв как ребенка, пару поношенных сапог. — Маркел Осипыч, милай, ай-я-яй, ну в саму пору. Маркел устало отмахнулся и взглянул на Сибирцева. Тому и без всяких слов стало ясно, чьи это сапоги. Оп лишь кивнул, на что хозяин ответил со вздохом, негромко: — Да, в общем, никакой нужды уже не было. Оставил в морге, потом был в милиции, надо же протоколы и все такое прочее. Осмотры, освидетельствования. Все записали, вопросы исчерпаны, тем более, что и документов при них никаких не оказалось. Записали как дезертиров… Ну-ка, Егорий, не толкись тут, а ступай в погреб — знаешь, где он? — и принеси там… мяса и чего найдешь. А то гость наш совсем скис. — И когда дед ушел, добавил: — Меня народ знает, лучше под горячую руку не попадаться. Можете быть спокойны, о вас слова не сказано. Да, кстати, не пора ли нам окончательно познакомиться? — Давно ждал этого вопроса. — Сибирцев чуть сощурился и нельзя было понять: улыбается он или насмехается. — Прошу, вот. — Он протянул свой документ, тот самый, сибирский. Маркел внимательно его прочитал, хмыкнул, вернул Сибирцеву. — Стало быть, Михаил Александрович? Понятно. А Гривицкого давно ли видели? — Перед отбытием. В марте… да, в самом начале, в первых числах, чтоб быть точным. — Ну и как он? Прошу простить за назойливость, я потом объясню. — Как? — Сибирцев пожал плечами. — Начальство не выбирают. — А вы давно о ним знакомы? — С восемнадцатого. Точнее, с апреля. В штабе генерала Хорвата, в Харбине познакомились. Тогда он был поручиком. Сейчас — полковник. Как изволить видеть, начальник военного отдела Главсибштаба. Я его заместитель. — И тоже полковник, — с непонятным юмором бросил Маркел. — Что ж тут удивительного? — не принял шутки Сибирцев. — У адмирала быстро росли в чинах. Лично мне, скажу по совести, труднее всего было стать поручиком. Случай помог. Ну, а дальше… — Сибирцев решил, что немного цинизма не помешает. — А что же Петр, он как, тоже случаем? — Да как вам скатать? — Сибирцев почувствовал особую заинтересованность Маркела. — Думаю, Петр Никандрович — нет. Он был в ту пору слишком горд для этого. Впрочем, если вас интересуют подробности, я мог бы рассказать немало интересного. — Благодарю, как-нибудь с удовольствием послушаю. Сибирцев понял, что его тон начал вызывать у Маркел а скрытую пока неприязнь, и не решился настаивать. Вздохнул: — В другой, так в другой. — Ну, а теперь, я полагаю, надо все-таки взглянуть, кто они такие, наши разбойнички. С этими словами Маркел вышел в сени и тут же возвратился с большим мешком в руках и чистой холстиной. Ее он разостлал на столе и поверх вытряхнул из мешка содержимое. Это было обычное солдатское барахло: исподнее, портянки. Но когда Маркел развернул одну из портянок, на стол упал тяжелый литой, потемневшего серебра крест и орден Святого Владимира. — Ах ты ж!.. — охнул Маркел. — Так ведь это Пашины!.. Сибирцев мгновенно вспомнил брошенную казаком фразу: “Пока Игнатка лютел, мы тоже зря времени не теряли…” Он взял небольшой малиновый с золотом и чернью крест с малиновым же бантом, окаймленным черными полоскали, словно взвешивая его на ладони, и взглянул на Маркела. Тот, отвечая на незаданный вопрос, вздохнул: — В шестнадцатом. На Юго-Западном. Поднял солдат в атаку. Был ранен в первых траншеях. Вот оно что!.. Сибирцев покачал головой, осторожно положил орден на стол. — А я ведь тоже там был. Под Барановичами. Маркел очень внимательно, словно впервые, взглянул на него из-под нахмуренных кустистых бровей, потом, отложив серебряный наперстный крест и орден, сгреб барахло в кучу и, ухватив холстину за концы, резко отшвырнул все в угол горницы. Крест же и орден перенес на киот, к лампаде. — В шестнадцатом, говорите? — спросил словно самого себя. — Да, летом. В июле. — В июле Паша уже вышел из госпиталя. И получил приход в Мишарине. — А вы? — спокойно спросил Сибирцев. — Я?.. — Маркел исподлобья взглянул па него, поиграл бровями. — Поговорим, коли охота… Давайте-ка обедать. Егорий! Где ты пропал? — Тута я, иду уже, милай, — отозвался на сеней дед. Маркел поставил на стол глубокую глиняную миску с крупно нарезанными кусками холодной вареной свинины, другую — поменьше — с какими-то вкусно пахнущими соленьями, нарезал несколько ломтей духовитого хлеба и поставил три стойки. — Н-ну-с, — сказал с легкой насмешкой, — не побрезгуйте, чем богат. По-холостяцки. — И, увидев, что Сибирцев взялся за рубаху, остановил движением руки: — Здесь, извините, дам-с нет, не трудитесь. Пусть крепче подсохнет, а к вечеру мы вас перебинтуем, и вы забудете об этой гадости. Сибирцев улыбнулся неожиданной изысканности слога: н-ну-с, дам-с — и, придвинув двумя руками тяжелую табуретку, сел к столу напротив Маркела. Ему было весьма любопытно наблюдать, что хлеб, к примеру, Маркел резал не по-крестьянски, у груди, а прямо на дубовой доске стола, чего мужик никогда не сделает, вот и стопки он поставил, держа их в горсти на донышки. Другой бы для удобства пальцы внутрь засунул — чего, мол, стесняться, у нас по-простому. Нет, не крестьянин этот Маркел, и никогда им не был. Словно в подтверждение мысли Сибирцева, он выдвинул металлически звякнувший ящик буфета и достал оттуда три вилки и три ножа, грудкой положил на середину стола. Серебро, определил Сибирцев. Он взял нож с толстой фигурной рукояткой и увидел выгравированную в узорчатом овале витиеватую букву — не то “В”, не то “З”. Фамильное серебро, из поколения в поколение передавалось, если, конечно, не перекочевывало оно в чужие руки. Да, любопытно все это. Маркел, ни слова не говоря, тем не менее каждым своим жестом подчеркивал немужицкое свое происхождение. И это его ласково-снисходительное “Паша”, и точное знание места, где был совершен его воинский подвиг, и лапидарная краткость военного донесения, и даже вот это: как, почти не глядя, вытянутой рукой он разлил в стопки самогон — по резкому запаху понял Сибирцев. Тоже фронтовая привычка. Как говорится, я тебе ни о чем не сказал, но ты можешь и сам легко догадаться. Что ж, только с дураками иметь дело опасно. — Со знакомством, стало быть? — Маркел немного приподнял свою стопку. — Весьма рад, — Сибирцев несколько чопорно коснулся своей стопкой маркеловской. — Взаимно, — буркнул Маркел и кивнул. — Не знаю, право, но откуда-то мне ваша фамилия, Михаил Александрович, знакома… Нет, не могу припомнить… Ну, будем здоровы. Да вы ешьте, не стесняйтесь, — будто спохватился он вдруг. — Это мне, извините, не лезет кусок в глотку. А зря он: мясо было жирное, вкусное, в самую меру посоленное. Сибирцев наконец ощутил, что по-настоящему голоден, соскучился по живому, так сказать, мясу, осточертели все эти концентраты, тушенки, щавельные каши, несчастные крохи, чтоб только жизнь поддержать. И потому сейчас он ел жадно, накалывая на вилку в миске большие куски и отрезая понемногу ножом. Егор Федосеевич отлично справлялся руками. И глядя на них, Маркел почему-то с непонятной грустью покачивал головой. — Мне, право, неудобно, Маркел Осипович, — начал было Сибирцев, отрываясь от пищи я вытирая пальцы тряпицей, заменившей ему платок. — Не стоит, ей-богу, — небрежно махнул концами пальцев Маркел. Он снова искоса взглянул на деда, усмехнулся: — Егорий, а не хочешь ли ты взять, голубчик, вот этот кусок, побольше, да пойти посидеть на крылечке, на свежем воздухе, а? И если кто меня кликнет с улицы, позовешь. Прихватив кусок мяса и ломоть хлеба, дед поспешно вышел в сени. Маркел проводил его взглядом и повернулся к Сибирцеву. — Простите, здесь у вас как?.. — начал было Сибирцев, и Маркел его сразу понял: — Курите. Сибирцев достал из кармана пиджака примятую коробку папирос “Дюбек” и спички, неторопливо выпрямил и слегка размял папиросу, закурил. Маркел небрежным жестом взял коробку, повертел ее в пальцах, прочитал название фабрики и так же небрежно откинул на стол. — До сих пор не укладывается у меня в голове, — начал Сибирцев, — поступок вашего свояка. Кстати, почему вы его Пашей зовете, это же его церковное, надо понимать, имя, а вообще-то он… — Руськой он был всю жизнь. Амвросием папаша назвал его, большой был оригинал. Да, это уж после ранения стал Павлом. Очень его Варвара не любила это — Руська, вечная им обоим память… Я понимаю, о чем вы… Священник, мол, с Богом один на один, а тут вдруг — этакое… Да, принял он большой грех на душу. А я, знаете ли, одобряю его, хоть, чую, когда-нибудь отольется мне это богохульство. Но что поделаешь? Жизнь гораздо сложнее, чем нам думается. — Согласен с вами полностью, — кивнул Сибирцев. — Я ведь тоже по этому поводу беспрестанно размышляю. Полагаю, не мог он поступить иначе… Не успели мы с ним всерьез поговорить — жаль. А вы с ним, значит… — Да, чтобы предупредить ваши вопросы, сразу отвечу: моей женой была Алена, младшая сестрица Варвары. Погибла она в марте пятнадцатого. Целый год известие ко мне шло….. Паша и привез. — Где? — тихо спросил Сибирцев. — В Августовских лесах. — А-а, на Северо-Западном… — слитком хорошо известны были эти места прошедшим великую войну. Сибирцев, недоучившийся студент-медик, закончил краткосрочные курсы прапорщиков, попал в действующую армию, когда там уже ходили легенды о героизме русских еойск, отступавших из Восточной Пруссии под непрерывным обстрелом германских пушек: гранатами и шрапнелью — по окопам, а по штабам и резервам — “чемоданами”, тяжелыми снарядами дальнобойной артиллерии. Ужас и смерть беспрерывно сеяли эти проклятые немецкие “чемоданы”… — Да, смертельная контузия, — вздохнул Маркел. — Говорили, что полевой лазарет разнесло вдребезги. Зачем ей это было надо, не знаю….. Однако что за польза от всех этих бесплодных воспоминаний?.. Будет, право. Так вы, значит, у нас по продовольственной части? А с какой, собственно, стати? Ведь для этой цели у пас имеются продотряды, хотя указом о введении продналога они формально и ликвидированы. — Ну как же, а реквизированный весной хлеб надо вывозить, охранять? А излишки, согласно новому продналогу… — Да какие там излишки? — зло отмахнулся Маркел. — Откуда они возьмутся? Голод идет. Страшный голод, уважаемый Михаил Александрович. И чем вы тут будете заниматься, не представляю, простите великодушно… Кстати, извините, я ведь не удосужился как-то взглянуть на этот ваш документ. Для порядка, знаете ли. Какая-никакая, а все же власть. Не позволите полюбопытствовать? — Пожалуйста, — Сибирцев показал мандат, о котором давеча говорил. Маркел внимательно посмотрел его, даже на просвет взглянул, и отдал, кивнув. — Есть доверие… А что, Михаил Александрович, — насмешливо улыбнулся он вдруг, — может, и вправду имеете вы такую власть, чтоб грабеж прекратить? — В каком смысле? — В самом прямом. Да вот, рассудите. Как уж сказано было, официальное введение продовольственного налога населению отменяет необходимость противуправных действий, да и самого существования продотрядов, заградотрядов и всех прочих незаконных ныне учреждений власти. Однако же, если поглядеть непредвзято, ведь продолжают грабить мужика. Только теперь под другим — хотите, флагом, хотите, соусом — как вам будет угодно. На всякий резонный вопрос — ответ однозначен: мы, говорят, крестьянина-бедняка не трогаем, мы у кулака шарим. Да откуда ж тебе знать: кулак он или нет? А на это, отвечают, у нас сильно развито классовое чутье. Видим — хозяйство в порядке, прибыль есть, значит, что? Непорядок. Вот он и есть кулак. И шерстят. А скажите-ка вы мне, когда у настоящего крестьянина в хозяйстве, извините, бардак был? Так почему же он кулак? Ему в семнадцатом землю в вечное пользование дали, иначе б отвернулся он от вас, я имею в виду большевиков, коих вы представляете… А сами, простите, кто будете по убеждениям, если не секрет, конечно? — Социалист-революционер. — Ага, эсер, значит. Так что ж вы, уважаемые, свой-то единственный путёвый лозунг большевакам-то отдали, а? Обокрали они вас. Вы все шумели, да только обещали землицу мужикам на веки вечные, а они объявили вслух, декрет приняли, да и отдали, вот и откачнулась к ним Россия-матушка. — Я смотрю, — улыбнулся Сибирцев, — и у вас тут, в медвежьем-то углу, тоже высокая политика в чести? — Ах, нынче разве что одной политикой и бываешь сыт по горло. Вам не кажется странным, что есть у России такая непонятная особенность: чем меньше порядку, чем скуднее жратва, тем больше все рвутся в политику? Это вместо того, чтоб делом заниматься… Невыгодно-с! Вот отнять, обобрать, ограбить работника — это выгодно. А чтоб самому? Ни-ни, куда там! Нам некогда, мы политики… Паскудство. Ну, да Бог с ними со всеми. Все едино не поумнеют… — Вопрос вот хочу вам задать, Маркел Осипович, — Сибирцев сосредоточенно катал по столу маленький хлебный шарик и наблюдал за ним так, будто это дело было для него теперь самым главным. — Я слышал вчера от некоторых мишаранских мужиков, что они посылали сюда, к вам, в волостной Совет, гонца за помощью. Так отчего не помогли? Ведь сами говорили: и заградотряд, и милиция, и чоновцы. Вон сила какая! Или не добрался гонец? Маркел уперся хмурым взором в стол и послр долгой паузы ответил, пожав плечами: — Мужики в Совете так решили, что и сами могут справиться мишаринские. Народ там небедный, должен свое хозяйство отстоять. Ну, а на нет и суда нет. Однако справились же? Побили ведь банду? То-то и оно. Не с того конца власть к мужику подходит. Дай ему полную волю, он добром и отплатит. А будешь ты его кнутом, хрен с кисточкой получишь… Однако, если позволите, и я задам вопрос. А как это вам удалось, так сказать, нейтралитет сохранить? И опять же слухи дошли, будто кто-то тайно помогал чекистам. Вроде как мало их совсем было, чтоб удержать село, да и мужики поначалу не шибко им навстречу пошли. А там, говорят, нашлась чья-то умная голова и организовала оборону, а? Вот оно, наконец понял Сибирцев и взглянул па Маркела. Но тот сидел по-прежнему, упрямо глядя в пол, а по его фигуре незаметно было, чтобы он напрягся, напружинился, что ли. Нет, его бугристые локти спокойно лежали на столе, а крупные пальцы с квадратными широкими ногтями были мирно сцеплены в замок. — Да как вам ответить, затрудняюсь, честное слово. Ежели объективно, то, как я понимаю, несомненно помог. А что оставалось делать? Село по ветру пускать? Они ж все-таки бандитами оказались, вот и вы на своей, так сказать, шкуре испытать изволили. Надо было непременно, любым способом унять грабежи и поджога. Нет ничего проще, чтобы скомпрометировать любое святое дело. Ну, а кроме всего прочего, совершенно случайно оказалась и сугубо личная причина. — Скажите пожалуйста, — с сомнением качнул головой Маркел. — Да, как это ни покажется странным… Впрочем, вам, пожалуй, неинтересно… — Ну, отчего же… Необычайно все это было интересно, так понял иронию Маркела Сибирцев. “А особенно — на чем я проколюсь. Ну что ж, хозяин дорогой, — сказал сам себе Сибирцев, — я-то тебе нарисую картинку, а ты пойди потом проверь, если сумеешь, конечно”. Самая лучшая маскировка — полное отсутствие оной. Иными словами: хочешь обмануть, говори полную правду. Почти полную, чтобы быть до конца точным. Требуется лишь незаметно переместить, переставить акценты, в события приобретут совершенно естественное, однако противоположное звучание. Все это знал Сибирцев, собираясь поведать своему опасному собеседнику невероятную, но абсолютно правдивую историю. Проверяй, коли есть охота. Да ведь и не с Нырковым же сейчас собирался знакомить Маркела Сибирцев. — Дело в том, — начал он медленно, как бы вспоминая, — что по дороге сюда из Омска… Вам ведь говорил уже об этом Павел Родионович, не так ли? Так вот, попал я в совершенно глупую перестрелку. Очередная какая-то банда чистила поезд, ну и… сами понимаете, их много на дороге, ничему и никому не подчиняющихся. Одним словом, с тяжелым ранением попал я в госпиталь, в Козлове. Документы у меня были чистые. Едва пришел в себя, вспомнил, что где-то в этих краях находится усадьба, где вырос мой приятель, некто Яша Сивачев, мы с ним вместе там служили, сперва у Хорвата, потом у Семенова. Надо сказать, что служил Сивачев исправно, хотя, как я догадывался, в чем-то сочувствовал красным. Впрочем, там, на Востоке, наша молодежь довольно быстро разочаровалась в белом движении, и считаться в некотором роде либералом… Словом, никто особого греха в этом не видел. А потом Сивачев исчез, и мы узнали, что он действительно оказался лазутчиком красных. Можете себе представить, как всех нас, его знакомых, таскала контрразведка!.. Итак, прошло время, вспомнил я о Сивачеве и решил проверить, остались ли кто-либо из его родных. Выяснилось, остались, живут в Мишарине. Мать престарелая и сестра. Я послал им весточку, и Марья Григорьевна, сестрица Сивачева, естественно, примчалась, чтоб увидеть сослуживца своего брата, покойного, как она полагала. Я, впрочем, тоже в этом был уверен… Договорившись с врачами, привезла она меня к себе в усадьбу, стала лечить, и вот, как видите, встал на ноги., Но самое поразительное было дальше… — Я, кажется, догадываюсь, — усмехнулся Маркел. — Ту банду, что налетела на Мишарино, возглавлял Сивачев? Так? — Именно… — протянул Сибирцев, демонстрируя искреннее изумление прозорливостью Маркела. — Но позвольте, если вы знаете, то, может быть, дальнейшее… — теперь Сибирцев продемонстрировал свою полнейшую растерянность. — А дальше, — вскинул брови, с иронией продолжал Маркел, — случилось, похоже, так, что вы с ним встретились. И начали выяснять отношения, после чего кого-то из немногочисленной родни Сивачевых отнесли на кладбище. Отлично поставлена слежка, подумал Сибирцев. Вроде ведь и никого рядом не било. А впрочем… победители, как правило, беспечны. Невнимательны… Он почувствовал, как независимо от собственной воли напрягается, словно тело само собиралось для прыжка. А вот это погубит сразу. Наоборот, никакого напряженка, полная расслабленность. Удивление, изумление, испуг — что угодно, только не внешняя собранность… Спасение пришло с неожиданной стороны. За окном послышался конский топот, а следом — резкий стук в ворота. Прибежал Егор Федосеевич. — Маркел Осипыч, милай, а тама к тябе! — Иду, иду, — сказал хозяин, поднимаясь и окидывая стол взглядом. — На всякий случай накиньте гимнастерку… Мы потом договорим, коли появится охота… Хотя… возможно, это действительно личное. Странно, что в последней фразе, в ее тоне, во всяком случае так показалось Сибирцеву, не было и намека на какую-то угрозу или хотя бы на недоверие. Однако что же происходит? Если гонец донес о похоронах Якова, то как он мог не знать о смерти попа? А если не о самих похоронах привез весть гонец, то тогда… тогда все становятся на место: Яков был убит Сибирцевым еще накануне, днем, а отец Павел свел счеты с жизнью позже, ночью. Значит, гонец ушел вечером того же дня. Ну, а о похоронах догадаться — великого ума не надо. И все-таки, черт его знает, совсем запутался Сибирцев с этим “серьезным” Маркелом. Ах, как славно было бы, если бы удалось перетянуть вот такого мужика на свою сторону… Убедить, уговорить, объяснить, что происходит. Он же, поди, и сам все четко видит и понимает, он же умный человек… Но как это сделать? Открыться? Нет, ни в коем случае. Нырков, тот просто бы арестовал — и дело с концом. Но это — Нырков. У него впереди мировая революция, ему некогда каждым отдельным человеком заниматься. А Маркела надо именно убеждать, перетягивать на свою сторону, долго, терпеливо, но уверенно. По силам ли такая задача?.. Договорить в этот вечер не пришлось. Вернувшись через несколько минут, Маркел сказал, что его вызывают в волисполком, надо срочно снарядить с полсотни телег с мужиками и в спешном порядке выехать в Карповку, это примерно в двадцати верстах отсюда. Дело там какое-то срочное у военных обнаружилось. Сопровождать будет заградотряд и чоновцы. Такая срочность и усиленная охрана диктуются известиями о том, что через Моршанский уезд возможны прорывы антоновских отрядов, убегающих с юга от наступающих красных войск. Словом, мишаринская история продолжалась. Маркел посоветовал Сибирцеву отлежаться денек под присмотром деда, а там, глядишь, можно будет заняться делом. Показав деду, где что в доме находится, Маркел торопливо пожал Сибирцеву руку, подмигнул и неожиданно сказал: — А я все равно вспомню, откуда знаю вашу фамилию. Обязательно вспомню. Кстати, если вдруг, хотя я в этом и не уверен, кто-нибудь навестит и станет интересоваться, что сказал доктор, думаю, вы не сочтете за особый труд ответить, что поездка может состояться утром. Ну, честь имею. И с тем стремительно ушел. За сном, обедом, разговорами даже и не