"Сибирская жуть — 3" - читать интересную книгу автора (Буровский Андрей Михайлович)

ГЛАВА 14 «СУРИКОВСКАЯ ГИМНАЗИЯ»

Розга ум вострит, память напрягает И волю злую ко добру прилагает. Педагогическая мудрость XVIII века

Строго говоря, никакая это не гимназия. Дом этот так вообще построил мещанин П. Комаристов самому себе и своей семье, чтобы жить, в 1829 году. А в 1832 году купец третьей гильдии Власьевский это здание купил и пожертвовал народному уездному училищу: открыли училище еще в 1819 году, да помещения у него подходящего не было, ютилось в «неподобающем» доме. А дом Комаристова, стало быть, купец Власьевский счел «подобающем».

И назвалось оно полностью так: «1-е Красноярское народное уездное училище». А никакая не гимназия. При советской власти, после создания единой трудовой школы, расположили тут начальную школу. До последней школьной реформы начальным считалось четырехлетнее образование, а в здании было как раз четыре комнаты, кроме удобнейшей рекреации и такого же удобного кабинета директора. А название «суриковская» появилось потому, что в этом училище в 1856—1861 годах учился Василий Суриков, и отблески его славы падали и на здание, и на школу, расположенную в ней.

У многих красноярцев связаны с этим зданием самые идиллические воспоминания: ведь в 1960-е годы, когда уже стали обычным делом школы-гиганты, на 800 и на 1200 учащихся, «суриковская школа» оставалась островком милой патриархальщины, где как-то не было ни хулиганства, ни грубости и обезлички нравов, типичных для огромных школ. Учеников было мало, учителей — вообще единицы, и все хорошо знали всех.

Сам я не видел этого — разве что мельком, пробегая по коридорам «суриковской школы» на выход. В этот весенний день, под пронзительно-синим небом майской Сибири, в нежной грязи, пропитанной водой таких же пронзительно-синих ручейков, мы отыскали кости, и появилась у нас некая уверенность — а ведь это, скорее всего, кости динозавров, а может быть, каких-то других древних животных. Иначе почему бы вымыло эти кости водой из земли и швырнуло перед самой школой?

Долго мы выясняли, какое бы древнее животное могло оставить эти кости, пока не пришла тетя Поля, вахтер и непререкаемый авторитет.

— Ну и чего уставились? Лошадиные челюсти валяются! — коротко прикрикнула она, поддав ногой по этим косточкам и ввергая нас в недолгую, но бурную десятилетнюю тоску. Нет, расставаться со сказкой мы не хотели никак.

— А может, на этой лошади ездили древние великие герои? — вздохнул Андрюша Гуров, тогда милый и маленький, очень увлеченный естественными науками. Настолько, что даже подвергался в школе репрессиям в виде проработки на «линейках» — нельзя же было допустить, чтобы третьеклассник ловил и сажал в спичечные коробки тараканов, да еще непосредственно на уроках?

Впрочем, даже обучение в советской школе не отбило у Андрея Гурова любви к естественным наукам, и сейчас он читает лекции по энтомологии Сибири в Падуанском университете.

Так вот, в этот весенний день, звонкий, промытый вешними водами, я как будто видел стоящего в углу школьника в странной, необычной форме. Как будто, потому что не присматривался, не фиксировал внимания. Потому что гораздо важнее было мчаться на вопль Саши Бельмаса:

— Ребята! Здесь кости! Кости здоровенные!

И если я даже что-то видел, а не померещилось, и если я не стал жертвой ложной памяти, заставляющей помнить не то, что было в действительности, а то, что навязано грядущими событиями… Если даже я и видел этого стоящего в углу, было сие мимолетно, никакого серьезного внимания я на него не обратил и, скорее всего, вскоре намертво забыл бы этот случай, если бы не дальнейшее.

Дело в том, что этого же мальчика в старинной форме, стоящего в углу, видело много людей, хотя и в разное время, и, кажется, даже в разных зданиях Красноярска. Больше всего он связан, конечно же, с «суриковской гимназией», то есть с реальным училищем на Благовещенской улице (ныне улице Ленина), с одноэтажным каменным зданием под № 79.

