"День пирайи (Павел II, Том 2)" - читать интересную книгу автора (Витковский Евгений)10В мире же тем временем чего только не напроисходило. Не где-то, а в совершенно точно известном месте, в очень северном городе, в полу традиционного гренландского иглу отворилась входная дверь, в полупустой ледяной зал, обсуждавший государственный бюджет на ближайшие полдня, поднялся малорослый и толстый инуит, — так называют себя эскимосы, — хорошо всем известный катекет Сендре Упернавик, он вытащил за собою огромный, выкрашенный в красный цвет гарпун. Упернавик, видимо, временно забыв, что он катекет, то есть человек, по-гренландски образованный, подошел к трибуне и спихнул с нее докладчика в допотопном пенсне. С размаху водрузил он на трибуну гарпун, так что острие его, очень хорошо заточенное и чем-то демонстративно обагренное, ясно дало присутствующим знать о наступлении новой эпохи в жизни государства. «Все! — гаркнул катекет на литературном инуитском. — Довольно инородческой шлюхократии! — катекет многозначительно поводил гарпуном. — Пора возродиться нашему национальному самосознанию, духу великой Арнаркуагссак! Мы, инуиты, внесли столь исполинский вклад в мировую культуру и науку, что не можем дальше терпеть дискриминацию в своем собственном доме! Совершенство наших жилищ поражало взоры жалких европейцев тысячу лет назад! Десять тысяч лет назад, когда европейцы и азиаты еще воевали голыми зубами, мы уже изобрели винт! Наш гарпун, винтовой китовый гарпун, пронзавший морского зверя сто тысяч лет назад, да пронзит ныне загривок мировой шлюхократии, да станет он символом нашего сверхнационального возвышения над другими неполноценными нациями!» Под общее гробовое молчание собравшихся президент Эльмар Туле, преступно бежавший в эмиграцию под предлогом похорон дружественного, то ли нет, вождя, был низложен, а на его место безгласно избран великий национальный катекет Сендре Упернавик. Немедленно был изменен и национальный флаг, теперь над зданием парламента развевался новый — красный гарпун на красном фоне; взамен прежнего гимна, — а прежде пели на мотив куплетов Эскамильо: «Тюленебой, смелее в бой!» — Сендре Упернавик лично сложил народную песню: «Да взлетит инуит!» Ряд недоубежавших членов семьи прежнего президента спасался на территории сальварсанского посольства, каковая по сальварсанскому обычаю была оборудована искусственным климатом, почему и произрастали на ней невиданные в заполярных краях фламбойяны; вот на их-то ветках более или менее комфортно и разместились политические беженцы в ожидании нелегального вывоза. Однако, сколь ни скорбно констатировать сей факт, даже переименование страны в Социалистическую Демократическую Республику Калалит Нунат экономических проблем страны не разрешило: великий северный сосед, иначе говоря, та страна, в которую из Гренландии можно попасть, если долго-долго ехать на север, а потом еще дальше, хотя и признал этот сосед новое гренландское правительство, но дружественную руку ему протянул как-то очень странно — совершенно пустую, как бы даже лодочкой, пригорошней вверх. Главное природное богатство молодой развивающейся страны, ее знаменитый ископаемый лед, как прояснилось в первые же дни президентства Упернавика, было не только целиком запродано Сальварсану, но даже и тот лед, который намерзнет в ближайшую тысячу лет на место уже имеющегося и подлежащего вывозу, оказался тоже запродан, и тому же покупателю. Прекратить поставки льда в Сальварсан дальновидный эскимос не пытался, он был членом масонской ложи и довольно точно представлял, на чьи деньги она существует. Тем временем бывший расово неполноценный президент Эльмар Туле, спешно схоронив лучшего друга гренландского народа под кирпичным забором с зубчиками, столь же спешно бросился в Сальварсан за помощью — он был отнюдь не первым и не последним, для кого Сальварсан оставался единственной надеждой на спасение. Маленький президент принял его в зеркальном кабинете, выслушал внимательно, помолчал долго, а потом тихо-тихо сказал: «Вот как раз… Федерация Клиппертон-и-Кергелен третий месяц… просит разрешения войти в Сальварсан в качестве провинции… Ну, провинции слишком уж… Разве колонии… Ну, не так грубо, пусть заморской территории… Словом, брат мой, мне кажется, что вам причитается, во-первых, пожизненное почетное звание гражданина республики Сальварсан, это для приличия… Во-вторых, пост губернатора территории Клиппертон-и-Кергелен… В-третьих, двенадцать раз в день четыре двойные порции коктейля „Доминик“, каждая с кубиком льда вашей исторической родины, он будет доставляться вам на специальных самолетах шесть раз в день прямо из ресторана… Ну и порция протертых бобов с арахисовым маслом трижды в день тоже…» — президент пошевелил над зеркальным столом мизинцами, и потрясенный метис увидел в отражении, как Романьос заключил его в объятия, тогда как на самом деле президент и с места не двигался, лишь слегка косился через плечо на картину с изображением жреца в черной сутане и с музыкальным инструментом, давая понять, что аудиенция закончена, вопросы исчерпаны, и спорить ли было Эльмару Туле, когда вместо сомнительной чести быть самым северным в мире президентом он получил то, о чем и мечтать не смел, — почетное гражданство прекраснейшей в мире страны, президентский коктейль и президентские же бобы с арахисом. Меньше чем через час его самолет прямо с аэродрома Сан-Шапиро взял курс на Клиппертон, да заодно уж и на Кергелен. Но это было далеко не единственное и, конечно, не самое знаменательное из событий, учинившихся на белом свете в эти исторические дни. Происходило и многое другое, в частности, чего только не творилось с островами, которые ко времени описываемых