заметил Сибирцев, как день стал клониться к вечеру. В доме пахло старым деревом, высушенными травами. Неутомимо тлела лампадка, источая тонкий ладанный дух. Воспользовавшись отсутствием Егора Федосеевича, вышедшего по своим делам на двор, Сибирцев решил осмотреть жилье, пока еще не совсем стемнело. Для начала он забрался на лавку и поснимал футляры икон. Открыл их: внутри ничего кроме икон не было. Осторожно живит Маркел. Конечно, случись неожиданный обыск, сразу сюда руки потянутся. Интересно другое, ведь Маркел не является партийцем, а тем не менее состоит в Совете. Значит, пользуется уважением, иначе вряд ли бы его назначили на такой пост, назначили, не поглядев, что беспартийный. А насчет лозунгов-то он правильно понимает, знает, что почем и откуда. Может, когда-то и сам эсерам сочувствовал? Или до сих пор неравнодушен? На печке и вокруг нее тоже ничего достойного внимания не было, так, травы сушеные да какие-то пыльные веники. За перегородкой, как предположил Сибирцев, была небольшая кухня. Стол, полки, посуда, неширокий топчан. Тоже пусто. В буфете — бутылки, немного столовой посуды, кульки с крупами… Есть еще чердак и, видимо, подвал. Есть погреб. Наконец, сарай и хлев — это еще будучи на дворе заметил Сибирцев. Но путешествие туда лучше совершить утром пораньше, когда народ вокруг еще спит, чтоб не привлекать внимания соседей. А вот дом хорошо бы осмотреть еще сегодня. На что рассчитывал Сибирцев? Найти какие-нибудь следы оружия? Нет. Маркел не такой человек, чтобы держать его дома. Он умен, осторожен и понимает, что за такие вещи — сразу к стенке при нынешнем чрезвычайном-то положении. Сибирцева интересовало другое: он хотел найти хоть какие-то штрихи, которые могли бы рассказать о прошлом хозяина этого дома. Как бы ни был он осторожен, обязательно в какой-либо неучтенной мелочи, забытой бумажке, еще в чем-то, но обязательно должен открыться. Потому, взяв лампу, Сибирцев вышел в темные сени. Открыл осторожно дверь во двор, выглянул и улыбнулся: на козлах для пилки дров сидел Егор Федосеевич и, укрепив на рогах свои сапоги, тщательно обтирал их тряпицей и о чем-то беседовал сам с собой. Сибирцев не стал окликать, беспокоить его. Ведь такая радость! Может, первые сапоги в жизни, и не беда, что сняты с ног покойника. Вдоль стен Сибирцев обошел сени, заглядывая за пустые бочки, ящики. Рукомойник с ведром под ним. На крышке рукомойника — кусок серого, неприятно пахнущего мыла — целое состояние по нынешним временам. Половичок в углу, за большой бочкой. В противоположном углу возвышалась над кучей хозяйственного хлама лестница, над ней закрытый люк на чердак. Сибирцев хотел было шагнуть к лестнице, но передумал, поставил на пол лампу и поднял половичок. Пусто. Пошарил по половицам ладонью и за что-то зацепился, вроде гвоздика загнутого. Придвинул лампу: точно, петелька. В куче хлама под лестницей быстро нашел ржавый загнутый гвоздь, вставил его концом в петельку и потянул о силой на себя. Шевельнулась широкая половица, приподнялась, и под ней открылся темный, пахнущий душной пылью провал. Следом на первой легко поднялась и вторая половица. Обнаружилась небольшая лесенка. Стараясь не шуметь, Сибирцев встал на нее, опустил в подпол лампу и увидел вполне добротное крепкое помещение, выложенное камнем, у стен два широких топчана и стол между ними. Серьезное помещение. С десяток человек разместится, и еще место для оружия останется. Сибирцев ступил на твердый земляной пол. И высота подходящая, сам не задевал макушкой потолка, значит, и Маркел не сильно сгибался. Стены плотные, нигде ни зазора. И выход отсюда, пожалуй, лишь один через люк. Туч тебе и тайник, и тюрьма, если хочешь. Занятное место. Небось не для солений приспособлено… Выбравшись из подвала, Сибирцев привел все в порядок и отправился теперь на чердак. Ну не бывает так, чтоб никаких абсолютно следов. Должен же Маркел где-то дать сбой, промашку. Почему-то сейчас у Сибирцева было двойственное чувство: с одной стороны, он напоминал себе сыщика, ведущего страшно любопытный поиск, увлекательную, опасную игру, а с другой, ему очень не хотелось, чтобы поиск дал какой-нибудь результат. Вот такое томительное и где-то даже гнетущее чувство. Для анализа его не было ни времени, ни возможности — все внимание обострилось до предела. Но Сибирцев догадывался, отчего это так: ему был бы неприятен, нежелателен сейчас любой факт, направленный против Маркела. Что это? Старая, забытая офицерская честь, высокое достоинство, неожиданно проявившееся в последней, мельком брошенной фразе Маркела: “Честь имею”? Или то, что Маркел вот так легко и безоглядно поверил ему лишь за одно то, что вместе были на великой войне, и оставил пароль — ведь никак иначе нельзя понимать слова про доктора и утреннюю поездку? А доктор-то, кстати, здесь при чем? Уж не фельдшера ли Медведева имеет в виду этот пароль? Вот те на!.. Значит, есть-таки связь… Странно, как это сразу не пришло в голову? Сибирцев остановился, заставил себя не отвлекаться и снова принялся оглядывать чердачный хлам. Все тут заплело паутиной. В углах поблескивали старьте бутылки, снова пустые ящики, сломанные стулья, разбитое, видно, шикарное когда-то трюмо. Скорее всего, это не Маркелово барахло, а осталось от прежнего хозяина, ведь говорил дед, что не очень давно живет здесь Маркел, года четыре. А хламу этому, конечно же, гораздо больше лет. Так, может, и искать тут нечего? Сибирцев решил уже спускаться с чердака, передвинул с дороги разбитый венский стул и что-то упало ему на ногу, металлически звякнув. Он нагнулся и поднял саблю. Нет, не саблю, а парадный палаш, так эта штука называлась, — в потертых кожаных ножнах, запыленная и, похоже, крепко проржавевшая. Прихватив палаш с собой, Сибирцев осторожно спустился в сени, прикрыл за собой люк, долго отряхивался от пыли, паутины, что липла к лицу и рукам, и вошел в комнату. Первым делом стал разглядывать палаш. На удивление клинок легко вышел из ножен — не такой уж и старый, значит. И ржавчиной едва-едва тронут — только на эфесе. Различил на клинке возле эфеса какую-то вязь. Тут пришлось напрячь зрение — темновато все-таки. Это была гравировка — надпись, сделанная золотой насечкой: “Полковнику Званицкому Марку Осиповичу от нижних чинов”. Да, славная надпись. С завитушками. Мастер делал. Это значит, что владелец сей штуки воистину пользовался уважением и солдат, и своих офицеров. Не часто такие подарки делали командирам. “Марк Осипович… Позволь-ка, — напрягся Сибирцев, — а как же Маркел Осипович? Странное совпадение…” Он прикрыл палаш шинелью и позвал деда со двора. Тот явился в обнимку со своими сапогами. — Ась, милай? — Забыл спросить, Егор Федосеевич, а не знаешь ли ты, как фамилия нашего хозяина? — А как жа, Звонков ихняя фамилия, как жа… — Понятно. Спасибо. Я тебя вот чего позвал: давай-ка, брат, еще полечимся. — Ета мы зараз, милай, ета чичас! — радостный дед метнулся к буфету, но Сибирцев, смеясь, остановил его: — Да не про то я, погоди малость. Ты мне компресс поменяй, да повязку наложи покрепче. Самому-то не с руки. — Дак чё, милай, — поскучнел дед, — и ета дела нада, как без повязкисто? Нада. Чичас, милай. — Он начал возиться с бинтом. Сибирцев обнажил спину. — Ета дела такая, — забубнил дед, — настойка-то на травках пользительных. Маркел-то Осипыч от умеить, от умеить… И-и, милай, ета кто ж тя такого уделал? — Сибирцев ощутил прикосновение дедовых пальцев к старым шрамам. — Дырки-то? А кто бы ты думал? Война да враги наши, вот кто. Одна, та что справа, — от германца, сквозная была. Под плечом, слева, — это в Сибири. Ну а последняя — посередке. Говорят, Бог троицу любит. Выходит, больше не бывать, а? Так, Егор Федосеевич? — Так-то она так, — вздохнул дед. — Дай-то Господи, тольки ж Бог, бають, предполагаить, а человек, стал быть, располагаить. Не, не след Господа гневить… Он, бають, усе могучий, усю нашу жизню наперед зна-ить. Ай не так, милай? — Так, Егор Федосеевич, кругом ты прав. А стопку ты прими. Причастись. Нельзя ведь без причастия… Дед сноровисто заменил компресс, — рана, кстати, совсем не болела, вот чудо-то! — и стал туго бинтовать и через плечо, и под мышками. И пока он занимался медициной, Сибирцев разговаривал с ним, а думал о своем и пришел к выводу, что Маркел Звонков и есть не кто иной, как полковник Марк Званицкий. Это уже меняло дело. Теперь понятно, почему он “сурьезный” — вот же прицепилось дедово слово… Но что он делает в этой чертовой глуши? Военный человек — это видно, прошедший великую войну, уважаемый, судя по вязи на клинке… Интересно задать ему теперь такой вопрос. Ведь полковник! Не фальшивый, вроде него, Сибирцева, или всех тех прапоров, что превращались в полковников по прихоти очередного атамана, нет, настоящий, доподлинный. Такой человек — находка, подарок для советской власти. А он — тут, мастер извоза, прости Господи… И снова пришла ночь. Тихая, но полная неясных еще опасностей. Этот пароль, доктор и все прочее — ах, если бы, уезжая, не сказал этого Маркел, нет, теперь уж Марк Осипович, — отвык он, поди, от имени своего, — если бы не вся эта грязная игра, как бы легко чувствовал себя Сибирцев. А впрочем, он ведь и прибыл сюда затем, чтобы размотать этот отвратительный затянувшийся клубок смертей, убийств, поджогов, насилий — бандитизма. Так чего ж, собственно, мучиться, переживать? Проще всего, конечно, отправиться сейчас на станцию, есть телефон, связаться с Козловом, с Ильей, вызвать чекистов или обратиться в местную милицию, к чоновцам, на худой конец, в Совет. Хотя, кто знает, что за народ заседает в Совете, если судить о Маркеле этом. А Маркел… нет, Марк, разумеется, фигура сложная. И нельзя так, с маху, решать вопрос о его жизни и смерти. Мог же человек и запутаться. И его могли запутать. Сколько их, преданных России, честных, мужественных людей развела по разным фронтам гражданская война… Ведь не от пьяной же одури брат на брата пошел. А почему все-таки Маркел? К мужику ближе? Марк — господское имя. Им не прикроешься. И Звонков — Званицкий — тоже не Бог весть какая маскировка. Но знал Сибирцев, что лучше всего маскируется тот, кто старается этого не делать. Он потому и выглядит естественно, самим собой, без подделки. Да и кому в голову придет искать врага у себя под носом? Всегда где-то на стороне ищешь. Маскировка… В начале восемнадцатого Сибирцев уходил за кордон, ничего, в сущности, не зная о том, что ждет его в Харбине, в самом логове беглой белогвардейщины. Он с юности считал себя эсером, и был им, читал программу. И только на фронте отошел от них и примкнул к большевикам. А знание вопроса осталось. И хорошо помогло. Потому что, вспомнив свою восторженную студенческую молодость, Сибирцев так и вел себя, соответственно. И ему поверили. А уж там-то были зубры, не чета нынешним, здешним… Беспечны они, вот в чем их беда. Доверчивы, ибо хотят все видеть только в том свете, который сами мысленно засветили себе. Что покойный поп, что этот свояк его… Так легко вручить пароль, оставить, по сути, на связи почти незнакомого человека — любые документы легко подделать, и он не может не понимать этого, — значит, надо быть очень доверчивым человеком. Или дальновидным? Иными словами, не исключено, что это результат приличной осведомленности или же умение делать далеко идущие выводы. Кстати, а как прикажете реагировать по поводу его довольно ясного намека на “случайность” встречи с Сивачевым? Нет, не прост этот Марк. Или все-гаки Маркел… Черт его разберет!.. Уснул, повозившись на лежанке, Егор Федосеевич. Он все порывался что-то сообщить, встрять, так сказать, в чужие размышления, но, видно, постеснялся. Да и то — такой подарок отхватил! Сибирцев сдвинул палаш в глубину, к стенке, разостлал на лавке шинель, мешок и наган — под голову и лег, убавив до самой малости огонь в лампе. Чтоб только теплилось, вроде лампадки. Нет, это чудо — рана действительно впервые за долгие недели не давала о себе знать. Ах ты, Марк Осипович, золотые твои руки… Годами, видно, вырабатывалось у Сибирцева странное и непонятное ощущение надвигающейся опасности. Вроде бы ничто ее не сулило, повода особого не было волноваться, но вдруг начинала томиться душа, давило на грудь. И в такие моменты он слегка расслаблялся, чтобы вмиг вскинуться пружиной. А если спал, то, чуя приближение ее, прикосновение воздуха, может, от движения каких-то потусторонних сил, — мгновенно просыпался. Вот и сейчас он неожиданно для себя открыл глаза, сел на лавке, глянул на окно, приоткрыв занавеску, — еле-еле брезжило. И он понял: опасность где-то близко. Именно поэтому он, мягко ступая, принес от печи, где спал, посвистывая, дед, свою винтовку, поставил в изголовье, наган переложил в карман и, чуть добавив света в лампе, закурил папиросу. Уши слышали все: дедов спокойный посвист, шорох мыши на кухне, шум от порывов ветра за окнами, даже слабое потрескивание в лампе. Ну, где же?.. А вот: почти неслышные шаги под окном. Легкий стук по стеклу. За ним другой, настойчивый, это уже условный: два сдвоенных. Гонцы, надо понимать. Не гася папиросы, с ней вид спокойней, Сибирцев быстро подошел к деду, шлепнул его по спине. Тот привскочил. — Ась? Чаво? — Тихо. Давай, брат, на кухню, на топчан, и сиди там, чтоб не слышно было. Держи мой винтарь. Ну, живо! А я пошел открывать, гости пожаловали. Сибирцев накинул на плечи шинель, осторожно открыл дверь во двор, откашливаясь, огляделся, подошел к воротам и, грубо сплевывая, произнес хриплым басом: — Ну, кто там, чего надо? — Нам бы про доктора спросить, — послышался из-за ворот сдавленный голос. — Чего он сказал, спросить… — Доктора им… — пробурчал Сибирцев. — Какой ночью доктор?.. Утром, говорю, состоится поездка. — И услышал облегченный вздох. Он отодвинул засов, приотворил ворота и, прикрыв лицо воротником шинели, сказал: — Быстро проходите. В дом. Мимо него прошмыгнули двое. Задвинув щеколду, Сибирцев пошел следом. Гонцы стояли в сенях. — В горницу ступайте, — стараясь говорить совсем низким голосом, указал Сибирцев. — Ноги оботрите. В комнате он сел на табуретку, а гостям показал на лавку. Так, чтобы их разделял стол с лампой. Низко опустив голову, он исподлобья наблюдал, как мужики скинули шинели, бросили в угол мешки, в которых что-то тяжело брякнуло, обрезы наверно, и сели напротив. — Ну, с чем пожаловали? Обычные мужики, встретил бы на улице и не обернулся, не обратил бы внимания на их небритые лица. Разве что вот этот, с краю, рыжий… Что-то больно уж мелькнуло знакомое в его наглой круглой физиономии… Где видел? То, что видел, это точно. Но где, когда? Надо немедленно вспомнить. Мужики переглянулись, не знали, видно, с чего начать, или это он, Сибирцев, сделал или сказал что-то не то, не по паролю. Но откуда же этот рыжий? — Мы, вашбродь, ета, значица, — каким-то визгливым тоном начал рыжий, и Сибирцев сразу вспомнил: высветилась эта ненавистная рожа на фоне костра, рука его, воровски потянувшаяся за наганом. Степак! Вот кто он. Верный холуй Митеньки Безобразова. Остров, костер, бородатые дезертиры, он, Сибирцев, только что принял у помиравшей роженицы ребенка, а теперь вот беседовали о жизни. О продналоге он говорил мужикам, оказал, чтоб шли к людям — пока крови на них нет, простят, Как раз объявили прощенные недели. И этот рыжий Степак там был, все встревал, угрожал кровавой расправой. А потом за болотами была встреча и с самим Митенькой, короткая драка и этот безобразовский выстрел — в спину. Степак, значит, объявился. Не взяли его тогда. Ушел… — Давай, давай, — грубо подогнал его Сибирцев, — дело говори. Живо! Ах, черт, не вовремя эта встреча. Совсем не к месту. Наверняка стрелять придется. Уж этот-то действительно оголтелый враг. И рассуждениям тут не место. Сибирцев машинально поднял лицо, чтоб отчетливее разглядеть Степана, и вдруг увидел, что глаза у рыжего враз округлились, а сам он стал медленно подвигаться к краю лавки. Неужели узнал? Ну?! Рывком, с грохотом отбросил Сибирцев табурет и шинель, одновременно выхватил наган и, метнувшись к Степаку, упер дуло ему под скулу, так что голова у того запрокинулась, и коротким ударом ладони по лицу, как когда-то учил старый хунхуз там еще, в Харбине, лишил его сознания. Степак мешком завалился навзничь на лавку. Второй мужик вскочил было, но не устоял — тесно было меж столом и лавкой — и осел оторопело. — Руки! — грозно крикнул ему Сибирцев. — Одно движение — стреляю! Мужик ошалело потянул руки кверху, стараясь одновременно сохранить равновесие. — Выходи сюда! Тот с трудом, глотая воздух и качаясь, выбрался. — Кругом! — Послушно повернулся. Сибирцев вдавил ему в шею наган и быстро охлопал карманы — пусто. — Сапоги снимай! — Тот механически покорно стащил один сапог, другой. — А теперь ступай в тот угол и — мордой в стенку! Живо! Сибирцев добавил огня в лампе и, не сводя глаз со стоящего, обыскал Степана. В его шинели нашел наган. Сдернув сапоги, уронил па пол нож. Поднял — хороший, жесткий, свиней колоть. Или людей. Выдернул ив брюк Степана ремень и, перевернув его на живот, стянул запястья за спиной. Хорошо досталось рыжему Степаку, не рожа, а сплошной синяк. А как он кричал там, на острове? “Ах ты гад большевистский, комиссар! Я их за ребра вешал и всегда резать буду!..” Все, отыгрался, отвешался, сучья твоя харя! Последнюю фразу Сибирцев произнес вслух и не сразу понял, отчего вздрогнул тот, второй, в углу. Покончив с одним, Сибирцев отхватил Степаковым ножом лямку от одного из мешков, подошел ко второму, стоящему с поднятыми руками. — Руки за спину! — и тут же перехватил их крепкой лямкой, затянул узлом. — Все, голубчики. А теперь иди, садись, — он поднял опрокинутый табурет, — сюда! И все рассказывай. От кого, к кому. Да поживей! А то утро скоро, вернется Маркел Осипович, и, ей-богу, не завидую я вам, когда мы за вас вдвоем с полковником возьмемся. Ну? Живо соображай!.. А вот теперь уже все окончательно смешалось в голове гонца. — Звать как? — Иваном. Зеленовы мы. — Братья, что ли? — Да не, каки братья. Я к Степану охраной приставлен. Ничаво и знать ня знаю. — С каким делом шли? К кому? — Так era нам неизвестно, вы яво спроситя. Чаво со мной-та, я человек маленький. — И с него спросим, — зловоще сказал Сибирцев. — И с тебя три шкуры спустим. Это я вам обоим обещаю. Вот из-за таких, как твой Степак, все наше благородное дело рушится, это за ваши зверства нас мужики ненавидят. Ох, не завидую я вам, когда придет полковник, нет, не завидую. Он и не таким языки развязывал. Страх наливался в глаза Ивана Зеленова. Оттого, что никак не мог он взять в голову, к кому попали они — к чекистам или к своим, но каким-то странным: бьют, пугают, стращают, чего-то требуют, а чего — непонятно. И главное — за что? — Кто вас послал? Ну, вспоминай! Решил Зеленов, что лучше говорить правду. Уж больно ретивый да сердитый оказался их благородие. Ишь как Степака-то разделал, тот, бедняга, враз скукожился, и не хрюкнул даже. Кровавой соплей умылся. Нет, лучше правду. Тем более, что когда посылал гонцов ихнее благородие господин капитан Черкашин, тоже предупреждал, чтоб хозяину шибко не перечить. А кто он и как зовут — не сказал. Сказал только, что его приказ закон. А он, вишь ты, полковник, оказывается. И ежели у господина полковника такие вот на подмоге, то каков же сам-то!.. А велел господин Черкашин сказать, чтоб хозяин то оружие, что у него хранится, быстро, и к завтрему, перевез в Зимовский лес, там его ждать будут, а где, он знает сам. — Еще что? — Ета Степаку сказать велели вашему хозяину. Чаво — ня знаю. — Ладно. Подождем, когда сам вернется. Тупик. Дальше все будет зависеть только от Званицкого. Немного сказано, но и это важно. Где он, Зимовский лес, местные наверняка знают. Ну вот, будет им работенка. А теперь с этими. Не давая возможности гостю опомниться и прийти в себя, Сибирцев распорядился быстро. С кухни вызвал перепуганного деда, поправил в его руках винтовку и сказал: — Так держи, Егор Федосеевич, — при этом он грозно передернул затвор. — Ежели шевельнется, сразу стреляй. Я сейчас. Он отодвинул в сенях бочку, убрал половик, выдернул доски и спустил в подвал Степака. Потом загнал туда же Зеленова. — Смирно сидеть. Голос услышу — убью! После этого закрыл лаз и сверху на доски накатил бочку. Все, не выберутся. Дед по-прежнему держал винтовку наперевес, испуганно отстраняясь от нее всем телом. — Давай сюда. Кончено. Отдыхай. И гляди мне, никому о гостях ни-ни. Понял? Егор Федосеевич затряс бороденкой. — Смотри-ка, день уже скоро… — Сибирцев покачал головой и взялся за мешки. После полудня