Что характерно, этот призрак никогда не появлялся в классной комнате или в буфете; никогда не подсаживался за парты к ученикам во вторую смену, когда на улице давно темно, и не пытался играть в какие-то обычные детские игры типа лапты или чехарды. Единственное место, где иногда возникал мальчик в гимназической форме, — это угол в рекреации, всегда один и тот же — восточный.

Появлялся он вовсе не обязательно вечером, а решительно в любое время дня. Не могу ручаться за ночь, потому что ночью место это никогда никем не посещалось, а привидение было очень тихое, никогда не издавало никаких звуков и вполне могло всю ночь простоять в углу, не обратив на себя ну ни малейшего внимания. Очень может быть, он и правда стоял там всю ночь, только никто не видел; кто знает?

В этом здании привидение мальчика исчезло, когда «суриковскую гимназию» перепрофилировали — вместо общеобразовательной школы разместили в том же здании музыкальное училище. Было это в середине 1970-х годов, и после этого никто никогда не видел в этом здании призрака.

Впрочем, некоторые относят появление этого призрака к совершенно другому зданию, в квартале от «суриковской школы», — к зданию мужской гимназии, на углу Благовещенской (Ленина) и Гимназической (Вейнбаума), по адресу Ленина, 70.

Это здание гораздо презентабельнее первого — красивый резной камень, три этажа, высокое, красивое крыльцо. Вот якобы и в этом, построенном в 1888—89 годах здании встречали призрак, стоящий в углу то в одной аудитории, то в другой. Очень это странно, потому что в мужской гимназии была даже Кирилло-Мефодьеская домовая церковь, над вторым этажом, в центральной части. Впрочем, эти воспоминания относились почему-то к строго определенному периоду времени — ко второй половине 1930-х, к сороковым годам. В это время, разумеется, ни о какой такой мужской гимназии и речи быть не могло, а само слово «гимназия» считалось буржуазным и в принципе враждебным новой власти. В здании мужской гимназии с 1932 года разместили сельскохозяйственный институт, и призрака, стоящего в углу, несколько раз замечали студенты института. Но мне кажется, полуголодные студенты тех лет могли и ошибаться — был слух о призраке в «гимназии», а эти студенты вполне могли перепутать здание «суриковской гимназии», как его тогда уже называли, и здание настоящей мужской гимназии, в котором они сами учились. Ну, а если студенты смогли убедить себя, что призрак появляется именно здесь, они вполне могли убедить себя и в том, что они призрак «увидели».

Говорили мне и о появлении этого призрака в здании № 83 по улице, которая в 1881—1885 годах, когда этот дом построили специально под женскую гимназию, называлась Большой Воскресенской; потом улица стала называться проспектом Сталина, а после исторических решений XX съезда, разоблачивших культ личности Сталина, сделалась проспектом Мира и в этом качестве существует по сей день. Дом этот расположен всего в двух кварталах от «суриковской школы» и в трех — от мужской гимназии. Но только появляться там призрак ну никак не мог, потому что это здание женской гимназии, а при советской власти там размещались филологический и исторический факультеты педагогического института. То есть я вполне могу представить себе появление там не менее интересного призрака, но будет это, как хотите, призрак нерадивой гимназистки или студентки филфака, а уж никак не гимназиста.

Это было тихое, никому не мешавшее привидение, сквозь которое просвечивали стены и которого никто, насколько мне известно, не боялся. И которое, по моим сведениям, не появлялось уже двадцать пять лет или около того. Видели его, повторяю, многие, и даже дети обращали на него внимание — потому что нас если и ставили в угол, то не лицом, а спиной к стенке, и совсем необязательно строго в угол. Существовало даже выражение: «Поставить охранять доску», то есть ставить учеников возле доски, как бы в некоем карауле. Но, с другой стороны, и обращать внимание на привидение считалось глубоко неприличным.