появился наконец хозяин. Был он сумрачен сверх меры, даже сильно растерян, будто от свалившейся на голову чрезвычайно неприятной неожиданности. Еле кивнул в ответ на приветствие Сибирцева, тут же, не сдержавшись, грубо отшвырнул табуретку, подвернувшуюся под ноги. Что-то, понял Сибирцев, крепко его расстроило, рассердило, если не сказать большего. Но не стал спрашивать. Продолжал по-прежнему сидеть на торце лавки, облокотившись о подоконник, и курил, поглядывая в окно. Сам расскажет, когда сочтет необходимым. Однако хозяин зол. Крепко зол. — Ну, появились гости? — вопрос прозвучал резко, но как бы между прочим, вроде: “Какого черта вы тут?” — то есть вопрос, не требующий объяснений. — А как же, — равнодушно ответил Сибирцев, не поворачивая головы. — Поговорили. Познакомились. — И где они? — по-прежнему сухо кивнул хозяин. Сибирцев молча показал в пол указательным пальцем и обернулся, привалившись спиной к окну. Хозяин подошел к буфету, решительно раскрыл створки и начал что-то сосредоточенно там искать. Или вид делать. Похоже, он был в замешательстве. — Как же вам это удалось? Вот теперь, понял Сибирцев, ответ его на этот вопрос и станет главным для Марка Осиповича. Но задал хозяин его так, чтобы трудно было понять, что Сибирцеву удалось: загнать гонцов в подпол или этот подпол отыскать. Однако в любом случае в его словах сквозило, мягко говоря, мало уважительное: “А вы тут, вижу, даром времени не теряли…” Правильно, всякий истинно военный человек только так и должен относиться к шлейкам, жандармским мундирам, а по нынешним временам — к контрразведке. Интересный получается вариант, подумал Сибирцев. И ответил так, чтоб уж вовсе запутать полковника. — Работа такая, — сказано было без всякой интонации. Понимай, мол, как хочешь. И, вздохнув, добавил: — Работа… Марк Осипович. Слегка вздрогнули плечи хозяина. Он медленно повернул голову, пронзительно взглянул Сибирцеву в глаза и отвел взгляд. — Значит, я угадал, — буркнул он равнодушно. — Что именно? — Ах, да бросьте вы… — хозяин едва не сорвался на крик, — как вас теперь прикажете? Все еще Михаил Александрович? Или господин Сибирцев? Или как-нибудь иначе? — Вы же прекрасно знаете, Марк Осипович, Михаил Александрович Сибирцев к вашим услугам. — Может, вы действительно полковник? — злая ирония так и перла из хозяина. — Вы читали мой документ? Или там что-то неясно? — Встать! — вдруг громко рявкнул хозяин хорошо поставленным командирским басом и резко дернулся к Сибирцеву всем корпусом. Мягко, как от удара под коленку, качнулась нога, лежащая сверху, — удержался-таки Сибирцев на месте, не оконфузился. Через силу улыбнулся без всякой наглости. — А вот это вы зря, полковник. Эти штучки мы вон еще когда научились проделывать. Чтоб выявлять самозванцев… А скажите-ка, я могу спросить вас об одной деликатной вещи? Впрочем, не настаиваю, ваше право — да или нет? — Говорите, — Званицкий отвернулся с презрительной миной. — Марк Осипович, зачем вы свой именной палаш на чердак-то закинули? Ведь это, как я понимаю, святой дар хорошему человеку, — Сибирцев с нажимом произнес последние слова, — и от хороших же людей. Не от государя — от нижних чинов. Вот что ценно. Как же так? — А вот уж от вас этого вопроса, извините, никак не ожидал, — пробурчал он. — Почему же? — Да вам-то теперь что за дело? И вообще, что вы понимаете? — безысходная горечь прозвучала в ответе Званицкого. — Ну, предположим, кое-что мне, действительно, не понять. Предположим. Но вот вы, боевой офицер… Я ведь видел, как вы орден Святого Владимира давеча в руках держали. Неужели у русского офицера исчезли понятия чести, мужества, долга, родины, наконец, черт побери! С кем вы, полковник? С бандитами, убийцами? Не хотел бы верить… Прошу простить меня за столь нервический монолог. К тому же я считаю, что наш разговор нынче состоялся, увы, несколько преждевременно. И все из-за того, что один из ваших гонцов на свою беду узнал меня. Рыжий такой. Степак его зовут, не припоминаем? — В первый раз слышу, — пожал плечами полковник. — Тем лучше. Омерзительнейший тип. Ходил, так сказать, в подручных у некоего бандита Безобразова. Тоже не слыхивали? Марк Осипович отрицательно покачал головой. — Впрочем, — спохватился он, — слышал, жили в этих местах, я имею в виду нашу губернию, некие графы Безобразовы. Кстати, весьма уважаемые люда. Не из них ли? — К сожалению, один из потомков, но — отъявленный бандит. Так вот, этот наш Степак, знаете, чем он занимался? Он людей к деревьям за ноги привязывал и раздергивал пополам. Или у беременных женщин плод вырезал вот этим ножом, — Сибирцев с маху воткнул в стол Степаков нож. — И поскольку они к вам идут, вы, надо полагать, с ними заодно, полковник? — Браво, браво! — Марк Осипович дважды демонстративно хлопнул в ладоши. — Отличный дивертисмент в стиле нового советского театра. Ну что ж, если вы совсем такой уж красный, ведите меня и сдавайте, как у вас положено, в свою Чека! Или в ваш концентрационный лагерь, черт вас побери! А может, вы предпочтете продолжить со мной диалог в контрразведке? Любопытно, в чьей? Тут, у Антонова, или в Сибирь к себе повезете? Дома, говорят, и стены помогают… “Он — умница, — подумал Сибирцев. — Хорошо сыграл, никак не подкопаешься, но хотел бы я знать, почему он считает, что я из контрразведки? Кто его так напугал? Или что?..” — А позволительно ли будет и мне теперь задать вам пару вопросов? — с чрезмерной учтивостью склонил голову Марк Осипович. — Сделайте одолжение. — Как вы относитесь, или относились, к полковнику Гривицкому? — Ну, начнем с того, что в лучшую для меня пору, да и для него, пожалуй, он был поручиком. Это уж нынче — полковник… Тогда относился превосходно. И вообще, мне очень импонировал этот польский князь. Умом, язвительностью, выдержкой. Он, знаете ли, обладал удивительной способностью предугадывать людей и события. Многие из его предсказаний сбылись. Увы, конечно. — А теперь? — Теперь жалею, что ему так и не удалось увидеть свою ясновельможную. — Почему столь безотрадно? — Да уж, поверьте, знаю, что говорю. — И второй вопрос. Вы и там, ну, в пору вашего знакомства с Гривицким, занимались тем же делом, что и сейчас?.. Хотя, что ж это я, право, времена меняются, люди — тем более, и теперь вы под началом Петра… Поэтому, возможно, мой вопрос по поводу вашего начальника неуместен. — Я понимаю, что вас, видимо, интересует все-таки не столько Сибирцев в настоящий момент, сколько Гривицкий. Ведь так? И его вероятные метаморфозы, из которых вы хотите вычислить все остальное. Верно? Марк Осипович медленно кивнул. — Ну что ж, отвечу честно, как на духу. Каждый из нас занимался всю жизнь только своим делом, Оли не совпадали. — Благодарствую, — сухо заметил полковник. — Я так и думал. Сибирцев рассмеялся. — А теперь вот я просто уверен, Марк Осипович, что вы, извините, ни черта, ну просто ни-ни… нет, не поняли. Готов поставить вот этот свой окурок против вашего палаша. Вот так-то. Но мы еще вернемся к этому вопросу. Идет? — Как будет угодно. Ах, как противно было глядеть этому честному вояке-полковнику в лживые, веселящиеся очи подлого сибирского контрразведчика. И еще очень заботило, оказывается, полковника, сохранил ли свое лицо, как выражались вечно улыбающиеся японцы, высокородный князь Гривицкий или тоже, подобно Сибирцеву, окунулся в мерзость палачества и застенков. Впрочем, разница между белогвардейской контрразведкой и Чека ему, похоже, неизвестна. Он что же, успел побывать и там и там, чтобы иметь возможность сравнивать? “А что, — поймал себя на мелькнувшей тревожной мысли Сибирцев, — не напрасно ли я усложняю всю эту игру? Может, назвать вещи своими именами и напрямую потребовать ответа? Но он — эта гордая натура — возьмет да и закроется в свою раковину. Чего ему бояться-то? Смерти? Этот страх не для него… Нет, рано еще”. — Марк Осипович, давайте обсудим один возможный вариант. Попробуем, так сказать, помыслить реально. — Слушаю вас, — с неизменной сухой интонацией ответствовал полковник и боком присел к столу. — Благодарю. Итак, рассмотрим следующее. Пока вы были в отъезде, я, ваш гость, пошумел тут малость. Двух бандитов, двух отчаянных головорезов задержал. И засунул их в ваш подпол, сработанный, к слову, добротно и с перспективой. Для нас с вами они интереса не представляют. Разве самую малость. Дня Чека, почти уверен, тоже никакой. Положение в губернии чрезвычайное, взяты с оружием, свидетели — мы с Егором Федосеевичем, короче, сдаем их властям, а те их сразу к стенке. И нам, полагаю, еще спасибо скажут. Вы вне подозрений, обо мне у вас голова не должна болеть. За себя я спокоен. Ведь никому же из пришло в голову судить нас с вами, скажем, за то, что мы давешней ночью троих уложили на дороге. Я не прав? Так вот, как по-вашему, зачем я это делаю? Вопрос ставлю всерьез и прошу так же ответить. — Извините… Михаил Александрович. Видно, стар я стал… или поглупел… но я просто в голову не могу взять, чего вы добиваетесь. Чего хотите от меня? Объяснитесь же наконец, кто вы и зачем здесь? — Так ведь я, Марк Осипович, честью клянусь, почти весело сказал Сибирцев, — только за этим сюда и приехал. Не верите? По вашу душу, как говорится. — Не понимаю и не представляю, зачем вам нужна еще и моя душа. Достаточно того, что моя честь уже давно в ваших руках. Думаю, этого вам достаточно. И я не Фауст, а вам и всем вашим тем более весьма и весьма далеко до порядочных Мефистофелей. — Идет, — Сибирцев хлопнул ладонью по столу. — Обсудим и этот вопрос. Итак, мы взяли вашу честь. Каким образом? — А вы не в курсе дела? Вот новость… Ну что ж, тогда и я, пожалуй, объяснюсь с вами. Не боитесь? — Чего, Марк Осипович? Я почти уверен, что мы придем к согласию. Я уже предлагал пари. Могу повторить и в этом варианте. Но — слушаю вас. — Не боитесь рисковать… А впрочем, кто вас, молодежь, знает… Так вот, чтобы быть кратким, перескажу суть дела. Думаю, великой тайны не открою, поскольку вам теперь известно, кто я. В “Союз защиты родины и свободы” меня ввел примерно в начале мая восемнадцатого мой старый московский приятель, врач, некто Григорьев, но фамилия его вам ничего, полагаю, не скажет. Потом оказалось, что он является одним из руководителей штаба Восточного отряда Добровольческой армии. В июне, если мне не изменяет память, части офицеров, и мне в том числе, было дано указание срочно и секретно переехать в Казань, чтобы заняться конкретной организацией противосоветского вооруженного восстания. Вот, собственно, и все, Потому что в том же июне, в конце месяца, Чека произвела аресты, около двадцати человек были после расстреляны, многие заключены в концентрационный лагерь, ряду удалось скрыться. С помощью Павла я приобрел этот дом, сменил внешний вид, ликвидировал все, что связывало меня с прошлым, за исключением… да-а. Хотя ведь если формально подойти к этому вопросу, почему вы уверены, что палаш мой, а не принадлежал прежнему хозяину? Но, впрочем, теперь это неважно. О том, кто я, знали трое: Павел с Варенькой и еще один господин, который явился ко мне с рекомендательным письмом полковника Сахарова, начальника Восточного отряда, и копией приговора советского революционного трибунала, где был перечислен ряд известных мне фамилий, в том числе упоминалась и моя, и где мы все скопом объявлялись врагами народа и по обнаружении места нахождения каждого подлежали расстрелу. Мне было предложено возобновить противосоветскую деятельность, нашли даже возможность ввести в состав нашего волостного Совета. Собственно, тот господин был весьма недвусмысленен: либо я “работаю” на него, либо копию приговора “случайно” находит у себя на столе председатель волисполкома. Мелкий такой, знаете ли, шантаж. — Как звать того господина? — резковато спросил Сибирцев. — А вы разве не знаете? — искренне удивился Званицкий. — Черкашин. Капитан Василий Михайлович Черкашин. Он у Александра Степановича в контрразведке служит. Скажите, пожалуйста, вот конфузия, если я вашего коллегу не в лучшем свете выставил! — И вы с легкой душой уступили собственную совесть этому “мелкому” шантажисту? — Но помилуйте, жизнь порой бывает такой штукой, которую очень трудно потерять. Разумеется, я мог бы его убить. Убрать. Закопать где-нибудь. Или вот вас, к примеру. Вы разве не боитесь, что я вас убью быстрее, чем вы подумаете об этом? — Нет никакого смысла, — твердо ответил Сибирцев. — Это почему же? — Ну, во-первых, тот, кому следует, знает, к кому я и зачем поехал. Во-вторых, по-моему, вот так, за-просто, ножичком, — это не в ваших правилах. Да, кстати, вот еще любопытный предмет для рассуждения. Взгляните на эти мешки. Это, как вы понимаете, личное добро наших гостей. Оно меня, естественно, интересовало, и я посмотрел. Советую и вам. Впрочем, если неохота и поверите на слово, перечислю: чистое мужское исподнее и малость попачканное кровью женское белье и одежда. Мелочь всякая, вроде множества серег, колец. Обрезы, патроны, гранаты, ну а все прочее не представляет интереса. Теперь главное. Как сообщил один из них — другой, я уже говорил, на свою беду узнал меня, — так вот, не то нынче, не то завтра господин Черкашин ожидает вас в Зимовском лесу вместе с оружием и добровольцами положить своп головы за Александра Степановича Антонова, ибо дела его мало сказать скверны — отчаянно плохи. Званицкий молчал, сидел насупившись, мрачно глядел на бандитский нож, вызывающе торчащий посреди стола. — Вы в раздумье, Марк Осипович? Решаете — выполнять приказание или сделать вид, что не получали его? Обстоятельства благоприятствуют, стоит вам лишь согласиться со мной и сдать голубчиков в Чека. Ну, думайте, думайте. — Будет вам, Михаил Александрович, — охрипшим голосом сказал Званицкий. — Полно издеваться. Это уж, помимо всего прочего, неблагородно. — А ни в чем не повинный народ на смерть толкать — это благородно? — О чем вы? О какой смерти? — Не надо изображать невинность, Марк Осипович. Вы — военный человек и, как я вижу но вашим информаторам, даже газет не читая, прекрасно разбираетесь в положении, которое сложилось в губернии. И знаете, что регулярная Красная Армия не сегодня завтра прекратит эту бандитскую акцию Антонова. Пожалеть бы вам мужика-то. Чем больше их будет у Антонова, тем больше трупов, неужели до сих пор неясно? Эх вы, русский человек, воин! — А вы знаете?.. Вы знаете?.. — сорвался на крик хозяин, видно, то самое давно кипело в нем, рвалось и вот, наконец, выхлестнуло наружу. — Вы же, простите, сами ни черта не знаете, что тут у нас творится! Я был… я… — он, задохнувшись, рванул ворот рубахи, — я сегодня сам народ возил в Карповку… концентрационный лагерь малостью большевиков этих проклятых строить. Для кого, спросите? А вот для тех же самых мужичков, что вы жалеть призываете! Для семей их! Стариков! Детей малых!.. — О чем вы, Марк Осипович? — оторопел Сибирцев. — Какой лагерь, помилуйте? И зачем? — А затем, — гневно и с укором бросил хозяин, — чтоб дети тех, которые сейчас в лесах свободу свою от коммунистов защищают, в этом самом лагере, за колючей проволокой с голоду быстрей подохли!.. Вот зачем. Чтоб иным… свободолюбивым — неповадно было. — Боже мой!.. — вырвалось у Сибирцева. — Неужели до этого дошло? — А вы не знали!.. — откровенное презрение хлынуло из глаз полковника. — Клянусь вам, я же только из койки поднялся, — искренне подтвердил Сибирцев и понял вдруг, что Марк Осипович ему поверил. — Да и вообще, — добавил мрачно, — отстал, крепко отстал от жизни. — Оно и видно, — примирительно пробурчал хозяин. — Нате-ка вот вам, почитайте на досуге. — Он достал из пиджака бумажник, а из него вынул сложенный вчетверо лист серой бумаги. Развернул, разгладил ладонью сгибы и по столу подвинул Сибирцеву. — Почитайте, да. Полезно. — И отвернулся. Это была, как сразу понял Сибирцев, обычная листовка. Их десятками тысяч печатали в типографиях Москвы, Орла, Тамбова, Воронежа и разбрасывали в лесах, в местах скопления антоновских войск, клеили на столбах и заборах, стенах станционных зданий. Очередное, поди, обращение к народу. Сколько сотен их уже было… Нет, тут что-то новое. И название — прямо скажем… “Приказ участникам бандитских шаек”. Приказ! Посмотрел вниз — 17 мая 1921 года. Значит, совсем недавняя. Черт возьми, вовсе в числах запутался… Так что ж они пишут?.. “Именем Рабоче-Крестьянского правительства Полномочная комиссия Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета вам объявляет: 1. Рабоче-Крестьянская власть решила в кратчайший срок покончить с разбоем и грабежом в Тамбовской губернии и восстановить в ней мир и честный труд. 2. Рабоче-Крестьянская власть располагает в Тамбовской губернии достаточными военными силами. Все поднимающие оружие против Советской власти будут истреблены. 3. Вам, участникам бандитских шаек, остается одно из двух: либо погибать, как бешеным псам, либо сдаваться на милость Советской власти. 4. Именем Рабоче-Крестьянского правительства Полномочная комиссия вам приказывает: Немедленно прекратить сопротивление Красной Армии, разбой и грабеж, явиться в ближайший штаб Красной Армии, сдать оружие и выдать своих главарей. 5. К тем, кто сдаст оружие, приведет главарей и вообще окажет содействие Красной Армии в изловлении бандитов, будет широко применено условное осуждение и в особых случаях — полное прощение. 6. Согласно приказа красного командования за № 130 и “Правил о взятии заложников”, опубликованных Полномочной комиссией 12 сего мая, семья уклонившегося от явки забирается как заложники, и на имущество накладывается арест. Семья содержится две недели в концентрационном лагере. Если бандит явится в штаб Красной Армии и сдаст оружие, семья и имущество освобождаются от ареста. В случае неявки бандита в течение двух недель семья высылается на Север на принудительные работы, а имущество раздается крестьянам, пострадавшим от бандитов. 7. Все, кто оказывает то или иное содействие бандитам, подлежат суровой личной и имущественной ответственности перед судом реввоентрибунала как соучастники измены трудовому народу. Только немедленным раскаяньем, выдачей главарей и оружия они могут заслужить прощение. Участники бандитских шаек! Полномочная комиссия вам заявляет: Ваши имена известны Чека. Будете взяты либо вы, либо ваша семья и имущество. Сдавайтесь!” Прочитал Сибирцев уже подстершийся, тусклый серый текст на одном вздохе, а теперь словно сдавило грудь. Тесно стало. Дышать нечем… Господи, приказы, заложники, лагеря какие-то… Зачем теперь-то, какая нужда? Неужто крови все еще мало?.. — Ну и что? — спросил, не поднимая головы. — Идут? Сдаются? Главарей на веревочке ведут, да? — Как бы не так! — возразил полковник. — Они — мужички-то наши — не дураки. Те, что в лесу, давно уж все свое имущество попрятали, в лесах закопали, а то родственникам раздали. Если кто и остался — так одни дряхлые старики. А те, что не в лесу, — те нипочем своих не выдают. Списки населения уничтожают. Семьи своих товарищей прячут. Или просто выжидают, чья возьмет. Недавно тут неподалеку, да вот хоть в той же Карповке, целый сход арестовали. И в концентрационный лагерь. Это в лучшем-то случае. По чаще просто расстреливают без всякого суда. Тем более, если взят с оружием. Политтройки какие-то назначили. Те и вершат свой скорый суд. Показалось на миг Сибирцеву, что из темного угла избы, будто нежданным солнечным лучом высвеченное, глянуло на него круглое сияющее лицо Ильи Ныркова. Радость в его глазах вспыхнула: вот он, миг торжества! Странно только, что Илья, требуя от Сибирцева решительности и беспощадности, почему-то ни разу не сослался на это Постановление, на приказы Тухачевского, так надо понимать… “А может, и ссылался, да это я сам в пылу спора не обратил внимания, — подумал Сибирцев. — А теперь с таким-то приказом нелегко будет перетянуть на свою сторону нашего уважаемого полковника, вот в чем дело…” Ультиматум в переговорах — последний аргумент. Если вообще может быть аргументом. — Так вот, Михаил Александрович, — неожиданно жестко сказал полковник, — не знаю, на что вы рассчитываете, ведя со мной странную, очень, я бы сказал, странную игру, но у меня создается впечатление, что говорим мы на абсолютно разных языках. То, простите, самым заурядным провокатором вы хотите представиться, то, еще раз извините, вовсе напротив — красным. Не пойму вас, истинный Бог! — Вот ведь как получается, следите за мыслью: если пожалел мужика, не дал обмануть его Антонову, значит — большевик поганый, так? А если как быдло погнал на убой, на явную смерть — вот тут патриот, спаситель Отечества! Вдумайтесь, полковник, не бред ли?.. Что же касается той жестокости, о которой тут написано, — Сибирцев положил ладонь на листовку, — то, будь моя воля, я бы этого не делал. И не писал. Зло может породить лишь зло. Увы… Была долгая пауза, во время которой Сибирцев снова закурил. Время шло, дорогое, очень дорогое время, но Сибирцев знал, что торопиться нельзя. Надо подвести этого одинокого, сомневающегося человека к мысли о необходимости сделать выбор. Причем обязательно самостоятельно. Труден первый шаг, но он нужен. Можно было, конечно, поторопиться, даже заставить, в конце концов, должен же человек хоть когда-нибудь понять, ради чего он живет на земле… И это было бы тем более важно для полковника потому, что он до сих пор уверен, что Сибирцев такой же контрразведчик, а иначе говоря, палач и провокатор, как пресловутый капитан Черкашин. “Вот еще новая фигура. Ну, с этим-то будет проще. А полковнику надо сделать серьезное усилие. И если он переступит через невозможное для себя в эту минуту, не исключено, что ему придется меня убрать”. В рисковую ситуацию залез! Но отхода больше нет, А может, все-таки поторопить?.. — Да, Марк Осипович, отвлеклись мы, а я думаю, вам все же следовало бы поговорить или хотя бы взглянуть на наших пленников. Не желаете? — Пожалуй, — как-то не очень решительно сказал полковник. Вот теперь следовало быть с ним предельно внимательным и осторожным. Ни одного провоцирующего движения или слова. — Что ж, пойдемте. Подняв доски, Сибирцев крикнул вниз: — Эй, вы, Зеленов, Степак, вылазьте! Господин полковник желает вас видеть. Что, сами развязались? Ну вот, какие молодцы… За полдня, проведенные в подвале, пленники совсем потеряли вид: никакой наглости — только серый животный страх. На рыжего Степана было неприятно смотреть: его лицо представляло сплошную сине-бордовую маску. Сибирцев увидел, как передернуло полковника. — Что это, господи, уж не ваша ли работа, Михаил Александрович? — Моя, — равнодушно ответил Сибирцев. — Помню, господин полковник, было дело у нас в Харбине. Мы с известным вам поручиком Гривицким поехали в Гродеково к атаману Калмыкову, инспектировать у него новое соединение полковника Маковкина. Да, доложу я вам… Но это особый разговор, конечно. А в двух словах ежели, то показали мне там одного пожилого хунхуза. У Маковкина вообще весь полк, так называемый его “туземный отряд”, был наполовину набран из хунхузов, то есть представлял совершенно невероятный сброд. Так вот, тот хунхуз оказался великим специалистом по этой самой часта. Один удар ладони, к примеру, — вот так, — Сибирцев поднес плоскую ладонь к лицу Степака, и тот в ужасе отпрянул, прикрыв локтем синюю физиономию, — и человек мгновенно теряет сознание. Он нас с поручиком потом нескольким специальным приемам обучил. В дальнейшем не раз выручало. Вот, кстати, с помощью одного из них я и бывшего хозяина нашего Степака — Митеньку Безобразова уложил. Мелочи только одной не учел и, как видите… Да вы ж сами, господин полковник, памятку его видели, ту рану, что столь сердобольно и искренне старались облегчить мне… — И не делая передышки, не давая Званицкому опомниться, сразу сменил тему: — О капитане Черкашине я вам уже докладывал. Но, как я понял из сообщения Ивана Зеленова, что-то для вас имеется и у Степака. Личное. Прикажете мне присутствовать или сами допросите? Сибирцев взглянул в растерянные глаза Званицкого и вдруг щелкнул каблуками: — Слушаюсь, господин полковник, понял вас. Степак, марш в комнату. Зеленов, за мной. Если разрешите, господин полковник, мы пока на дворе потолкуем. Сибирцев не беспокоился за полковника. Впору было беспокоиться за Степака. Дед Егор Федосеевич над чем-то старательно трудился возле открытых настежь дверей сарая, что-то подстругивая, приколачивал. Словом, ему нашлось дело. Сибирцев вывел Зеленова, показал на одну колоду, под стенкой сарая, тот сел, сам устроился на другой. — Егор Федосеевич, сделай, брат, милость, принеси кружку воды, а то, гляжу, наш пленник Богу душу от страха отдаст. Дед скоро принес от колодца воды, и Зеленов с животной жадностью единым духом осушил литровую кружку. — Ну, — строго начал Сибирцев, — тебе Степан, поди, все про меня рассказал? Отвечай быстро, говорил? — Говорил, — безнадежным голосом ответил Зеленов и понурился. — Чего говорил, ну? — Про комиссара. — Ага, — удовлетворенно заметил Сибирцев. — Это хорошо, что он все запомнил. А теперь ты меня слушай. Хочешь жизнь свою спасти? Зеленов дернулся, поднял голову, взглянул с неверием. — Я всерьез говорю, мне тут некогда с вами валандаться. А то сдам обоих в Чека, там вас к стенке — и весь разговор. А зачем тебе, скажи пожалуйста, стенка? Тебе что, жить надоело? Вот то-то и оно… Семья есть, родные? Говори, не бойся, не затем спрашиваю, чтоб беду им принести. Ты уж и так испоганил им жизнь. Ну? — Есть, — пробормотал Зеленов. — Что ж ты их бросил, да в лес подался-то? — Мобилизованные мы. — Кто ж это “мы”, ты со Степаком, что ли? — Да не, Степак — он меснай. А мы — рязанские. — Эва откуда вас занесло! — присвистнул Сибирцев. — И много таких? — Не, ня много… — Так какой же черт вас у Антонова-то держит? Плюнули бы да ушли к себе домой. Там, поди, детишки с голоду пухнут, а батя их по лесам, как волк, шастает. Есть дети-то? Зеленов вздохнул, кивнул утвердительно. — Эх, вы, волки хреновы. Народ только баламутите, делом ему заниматься не даете. Голод вон по России идет, а мы вместо того, чтоб землю пахать, вас вылавливаем. Мало было интервентов, теперь за своими мерзавцами, убийцами по лесам гоняемся. Ну все равно, теперь-то уж каюк вам. Тут такие дивизии прибыли! Деникина били, Врангеля, поляков гнали, Колчака под лед отправили, а уж с вами, лесными чертями, быстро справимся. За лето всех в лепешку раскатаем. Так что худо твое дело, Иван Зеленов. Боюсь, не дождется твоя семья кормильца. Что делать-то прикажешь? А? Приказ ведь был: всех бандитов без суда расстреливать, а семьи ихние на Север выселять. Вот так-то… Губерния могилевская… Тяжко, безнадежно вздохнул Зеленов. Вся вчерашняя наигравшая спесь одним пфуком вылетела. Сидел на изрубленной топором колоде перепутанный, усталый мужик, свесив между колен корявые жилистые руки. Не надо было быть большим знатоком человеческой души, чтобы понять, о чем он думал. Самый подходящий момент, решил Сибирцев, для небольшого хирургического вмешательства. — У тебя земля-то своя есть? — Есть нямного. Да ведь, господин хорошай, але товарищ, как тя? Выгрябли жа, подчистую хлебушка выгрябли комиссары-та!.. Какая тута жисть… — Какая-никакая, а нынче-то полностью отменили продразверстку. Вот так. Уж с весны по всей губернии, да и у тебя дома, один только налог остался. Стало быть, сам ты себе хозяином мог бы теперь быть, да другую дорогу выбрал… Со Степаном давно ли? — Да не… — поморщился мужик. — Это господин Черкашин пальцем в мя ткнул и говорит: с им пойде-тя. Ну и пошел, а куды дяваться… — Не пойму тебя, Иван Зеленов, нет же господ-то уже. Сам же в семнадцатом их скидывал, так, что ли? А теперь, выходит, опять посадил ты себе господина на шею? — Дак а твой-та господин полковник? — резонно, не без хитринки, заметил Зеленов, мотнув лохматой головой в сторону дома. — То он для Степана. Да и какой господин Марк-то Осипович. Наш он человек. Сперва все, вроде тебя, сомневался, а сейчас поверил. И не раскаивается. Такое, брат, дело… да. Но разговор сейчас о тебе. Крови-то на тебе много ли? — Истинней хрест! — Иван истово осенил себя крестом. Потом подумал и добавил уверенно: — В бою-та — как не без таво? А шоб грабить, але таво пуще, не, мы няспособныя, не. — Врешь, поди, — миролюбиво отметил Сибирцев, понимая, что мужик, в общем-то, недалек от правды. В дерьме быть и не замазаться — это для шибко доверчивых. Но, пожалуй, и не конченый он человек, не Степан. — Конечно, нет у меня права казнить или миловать, на то суд есть. Но подсказать тебе могу, как из дерьма выбраться и жизнь себе и своим детям сохранить. Хочешь подскажу? Зеленов робко поднял глаза, в них мелькнула надежда. Не велик артист, чтоб так сыграть, подумал Сибирцев. Можно рискнуть. — Вот послушай меня, Иван Зеленов, если хочешь, чтоб тебя простили. Надо, брат, послужить народу. Верой и правдой. Я думаю, тебе придется вернуться обратно к капитану Черкашину и доложить ему, что Степан был убит на обратном пути, и сказать он велел… А вот что сказать, это ты попозже узнаешь. И еще. Мне можешь верить, как своему Господу Богу, я еще ни разу никого не обманул. Не обманываю и тебя. Ты мужик грамотный? — Не… — То-то и беда твоя. Задурили тебе, мужик, голову, застращали, а ты и рад: слушаюсь! подчиняюсь! А кому? Своему же кровному врагу. Дурак ты дурак, Иван Зеленов. Ладно. Облегчу твою задачу. Есть там, среди ваших, такие, что сомневаются; сидеть ли им в лесу или бросить оружие и по домам? — Есь нябось, как не быть… — Ну вот, им и сказал бы ты, чтоб уходили из леса, да как можно быстрей. Когда мы стрельбу-то поднимем, тут уж поздно будет разбираться, кто враг, а кого силком затащили. Всем каюк будет. Потому разбегайтесь, мужики, на все четыре стороны, да поживей. А вот самого капитана Черкашина Василия Михайловича мы обязательно взять должны, давно за ним охотимся. И если он от нас на сей раз уйдет, много всем страшной беды будет. Это ты понимаешь? Молчал Зеленов. Не мог, видно, сообразить, на какое дело толкают его. — Такие дела, Зеленов. Поверил бы я тебе, да боюсь, обманешь. Хотя что ж, обманешь, значит, и тебе будет каюк. В этот момент в доме будто сломалась сухая доска. Сибирцев вмиг выхватил наган и вскочил. Вскочил и Зеленов. — Сидеть! — строго прикрикнул Сибирцев, посмотрел на дверь. Через короткое время, скрипнув, она отворилась, и на пороге появился Званицкий с револьвером в руке. Он как-то посторонне взглянул на Сибирцева и махнул револьвером. — Заходите… — и устало опустил руку. — За мной, Зеленов. — Сибирцев быстро подошел к Званицкому и негромко сказал: — Марк Осипович, от греха, отдайте мне ваш револьвер. Тот молча протянул оружие. В горнице на полу ничком валялся Степак. В кулаке его был зажат давешний нож. — Упустил я из внимания этот нож, — мрачно сказал полковник и вздохнул. — А вашим приемам не обучен. — Ну что ж, — пожал плечами Сибирцев, — вероятно, он сам того хотел. А мы вот с Зеленовым вроде обо всем договорились. Так, Иван? Договорились? Зеленов подавленно молчал, глядя на труп Степака. — Да, — усмехнулся Сибирцев, — что-то много их у нас получается за последние сутки. Вам не кажется, Марк Осипович?.. Что он успел вам сказать? — К сожалению, ничего существенного. Не знаю… обязан ли я вам все пересказывать… — Полагаю, лучше это сделать. — Вы полагаете, — зло протянул Званицкий. — А если?.. Что тогда будет? — Плохо будет, Марк Осипович. Поэтому нам лучше поговорить. Иначе все это можно будет истолковать как уничтожение важного свидетеля. — Вы, кажется, угрожаете? — в глазах полковника вспыхнули искры гнева. — Помилуйте, о чем вы? Просто я хотел сказать, что это в ваших же интересах. Извините, если неточно выразил мысль. “Ишь ты, опять гордыня верх взяла… Гневлив, однако, господин полковник”. И тем не менее угрозами тут не возьмешь, а убеждать, похоже, времени и совсем не остается. — Ну-ка, Зеленов, — решительно сказал Сибирцев, чтоб не вводить тебя во искушение, дай-ка свои руки. Тот послушно протянул их, глядя испуганными глазами. — Нет, за спину, за спину. Придется тебе, брат, еще малость посидеть связанным. Не бойся, недолго. Пока мы выйдем, поговорим. Сибирцев вынул из руки Степака нож, забрал мешки мужиков и пригласил полковника выйти. — Ну, Марк Осипович, давайте окончательно. Иначе опоздаем. Первое: что приказал ваш Черкашин? — Вы уже знаете. Ничего нового. — Где оружие? Это — второе. — Оружия здесь у меня нет. Оно захоронено в лесу. Есть место, — полковник говорил отрывисто и резко, с явной неприязнью к Сибирцеву. — Покажете? — А что ж мне остается? — Да, в общем-то, конечно, — вздохнул Сибирцев от этого упрямства, — ничего не остается. — Скажите, Сибирцев, — с явной презрительной интонацией произнес Званицкий, — а почему бы вам меня попросту не арестовать? Чего вы возитесь, в душу лезете? — Чтобы спасти вас. И от смерти, и от угрызений совести. Не знаю, что для вас страшнее, полковник. — Да ведь вам до меня никакого дела нет! — воскликнул Званицкий. — Кто вы? Скажите честно. — А вы до сих пор не догадались? Я был о вас лучшего мнения, ей-богу. — Но как же тогда?.. — Ну вот, начинается, — вздохнул Сибирцев. — Помните, полковник, была такая детская песенка-считалка: во дворе — кол, на колу — мочало, начинай сначала? Ежели вашу совесть все еще тревожит судьба вашего друга Пети Гривицкого, то я уже сказал: он занимался своим делом, я — своим. Чего же вам еще? А теперь отвечу на один из ваших предыдущих вопросов: зачем? Я спасаю в вас человека, полковник. Новой России каждый человек нужен. Каждый. — Это интересная мысль, — иронически усмехнулся Званицкий, — особенно звучащая над очередным трупом. Не так ли? И что вы имеете в виду, говоря: новая Россия? — Я, полковник, — сухо и жестко сказал Сибирцев, — не считаю себя убийцей. И не так много жертв, как вы изволите думать, на моей совести. А уничтожал я и буду уничтожать только зверей, выродков, убийц, насильников. Вот людей спасал и буду спасать до последней минуты. Это — не слова, поверьте. — Потому и присвоили себе абсолютное право казнить или миловать? — Этот вопрос вы могли бы адресовать и себе, полковник. А на что, собственно, вы рассчитываете? Верите, что Россия все-таки восстанет и сметет большевиков? Наивно. Мы делаем много глупостей, даже больше, чем глупостей. Тут и беда большая, да. Скажу вам совершенно искренне, когда я ехал сюда, в губернию, я иначе представлял себе это восстание. Я видел только врагов. Теперь вяжу, что многие стали врагами с нашей помощью. Я имею в виду и грабеж продотрядов, и местных мерзавцев, дорвавшихся до власти, и бывших своих братьев-эсеров, которые никак не примирятся с тем, что не они сидят в Кремле. Да и вы — голубая кровь, белая косточка — охотно свою лепту вносите. Много причин, полковник… А вот ответьте, пожалуйста, ведь я вам в образе того же контрразведчика был, конечно, неприятен, но все-таки, вероятно, ближе, нежели, скажем, в образе большевика. Я не прав? То-то, что прав, можете не отвечать. Контрразведчик хоть и убийца, и сукин сын, а свой. Офицер. Служба просто другая. А вот большевик — это кошмар, нелюдь. От него можно ожидать всего, чего угодно. Ибо креста на нем нет, хотя я такой же православный, как и вы, и в церкви крещен. Но это неважно. И вам поэтому ближе капитан Черкашин, чем ваш покорный слуга. Ну что ж, дело ваше. Скажите, где спрятано оружие, мы заберем его, не для себя, нет, у нас хватает, а чтоб бандитам не досталось. И чтоб у вас совесть чиста была. Перебьем очередного Черкашина а всех тех, кого вы успели завербовать к нему, а там, глядишь, остальные мужики наконец поймут, что не своим они делом занимаются, не тем. Не всех же в лагеря загонять. Велика Россия. Ну а вы… что ж, сидите себе, грейте задницей свою дворянскую гордость, да именным палашом лучину щепите — ни на что иное он уже не годен, да и вам самое занятие, Маркел… как вас, а, забыл… — Сибирцев махнул рукой и пошел к дому. — Постойте, Сибирцев, — хрипло остановил его Званицкий. — Я вам не давал права так со мной разговаривать. — А я у вас и не спрашивал, — не оборачиваясь ответил Сибирцев. — Я только констатирую факты, не более. Был бы рад ошибиться. — Нет, вы не смеете так со мной разговаривать! Это вы меня, а не я вас, приговорили к смерти, объявили врагом народа… — Приношу глубокие извинения, полковник, от имени Советской власти, — Сибирцев шутовски склонил голову в поклоне, — за то, что вы нам объявили кровавую войну, да не успели лишь начать, переловили ваших и в Москве, и в Питере, и в Казани, и в Ярославле. Да и тут уже недолго вам осталось. Довольно, полковник. Лучше скажите, где оружие и что через Степака передал вам Черкашин. — Ну что ж, — безнадежно вздохнул Званицкий, — видно, действительно, другого пути нет. Вот, нате… — он протянул скомканный листок бумаги. Сибирцев расправил его и прочел. Черкашин сообщал о том, что в связи с арестом Медведева в Козлове его полномочия переходят к Цыферову. По согласованию с Тамбовским губкомом ПСР (то бишь партии социалистов-революционеров) крестьяне, мобилизованные в отряд Маркела Звонкова, переходят в подчинение 1-й антоновской армии, район деревень Семёновна, Каменка, Михайловка Тамбовского уезда, для совместных действий со 2-й армией, дислоцирующейся в районе станции Инжавино. Прибыть с оружием на место расположения 1-й армии не позже 30 мая. — М-да, полковник. А это не липа? Где вы его взяли? — Я вас не понимаю. Что я должен взять? — Господи, да вот это послание! — Как где? Мне его Степан вручил. Из собственного вещмешка достал и вручил. “Непростительно… — напряг скулы Сибирцев. — Какой стыд! Судить меня за это надо…” — Но послушайте, если Степан сам передал вам это донесение, зачем же ему было потом кидаться на вас с ножом, вот в чем загвоздка… — Но он с пеной у рта убеждал меня, что вы комиссар, чекист. Клялся всеми святыми. А донесение… я думаю, что он понадеялся отвлечь им мое внимание и… убить. Чтобы бежать. И пока я читал, он… — в голосе Званицкого прозвучала растерянность. — Большой у вас отряд? — По вооружению или количественно? — Количественно, конечно. — Около пятидесяти человек, — видно, думая совершенно о другом, сказал Званицкий. — Сидят по домам. Ждут сигнала. — Сигнала не будет. Пусть сидят, у них и дома забот должно хватать. Так, — решительно заявил Сибирцев, — Марк Осипович, у меня к вам просьба. Или, если хотите, приказ. Дайте мне немедленно честное слово, что вы дождетесь меня и не сбежите, пока я буду заниматься своими делами. Клянусь вам, вашего честного слова мне будет вполне достаточно. А вот с Ивана Зеленова не спускайте глаз, он нам очень понадобится. Ну, даете? — Послушайте, Сибирцев… — ошарашенно начал было Званицкий и словно поперхнулся. — Слушаю, слушаю. И жду. Скорее! — Но ведь я… и вы… — Послушайте теперь меня, Марк Осипович. Я должен, вынужден вам поверить, у меня нет иного выхода. Кстати, — усмехнулся Сибирцев, — не забывайте, что и палаш свой вы мне, до сути, проспорили. Ну, так даете слово чести? — Даю, — выдохнул полковник. — Вот и славно. Покормите, пожалуйста, Ивана. От голода ведь всякие идиотские мысли могут прийти в голову. Отряд, возглавляемый Званицким и Сибирцевым, вышел из Сосновки ближе к полуночи, не следовало привлекать постороннего внимания. Верхами и на телегах ехало около полусотни человек. Вооружены все были тем, что дома при себе имели. Главное оружие находилось в лесу, в землянке, его еще надо будет взять. И уже после следовать к условленному месту в Зимовском лесу. Путь, в общей сложности, составлял немногим более сорока верст. Но это только первый этап. Далее, согласно указанию Черкашина, усиленная группа, к которой в Троицком присоединится конный отряд Селянского, должна пересечь железнодорожную линию Тамбов — Кирсанов и лесами пройти в юго-восточный угол уезда, к Милайловке, на соединение с полковником Богуславским… Большую работу провернул за оставшуюся часть дня Сибирцев. Он разыскал начальника заградотряда, вместе с ним побывал на станции, дозвонился до Козлова, до Ильи Ныркова и, пока телефонист прогуливался по платформе под присмотром Федора Литовченко, курносого и веснушчатого комэска, бряцающего длинными шпорами, надетыми на стоптанные сапоги, рассказал Илье о сложившейся ситуации. Треск, шорохи мешали, но Сибирцев сумел все-таки понять, что крепко недоволен его действиями Нырков, правильно подозревая, что снова влезает Сибирцев в очередную авантюру. Передал Сибирцев и короткую информацию о полковнике Званицком. Илья, естественно, потребовал немедленного его ареста, но Сибирцев настаивал на преждевременности этой акции. В глубине души он уже понимал, что полковник не нуждается в дополнительной агитации, он и без того начал прозревать. И готовящаяся операция должна окончательно поставить его перед выбором. Каким? И в этом Сибирцев тоже почти не сомневался. Почти. Потому и видел, что все равно надо держать ухо востро. Тем более его раздражала, злила сейчас однозначная реакция Ныркова. Тот снова орал о самоуправстве Сибирцева, нарушении всех приказов военного руководства, Полномочной комиссии ВЦИК, самого Тухачевского, черт возьми… Он уже грозил всеми существующими карами, но Сибирцеву не хотелось сейчас верить в искренность