Я долго расспрашивал старожилов, пытаясь понять, чье привидение это могло быть? Призраки детей вообще появляются редко. Настолько редко, что некоторые специалисты и теоретики по этой части вообще отрицают такую возможность. Мол, дети любого возраста не становятся привидениями, независимо от причин и способа их смерти. Но в углу «суриковской школы» вполне определенно возникал именно подросток, примерно лет 13—14 или самое большее 15, и тут приходится исходить из фактов — вот такое уж привидение появлялось в одном из зданий Красноярска в совсем не таком давнем прошлом. История, которую мне удалось узнать, скорее всего и неполна, и, очень может быть, страдает множеством неточностей. Ведь слишком о многом не полагалось говорить и даже думать все десятилетия, которые Колька Сорокин появлялся в этом здании. И сам факт появления призрака, и обстоятельства его появления были очень уж нелюбезны властям и основной части общества. Даже если кто-то что-то знал, он загонял свое знание на самое дно и старался не вспоминать ни о людях, ни об их судьбах, ни о событиях этого страшного года от Рождества Христова 1918.

А началось все с того, что сын мелкого чиновника земельного ведомства, Колька Сорокин, оказался органически не способен выучить немецкий язык. Впрочем, Николая Николаевича Сорокина-старшего, отца Кольки, иногда называют еще чиновником лесного ведомства; вроде бы размечал он лесные массивы — какие отводить под раздачу переселенцам, а какие оставить в собственности у казны. Две старушки даже яростно спорили на моих глазах — был ли Николай Николаевич Сорокин ученым агрономом или ученым лесоводом. Я присоединяться к этому спору не буду: во-первых, размечать делянки мог с одинаковым успехом чиновник обоих ведомств и человек с любым из этих двух образований: лесным и агрономическим. А во-вторых, это не очень важно для нашего повествования. Несравненно важнее для него сочетание у папы-Сорокина двух качеств: патологической серьезности при дефиците фантазии и чувства юмора (то-то в семье три поколения подряд были одни Николаи) и, в качестве второго важнейшего качества, уважение к науке и страстное желание как-то выучить сына и увидеть его полезным и почтенным членом общества.

Ну-с вот, а сын в первом же классе училища не смог сдать немецкого языка! Получил двойку, а при попытке пересдать — так и вообще двойку с минусом! Папа сделал, что мог — выпорол Кольку ремнем и вполне искренне и простодушно полагал, что свой отцовский долг с избытком выполнил. Колька плакал и орал, выворачиваясь из цепких папиных коленей, но выучить немецкий все равно оказался не в состоянии и завалил экзамен в третий раз.

Дальнейшее покрыто не то чтобы совсем уж мраком… Скорее можно сказать, что дальнейшее покрыто легкой, как бы вечерней мглой, потому что неясно — был ли Колька и до этого знаком с Яшей Вейнбаумом или нет? Велика ли разница? Как знать… Потому что, по мнению одних, и совсем необязательно глупых людей, папа-Сорокин сам подтолкнул своего сына к революции, своим педагогическим варварством. Повадившись лупить сына, он просто вынудил его мстить жестокому отцу, а заодно, получается, и всему, что отец отстаивал и вколачивал такими методами в Кольку.

Но другие, и тоже неглупые люди полагают прямо противоположное: дегенерат Колька с самого начала просто не мог не пристать к этому берегу именно потому, что уродился идиотом, и ничего тут не поделаешь. Эти люди полагают, что корень зла как раз в том, что папа Кольку еще мало порол: вот если бы начал пороть раньше и свирепее, то, глядишь, и Колька не посмел бы примкнуть к революции и заниматься прочими гадостями.

А Колька, что тут поделать! Гадостями Колька занимался хотя бы уже в том смысле, что совершенно не учился и сидел по два и по три года в каждом классе. Современный читатель уже не помнит, наверное, что такое вообще второгодник. Современная педагогическая система очень гуманна, и даже самого отпетого идиота считается полезным аккуратно переводить из класса в класс: нельзя же наносить психологические травмы деткам! К тому же сейчас высокогуманные педагоги всерьез считают, что все дети очень одаренные и что это фашизм — воображать, будто одни дети умнее других. Все люди, всех возрастов не бывают лучше или хуже друг друга, а бывают разными, и только. Поэтому детям лучше бы вообще не ставить никаких оценок, а если приходится ставить, то лучше ставить все оценки совершенно одинаковые. И уж тем более совершенно немыслимо одних детей переводить из класса в класс, а других — не переводить! Это и есть подчеркивание зловредной выдумки, будто одни лучше других, то есть интеллектуальный фашизм…

К чему приводит действие этого высокогуманного принципа, видно очень хорошо — и уровень получаемого образования, и качество выпускаемых специалистов неуклонно снижаются уже лет пятьдесят, и к чему придет вся мировая цивилизация, сказать трудно. Но во времена, о которых идет речь, документ об образовании действительно что-то реально означал, и если человека переводили в другой класс, то, уверяю вас, он знал материал предыдущего года обучения! Попробовал бы он не знать!

Вот Колька материала не знал, и его, соответственно, в другой класс не переводили; чем дальше, тем оригинальнее смотрелся здоровенный жлоб, учащийся вместе с детьми на 2, а потом и на 4 года младше. Вообще-то, в училище шли в девять лет, но сердобольный домашний доктор пообщался с Колькой, поспрашивал его о том, как он живет и чем интересуется, и посоветовал родителям отдать Кольку не в гимназию, а в училище, и не в девять лет, а на год позже… Пусть поживет, окрепнет до училища. Колька пошел в училище в десять лет, в первом классе он сидел два года и целых три года — во втором; к концу второго класса ему исполнилось пятнадцать лет, и он странно смотрелся на фоне десяти-одиннадцатилетних соучеников.

Единственное, что еще хоть как-то спасало Колькину репутацию, — это участие в нелегальном марксистском кружке. Началась война, а кружок изо всех сил вел пропаганду, согласно которой нужно было перевести войну империалистическую в войну гражданскую и начать экспроприировать экспроприаторов, то есть, говоря попросту, начать грабить все, что плохо лежит, и самом определять, что именно лежит плохо… Такую пропаганду, разумеется, в военное время категорически невозможно допустить, и ни одно государство никогда ее и не допустит.

Но зато прогрессивное общество вполне серьезно считало, что государство в Российской империи — устарелое и гадкое, что как раз такая пропаганда и полезна для революционного взрыва и обновления всего общества. Какие бы вредные и опасные идеи ни пропагандировали эсеры, марксисты всех толков, анархисты и прочая нечисть, какие бы бредовые идеи революционного переустройства общества они ни толкали, это принималось только что не восторженно. И даже когда действия радикалов несли увечья и смерть самим людям из общества, они с упрямством, достойным лучшего применения, гнули ту же убогую линию.

Вот в Севастополе прогремел взрыв: эсеры пытались убрать одного из царских сатрапов. Сатрап-то как раз и не вышел на прогулку в этот вечер, а взрыв погубил 12 совершенно непричастных людей, искалечил, ранил и обжег несколько десятков. И адвокаты (!!!) уговаривают пострадавших и их родственников — не подавайте заявлений, не пытайтесь преследовать преступников! Ведь взорвали заряд люди, которые вершат великие дела, собираются переустраивать Российскую империю, строить новое, справедливое общество. Как же можно их останавливать?!

И вообще: если вы требуете наказания преступников, вы выступаете вместе с (страшно подумать!) жандармами и царскими сатрапами, поддерживаете правительство душителей народной свободы и насильников над народом, пролетариатом и трудовым людом. В общем, кошмар…

Самое удивительное, что многие забирали уже написанные заявления, а свидетели отказывались давать показания или всячески запутывали следствие: нельзя ведь давать показаний против людей, вершащих столь великие дела в интересах трудового народа.

Так что и в Красноярске все знали, конечно же, кто входит в разбойничье подполье, кто собирается и где, в котором часу и с какой целью. Знала и полиция, естественно, но вот мер никаких не принимала, фактически кружки действовали легально; всем, и полиции в том числе, было совершенно наплевать, что дико нарушается закон.

А Колька, начиная с зимы 1916 года, все активнее ходил в нелегальный марксистский кружок. И чем хуже шли его дела в училище, и чем чаще он стоял в углу, тем активнее Колька занимался политикой. Ах, как ему нравился марксизм! То есть читать Маркса, Энгельса, Каутского и Ленина ему не нравилось… А вот обсуждать сочинения классиков и гениев — это очень даже нравилось! Парадокс в том, что чтение это очень уж напоминало учение в училище и даже в чем-то злополучный немецкий язык, а вот обсуждение уж точно ни к чему не обязывало. К тому же, чем более злобно обсуждал произведение Колька, тем получалось лучше, и тем серьезнее принимали его взрослые члены кружка. Колька скоро приноровился — брал книги вроде бы почитать, но читал лишь тот минимум, чтобы потом лучше обсуждать. Нравился ему и хозяин дома, руководитель кружка: Яша Вейнгартен, часовщик и большой теоретик, строитель будущего общества с двумя классами гимназии; сочувственный человек и понимающий.