слов Ильи, и он старался успокоить его, отделаться какой-нибудь шуткой, убедить, что все услышанное от него лишь нырковские домыслы. Конечно, ведь у него там, в Козлове, самые мировые дела решаются, не то что в какой-то Богом забытой Сосновке. Но, в конце концов, надоело бессмысленное препирательство, и Сибирцев довольно резко оборвал Илью. Сказал, что заботу об операции он берет на себя и несет за нее полную ответственность перед Центром. Лично. А Ныркова просит не мешать и заниматься исключительно своим делом. Резко, конечно. Зря он так, наверно. Но ведь и его, Сибирцева, терпение не бесконечно. Чтобы поставить точку, он позвал с перрона Федора, велел Илье подтвердить перед командиром эскадрона его, Сибирцева, особые полномочия и передал трубку. О чем там говорил Нырков Федору, оставалось только догадываться, но Сибирцев заметил, как сухо сжались губы комэска, и он стал искоса оглядывать совсем невоенную фигуру странного чекиста, белесые брови его нахмурились над переносицей, сошлись в первую юношескую морщину. Наконец речь Ильи закончилась, и Литовченко почтительно отдал трубку Сибирцеву. — Мне энто дело ясно. Они вас теперь просят. — Чего ты ему наговорил, Илья? — сердито спросил Сибирцев. — Чтоб глаз с тебя не спускал! — донеслось сквозь хрипы издалека. — Сказал, что шкуру спущу. И с него и с тебя, если этого проклятого полковника упустите… Нет, напрасно он все-таки на Илью… О его же башке человек страдает, заботится. А он в запальчивости ютов Илью чуть ли не врагом вывести… После столь бодрящего и стимулирующего разговора с Козловской транспортной Чека они медленно прошли по перрону. Вся платформа и неказистое кирпичное здание вокзала были переполнены народом. Оборванные, с провалившимися голодными глазами и желтыми лицами, люди валялись среди тощих узлов, чемоданов, перевязанных веревками, и ждали неизвестно какой вести. Все хотели уехать, но куда? Вот этого не знал никто. И на чем, на каком поезде? Пассажирские теперь сюда не ходили, значит, по возможности на крышах теплушек. Однако оттуда их гоняла охрана. Господи ты Боже, какая жуткая, черная безнадежность! Шара несусветная, грязь, здоровенные жирные мухи проносились, будто пули, мимо лица. — Вот глядите, и чего, спрашиваю, ждут? — сокрушенно, будто сам себе, сказал Федор. — Каждый день покойники. Увозим, закапываем, а толк-то какой? Обреченный народ. Глаза б не глядели, ей-богу… Гибнет Рассея… — В Центре еще хуже. Заводы стоят. — Да ведь ежли мужик помрет, какая нужда в энтих заводах-то? — Ах, Федя, все нынче одно с другим намертво завязано. — Так ведь продотряды ж нынче все подчистую тут выгребли, ни зернышка им не оставили. А урожая в этом году не жди. Ох, Рассея, ты, Рассея… Каково, думаете, живой хлеб охранять да глядеть, как пацанва с голоду пухнет?.. На кой ляд нам энтот хлеб и энта служба, коли от нее один вред людям, скажите мне, товарищ Сибирцев? — Я так думаю, что сейчас вот Тамбовская губерния Центру хлебом помогла, а после и он ей тоже помощь окажет. Ну, хоть с бандами поначалу покончим — и то польза мужикам. Сказал Сибирцев, а сам подумал, что нет у него никаких подходящих аргументов. Нет, не убедил он молодого комэска. Потому что говорить можно что угодно, а дела, вот они — налицо. И в лесах хоронятся действительно не одни бандиты отпетые, а, главным образом, все те же безвинные мужики. “И никаким страхом-приказом их не выманишь. Только словом, убеждением, а мы все норовим пулей…” — Вот вы, товарищ Сибирцев, говорите, поможет Москва ваша Тамбову, — сказал Литовченко. — А у меня такое мнение, что, пока там не поймут, отчего мужики здесь взбунтовались, будет одно сплошное кровопролитие. Вот войск сюда понаслали, приказ нам зачитывали, чтоб всех, значит, которые несогласные с энтой-то Советской властью, тех в лагеря, концентрационные, — по слогам выговорил Федор, — а зачинщиков, тех расстрелять. Так энто ж, я полагаю, полгубернии под корень извести. — Ну, не все ж, поди, у Антонова, — возразил Сибирцев. — У него, у Александра-то Степаныча, и наших немало. Которые с грабежом повсеместным согласны не были. Удивился Сибирцев, услышав такое от красного командира. А если добавить, что Федор знал, кто такой и откуда он, Сибирцев, то уж вообще странное получалось: говорить чекисту, да против Советской власти… — А ты сам-то, Федор, стало быть, не одобряешь действий Советской власти? Считаешь, что не правы мы по отношению к здешним мужикам? — Так чего ж скрывать?! — с мальчишеской смелостью воскликнул Литовченко. — Энто нашим — говори не говори — как об стенку. А вы из Москвы, особый, значит, уполномоченный. Вы к им поближе, вот и расскажите, значит, что народ об энтом деле думает. А то вот прислали Тухачевского, а народ его боится. Тут листовки кидали — уж не знаю: верить — нет им, — как он Кронштадт усмирял. Кровушки, пишут, попил вволю… — Восстание там было. Противосоветское, — строго сказал Сибирцев, сожалея, что совсем не знает никаких подробностей, кроме самого факта восстания. Да еще, что делегаты съезда партийного шли на приступ в первых рядах. И многие так на Кронштадтском льду и остались. Не сознаться же в этом Федору… — Было-то было, — вздохнул Литовченко. — Только зачем же было всех-то к стенке?.. — Восставшие — темная масса, темный мужик, который легко поддался эсеровской, кулацкой агитации, — возразил Сибирцев. — Во-во, — неожиданно усмехнулся Федор. — А его, значит, к стенке. За темноту. — А ты сам-то из местных, что ли? — догадался Сибирцев. — Тутошние мы, — вздохнул Федор. — Ну ладно, товарищ Литовченко, — строго сказал Сибирцев. — Ты что думаешь, у меня у самого душа не болит? Пошли к твоим эскадронам. Дело нам надо делать, а не болтать почем зря. — Вот, все начальники так, — пробурчал Федор, по тем не менее расправил плечи, сбил с затылка на лоб выгоревшую фуражку и печатно зашагал к железнодорожному тупику. А теперь вот он в дурацком треухе и куцей шинели — для маскировки — ехал верхом, чуть поотстав от брички, в которой сидели Званицкий с Сибирцевым. На облучке горбился Егор Федосеевич. Ни в какую не пожелал он остаться один дома. И когда Сибирцев, уже перед выездом, стал настаивать, Марк Осипович тронул его за рукав и с непонятной ухмылкой негромко произнес: — Оставьте его. Пускай едет. Еще перед закатом, собравшись на совет в доме Званицкого, Сибирцев, Федор и полковник обсудили план предстоящей операции. Когда Сибирцев предложил свой план, полковник, хоть и понимал, что по этому плану именно на него, на его актерское, что ли, искусство ляжет главная ответственность, все же согласился. Но Литовченко как-то подавленно молчал. На вопросительный взгляд Сибирцева заметил, что, наверно, зря все это, поскольку категорический приказ Ныркова, который он отдал ему по телефону, совсем другой: всех зачинщиков выявить и тут же расстрелять, а остальных разоружить и конвоировать до суда в лагерь, в Карповку. — Ну, это мы еще поглядим! — рассердился Сибирцев, увидев, как нахмурился, потемнел лицом Званицкий. — От самого, сказали, исходит, — развел руками Литовченко, — от Тухачевского. — Все! — прекратил возражения Сибирцев. — Будем делать, как мы решили. Ответственность я беру на себя. Черт знает что… Не Ныркову же проводить операцию, сердито думал Сибирцев. Никак Илья не может остановиться… Новой крови ему подавай. Зачем? Для чего?. Какой-то непонятный, тайный стыд испытывал он сейчас перед полковником, будто сознательно обманул его, использовал как шлюху последнюю, а сам хочет остаться при этом чистеньким, незамазанным перед властью. Нет, не так все. И будет по его, по-сибирцевски… Зеленов с дедом обедали во дворе и о чем-то спокойно беседовали. Иван окончательно пришел в себя и, кажется, готов был выполнить задание Сибирцева. А оно было простым до примитивности. Зеленову дали лошадь, вернули мешки его и Степака, оба обреза, а полковник написал короткую записку капитану Черкашину, в которой сообщал, что люди с оружием будут, как указано, к следующему утру в условленном месте. На словах же Зеленов должен был сообщить, что по дороге в Сосновку они со Степаном нарвались на чекистскую засаду, те их обстреляли и убили Степана. Получалось так, что полковник никакого письменного сообщения от капитана не получал. Только то, что передал еле живой от страха Иван Зеленов Он же был так плох, что ему пришлось найти лошадь для обратной дороги. А убитого Степака чекисты увезли с собой в Сосновку. Зеленов видел. Можно проверить. Видели и люди, когда везли ею труп на телеге в больничный морг. Ускакал, значит, Зеленов с вещичками Степака, среди которых мятым грязным комком бумаги снова затерялось тайное письмо капитана Черкашина к полковнику Званицкому: пет в нем теперь нужды, и улики у чекистов тоже нет. Пусть сам найдет его в мешке Степака капитан Черкашин и окончательно поверит рассказу Ивана Зеленова. И как подобает встретит отряд, который ведет к нему Званицкий. На какой-то несчитанной версте отряд, двигающийся за бричкой, свернул с наезженного тракта и тихо запылил по малоприметной лесной тропе. Колеса стучали и подпрыгивали на выбоинах и корнях, переплетавших тропу. Фыркали лошади, почуяв влажный дух недалеких болот, а значит, и водопоя. Судя по карте, неподалеку протекала Цна. В воздухе заметно повлажнело и похолодало. И дышалось много легче, чем на тракте. Глубоко в лес забрались. Званицкий теперь сам правил лошадьми, отстранив деда. По одному ему известным приметам наконец добрались. Остановились. Бойцы в накинутых на плечи шинелях, тулупчиках, изображая повстанцев, тихо переговаривались, покуривали самокрутки, вели себя мирно и покойно. Если бы кто и встретился, то объяснение простое: Маркел везет народ на земляные работы по мобилизации волостного Совета. В глубине леса, шагах в ста от тропы, была вырыта большая землянка. Когда Званицкий, Сибирцев, Литовченко и трое бойцов в нее вошли и осветили, зажегши большой станционный фонарь со свечой, висевший на крюке, вбитом в бревенчатую стену, стало видно, что помещение со столом, печью и нарами вдоль стен рассчитано человек на тридцать. С размахом строили, не жалея сил, с толком. На широком столе и нарах лежали мешки с оружием: японские винтовки Арисака, хорошо знакомые Сибирцеву по Харбину, с сохранившейся смазкой, ящики с гранатами и патронами. Отдельно возле холодной железной печи, труба которой выходила наружу, стояли два собранных пулемета Гочкиса на высоких треногах и железные коробки с лентами. Завидный арсенал. Званицкий осветил все это помещение, поставил фонарь на стол и машинально отряхнул ладони одну об другую, будто передавал хозяйство в другие руки. — Федор, — заметил Сибирцев, взяв винтовку и открыв затвор — из обоймы вылез латунный патрон, — часть этого добра возьмем с собой, но все патроны вынуть. Интересно, — он обернулся к Званицкому, — это что ж, из Сибири прибыло? Я гляжу: “арисаки”, “гочкисы” — все союзная помощь Александру Васильевичу. Хотя японцы старались тогда, главным образом, Семенова снабжать, а Колчаку больше Жанен с Ноксом помогали. За наше-то золотишко. Знаете, Марк Осипович, — Сибирцеву неожиданно для окружающих стало весело, — вспомнился сейчас Харбин, по-моему, что-то в августе восемнадцатого. Так вот, у консула Попова был прием для иностранных миссий. Французы, японцы, англичане, китайцы, американцы, чехи, даже украинский какой-то самостийник с желто-голубой лентой через плечо. И вот кто-то, не помню уже, наверно, кто-нибудь из харбинских газетеров, спросил Альфреда Нокса: “Господин генерал, как вы относитесь к гражданской войне в России?” Знаете, что он ответил? Он сказал, надув щеки: “Мы ждем, к чему же наконец придут русские джентельмены”. Потом эту крылатую фразу — про джентельменов склоняли во всех местных газетах. Да… А потом там возник легкий политический скандал. Это когда капитан Пеллио, из французской миссии, прилюдно обозвал Нокса самозванцем. Вот так генерал Жанен отстаивал свое право быть законным уполномоченным союзников. Не помню уже, кто их потом мирил. Я вот гляжу: эти “арисаки”-то наши далековато заехали… Ну ладно, Федор, пусть ребята твои берут мешка три, не больше, по мешку на воз. Чтоб поверху лежали. А остальное вы уж на обратном пути. “Гочкиса”, может, одного прихватить, а, Марк Осипович? Для себя, чтоб нервам спокойнее? Давайте-ка мы его в нашу бричку. Не помешает. Неплохая машинка, хотя наш мне больше нравился. — Я тоже предпочитал всем остальным наш, образца десятого года, хотя он относительно тяжелый. — Подумаешь, тяжесть! Лишний десяток килограммов, зато скорострельность, да и щиток никогда не лишний… Ну что, в дорогу, товарищи? На рассвете обоз подкатил к месту встречи. Последний десяток верст ехали по пересохшему руслу неширокой речки Хмелины. Летний туман стелился вдоль русла. Телеги сильно трясло, звякало оружие, лошади, похоже, выдохлись. Все-таки около сорока верст практически без отдыха. У излучины реки, на широкой лесной опушке, обоз встретили три всадника, в одном из которых Сибирцев узнал Ивана Зеленова. Двое других держались под сенью леса. — Ну, Иван? — негромко спросил Сибирцев Зеленова, подъехавшего вплотную к бричке. — Порядок, — скорее глазами, чем словом, подтвердил Зеленов. — Молодец, — буркнул и Званицкий. — А тот, в папахе, не Черкашин? Далеко, не вижу. — Оне самыя, — услужливо подтвердил Иван. — Вперед, Егорий, — бодро скомандовал Званицкий и, полуобернувшись к Сибирцеву, выдохнул: — Значит, как договорились. — Так, полковник. Федор, приготовились! По телегам и едущим обочь всадникам прошелестело негромкое: “Приготовились…” Возле леса бричка остановилась, Званицкий тяжело спрыгнул на землю и пошел навстречу спешившемуся Черкашину, разводя руки в стороны, как бы разминая плечи и поглаживая, потирая бока. Встретились, капитан вскинул ладонь к папахе, пожали друг другу руки, перекинулись несколькими фразами и пошли к обозу. Капитан приближался, пытливо и остро вглядываясь в лица приехавших, бегло, но цепко окидывая возы. Из-под сена кое-где торчали дула винтовок, бугрились под сеном мешки, напоминая по форме коробки с патронами. Народ в седлах и на возах сидел равнодушный и спокойный — ни тени волнения, интереса. Так, видать, и должно было быть. Чан, на войну приехали, не к теше на блины. Чего ж особо-то до поры до времени радоваться? Какая тут радость… — Прошу познакомиться, Василий Михайлович, — Званицкий учтиво представил Черкашину сошедшего с брички Сибирцева. — Прибыл из Омска, полагаю, знакомые вам места, от моих старых фронтовых товарищей. — Весьма рад, — не менее учтиво Черкашин щелкнул каблуками, отдал честь и пожал протянутую Сибирцевым руку. — Ну что, едемте, капитан? — Званицкий, чуть покряхтывая, поднялся в бричку и обернулся к Черкашину. — Прошу, Василий Михайлович. Далеко еще? Успеем поговорить? Сибирцев поднялся вслед за Черкашиным и сел спиной к Егору Федосеевичу, напротив капитана. Так он видел и его и весь обоз. Литовченко отстал от брички и ехал среди своих. Черкашин махнул рукой, и к ному подъехал казак, держа в поводу коня капитана. Теперь они с Зеленовым сопровождали бричку с двух сторон, словно охрана. Сибирцев видел не потерявшее настороженности, заросшее до глаз лицо казака, его короткую винтовку, привычно брошенную поперек седла. И тяжеловатое, с узкими прищуренными глазами, иссеченное морщинами лицо капитана. Этот был чисто выбрит, но мятый френч на локтях и воротнике лоснился. И потому вид его был какой-то неопрятный, испитой, что ли. — Значит, не добрался до вас мой рыжий, жаль, Марк Осипович, — хриплым тягучим голосом заговорил капитан. — А впрочем, что за польза от лишних знаний… Я смотрю, вы налегке, — он похлопал по стволу стоящий между сиденьями пулемет. — И много их у вас? — Есть, — однозначно ответил полковник. — Так что, я не понял вашего интереса к моему багажу, путь предстоит далекий? — Да уж, — криво усмехнулся капитал. — Сегодня день отдыха, а завтра, Марк Осипович, тронемся к Богуславскому. Это неблизко. Да, Сибирцев уже посмотрел по карте, добрая сотня верст, если не больше. — Начинаем, значит, — хмуро констатировал Званицкий словно самому себе. — Сколько у вас штыков, Василий Михайлович? — спросил как бы между прочим. — Около сотни. Да у хорунжего Селянского два эскадрона. И ваших, я смотрю, с полсотни. Пройдем, и еще запомнят нас краснопузые… на всю жизнь… Извините, Марк Осипович, вы, часом, этого не прихватили? — капитан щелкнул себя по шее возле воротника. — А то мы тут поиздержались, ожидаючи-то… — Он нелепо, будто булькая горлом, хохотнул. — Найдется, — нахмурился Званицкий и искоса, недовольно посмотрел на капитана. — Только рано вроде бы победу праздновать. — Ах, полковник, — почти панибратски заметил Черкашин, развалясь на спинке сиденья, — вы, как человек истинно военный, суеверны. Может, оно и неплохо. Может, за это и ценят вас там, — он показал пальцем в глубину леса, — у наших полковников. А я, наверно, из другого теста. Но ничего, сейчас приедем, баньку я приказал истопить. А после как же русскому человеку без чарки, а? Что скажете вы, наш сибирский гость? — он лениво взглянул на Сибирцева. — Полностью поддерживаю, — скупо улыбнулся он. — Ну вот и отлично! — Капитан вмиг собрался, выпрямился, оглянулся на обоз и резко приказал деду Егору: — Сейчас бери левее, понял, борода? На высоком откосе лесного оврага, по дну которого бежал ручеек, стояла довольно приличная изба, курившаяся дымком. Неподалеку, через поляну, сарай с высоким сеновалом. Возле него, у коновязи, десятка три лошадей, телеги. Посреди поляны бездымно горело несколько костров, вокруг которых сидели кружками люди в фуражках и папахах, в наброшенных на плечи шинелях — ночи в лесу-то, поди, прохладные. Между кострами в козлах стояли винтовки. При виде обоза несколько человек поднялись, приблизились к телегам, желая, вероятно, встретить земляков, может, даже односельчан. Остальные продолжали заниматься своими нехитрыми делами. От дальнего костра донеслась песня: молодой хрипловатый голос заунывно тянул про казака. Помнил Сибирцев эту песню, тоже певали ее тоскливыми голосами казаки из эшелона па станции Гродеково. Только пели они не “кавказские края”, а “манжурские поля”. Ближе к естеству. Полковник поманил пальцем Литовченко, но обратился к капитану: — Василий Михайлович, приказать занести в дом оружие? Или проще часовых поставить? Я полагаю, зачем таскать туда-сюда? — Распорядитесь, Марк Осипович. Ваши люди, пусть и охраняют. Ну, прошу, господа, в дом. Поднимаясь по ступеням в сени, Сибирцев обернулся к певцу, а тот все пел-стонал, покачиваясь у костра: “Дурак ты, дурачина, — подумал Сибирцев. — Какая нелегкая занесла тебя сюда?.. Какая нелепость… Увидишь ли ты свою казачку-то?.. Черт его знает, почему берет она за сердце, эта старая песня…” Стол был накрыт для приема гостей. Не хватало разве что хрусталя. Его заменяли фронтовые кружки. Сибирцев достал из своего мешка пару бутылок самогона, что взял в дорогу Званицкий, и поставил их в середину стола. — Может быть, сперва о деле? — недовольно взглянув на Сибирцева и капитана, резковато спросил полковник и неприступно вздернул черную бороду. — Сей момент… — Что-то знакомое, полицейски-подхалимское прозвучало в готовности капитана, у которого, заметил Сибирцев, заблестели узкие глазки. Сибирцев шутливо-виновато пожал плечами и под суровым взглядом Званицкого стушевался. Отвернулся, стал смотреть во двор. Там приехавшие понемногу разбредались, располагались по трое–четверо по краям поляны. Знают дело. Кто-то остался у пулемета. Остальные, выполняя приказ Литовченко, незаметно берут бандитов в кольцо. Справится Федор, успокоился немного Сибирцев и стал слушать беседу капитана с полковником. Черкашин, локтем сдвинув тарелки к центру стола, на освободившемся пространстве расстелил потрепанную на сгибах карту и кривым ногтем мизинца стал показывать маршрут дальнейшего следования. Сибирцев нехотя приблизился к ним, стал разглядывать карту через плечо капитана, не выражая при этом никакого интереса. Званицкий внимательно слушал, строго поглядывая на Черкашина, задавая незначительные, казалось бы, вопросы о том, где должны быть привалы, в какое время суток, откуда брать питание, где водопой, — словом, вел чисто военную игру. Черкашину, похоже, вся эта полковничья настырность порядком надоела, он не раз уже поглядывал на стоящие поодаль бутылки, и слышно было, как с трудом глотал слюну в пересохшем, требующем опохмелки горле. Когда, по мнению Званицкого, все основные сведения, включая пароли, были получены, он вздохнул и, подняв от стола голову, быстро взглянул на Сибирцева. Капитан каким-то неизвестным чутьем ухитрился перехватить этот взгляд, дернулся было в сторону, но цепкая, сильная рука Сибирцева уже захватила его горло локтем под подбородок, а ладонью другой руки он намертво запечатал рот капитана и коротким рывком отбросил его голову назад. Тело Черкашина дернулось, обмякло, потяжелело, глаза вылезли из орбит. Званицкий, расширив глаза, смотрел на этот страшный прием. Сибирцев отпустил захват, поднял тело капитана на руки и отнес его в соседнюю комнату. Через две-три минуты вернулся, отряхнул ладони. На вопросительный взгляд полковника подмигнул: — Жив. Я его связал и рот заткнул. Пусть помаленьку приходит в себя… Ну что, Марк Осипович, пойду дам команду? — С Богом, голубчик, — неожиданно вырвалось у полковника, и он осенил Сибирцева размашистым крестом. На развилке, сразу за широким бродом через реку Цну, Сибирцев и Званицкий расстались с отрядом Федора Литовченко. Тем путь лежал в Сосновку и потом в Моршанск, а Сибирцеву с Марком Осиповичем кружным путем через Мишарино на Козлов. Федор посоветовал им оставить в бричке “гочкис”, пару жестянок с лентами и ящик с гранатами. Дорога неблизкая, народ всякий бродит, а сведения, что везут они в Козлов, — выше всякой важности. Смотрел Сибирцев в ярко-голубые глаза веснушчатого комэска, а видел его, выступающего с телеги о пламенной революционной речью перед оравой только что плененных бандитов. И не было в словах, в интонациях Федора ни тени той горечи-печали, которая так остро проявилась на сосновском перроне. Казаки и мужики, окруженные красными бойцами и под дулом “гочкиса”, быстро разобрались, кто есть кто, и единогласно порешили влиться в отряд Литовченко. Слишком уж единогласно, подумалось Сибирцеву. Ну, а с другой-то стороны — что им еще остается? Они ж знают о приказе. Кому в могилевскую охота?.. А вот еще главарей, зачинщиков не указали — тоже плохо. Опасно. Певца попросил позвать Сибирцев. Литовченко приподнялся в стременах, оглядел свою рать и зычно крикнул: — Мешков! Серьга! Ко мне! Чинно подъехал на коне молодой казак в долгополой шинели с шашкой на боку и фуражке, чудом державшейся на иссиня-черной кучерявой голове. Цыган да и только. А когда повернул Мешков голову, Сибирцев увидел, действительно, висела у него в мочке левого уха желтая сережка. — Вон тебя кличут, — кивнул Федор на Сибирцева. — Слухаю, дяденька! — озорно блеснул зубами веселый запевала Мешков. — А ты, часом, племянничек, но из цыган будешь? — со смехом спросил Сибирцев. — Не-е, дяденька, коренные мы, станицы Мигулинской, — отрапортовал Мешков, — а ежели ты нащёт серьги, так то мне соложено, как меньшому у мамани. Сибирцев ничего не понял. На помощь пришел Званицкий. — Это у казаков порядок такой. Или обычай, если хотите. Вы с ними не служили, потому можете не знать. Меньшому в роду положено серьгу в ухе носить. И когда вахмистр командует: “Равняйсь!” — по этой серьге в левом ухе определяет, кого не следует посылать в разведку или в сечу. Меньшх берегли. — Ясно, — покивал Сибирцев. — Ишь ты, здраво рассуждали станичники. А что ж тебя, Серьга, сюда-то занесло? — И-эх, дяденька! Кабы домой отпустили… — весело вздохнул казак. — А так чево гуторить?.. — Ты вот, я слышал, поешь: скакал казак-то… через кавказские края, а это неправильно. У пас пели: “через манжурские поля”. — Не-е, дяденька, — живо возразил казак, — у вас где, може, и так, а у нас батя вона когда ишшо с войны песню привез. Через кавказские края — надоть. — Ну, Бог с тобой, пой как поешь, да служи с толком, а там скоро и по домам, вот как бандитов разгоним. Да не бегай ты от одних к другим. Не должен человек болтаться, как сухой навоз в проруби. До победы. Так, казак? — Слухаюсь, дяденька. — Мешков легко вскинул ладонь к виску и, взглянув на Федора, отъехал. — Я смотрю, — наклонился к Сибирцеву Званицкий, — вы вроде нарочно время тянете. Что, какое-нибудь недоброе предчувствие или, может, мы упустили что-то важное? — Понимаете, Марк Осипович, — Сибирцев задумчиво обернулся к полковнику, — мне почему-то не нравится, что больно уж легко взяли мы Черкашина имеете с его отрядом. Боюсь я легких побед. Точнее, не шибко верю им. — Ну уж это вы, батенька мой, знаете ли… Если мы что-то упустили, давайте вспомним еще раз. Обсудим. — Не то, не то, полковник… Федор, нагнись-ка. Я вот что думаю, товарищи дорогие. Облегчая себе жизнь, мы одновременно усложняем ее Федору и его бойцам. Почему-то гложет, как говорится, душу сомнение. А, Марк Осипович? Федор, ты что скажешь? Литовченко пожал плечами. — А я вот смотрел на твоего Мешкова и подумал: казачки-то не покорились. Вид, боюсь, сделали только. Пока сила паша. Мужики — с теми иной разговор. А казаки — народ военный, для них присяга многое значит. Не обвели б они тебя, Федор, вокруг пальца, вот что. Что скажете, Марк Осипович? — Есть резон, — покачал бородой Званицкий. — Может быть, не следует казаков подпускать к оружию? — Вот и я думаю, — подхватил Сибирцев. — Ты, Федор, оружие им не раздавай, охрану поставь повернее. А за остальными — глаз да глаз. Начальству в Моршанске доложишь, оно дальше распорядится!.. — Сибирцев вздохнул. — Только я думаю, что их все равно до поры в лагерь отправят. Вся радость, что не покойники… Но им об этом — ни сном ни духом. Смотри… — Постараюсь, товарищ Сибирцев, — тоже вздохнул Литовченко. — И шашки пусть поснимают, — добавил Сибирцев. — Хоть я и не служил с ними, Марк Осипович, но видел там, на Востоке, что такое сабля в умелых руках. Вы, ребята, и охнуть не успеете. А причину назови любую. Что, мол, через населенные пункты, а их впереди несколько, командир приказал проходить без оружия, во избежание, и так далее. Ну, словом, сам придумай. Их озлоблять не надо, но и много воли — тоже лишнее. Главное, дисциплина пожестче… И вот еще одно обстоятельство. Пока с ними, Марк Осипович, везут Черкашина, у многих, я уверен, будет маячить перед глазами неминуемость расплаты. Черкашин — это для них трибунал. А кое для кого и стенка. — Что же вы предлагаете? — насупился полковник. — Предлагаю взять его с собой. Оторвать таким образом от них этот соблазн. А ты нам, Федя, выдели парочку надежных ребят, а? До Мишарина только. А дальше мы разберемся сами. На том и порешили. Черкашина, связанного по рукам и ногам, с кляпом во рту, уложили на охапку сена на днище брички. Капитан яростно извивался и вращал глазами. Сибирцев молча вынул наган и поднес его к самому носу капитана — тот враз успокоился. — Ну вот и порядок, — одними глазами улыбнулся Сибирцев. — А ты, Федор, как доложишь, только тогда возвращайся за оружием. Не раньше. И остановок старайся не делать. Жми на рысях. Ну, бывай, сынок. — Сибирцев пожал Литовченко руку и крикнул деду: — Трогай, Егор Федосеевич! Надо до темноты в Мишарино поспеть. Следом за бричкой, как было уговорено, припустили на рысях двое бойцов. — Вот ведь странное какое чувство, — негромко сказал Сибирцев, не глядя на Званицкого, — всего сутки побыли рядом, а расстаешься — душа болит. Как о родном. Званицкий молча кивнул. — Благодать… — прошептал Сибирцев и расстегнул гимнастерку, открыв грудь раннему, не сильно жаркому еще солнцу. Он зажмурился, прикрыл ладонью сомкнутые веки. Одна почти бессонная ночь, другая — не много ли? Плыла, покачивалась, словно на речных волнах, бричка, голова кружилась, было легко и приятно, будто во сне. Резко пахнло лошадиным потом, ветерок промчался и затих. В ногах завозился связанный Черкашин. Сибирцев лениво приоткрыл глаза и зажмурился: встречное солнце было так ярко, что дед, сидящий впереди, виделся серым расплывчатым силуэтом. Званицкий сидел согнувшись, локти на коленях, большие пальцы утонули в бороде. Всадники скакали чуть впереди, потому что сзади густым непрозрачным шлейфом клубилась бело-розовая пыль. Небо было белесым, безоблачным. Закинув голову, наблюдал Сибирцев, как высоко-высоко, одиноким, темным крестиком стоял коршун. Тихо было вокруг, только копыта выбивали ритмичную глухую дробь да звякало железо на дне брички. — Марк Осипович, — Сибирцев откашлялся, — можно мне повторить вам один вопрос, на который вы так и не ответили? — Да, да, — оторвался от своих дум Званицкий, — слушаю вас. — Почему вы меня все-таки пожалели, не убили? — Ну, право же, Михаил Александрович, что за декадентство такое! Вы, простите, здоровый — духовно, я имею в виду, — человек, а задаете какие-то самоедские вопросы. Почему, да отчего… Впрочем, убрать вас у меня было немало возможностей и, больше скажу, причин. Но… тут вы сами виноваты. Во-первых, помогли с разбойниками, помните? А чувство благодарности, оно в нас, русских людях, сидит иной раз гораздо глубже, чем мы о том сами подозреваем… Ну-с, затем, сударь, я вашу спину видел. А военному человеку такие шрамы говорят о многом. Кроме всего прочего, Егор кое-что порассказал о вас, не поверите. Вот я и подумал: странно, право, почему это к вам людей тянет?.. Нет, не могу понять… Хуже было, когда я догадался и уверился окончательно, что вы чекист. Истинно скажу: эту породу людей я никогда не знал, не жаловал, и ничего, кроме стыда за Россию и омерзения, они у меня не вызывали. Я много слышал об их черных делах. — А вам не говорили, что они человечиной питаются? — Вы будете смеяться надо мной, стариком, но говорили. И я верил. Все эти ваши расстрелы, истязания, насилия, убийства раненых… Никакого суда, никакой справедливости… Средневековье какое-то… — Вы правы, конечно, по-своему, односторонне, субъективно. Поверьте и мне, буквально те же самые обвинения я могу выдвинуть против вашего “Святого белого движения”. Вот вы-то не были в Сибири, скажем, не имели дел с колчаковской или семеновской контрразведкой. А я ведь их всех в лицо знал, водку с ними жрал после их, скажем так, боевых операций. Или вот теперь скажу, только не отчаивайтесь, сидит сейчас ваш Петр Никандрович в Иркутске, в Чека, и дает показания по поводу деятельности нашего с ним военного отдела. Советская власть не так строга, как вам представляется. Ну, посадят вашего Гривицкого снова в лагерь, отсидит он. выйдет потом на волю, может, и в Польшу свою уедет. А попадись я, скажем, в руки к этому типу, — Сибирцев сапогом показал на лежащего Черкашина, — знаете, что бы он со мной сделал? То-то, и не дай вам Бог даже во сне представить — навеки сна лишитесь. Так вот, к чему я это все? А к тому, что Петя восемнадцатого года и Петр двадцатого — люди абсолютно разные, Марк Осипович. После колчаковщины он остался в семеновской контрразведке. Не жалейте о нем, не стоит, право. — Вы уверены, что Чека ваша лучше? — тоска прозвучала в голосе Званицкого. — Кто знает, что лучше? Жестокость — она везде жестокость. И у нас есть тяжелые, плохие люди. И их, к сожалению, немало. И оправдание, что революции в белых перчатках не делаются, тоже, конечно, слабое, тут я с вами готов согласиться. Везде, где бы они ни происходили, самое ужасное — это гражданские войны. Полнейший развал души, а претензии предъявлять некому. — Вот мы и давеча обсуждали с вами… — заметил полковник. — Я так думаю, что если бы эти, как вы их называете, эсеры, меньшевики, народники всякие в семнадцатом году пошли на социальные реформы, вряд ли бы произошел ваш большевистский переворот. А следовательно, не было бы и этой кровавой гражданской… — Мне рассказывал мой близкий товарищ там, в Москве, при встрече, а он человек информированный, можете мне поверить, что примерно эти же слова говорил недавно Ленин. Только у него пожестче: мол, не нашлось бы таких дураков, чтобы совершили революцию… Но здесь надо иметь в виду, Марк Осипович, еще одно обстоятельство. Вот какое: ведь Ленин сразу предложил коалицию, с первых же дней. И не вина большевиков, что она просуществовала недолго, развалилась. Вот в чем дело. И вы не знаете, не можете даже представить себе, какая существует сильная и решительная белая эмиграция. Я уж не говорю о тайной и явной интервенции. Ведь провокации, взрывы, террор — не мы начали, нет. Вы-то тут, в России, были, а я там сидел два, считай, года. Навидался… Потому и хочу теперь, уверен, что многое можно, да и нужно решать миром, а не войной, не кровью. — Эх, Михаил Александрович, — как-то сокрушенно вздохнул Званицкий, — вашими бы устами да меду испить… А сколько, позвольте полюбопытствовать, лет вам, Михаил Александрович? — Ну, вообще-то, я не барынька и не кокетка, но хотелось бы знать, что вы сами скажете? Затрудняетесь? Ладно. Двадцать семь осенью. Старый я уже. Званицкий неожиданно звонко, почти по-юношески расхохотался. — Ну надо же, насмешили! Старик! Боже, как вы еще молоды… — Вот так же смеялся совсем недавно и Мартин Янович Лацис, особоуполномоченный ВЧК. В марте. А кажется теперь, что целая жизнь прошла. Нет, Марк Осипович, это, увы, не смешно, потому что в мои последние четыре года вместилась революция, как ее ни называй, и со всеми издержками. А это и есть вся жизнь. — Не разделяю ваше столь ревностное — не так ли? — отношение к этой даме. Вы Герцена Александра Ивановича читали, молодой человек? — Марк Осипович, зачем же так? Вы же изволили слышать, что я в университете учился. И как же без Герцена-то? Особенно нам, молодым. Странно другое — что вас он еще интересует. — Я не к тому. Просто вспомнились его рассуждения о революции. Не смею, да и не готов цитировать, но суть в следующем. Что проповедовали христиане, задает он вопрос, и что из этих проповедей поняла толпа? А толпа приняла в христианстве только совесть и ничего — освобождающего человека. Заметьте, что впоследствии именно так она восприняла и революцию: кровавой расправой, гильотиной и местью. К слову “братство” тут же присовокупили слово “смерть”. “Братство или смерть” — “Кошелек или жизнь”, вам не кажется это очень уж схожим? И далее господин Герцен замечает главное: непростительно думать, что достаточно возвестить римскому миру евангелие, чтоб сделать из него демократическую и социальную республику… Ну и так далее. Вот так-то, молодой человек. А вы торопитесь, словно боитесь не успеть. Россия — страна большая и долгая. Она еще в спячке пребывает, в отсталости и бескультурье, а вы ее будить да стращать. Подняли медведя среди зимы, вот он в шатуна и превратился. И выход теперь один: убить его. — Ну, я не смотрю столь пессимистически… Я вот что думаю, не перекусить ли нам? Как бы ни были злы и бесчеловечны большевики, но, мне кажется, если мы не позволим нашему капитану наконец опохмелиться, он может не доехать. Как ваше мнение на этот счет? — Вы желаете доказать, что ничто человеческое и вам не чуждо? — усмешка тронула губы полковника. — Вот именно. И потом мне не терпится задать капитану один вопрос. — Какой же? — А вот услышите. Егор Федосеевич, как подъедем к тому лесу, скатись на обочину. Перекусим. Дорога круто заворачивала к сосновому бору. Теперь уже стал узнавать знакомые места Сибирцев, проезжали тут. В тени густого сосняка и остановились. Бойцы по просьбе Сибирцева вытащили из брички Черкашина и посадили его спиной к дереву, вытащили тряпку изо рта, развязали руки. Но капитан качался, закатив глаза, будто снулая рыбина. — Сейчас мы приведем его в чувство. Давайте, ребята, нажимайте. Егор Федосеевич, командуй. Сам он налил полкружки самогона, пальцами приоткрыл рот капитала и осторожно влил в него самогон. Тот поперхнулся, затряс головой, я Сибирцев протянул ему кусок хлеба с мясом. — Ну, капитан. Закусывайте. Но тот, словно не проснувшись, вяло жевал, кивая носом. Через какое-то время глаза его наконец раскрылись и он осмысленным взглядом обвел присутствующих. Похоже, память у него отшибло, он никого не узнавал. — Хотите еще? — предложил Сибирцев. — Да-о, — проклокотало в горле Черкашина. — Нате, — Сибирцев протянул ему еще полкружки. Вот теперь он пришел в себя. Уронив на траву хлеб с мясом, подвигал пальцами, размял запястья, взглянул на Сибирцева: — Крепко вы меня, однако… — Что поделаешь. — Куда везете? — В Козлов. В Чека. Есть еще вопросы? — Нет, — буркнул капитан и уронил голову на грудь. — Тогда у меня к вам вопрос, — настойчиво произнес Сибирцев. Капитан поднял голову, посмотрел с откровенным презрением. — Отвечать не намерен. — Вы не поняли, этот вопрос лично вас не касается. Вашего будущего, так сказать. Меня интересует сущая мелочь. Скажите, Василий Михайлович, зачем вы сфабриковали указ о приговоре к расстрелу полковника Званицкого. Вы же знали, что нигде не было упомянуто его фамилии, Сами придумали или приказал кто-нибудь из ваших начальников? Ответите, дам еще выпить. — Вам-то что теперь? — Ну, как хотите, — Сибирцев демонстративно отвернулся. — Да скажу, скажу, мать вашу… — Черкашин, запинаясь, произнес длинную и грязную матерную фразу, выдохся и, помолчав, добавил: — Надо же было этого старого дурака, козла вонючего делом заставить заниматься. Дерьмо паршивое… Наливайте, я все сказал. — Ну что ж, заработали. Держите кружку… А что, Марк Осипович, и это обстоятельство так-таки ничего не изменит в ваших воззрениях? Впрочем, молчу. Каждый должен обдумать свое и прийти к единственно верному решению… А знаете, зачем я с вас слово взял? — Я слушаю, слушаю, — мрачно отозвался Званицкий. Он отвернулся и теперь смотрел в поле. — А затем, что, ежели помните, у Монтеня на этот счет есть достойный парадокс, вот, дословно: нив было бы значительно проще вырваться из плена казематов и законов, чем из того плена, в котором меня держит мое слово. Черкашин ведь здорово припугнул вас, но ошибся: надо было взять с вас честное слово. Однако такая простая вещь не пришла ему в голову. А я не ошибся. Ну, едем? Капитан, давайте ваши руки. А если станете обижать нас, я вам заткну рот вашей же вонючей портянкой. Все ясно? По коням! Уже когда бричка тронулась и въехала в полусумрак бора, Званицкий, наклонившись к Сибирцеву, тихо, почти на ухо, спросил: — Как вы узнали, что он меня шантажировал? — По его роже, Марк Осипович. Вы, вероятно, были неплохим командиром, но никаким физиономистом. Вой стоял над Мишариным. На паперти церкви Флора и Лавра, расставив ноги в шикарных галифе и начищенных сапогах и заложив руку за отворот защитного френча, словно Керенский на митинге, стоял председатель сельсовета Зубков. В другой руке он держал за козырек суконную фуражку со звездочкой. Рядом с ним — такой же длинный, только худой и сутулый — стоял Баулин, командир продотряда. На нем были обычные его брюки, обмотки, грубые солдатские ботинки, а поверх расстегнутой темной косоворотки — залатанная тужурка. Взмахивая фуражкой, Зубков величественно руководил актом закрытия рассадника народного опиума. Под неумолчные гневные крики и бабий вой продотрядовцы начали выносить из церкви иконы. Первую же Зубков торжественно и собственноручно с треском расколол о каменные ступени храма. Бабы тут же, толкая друг дружку, ринулись к продармейцам, держащим на руках груды святых досок. На паперть поднялся одноглазый кузнец Матвей Захарович, даже фартук не успел снять, так торопился. Он подошел к Зубкову, рукой отстранил пытавшегося было помешать Баулина и громко, чтоб вся площадь услыхала, крикнул: — Что ж ты творишь, супостат ты этакий, а?! Врагу не пришло в голову храм порушить, а ты на него руку свою поганую поднял? Да я тебя!.. — Кузнец размахнулся, но на его тяжелом кулаке повис Баулин. — Матвей Захарович, охолонись, опомнись, побойся Бога! — испуганно закричал он. — Это вы, злодеи, его забыли! — продолжал орать кузнец. — Лучше уйди, Баулин, от греха! Я думал, ты человек, а ты самый последний гусак, вот вроде этого! — он ткнул кулаком в Зубкова. Тот упруго отскочил. — Ответишь, Матвей! Перед всей партией ответ держать будешь. Мракобесие поддерживаешь? Эй, граждане! — неожиданно зычно крикнул он. — А ну молчать! И слушай постановление. На площади постепенно стало затихать. — Так вот, закрытие храма — не моя инициатива, а уездного начальства. Известные вам представители, побывавшие тут, учитывая смерть священника отца Павла, а также руководствуясь указом, что ученье — свет, а неученье — тьма, приказали, чтоб эту церкву закрыть навсегда и из народного опиума превратить ее в красный клуб нашей сознательной молодежи. Поскольку эти иконы являются орудием угнетения сознательных трудящихся масс, их положено тоже уничтожить. Однако! — Он поднял руку с фуражкой, чтобы перекричать поднимающийся возмущенный гомон толпы. — Однако, ежели которые темные и несознательные бабы захотят их взять к себе, Советская власть в моем лице, а также секретаря ячейки Антона Шляпикова, который в отъезде в Тамбове, препятствовать не будем. Я