— А при социализме… При ем никаких гимназий не будет? Вообще? — спрашивал Колька с замиранием сердца, очень боясь ответа, что при социализме не будет этих гимназий, так будут какие-то другие… Но Яша отвечал все правильно:

— Сколько раз тебе говорить… Учиться — буржуйство это сплошное, не надо никому и ни на хрен. А гимназия — это погибель пролетариата, сплошное вырождение великих идей и мелкобуржуазное загнивание.

И Вейнгартен доходчиво рассказывал, как в Могилевской гимназии его ловили контрреволюционные элементы на попытках экспроприировать часть их денежных средств: ведь эти средства были у них явно избыточными, ненужными и были похищены у трудового народа если не самими гимназистами, то их папами. А эти дикари, представьте себе, ловили Вейнгартена и били его, несчастного страдальца за интересы борющегося пролетариата!

Трудно сказать, марксизм ли тут подействовал или эти рассказы Вейнгартена, но только Колька еще и повадился воровать. Папа-Сорокин уже почти простил непутевого сына за то, что он боролся с клерикальным мракобесием и феодальной реакцией, вступил в прогрессивный кружок. Даже двойки по немецкому языку мог папа простить за революционную идеологию, но уж никак не воровство. Воровства папа стерпеть уже органически был не способен, марксизм там или не марксизм, и опять Колька садился на самый краешек парты.

Какое-то время своей жизни он буквально цепенел, стоило папе посмотреть на него леденящим взглядом василиска и пошевелить нафабренными усами. После того, как Колька спер и сожрал три фунта шоколаду у собственной бабушки, папа отделал его так, что Колька даже с перепугу выучил немецкие слова: «Дас фенстер», что означает — окно, и «Дер тышь», что означает — стол. Учитель немецкого языка прослезился от умиления и поставил Кольке долгожданную тройку, а папа задумчиво произнес «Гм…», и в его оловянных, навыкате глазах Колька прочел свой приговор: если уж от одной порки сын начал учиться, так тут перед папой вырисовывалась задача — ни в коем случае не ослаблять усилий…

Но время работало на Кольку, а не на почтенного чиновника, ученого агронома Николая Николаевича. В начале 1917, когда шло откровенно к революции, ни один самый отпетый сатрап не посмел бы поднять руку на прогрессивного, революционного мальчика. А Колька где-то в феврале 1917 года первый раз полез на трибуну, сделал выступление на митинге… Внизу лепились лица — бородатые лица взрослых казаков, чистые лица девушек, серьезные лица взрослых, солидных людей… Колька знал, что должен сказать что-то важное для всех этих людей, что-то такое, что увлечет, поведет за собой каждого из них. Что говорить?! Идут минуты, летят тучи по небу, ждут запрокинутые лица внизу, под трибуной. И, выбросив правую руку, Колька картинно махнул шапкой над толпой:

— Долой родителей! Довольно они пили нашу кровь!

Взревела, заорала толпа, вскинула руки в согласии. Действительно, ну сколько они могут безнаказанно пить нашу кровь?! Долой! Долой!

А Колька, оглушенный этим ревом, опять выбрасывает вперед руку.

— Долой гимназии! Долой учителей немецкого!

— Ура-ааа! — орали обыватели.

— Долой! — орали гимназистки, растопляя сердце Коли Сорокина.

И уж после своего головокружительного успеха на митинге Колька мог быть совершенно уверен — папа его выдрать не посмеет.

Времена наступали страшненькие, и страшненькие люди собирались в городе, возвращались и бежали из ссылок. Самый приличный из них был, пожалуй, Адольф Густавович Перенсон — он, по крайней мере, имел профессию военного врача и за участие в кронштадском восстании 1909 года попал на каторгу, а потом отбывал ссылку в Енисейской губернии.

Остальные же были людьми двух типов… Или вроде Якова Ефимовича Бограда, который со времени обучения в одесской гимназии стал революционером и больше никогда ничем не занимался. Такими же были и Григорий Спиридонович Вейнбаум, ушедший из Петербургского университета, и Яков Федорович Дубровинский, и Ада Павловна Лебедева, и Тихон Павлович Марковский: люди, чем-то неуловимо похожие на самого Кольку Сорокина.

Иным был Моисей Соломонович Урицкий; сын богатого сахарозаводчика, он учился на юридическом факультете Киевского университета, откуда и ушел в революцию. У него были не только революционные убеждения, у этого Урицкого! У него были и заслуги… Например, именно он, Урицкий, 27 октября 1905 года спровоцировал драку между «левыми» рабочими и черносотенцами, причем погиб рабочий Журавлев.

Вот это был человек! И все они — вот это были люди! Колька необычайно гордился, что такие люди принимают его в свой круг, общаются с ним и доверительно интересуются его суждениями об обществе будущего, поручают ему всяческие дела — то сбегать за папиросами, то дать характеристику кому-то из контрреволюционеров.

А потом наступило событие, которое все годы существования СССР называли исключительно торжественно: Триумфальное шествие Советской власти. Расшатанная собственной дуростью и нерешительностью, многолетней агитацией и войной, нормальная власть окончательно развалилась; и кто кинулся ее поднимать? Тот, кто давно и сильнее всего этого хотел, разумеется. То было сразу много «правительств», и все они одновременно грабили обывателей и враждовали друг с другом да заодно еще с Временным правительством в центре, где-то в Петрограде. Теперь же только одно правительство царило в оцепенелом от страха городе и могло делать все, что угодно. Да, это было время грабежа совершенно других масштабов! Или террора совершенно иных масштабов!

Кольку Сорокина большевики по-прежнему любили: очень уж интересные вещи он рассказывал про то, у кого есть и какие именно золотые и серебряные вещи и кто какие слова говорил про большевичков. Ада Лебедева очень интересовалась, какими словами определили ее в обывательской болтовне, когда она пьяная валялась по дороге на базар с задранной юбкой. Яшу Бограда крайне беспокоило, кто слыхал о его увлечении онанизмом, еще в одесские времена, а Гришу Вейнбаума волновало не меньше, слыхал ли кто-нибудь о судьбе студенческой ссудной кассы, загадочно пропавшей одновременно с его уходом в революцию.

В общем, Коля Сорокин оказался в числе весьма немногих красноярцев, которым новая власть доверяла и кто мог ходить по запуганному, обалдевшему городу не только свободно и вольно, но и быть как бы частицей этой власти. Вот тут переменились его с папой роли! И как переменились, черт возьми! Колька в его шестнадцать лет небрежно кидал на стол свой паек и тем самым становился кормильцем семьи. Колька спрашивал у матери, когда ей удобнее, чтобы он привез дрова на всю зиму: завтра или послезавтра? Колька просматривал библиотеку, обнаруживал в ней сочинения контрреволюционных писателей и устраивал страшнейший скандал. Колька сталкивался со старым учителем по немецкому языку, и тот учитель пытался сигануть было мимо, пока Колька его не заметил. Но Колька уже кивал старому знакомому, протягивал руку, и деваться тому было некуда.

— А помните, как вы меня на «Камчатку» переводили? — громогласно предавался воспоминаниям Колька, удерживая руку бывшего учителя в своей. — А как три двойки вкатили подряд? Я сидеть не мог тогда на вашем уроке!

И Колька разражался хохотом, от которого подскакивал, колотился о пояс огромный маузер, скрипела новенькая кожанка. И развлекался, сколько хватало желания.

Папе он тоже объяснял, что занимался всю жизнь папа всякой ерундой, вовсе не решающей насущных забот пролетариата и беднейшего крестьянства, а призванной только маскировать классовую сущность столыпинщины. Папа же очень одряхлел, не по годам осунулся и как-то вылинял. Ссутулившись, он слушал сына и не слышал. Колька задавал вопрос, уличал отца в том, что тот не слушал, и долго орал на него. Николай Николаевич даже не пытался оправдаться. Может быть, воплей и грубостей сына он тоже не слышал, отключался?