все сказал, бабы и мужики. Баулин, пущай берут, ежли хотят. А тебя, Матвей, за личное оскорбление Советской власти я притяну к ответу. Пойдем, Баулин, нечего нам делать среди этих темных масс. А кресты, граждане, — он указал фуражкой на луковицы куполов и на колокольню, — эти кресты мы все едино поскидаем. Но будет красный клуб осеняться поповским… мировоззрением! Опять же и сельсовету помещение нужно. В этот момент на площадь въехала хорошо известная мишаринцам поповская бричка с дедом Егором на передке и в сопровождении двоих вооруженных верховых. Толпа отшатнулась было, но тут же прилипла, окружила бричку. Видно, приняв с перепугу Сибирцева и чернобородого представительного Званицкого за крупное уездное начальство, мужики и бабы тут же начали изливать свое крайнее возмущение действиями гусака-Зубкова. Однако когда председатель сельсовета целенаправленно пошел к бричке, толпа расступилась. Власть, она и любая — власть. — Ну что, Зубков, опять народ будоражишь? — Сибирцев поднялся в бричке. — Здорово, Матвей Захарович, — кивнул приветливо кузнецу. — И ты, гляжу, тут, Баулин? Что ж это вы, толковые мужики, порядка навести не можете, а? — Ты кто есть такой, чтоб мне указывать? Ты — беляк недобитый! Я тебя сразу признал, — с презрением сказал Зубков и решительно взялся рукой за борт брички. — Кто я такой, Зубков, тебе Матвей с Баулиным скажут. Баулин тут же подскочил к Зубкову и стал шептать ему на ухо, а что, за шумом толпы Сибирцев не расслышал. — Ну и чего? — не сдавался Зубков. — Все равно, пусть сперва документ соответствующий покажет! А этого господина, который с ним, мы знаем. Он сродственник бывшего попа. Документ свой, говорю, покажь!.. А, что я говорил, опять же нет у него документа, Баулин. А поскольку нет и быть не может, значит, контра он. И я тебе приказываю арестовать его. — Ребятки, — Сибирцев махнул рукой бойцам, и те подъехали, оттеснив толпу крупами лошадей. — Вот этот гусак, стало быть, хочет арестовать нас, а? В руках у них лязгнули затворы. Толпа послушно отшатнулась, замерла в ожидании. — Слышь, Баулин, — сказал спокойно Сибирцев, — тебе что, тоже нужен мой докмент? — Он невольно передразнил Зубкова. Баулин отрицательно затряс головой. — Тогда слушай мое распоряжение. Выделяй мне десяток своих продармейцев для охраны и доставки в Козлов опасного бандита. Баулин глянул через борт брички и увидел лежащего на дне связанного человека. — А ты, Зубков, иди, иди себе. Нечего тебе тут делать, а то, неровен час, рассердишь меня. Но Зубков, не зная что предпринять, продолжал стоять, держась за бричку. Сибирцев заметил, что к Марку Осиповичу, делая ему знаки рукой, стал продираться сквозь толпу мужик с пышной сивой бородой. Нагнулся к Званицкому. — Марк Осипович, приглядите за этим, — он кивнул на Черкашина, — я с мужиками поговорю. — И сошел на землю. — Ну, Матвей Захарович, расскажи, чего шум, кого обижают? Кузнец, посверкивая единственным своим глазом, ухватив обеими руками ладонь Сибирцева, тряс ее а одновременно рассказывал, что решил Зубков храм закрыть, а для подмоги, ишь ты, Баулина призвал с его продармейцами. Иконы стали крушить, над верой насмехаться, ну, народ и зашумел. Где ж такой закон, чтоб церкву обижать? Поп, он какой ни есть тоже человек, а церква не виновата, за что ж ее грабить? — Тебе-то, Баулин, зачем все это надо? — Сибирцев обернулся к Баулину. — Ты ж умный человек. Сам же говорил, какое трудное нынче время. Зачем людей-то озлобляешь? — Бес попутал, товарищ Сибирцев, — виновато наклонил голову Баулин. — А его-то местные, активисты которые, те отказались, вот он и приказал нам. — Не я приказал, — встрял в разговор через плечо Баулина Зубков, — а имею на то личное распоряжение товарища Ныркова. И ты, Баулин, не подпевай контре, ты должен Советскую власть слушать. И исполнять. А кого это вы везете в бричке, принадлежащей покойному попу? — Не твое дело, Зубков, — отрезал Сибирцев. Он оглядел площадь и хоть видел ее только однажды, не узнал вовсе. Сгорело высокое, на каменном лабазе, здание сельсовета, дотла сгорел дом Павла Родионовича. Черные обугленные трубы, обгоревшие деревья, пустота, поваленные изгороди. Не участвовал здесь в бою Сибирцев, он почти сутки находился в усадьбе Сивачевых, у речного брода. Здесь вели бон Нырков со своими чекистами, Матвей, Баулин, Зубков этот и другие мужики, отстоявшие село. Они — тут, а он, Сибирцев, там, где свалился в глухую приречную крапиву сотник Яков Сивачев, атаман разгромленной банды. Отсюда, с взлобка площади, видны были серые кроны столетних лия, окружавших старый, опустевший теперь дом. — Скажи-ка, Матвей Захарович, а где же теперь ваша власть собирается? Ячейка, совет, а? — У меня, товарищ Сибирцев. С бабой живу, вдвоем, а хата просторная, да. Вот робяты ко мне и идут. — Ну что, может, и нас в таком роде пригласишь? Заодно и поговорим, товарищи партийцы. Зубков, тебя, это, между прочим, тоже касается. Сибирцев вернулся к бричке, поднялся на подножку. — Граждане, расходитесь. А насчет церкви, это вы сами должны решать. Хотите закрыть, закрывайте. И никакой Зубков тут не указ. Пошлите людей в уезд, пусть они сами там в укоме или уисполкоме договариваются… Марк Осипович, мы сейчас поедем к кузнецу, там будет разговор. Если вы хотите кого-то встретить, пожалуйста. Только помните наш уговор и ваше слово. И приходите туда. Я думаю, нам удастся сегодня же выехать в Козлов. Через полчаса в действительно просторной хате Матвея Сибирцев открыл короткое заседание. Зубков пришел, но сидел нарочито отчужденно, положив рядом на лавку свою фуражку и закинув ногу на ногу. Хозяин хаты и Баулин устроились за столом. — Товарищи партийцы, — начал Сибирцев, — ввиду чрезвычайного положения в губернии это собрание кашей ячейки проведу я. Мои полномочия Баулин знает, видел мандат. Подтверждаешь, Баулин? — Тот кивнул. — Хорошо. Докладываю. Только что с помощью сосновского заградотряда мы фактически ликвидировали банду капитана Черкашина. Сам капитан пленен, он там, в сенях, под охраной, везем его в Козлов. Но неподалеку гуляет в ожидании разбитого отряда другая банда, хорунжего Селянского, два эскадрона. Банды теперь, по моим сведениям, будут двигаться на юг. Имейте это в виду, выставляйте заслоны, словом, организуйтесь, иначе второй раз, Матвей Захарович, может не повезти. Ты понял меня?.. По поводу церкви. Ты, конечно, Зубков, мягко говоря, не сильно умный человек… Молча! Не перебивай. Сперва я скажу, а потом будешь оправдываться. Сейчас народ в губернии — как порох. Спичку поднеси — и вспыхнет. Только что мужики всем селом объединились, защитили дома, и тебя, кстати, с твоей властью, от бандитов, а ты вместо благодарности ишь чего учудил! Да самому отъявленному врагу Советской власти не придет в голову сделать то, что ты натворил! Это ж надо! Народ молится во избавление от врага, а ты церковь закрывать. Другой заботы не нашел — кресты сшибать! Обожди, придет еще твое время, развернетесь вы с Нырковым в борьбе с народным-то опиумом! А сейчас — нельзя. Не будоражить надо людей, а соединять их. И на продотряды хватит опираться. Нету их больше. Кончились они. Давно уже новая поли гика у партии в деревне. Так что пора и тебе, Баулин, собираться домой в Питер. — Да мы, вообще-то, готовы. Остатки хлеба собраны. Хоть сейчас можем. А вот с храмом, действительно, не то у нас вышло, Зубков. Да еще иконы ломать! Нет, не по-людски как-то… — А теперь к тебе личная просьба, Матвей Захарович. Ты присмотри, куда деда Егора приспособить-то можно. Ни жилья ведь, ничего. Может, в старую усадьбу его, к Дуняшке, а? Храм вы, конечно, закроете, тут спору нет, не сегодня — так завтра, вот он и останется без куска хлеба. Сторожем его куда-нибудь, что ли… А нам дальше ехать надо. Так что, товарищ Баулин, когда, ты говоришь, отправляться-то собрался? — А чего тянуть-то, можно хоть и завтра. — А ежели нынче? Как поглядишь? — Можно и нынче, — задумался ненадолго Баулин, почесал затылок. — Можно, однако. Ну, что ж, товарищи, если других мнений нет, я пойду. Ежли через час–другой, да, товарищ Сибирцев? Поднялся и Сибирцев. — А ты, Зубков, думай, что делаешь. Так ведь и до вредительства дойти недалеко. Гляди, не усидеть тебе с такой прытью. А о твоих художествах я сам доложу уездному начальству. Не народ тебе, Зубков, а ты ему служить обязан, понял?.. Нет, гляжу, ни хрена ты не понял… Гнать его надо, Матвей Захарович, в три шеи. Пока не поздно. Нашли, ей-богу, кого выбрать себе на голову… — Да разве ж эго мы выбирали? Приехали, да и назначили его. — Ничего, — пообещал Сибирцев, — как назначили, так и прогонят. С отсутствующим видом выслушал все это Зубков, поднялся, громко отряхнул фуражку о колено и заявил: — У меня на этот счет имеется личное и полностью противоположное мнение! — Толкнул дверь и вышел. — Ну и гусак! — восхитился Сибирцев. — Метко его ваши окрестили. Пойду я пока, Матвей Захарович, добреду до усадьбы, поклон отдам. А ежели придет Марк Осипович, пусть подождет. Так не забудь про деда Егора, Матвей… На дворе буквально столкнулся носом к носу с Зубковым. Тот, загораживая дорогу, стоял, расставив ноги и заложив пальцы за ремень. Вспомнил Сибирцев — Ныркова, дурак, копирует. — Ну, чего тебе еще неясно? — Единственное, что я могу для вас сделать, — сурово произнес Зубков и набычился, — это отпустить вас, не арестовав. Можете уезжать, хотя лично я считаю, что это неправильно. — Да пошел ты… — выругался Сибирцев и рекой отодвинул Зубкова с дороги. По широкой и пыльной сельской улице медленно шел Сибирцев к реке. Несколько дней назад вот так же вела его дорога сюда, на площадь, выложенную булыжником, и слышал он веселый звон железа и размеренное тюканье топора. Шел знакомиться с местными жителями, с церковью этой, с колокольней — свечечкой, с которой потом бил из пулемета по наступающим бандитам чумазый Малышев. А теперь как бы повторялся весь путь, но в обратном направлении. Избы с пыльными вербами и серыми конопляниками на задворках, заборы, плетни. Взлобок и за ним просторный спуск к реке. А вот, левее, старая усадьба под липами, густой отцветший сиреневый сад. Сибирцев прошел в калитку, по песчаной дорожке приблизился к террасе. Поднялся по скрипучим ступенькам. Дикий виноград и плющ оплети ее, затенили. А недавно здесь вовсю гуляло солнце. Он сидел в скрипучем кресле-качалке, а рядом, на ступеньках, — Маша с огромной, пьянящей дух ветвью лиловой сирени в руках. Скрипнув, отворилась дверь. В доме было темно от закрытых ставен. Только в зале гулял сквозняк. Это Яков выбил раму, когда началась стрельба там, на площади. И стол огромный, черный, на витых ножках, — на месте. На нем два гроба стояли — с Елизаветой Алексеевной и ее Яковом. Отсюда и вынесли их продармейцы. Сибирцев обошел враз обветшавший старый дом, поднялся по стонущей лесенка в Машину комнату. Здесь было все так, будто девушка только что вышла. Аккуратно застланная кровать с серебряными шариками. Зеркало над столиком. Кружевная вышивка на нем. Венский гнутый стул. Комод с выдвинутыми ящиками. Какие-то тряпки — не то бывшие платья, не то кусочки материи, из которых Маша кроила свои небогатые наряды. Глухая, стонущая тоска охватила вдруг Сибирцева. Оп сел на стул, обхватив голову руками. Увидел в зеркале отражение — усталое, постаревшее лицо с резкими морщинами на лбу, пыльный, будто тронутый сединой бобрик волос, глубоко провалившиеся темные глаза. Если б не знал, что это он сам, подумал бы, что видит старую потрескавшуюся икону, что в правом приделе храма висит, или теперь уже висела, — может, Флор, а может, Лавр, кто его знает… Дед Егор говорил, это те, которые скот от зверя хранят. Вот-вот… Была в этом доме жизнь. Старела, рушилась потихоньку, незаметно ветшала, а потом вдруг сразу — ах! — и развалилась. И стены уже нежилым пахнут. Сибирцев поднялся с шатающегося стула, держась за отполированные почти черные перила, сошел в зал. Здесь в большом буфете, хранящем старинные непонятные запахи, должен быть прибор для бритья — тарелка и стаканчик со стершейся латунью, что еще Григорию Николаевичу принадлежали, мужу Елизаветы Александровны, Машиному отцу. Знакомо запели-застонали дверцы буфета: вот он, прибор. Взял его с собой Сибирцев. На память. Вошел в свою комнату. Тут он лежал более трех недель, окруженный неусыпной заботой и вниманием Маши и ее матери. Койка его, застланная серым грубым одеялом. Приоткрытое еще с той, последней, ночи окно совсем заплело диким виноградом. За спиной послышался шорох. Сибирцев резко обернулся и увидел Дуняшку. Прислуга Елизаветы Алексеевны, божий человек, приживалка, если по-старому. Маленькая старуха, вся в черном, стояла на пороге, спрятав руки в широких рукавах на груди и поджав сухие, ниточкой, губы. — Здравствуй, Дуняша! — устало поздоровался Сибирцев. — Вот, проститься с домом зашел. Поклониться памяти хозяйки. А теперь в Козлов, к Марье Григорьевне поеду. Передать чего от тебя? Но старуха застыла как изваяние, только пристально, неподвижным взглядом сверлила непрошеного гостя. И он догадался о ее думах. — Ты думаешь, моя вина тут? Нет, Дуняша, я бы жизнь отдал, чтоб все вернуть и ничего не повторилось. Только так не бывает, Дуняша, нет… Вот сирень твоя зацветет и умрет, а на будущий год все повторится. А у людей так не бывает… Ладно, повидались, теперь пойду я. Сибирцев шагнул к двери, и старуха тенью посторонилась. Уже выйдя за дверь и глядя в темноту коридора, где почти неразличима была старуха, Сибирцев обернулся. — Послушай, Дуняша, а может, примешь ты в постояльцы Егора Федосеевича? Уж больно хороший он человек. Домишко его сгорел, совсем негде старику преклонить голову, а? И тебе какая-никакая подмога. Возьми, Дуняша. Я бы вам кое-какой харч оставил на первое-то время… Старуха молчала. — Ну, как знаешь… Он склонил голову, сошел по ступеням и направился по дорожке к калитке. У первых кустов, откуда еще видна была терраса, обернулся и увидел Дуняшку, которая, стоя на верхней ступеньке, торопливо и мелко крестила его. — Так я скажу деду! — с неожиданной теплотой в голосе крикнул он. — И Машеньке от тебя привет передам! Прощай, Дуняша! 15 На следующий день пропыленный обоз прибыл в Козлов. Солнце стояло в зените, на привокзальной булыжной площади ни тени, ни деревца. Пекло невыносимо. Налетавший порывами ветер крутил посреди площади, у полуразрушенного фонтана, всякий бумажный сор, старые газеты, оборванные афиши. По фронтону вокзала тянулся на выгоревшем белесом полотне призыв: “Да здравствует Ленин! Да здравствует мировая революция!” На стене рядом с высокой двойной дверью большой яркий плакат. На нем был изображен ярко-алый флаг, на фоне которого стоял бородатый крестьянин с тугим мешком зерна. А ниже размашистый текст: На земле за невысокой каменной оградой лежали и сидели мужики, бабы, бегали дети. И всюду узлы, мешки, фанерные чемоданчики. Народ оборванный, голодный. Едут, едут, бегут куда-то… Обоз остановился возле фонтана. Продармейцы слезли с телег и взяли винтовки наперевес, охраняя привезенное зерно. К ним потянулись было люди, но, увидев винтовки, снова разбрелись в поисках тени. Сибирцев быстро выпрыгнул из брички и направился на перрон, где была комната транспортной Чека. Нырков поднялся из-за стола навстречу ему. Подскочил на стуле Малышев, гремя лакированной коробкой маузера. Из соседнего помещения на шум выглянули бойцы. Узнавая Сибирцева, радостно приветствовали его. Да и сам он был доволен, будто после долгой разлуки оказался дома. Огляделся. Прохладная комната с высоким потолком. Знакомая печка. Чайник на ней закопченный, из которого Малышев угощал его морковным чаем. Все как было. Даже календарь на стене за 1917 год, приложение к журналу “Нива”, и тот сохранился. Сибирцев, помнится, спросил тогда Ныркова, зачем, мол, старье держишь? А Илья ответил, что, поскольку нового негде достать, он ведет, так сказать, отсчет от революции. Просто под числа в уме другие дни подставляет, и все. Удобно, если привыкнешь. — С приездом, Миша, заждались мы тут тебя, — сказал наконец Илья, похлопывая Сибирцева по плечу и почему-то отводя глаза в сторону. — Ну, что сделал, кого привез? — Там у меня в бричке, Илья, Званицкий, о котором я по телефону говорил тебе, и связанный капитан Черкашин. Его надо куда-нибудь приспособить. — Малышев! — быстро распорядился Нырков. — Обоих в домзак, к Еремееву. Быстро! — Погоди, погоди, Илья. — Сибирцев остановил Малышева, кинувшегося было к выходу: — Не торопись и ты. Сейчас решим. Послушай, Илья, с полковником так нельзя, он нам, мне лично очень помог. Наш он теперь, Илья! Нельзя его в домзак… Там, кстати, баулинские хлопцы с обозом хлеба, но они сами разберутся, куда им отправляться. Мы вместе ехали. Помогли они мне с охраной. — Так чего ты хочешь, Миша? — в глазах Ныркова появилось недоумение. — Может, прикажешь благодарность твоему полковнику объявлять? — Ничего сейчас объявлять не надо. Но полковник нужен мне. Понял? Он дал слово, и этого вполне достаточно. Он нужен мне, Илья, — жестко сказал Сибирцев. — Считай это моим приказанием. Черкашина действительно нужно в домзак, а полковника не трогай. — Да где ж мне его держать прикажешь? — взорвался Илья. — Может, к себе домой звать? А у нас тут свободных гостиниц нету! — Не колготись, найдем помещение. Переночевать-то неужто не пустишь? Нам с ним, кстати, все равно в Тамбов надо. Там сейчас начнутся главные дела. — Ладно, Малышев, арестованного — в домзак, а полковника… — Нырков вышел вслед за Малышевым, что-то сказал ему, вернулся и закончил: — Ну, а полковника он потом сюда доставит. — Другой разговор. Ты, вообще-то, малость охолонись, Илья, чего разбушевался? Расскажи, какие новости? — Плохие, — сразу и резко ответил Нырков. — Да ты садись, садись, Михаил. Сибирцев сел на стул Малышева. — Ну, не тяни, что произошло? — защемило под сердцем. — Сосновка сообщила… Нынче… Недавно вот… В общем, убили Литовчеико. И еще нескольких человек из его отряда. Та банда, которую они взяли, взбунтовалась. Некоторые разбежались. Сибирцев с силой трахнул кулаком по столу. — Ой, дурак, ой, какой же дурак! — Кто? — вздрогнул Илья. — Да я же, я, — простонал Сибирцев. — Ведь я же говорил ему!.. Ведь болела же душа… Как же ты, Федор, ах ты, мать честная… Вот же беда какая!.. — Ну ты, Миша, того, не шибко убивайся, — начал хмуро успокаивать его Нырков, — при чем здесь ты? Литовченко, поди, не мальчик. А коли сам ворон считал, за то и наказан. А ты тут при чем? — Так вместе же мы брали банду эту, Илья! Как я еще сообразил атамана-то с собой увезти! Вот так: скакал казак через долину, и все дела… — А казак тут при чем? — Илья ничего не понимал, бред какой-то: казак, долина… Свихнулся, что ли, Сибирцев? — Да песня, песня есть такая, а! — тяжко махнул рукой Сибирцев, понимая, что не объяснить Илье всего. — Банда, значит, разбежалась? — Нет, отдельные только. Остальных его хлопцы привезли, не допустили, значит. В лагере они. А это, сказали, Литовченко велел перед смертью сюда, ко мне, значит, доложить. Только почему? Власти я над ним не имею… Ну да что теперь говорить-то, не за нашим он уездом числился. Моршанский он, пусть они там себе и думают… Что ж ты, Федя голубоглазый, натворил!.. Отчего ж не послушал совета?.. Поверил, значит, им. Хотел поверить… Что ж ты наделал-то!.. Сибирцев сжимал виски руками и качал головой из стороны в сторону. Нырков поднес ему чайник, сказал: — Попей, Миша, кружка, черт ее подери, задевалась куда-то… Ты попей, попей прямо из носика. — Не надо, Илья, — Сибирцев отстранил рукой чайник, взглянул па запачканную копотью ладонь, посторонне вытер о брюки. — Ладно, сделанного не вернешь. Ну, что ж, слушай теперь меня, Илья, внимательно. Коротко, но не упуская подробностей, рассказал Сибирцев Ныркову о своих последних днях, о разговоре с полковником, гонцах к нему, о Черкашине и, наконец, о планах бандитов. Следовало немедленно связаться с командованием Красной Армии, сообщить об эскадронах Селянского, о приготовлениях Антонова и Богуславского и сроках их выступления. Сведения, которыми располагал капитан Черкашин, антоновский контрразведчик, были чрезвычайно важны. Поэтому его следовало немедленно передать командованию. Пока Богуславский ждет обещанное подкрепление, можно провести и перегруппировку сил, и, зная местонахождение его и второй антоновской армии, ударить по ним, опередив намеченные бандитами сроки. Словом, цепы не было сейчас капитану Черкашину. Надо изыскать любые возможности, чтобы срочно переправить его в Тамбов, в распоряжение командующего войсками