Страх перед Колькой возрастал тем больше, чем больше шло по городу мрачных слухов, что Колька собственноручно расстреливает за городом пойманных в городе офицеров и заговорщиков. Приписывалось ему и участие в расстреле отца Анисима, старого священника, хранившего у себя, невзирая на запреты, письма одного из великих князей, и убийство Потылицыных, супружеской пары, закопавшей на своем участке винтовку на всякий случай.

На самом деле единственной, кого расстрелял Колька, оказалась Зина Потылицына. Ада Лебедева давно благоволила Кольке, все хотела ему «помочь» и собственноручно раздела Зину до белья, втолкнула ее в комнату, где уже поддал спирту, закусил студнем и закурил папиросу революционер Колька Сорокин. Зина до такой степени одурела от матерщины, окриков, оплеух, угроз, что, очень может быть, окажись Колька поопытней, он и смог бы ее взять без особенного труда: очень уж все на свете перемешалось в светловолосой головке этой домашней, тихой девушки, слишком уж сместилось все «можно» и «неможно».

Но Колька был неопытен, и нет бы ему налить Зине спирту, дать закусить и закурить, рассказать что-нибудь героически-революционное, намекнуть на зависимость ее поведения и судьбы родителей…

Колька же действовал прямолинейно, и поцелуй, с которого он начал, мало отличался от заушин и окриков, а их в этот день Зина получила очень много. И, конечно же, шарахнулась от насильника. Попытка потянуть за руку, усадить на колени повлекла только судорожное сопротивление; спирт гудел в голове, звенел в ушах, разливался по всему телу мягким облегающим теплом, и Колька начал сердиться всерьез, замахал маузером перед носом несчастной Зины.

— Ты… Ты контрреволюционный эл-лемент, да? Контрреволюционерка, да?! Враг народа?!

— Отпусти ты меня… Не хочу!

— А за счет труд-дового нар-рода жить (ик!), это ты х-хочешь?! Т-тебя стрелить давно надо з-за твои все д-дела н-нехорош-шие…

— Ну и стреляй! Стреляй, палач!

Спирт продолжал кружить голову, перед Колькой стояла почти совсем голая девушка с дрожащими губами, с горящими недобрым огнем глазами, бросавшая ему «стреляй, палач!». Не выстрелить — значило дать слабину, не доказать ей, что готов применить оружие всерьез. Колька навел маузер между глаз Зины; у девушки дрожали губы, и все равно она проорала еще что-то про «все равно не отдамся», и Колька потянул за спуск. Оружие отдало сильнее, чем он думал, а лицо девушки исчезло. Какое-то время Колька даже не очень понимал, что произошло, и только через полминуты увидел неподвижную Зину, отверстие под ее правым глазом, извилистую струйку крови. И задохнулся, захлебнулся от жалости и отвращения пацан, разглядывая это тоненькое, еще толком не сформировавшееся тело, такое белое в сравнении с кожей его, Кольки, рук, такое отличное от его собственного и желанное.

В эту ночь он напился до полного забвения (что и намеревался сделать) и ужасно чувствовал себя наутро. Товарищи по партии похмелили Кольку, объяснили ему, что все это полная ерунда, и если психовать из-за каждой неуступчивой девки, то никакого коммунизма не построишь. Колька слушал советы старших товарищей, пил и приходил в себя, но это преступление оставалось единственным, которое он совершил собственноручно. Причем что интересно — именно этого убийства Кольке вовсе и не приписали в городе, но зато приписали убийство родителей Зины, к которому он не имел ни малейшего отношения.

Так же облыжно приписывали ему и участие в расстреле юнкеров — юнкера не подчинились новой власти и были расстреляны поголовно. Мертвых мальчиков сложили в подвале городской больницы — это здание и сейчас городская больница, на углу улиц Мира и Вейнбаума, и родители могли приходить туда, искать своих сыновей и хоронить.

Именно к этому преступлению Колька Сорокин никакого отношения не имел, будем к нему справедливы.

А дальше запахло все-таки чем-то хорошим… К лету 1918 наши все-таки подвинулись к городу, и большевики стали бежать. Бежать, конечно же, не просто так, а прихватывая с собой все, что только удавалось прихватить.