Тамбовской губернии Тухачевского и уполномоченного ВЧК Левина. — Слушай, а где наш полковник? — забеспокоился вдруг Сибирцев. — Придут, придут, — поморщился Илья. — Я так подумал, что незачем ему эти наши разговоры-то выслушивать. Дальше давай говори. — А что дальше? — запнулся Сибирцев, потеряв мысль. — Да, вот что еще. Я очень прошу тебя, Илья, вмешаться в мишаринские дела. Ты представляешь, этот дурак — “гусаком” его народ кличет, — так вот, этот Зубков решил церковь закрыть, иконы стал уничтожать и до крестов, говорит, доберемся, посбиваем. — Ну и что? — холодно спросил Нырков. — Как — что?! — возмутился Сибирцев. — А ты сам не понимаешь разве, что сейчас подобные акции только отталкивают от нас население, создают самую благоприятную среду для бандитизма и других противосоветских выступлений! Это специально даже врагу закажи, и тот не придумает, как лучше оторвать народ от Советской власти. — Я не согласен с тобой, Михаил, — жестко сказал Нырков. — Во-первых, закрытие церкви я сам разрешил. Попа у них нет, и слава богу, не предвидится. Этот опиум пора прекращать. Нет, конечно, озлоблять никого не надо, но прекращать пора — твердой, большевистской рукой. — Ах, Илья, Илья… — вздохнул Сибирцев. — Я не против атеизма, но ты доживи сперва до мировой революции, а потом проводи свою политику. Ведь проклинать станут люди большевиков по причине наличия в нашей партии таких вот, как этот Гусак. Неужели и это непонятно? — Наш спор, Миша, начался эвон еще когда, — примирительно сказал Нырков. — И ты знаешь, на согласен я с твоим… это… оппортунизмом. — Выговорил новое, интересное для него слово Илья и посмотрел почти с торжеством: мол, и мы тут не лаптем щи хлебаем. — Да при чем здесь оппортунизм? — устало отмахнулся Сибирцев. — Дурью не надо мучиться. Придумывать дополнительные сложности на свою голову не нужно. Дураков плодить во вред революции. А ты — оппортунизм. Ленин, поди, никак не рассчитывал, что партийную линию сегодня будут гусаки проводить, а того хуже — скрытые враги. Потому то, Илья, тот, кто доводит любое хорошее дело до абсурда, — наш самый опасный враг… Ну ладно, Машу-то как устроил? — При госпитале она, Миша, — охотно переменил тему Нырков. — Выделили ей там уголок, есть где голову приклонить. Я интересовался: хорошая, старательная девушка, и кабы не брат… — А что брат? Ты это брось, Илья. Ты забудь об этом. Нет и не было у нее никакого брата, понял? — Да ладно, что ты по каждому пустяку кипятишься. Я ж никому, кроме тебя, об этом и не говорю. А ты ей вроде, как я понял, человек не посторонний. — Ох, Илья, Илья, хитрый ты… Нырков принял нелегкий вздох Сибирцева как похвалу и заулыбался. — Ну что, заберешь сейчас свой мандат и… поминай, как звали? — Да, кстати, где он? — На вот, держи, держи, — Илья протянул Сибирцеву его мандат. — И скажешь ты мне: ну что, Илья Иваныч, помнишь наш мартовский уговор? Где твой отдельный вагон до Тамбова? — А верно! — засмеялся Сибирцев и ласково хлопнул Илью до рукаву. — Где он? Подавай, и чтоб отдельный, Илья Иваныч… Эх, к Машеньке бы еще заглянуть, Илья… Но боюсь, что снова не успею. Что-то стал я везде опаздывать. Или какую беду с собой ношу, а? — Я гляжу, твое общение с попом, Миша, не прошло даром, — Илья с легкой усмешкой, но с откровенной теплотой смотрел на него. — А то оставался бы ты у нас? С бандюками мы скоро разберемся, вон дел-то сколько впереди! Человек ты, Миша, не старый, враз обкрутим тебя, жилье какое-никакое подберем. У тебя хоть есть кто из родных? — Нет, Илья, — откинулся Сибирцев на спинку стула. — Один я как перст на этой земле. Есть друзья, приятели. Мать была, померла в Иркутске, когда я еще там, — он махнул рукой за голову, — был. Без меня похоронили. Вот и брожу по нашей грешной. Я стреляю, и в меня стреляют. Все, чему научился… Однако где яге мой полковник? — Да не беспокойся ты, никуда он не денется. Ты лучше оставайся-ка нынче у меня. Посидим, может, вечерком, поужинаем, Машу навестишь. Образуется, поди, а, Миша? В торопливой скороговорке Ныркова услыхал Сибирцев желание уйти от его вопроса. В чем дело? Чего темнит-то Илья? И вдруг обожгла догадка. — Постой, Илья! Ты его что, не в домзак ли свой, часом, упрятал? Отвечай! — Ну, Миша, Михаил, теперь ты давай охолонись. Я же все-таки здесь начальник. Мне и решать. Он кто, твой полковник? Друг тебе, брат или, может, сват? Тогда другое дело. А он нам с тобой, Миша, враг. И не скрытый, как ты говорил, а явный враг. И разрешить ему свободно разгуливать по городу — не проси, не дам. Я велел Малышеву отвести его в домзак! — Как! — закричал Сибирцев. — Я же сказал! — Мало ли что, — упрямо возразил Нырков. — А я передумал. И не кричи тут. Я начальник, а не ты, но ведь я ж на тебя не кричу? Нет! Там, у Еремеева, есть отдельное помещение. Зачем же его к уголовникам или там к проституткам? Не надо. Это я понимаю. Будем вот отправлять арестантские вагон в Тамбов, ты и повезешь его. Хочешь, вместе с арестованным своим капитаном, а хочешь — в отдельном купе. Твое дело. А сейчас, Михаил, негде мне его держать и сторожить. — Илья, — очень тихо сказал Сибирцев, поднимаясь, — ты соображаешь, что ты натворил? Я же с него слово взял! Он поверил мне! Помог с бандитами управиться!.. — Вот-вот, суд все это пускай и учитывает. Именно суд, Михаил. У нас тут не атаманская вольница- что хочу, то и ворочу. Это ты, Михаил, в других краях, пожалуйста, сам суд верши. А у нас революционный закон! А то, видишь ли, одного бандита он сам судит и сам приговор приводит в исполнение. А другого своей властью от всякого народного суда вообще освобождает! Хорошо живешь, Михаил! На каждый случай своя правда! — Нет, ты так ничего и не понял, — тихо сказал Сибирцев. — А ты не ори на меня! — вдруг сорвался на крик Илья Нырков. — И можешь своим мандатом у меня перед носом не размахивать! Никакого права не дает тебе твой мандат не подчиняться власти! Громкий, почти истошный крик Ныркова словно электризовал Сибирцева, в голове у него загудело, затрещало в висках, а мысли неожиданно резко прояснились. — Значит, нет у меня прав? — постепенно повышая голос, начал он. — Значит, только у тебя одного права, да? Ты же его, Нырков, веры лишил! Ты это понимаешь? В то, что есть на земле эта самая правда, не сдохла она, не расстреляли ее, понял? — Плевал я на его веру! — теперь уже грохотал Нырков. — Она у него сегодня одна, а завтра другая! Надо, чтоб я, я ему верил, а я не верю! Все! Разговор окончен! — Илья рухнул на свой стул, выхватил необъятный клетчатый платок и стал быстро и нервно промокать им лысину. — И вообще, какой ты чекист, если готов врагам продать революцию!.. — Значит, окончен разговор? Нет, врешь, Нырков, наш разговор только начинается. И правда на свете одна, Нырков! И ты ее не испоганишь! — Сибирцев вдруг почувствовал, что у него заледенела спина. Он навис над Нырковым, сорвал с аппарата трубку и ткнул ему под нос: — Прикажи немедленно освободить Званицкого и привести сюда. Немедленно, Нырков, это я приказываю! — А ты не имеешь права приказывать мне, — огрызнулся Нырков и швырнул телефонную трубку на рычаги аппарата. — И вообще, кто ты тут такой, Сибирцев? У тебя есть задание и исполняй его! Покинь помещение! — Вот как? — ледяным голосом произнес Сибирцев и снова грохнул кулаком по столу. — Тогда я сам освобожу его! — И ринулся к двери. — Стой! — завопил Нырков. — Стой, Михаил, Миша, черт тебя!.. В дверях показался Малышев. — Звали, Илья Иванович? — Останови его! Не пускай в домзак! Останови! Малышев исчез. Нырков схватил трубку, сильно дунул в нее, стал стучать по рычагу: — Алё, алё! Черт вас всех там!.. Барышня, девятнадцатый, живо! Быстро, это я, Нырков, требую, ну! — Наконец ему ответили. — Еремеев где? Ты это? Слушай меня внимательно. Это я, Нырков, говорю! Там сейчас прибежит один, ты не знаешь, не перебивай! Сибирцев его зовут, не допускай до полковника, понял? Все понял? Повтори… Да… не допускать! Какое оружие? У него? Ну и что? Срочно выставь охрану! Головой отвечаешь, ни в коем случае! И никаких мандатов. Разрешаю применить оружие! Нет, пригрозить! Понял, Еремеев? Отбой… Фу ты, черт меня побери. — Нырков отвалился на стуле, схватился за голову, сжал виски. — Только этого еще не хватало!.. В проеме двери появился Малышев, зажимая рукой глаз. — Ну, Малышев! В чем дело! — Товарищ Нырков, — жалобно проговорил он, потирая щеку и висок, — я догнал товарища Сибирцева, передал ваши слова, а они… — Ну, что они, они? Телись, Малышев! — Они как врежут мне, вот, и послали… — Мало он тебе врезал! Я б еще не так… Ладно, пойдем, ступай на мной. Этим, — он кивнул на дверь, — скажи, чтоб охраняли. Вот еще беда на мою голову… Шагая по перрону, огибая здание вокзала, все думал Илья, что зря, наверно, сразу не сказал Сибирцеву про полковника. Навел же он справки, позвонил куда надо после его звонка из Сосновки. И нашел, все нашел, к сожалению. Был такой приговор полковнику Званицкому. Ревтрибунал приговорил заочно. А вот участвовал он или нет в Казанском восстании или еще где, о том сведений у товарищей не имелось. Но… ведь не бывает же дыма без огня? Загудел паровичок. Он толкал вдоль перрона состав теплушек. Народ на площади и на платформе заволновался, поднялся шум, беготня, кинулись к теплушкам. На Тамбов пойдет, вспомнил Нырков. Там, в хвосте, и арестантский вагон есть. Вот и хорошо, пускай уезжают к чертовой матери, пусть теперь у других голова болит. И он ускорил шаги. Пересекая площадь — вон он, домзак, так здесь по-простому называли тюрьму, — Нырков уже и не рад был, что приказал Малышеву все-таки, вопреки протесту Сибирцева, отправить этого полковника в камеру. Спокойнее так, конечно. Но ведь и Миша, вон, гляди, какой сумасшедший-то, слова поперек не скажи… Нет, ехал бы он себе в Тамбов, да поскорее. С глаз, говорят, долой — из сердца вон. Одни расстройства с ним. Он, видишь ты, своевольничает, а с тебя начальство шкуру спускает… Они вошли в прохладное помещение домзака. Часовой узнал, конечно, и Ныркова и Малышева, но документы все же проверил. После недавнего бунта заключенных жесткий контроль потребовал ввести сам Нырков. — Ну, чего у вас тут? — спросил у часового, будто тот мог о чем-то знать. — Порядок, товарищ Нырков, — спокойно ответил тот. — Приходил товарищ Сибирцев, у него мандат проверил, пошел он к товарищу Еремееву. — А где начальник? — спросил Нырков, открывая вторую дверь к лестнице. — У себя был. Внизу, в нижнем этаже, где находились камеры, громко и гулко ухнул выстрел. — Малышев, на месте! Охрана, за мной! — заорал Нырков. Званицкий сидел в одиночной камере. Нары, стол, привинченный к полу, табуретка. В углу параша, засыпанная вонючей хлоркой. От коридора камеру отделяла толстая решетка. Ну вот и все, понял полковник, когда его ввели сюда конвойные. И все эти разговоры о чести, совести- чистый блеф. Жаль, что так получилось, а ведь он было поверил этому чекисту. Странно, что он сам не препроводил в камеру. Наверно, все-таки не сумел, не пересилил себя. Или не захотел, какая разница. Привез, оставил на площади, “сейчас приду”, а явились вооруженные тюремщики. Не хватило совести в гласа в последний раз взглянуть… Все они одним миром мазаны. А ведь там, в Мишарине, успел предупредить его Миней Силыч, советовал ведь бросить все, уйти. Обещал спрятать. Сильно разочаровал он Минея: отказался уйти, слово сдержало. Как он, этот чекист, рассуждал-то про Мишеля Монтеня: проще вырваться из плена казематов, чем из плена собственного слова. Да… Вот тебе, Марк Осипович, и каземат, и слово твое твердое. Поди теперь, вырвись. Узнай на своей собственной шкуре, что оказалось крепче. В гулком поперечном коридоре, видимо за той, другой решеткой, что отделяла камеру от этого длинного коридора, раздались громкие, эхом бьющиеся о стены голоса. И в одном из них полковник узнал голос Сибирцева. А-а, пришел-таки!.. Голоса приблизились. Званицкий подошел к решетке и вплотную прижался к ней лицом. Он увидел, как к той, второй решетке быстро приблизился Сибирцев и с ним тюремщик, который заводил полковника в камеру. Они кричали, орали друг на друга. Сибирцев тряс перед носом тюремщика какой-то бумагой. — Я требую немедленно освободить его, вы поняли! — Не имею права! — защищался тюремщик. — Это мандат! Здесь подпись Дзержинского! Вы обязаны подчиняться! — Ваш мандат для меня недействительный! — Я приказываю: откройте камеру! — Нет! Я не подчинюсь! Дежурный, ко мне! Вывести его, очистить помещение! — Ключи сюда, живо! — взорвался Сибирцев. — Дежурный, приказываю стоять на месте! Марк Осипович, сейчас я вас освобожу! Освобожу!! Где твои ключи, сукин сын? Отворяй! Или я тебя… — Сибирцев выхватил из кармана наган. — Дежурный! — истошно завопил тюремщик. Грохнул выстрел. Прокатился, бухаясь о стены. Замер где-то в темном отдалении. Сибирцев — увидел полковник будто во сне — вдруг как-то странно вскинул длинные руки, словно хотел подпрыгнуть, но стал медленно поворачиваться по непонятной изогнутой спирали, голова его запрокинулась, и он тряпичной огромной куклой сложился пополам и беззвучно опустился на пол. Тюремщик кинулся к нему на грудь, разорвал гимнастерку, приник ухом. — Убийцы! — Званицкий заколотил по решетке кулаками, разбивая их в кровь. — Мерзавцы! Убийцы! Медленно поднял голову тюремщик, встретился глазами с полковником. — Молчать!.. Гнида… — И в этом последнем слове услышал Званицкий свой приговор. Тут раздался бешеный топот ног, и в коридор ворвалось несколько человек. Впереди пушечным ядром несся лысый полный человек. Подскочив к Сибирцеву, он отшвырнул как котенка тюремщика и сам упал ухом на грудь убитого. Да, убитого… Полковник на войне видел много смертей, знал, как падает уже мертвый человек, и знал, что Сибирцев вот только что, на его глазах, был убит кем-то из этих тюремщиков… Нырков был страшен. — Тихо! — истошно заорал он, хоти стояла мертвая тишина, и прижался ухом к груди Сибирцева. — Врача срочно! Ну, кому говорю!.. Вскочив, он схватил Еремеева за воротник и стал так его трясти, что у него голова замоталась, будто привязанная на веревочке. — Ты что натворил, подлец! Кто стрелял?! — Вот… он… — беспомощно трясясь, сумел все-таки выдавить Еремеев, указав на дежурного. Тот стоял, держа свою винтовку с примкнутым штыком наперевес, словно собирался сделать выпад “вперед коли!”, но лицо его было совершенно спокойно. — Ты стрелял?! — ринулся к нему Нырков. — Кто приказал?! Как посмел!? — Он за наган схватился, а товарищ Еремеев приказал: в случае чего применить оружие. Он крикнул мне “дежурный”, я и исполнил команду. Кто приказал, кто кому крикнул — ничего не понял Нырков, он лишь одно увидел: совершилось ужасное, кошмарное, непоправимое. Боец — что, он выполнял приказ. Применить оружие! А кто его отдал? — Кто отдал?! — заорал Нырков, снова схватив Еремеева за шиворот. — Вы ж сами приказали, товарищ Нырков! Я все исполнил, как вы приказали. Не допущать — я не допущал. Применить — я… он применил. Отвернулся Нырков, зло плюнул на пол. — Охрана! И ты, дежурный, унесите… его… Осторожнее, черт бы вас!.. И доктора немедленно, чтоб кровь из носу мне, поняли? Тихо несите… Ох, Миша, Миша, беда одна с тобой… Ну, что будем делать, Еремеев?.. А где этот полковник? — Вон, — одними глазами указал Еремеев. Нырков подошел к решетке, вгляделся и увидел крупное чернобородое лицо, окровавленные пальцы, впившиеся в решетку, и совершенно белые, как у безумного, белки глаз. — Ладно, — сказал Нырков, приняв решение. Он отошел от решетки, взял Еремеева за рукав и отвел его в сторону. Прижал к стене. Сказал негромко, но твердо: — Ты знаешь, в кого ты стрелял? Ты соображаешь, что вы тут натворили? Его лично сам товарищ Дзержинский прислал сюда… — Да вы ж, Илья Иваныч… приказали. — Как ты смеешь! — зашипел яростно Нырков. — Я тебе что, стрелять приказывал? Я не пускать приказал. Применить оружие? Да, для устрашения! А стрелять… Может, еще и убивать я тебе, Еремеев, приказывал, да? — Нырков затряс перед носом Еремеева толстым указательным пальцем. — Ну, что теперь прикажешь делать? Что докладывать, Еремеев? Если Сибирцев умрет, тебе хана… И еще гад этот в свидетелях останется. Что будешь делать? — Как прикажете, Илья Иваныч, — скорбно пробормотал начальник тюрьмы. — Фамилия дежурного, ну? — Хряпов, товарищ Нырков. — Значит, так: Хряпоза немедленпо отправить с охраной арестантского вагона в Тамбов. И чтоб больше духу его тут не было. Переводи его в строевые, увольняй, девай куда хочешь… А этот, значит, все видел… — Видел, гнида, — подтвердил Еремеев, поняв, о ком речь. — Ну? — Чего “ну”, Илья Иванович? — Делай что хочешь, Еремеев, иначе я за тебя не отвечаю. Можешь при попытке к бегству… когда к вагону вели… сам думай. Мне доложишь лично. И понял, Еремеев, вот ты у меня где! — он поднес к носу начальника тюрьмы толстый кулак. — Так точно, товарищ Нырков. — А Хряпов пусть запомнит, если кто спросит, что он сперва крикнул: “Стой, стрелять буду!”, а уж потом нажал на спуск. Понял, о чем говорю? — Понял, товарищ Нырков. — Выходи! — услышал Званицкий команду. — Руки за спину! Вперед! Громыхнул замок. Отворилась решетчатая дверь. Сбоку стояли солдат и тюремщик. Еремеев его фамилия, слышал Марк Осипович. Он пошел по вытертым каменным плитам пола. Возле второй решетки увидел на полу темное пятно. Здесь упал Сибирцев. Даже не вытерли, сволочи. Длинный гулкий коридор, кажется, что шаги отдаются под потолком. И в затылке. Свет брезжит сквозь грязные, забранные решетками окна. Закопченные керосиновые лампы на стенах. Зачем он все это видит, запоминает?.. Тупик, лестница с железными ступенями и перилами. Званицкий обернулся. Солдат остался возле решетки, запирал дверь. Еремеев шел за ним. Рука в кармане френча. “Куда?” — взглядом спросил полковник, — Наверх иди, ваше благородие, — спокойно произнес Еремеев. — Да не думай бежать. Отвоевался, иди теперь. “Как много слов он говорит”, — безразлично подумал Званицкий. Слова, слова, “иди”, “отвоевался”… Глупость какая-то… А ведь он вспомнил, вспомнил наконец. И четко, ясно, будто и теперь перед глазами скользили эти сильно наклоненные влево, почти каллиграфические буковки письма, каким-то чудом дошедшего с оказией из далекой Маньчжурии. “А при нашем штабе, напоминающем цирковое столпотворение Вавилонское, где каждый исполняет свой номер, появился нынче, дорогой друг Маркуша, молодой и бесспорно талантливый офицер. Зовут его Мишель Сибирцев… Кажется, мы с ним сойдемся накоротке”. Петя Гривицкий, польский князь, писал ему в восемнадцатом. Вот откуда знал фамилию Сибирцева полковник Званицкий. Он поднялся по ступеням и, повинуясь безмолвной команде Еремеева, пошел по новому длинному коридору, теперь уже к выходу. Через узкий проем там виднелась открытая дверь теплушки. И еще там было раскаленное солнце. Оно светило настолько ясно, что, когда после полутьмы коридора ступил полковник Званицкий на порог, его так ослепило, что он не услышал звука выстрела… — Не реви, Малышев! — строго прикрикнул на помощника Нырков. Тот сидел с карандашом перед чистым листом бумаги и ладонью вытирал вспухшие глаза и хлюпающий нос. — Не смей реветь!.. Сейчас, сейчас… — Он словно чего-то ждал и все тер лысину клетчатым платком. На перроне, где-то в отдалении хлопнул выстрел. На миг стих людской гомон, а затем возобновился с новой силой. Нырков выскочил из двери и вгляделся в толпу, туда, где стояли теплушки. Раскидывая людей и размахивая руками, к нему по перрону бежал Еремеев. — Илья Иваныч! Товарищ Нырков!.. Нырков вошел в помещение, остановился, широко расставив ноги и заложив большие пальцы за ремень, спущенный чуть ниже живота, и требовательно посмотрел на Малышева. — Пиши, Малышев… Тамбов… Губчека… Левину. Точка. При исполнении служебных обязанностей рукой белобандита смертельно… нет, пиши, тяжело ранен наш верный боевой товарищ… Пиши, пиши, Малышев! В помещение ворвался задыхающийся Еремеев. — Беда, большая беда!.. — с порога закричал он. — При попытке к бегству… товарищ Нырков, казните, не углядел! Убит заключенный, полковник Званицкий… — Я понял, Еремеев, — холодно отстранил его Нырков. — Иди к себе. А ты, Малышев, давай пиши: уполномоченный ВЧК Сибирцев Михаил Александрович. Точка, Малышев. Подпись моя. Как обычно. Нырков подошел к календарю за 1917 год — приложение к журналу “Нива”, — взглянул на сегодняшнее число, прикинул разницу. — Я лучше знаю, какая правда нужна нашей революции, — пробормотал он себе под нос и вздохнул. — Эх, Миша, а ты так ничего и не понял… Шел четвертый от роду год молодой Советской Республике. |
|
|