Не так давно в Красноярске вышла книга, в которой некий Бугаев [2, с. 165] описывает, как «наши», в смысле — «ихние», конечно же, собираясь драпать после падения советской власти в Красноярске, подчистую грабили город. Среди всего прочего упоминается и момент, когда «ихние» явились в сплавную контору, возглавляемую К.И. Ауэрбахом… Золота они там не нашли — его уже успели спрятать. Наверное, К.И. Ауэрбах уже начал понимать, с кем он имеет дело. Взяли только то золото, которое принадлежало лично К.И. Ауэрбаху, порядка полутора пудов. К сожалению, мы живем в эпоху, когда признание в соучастии в преступлениях сходит с рук.

Ну вот, награбив золота побольше, коммунисты рванули на север, и, конечно же, с ними и Колька. Это был, наверное, самый юный беглец на пароходе, который вез большевистское золото на север, к морю — туда, где есть шанс сбежать за границу. И тут, на этом пароходе, пришел конец бедному Кольке: парень наклонился, свесился за борт посмотреть, как работает в воде колесо, да и свалился за борт… Все-таки Колька оставался просто самым обыкновенным подростком!

Разумеется, никто и не подумал остановиться, спустить на воду спасательные шлюпки. А ширина Енисея в этом месте никак не меньше двух километров, и до ближайшего берега — порядка метров 800 в очень холодной, очень быстрой воде. Разумеется, Колька не выплыл. Есть и такая версия, что свалился он прямо перед самым колесом, и лопасть колеса, деревянная плаха толщиной сантиметров в 8, обрушилась на него уже в воде. Во всяком случае, с этого дня Кольку больше никто никогда не видел.

О том, что было дальше, официальная советская книжка повествует следующим образом: «Г.С. Вейнбаум по решению губисполкома вместе с группой членов губисполкома и красногвардейскими частями отступил по Енисею на пароходах в сторону Туруханска. Но колчаковцам и интервентам удалось пароходы настигнуть. Вместе с десятками других революционеров Г.С. Вейнбаум был направлен в красноярскую тюрьму. В ночь с 24 на 25 октября, в канун первой годовщины Великого Октября, он был расстрелян вместе с соратниками на станции Красноярск, в «эшелоне смерти» белочешских интервентов» [3, с. 5].

Такова участь большевичков, у которых дата смерти помечена 1919 годом. У части другой — год смерти 1918, и про них, в частности про Аду Лебедеву, рассказано: «…27 июля 1918 года при переводе с пристани в тюрьму была зверски замучена белогвардейцами вместе с Т.П. Марковским и С.Б. Печерским. Пьяные казаки выхватили их из толпы пленных, отвели на берег Качи и там зарубили» [3, с. 54].

Все почти так, кроме одной, но весьма характерной детали. Моя первая учительница, Зинаида Ефимовна (а вот фамилию забыл), рассказывала нам, четвероклассникам, в 1965 году, как жители города встречали приведенные обратно в город пароходы. «Белогвардейцы и казаки» прилагали все усилия, чтобы сохранить жизнь арестованным большевичкам, — уже хотя бы для показательного процесса; а вот население города очень хотело добраться до своих мучителей как можно скорее. Кого-то войскам удалось утащить с собой, и эти большевички на этот раз отделались плевками в морды, оплеухами и пинками. Но некоторым повезло меньше — их оттащили от кордона войск и, как выразилась Зинаида Ефимовна, «буквально растянули на части». По словам учительницы, ее мама присутствовала при этой сцене.

Я тогда был слишком мал, чтобы задать вопрос: а что делала там ее мама? Мама Зинаиды Ефимовны? Только смотрела, как жители Красноярска казнили Аду Лебедеву и прочих или принимала в этом более активное участие? И не было ли среди жителей города, рвавших на куски большевиков, родителей убитых ими юнкеров? Прошло много лет, прежде чем я стал задавать себе такого рода вопросы.

А двоечник Колька Сорокин… Жаль, если это привидение исчезло навсегда и уже никогда не возникнет в здании «суриковской гимназии». Привидение это на редкость спокойное, тихое, не мешает совершенно никому и никого не в силах напугать, даже самого впечатлительного человека. А вместе с тем это привидение такое полезное для воспитания молодежи, такое ценное для того, чтобы приводить современных двоечников и разгильдяев на путь добродетели, что будет особенно жалко его навсегда потерять.