событий почти во всех океанах от большого ума подобивались независимости, вне зависимости, нужна им была таковая или нет, понезависимствовали годок-другой, и теперь видели сны наяву о том, как бы от нее, распроклятой, избавиться. Иные из островов подумывали о постройке большого корабля, чтобы погрузиться на него и уплыть куда глаза глядят, однако же глазам тоже никуда смотреть не хотелось, до того было тошно в цепях независимости. Другие подумывали о покупке какого-нибудь крупного самолета чтобы погрузиться на него и улететь ко всем чертям собачьим. Самые же дальновидныискали вариантов создания какой-нибудь федерации, лучше добровольного присоединения к любой державе из числа небедных. В деле этого предварительного объединения островные лидеры возлагали главные надежды на челночную политику знаменитого скандинавского путешественника Хура Сигурдссона. В послевоенные годы Сигурдссон очень разбогател на получившей всемирное признание гипотезе: он предположил, что все западные народы происходят прямиком от народов восточных; хорошо нажившись на гипотезе, он с помощью трех наиболее верных сотрудников срубил в Калифорнии большую секвойю, выдолбил ее, спустил на воду и поплыл в ней на запад, решив доказать, что туда можно не только плыть, но и доплыть. Вскоре он оказался так далеко на Западе, что это уже был Восток, сперва Дальний, потом Ближний, все возможные гипотезы Сигурдссон уже доказал, но остановиться в своем неуклонном доказательстве он уже не мог, секвойя у него была крепкая, он провел ее Магеллановым проливом и пошел на второй виток. Потом на третий и на четвертый; Хур перестал приставать к берегам материков, а посещал только Богом забытые острова, иной раз останавливался на них на зимовку, в продолжение которой давал тысячи интервью перелетным журналистам, а по весне — если только не ошибался полушарием и не попадал сразу на вторую зимовку — плыл дальше, между делом извергая на планету поток географических мемуаров, отчего даже заслужил прозвище «Хур Дикий». Ко времени описываемых событий изрядно постаревший Хур завершил уже девяносто два витка вокруг света, только что перезимовал у негостеприимных антарктических берегов острова Новая Южная Армения, отшвартовал секвойю от айсберга и пошел в девяносто третий виток, поклявшись, что и сто витков ему нипочем, а местное население, если оно вообще было, с изумлением глядело ему вслед. Посетив за последние годы целый ряд обездоленных независимостью островов, Хур уже способствовал их объединению в кое-какие федерации, но дело шло крайне замедленно из-за полного неприятия путешественником всех видов почтовых сообщений, кроме голубиной, соколиной, бутылочнобросательной и еще какой-то почты, — а легко ли голубю тащить рукопись в пятьсот страниц? — да еще большинство островов, как убедился путешественник, угрюмо желало не федеративного объединения, а прямого прислонения на любых условиях к южноамериканской республике Сальварсан, а к ней, как ни бейся, Сигурдссон подплыть не мог: республика не имела никакого выхода к морю, кроме нефтепровода, а плыть по нему на секвойе путешественнику было боязно. О том, что Федерация Клиппертон-и-Кергелен уже стала законной сальварсанской территорией, Хур еще не знал: почтовые голуби со свежими газетами из Тасмании к нему только-только вылетели, бутылки с такими же газетами были для Хура в воду на Соломоновых островах только-только брошены; а даже и подплыви Хур прямо к ступеням губернаторского дворца на Клиппертоне или на Кергелене, новоназначенный метис его все одно не принял бы: на радостях усосавшись президентским коктейлем с ископаемым льдом и ужравшись президентскими бобами с арахисовым маслом, Эльмар Туле, по слухам, почивал в обоих дворцах одновременно. Так что в описываемое время челночная дипломатия Хура Сигурдссона никакого влияния на ход мировых событий, тем более на дело реставрации Дома Старших Романовых в России, оказать не могла. Происходило в мире и многое другое, в том числе и нечто куда более масштабное и кровопролитное. Отчаявшись вылезти из тисков мирового непризнания, из государственных долгов и целого ряда иных политических галош, известный всему миру пресловутый кровавый диктатор Хулио Спирохет, стоявший во главе одной из самых глупых по форме не правления, а начертания на карте стран мира, отчаялся и пошел на рискованный, хотя в чем-то едва ли беспроигрышный шаг. Перебрав в уме страны, на которые он мог бы напасть с достаточным шансом потерпеть быстрое и сокрушительное поражение, диктатор выбрал в качестве антижертвы своего великого северо-восточного соседа, а им, соседом этим, оказалась совершенно нераздираемая никакими противоречиями республика Сальварсан. Трудность нападения на республику заключалась в том, что между ней и нелепым государством Спирохета в качестве границы возвышался чуть ли не самый крутой и высокий хребет в мире — огнедышащая Сьерра-Путана. Не считаясь с затратами, диктатор в рекордно короткие сроки экипировал армию и через немногочисленные ущелья, в которых один человек с противотанковым ружьем вполне мог бы раздолбать целую дивизию, вторгся на сальварсанскую территорию. Но нейтральный Сальварсан, никому о своем нейтралитете не заявлявший, но тем не менее армии давно уже не имевший, — только личная гвардия президента, так это всего сто тысяч, — поступил в этот момент донельзя коварно. Ни единый человек не оказал сопротивления войскам Спирохета, и они, терпя неслыханные лишения, пробивались без боев в направлении города Эль Боло дель Фуэго, стремясь попасть под президентский ливень шаровых молний и одновременно отрезать столицу от главных запасов стратегической пирайи. Сальварсанские вооруженные соединения продолжали коварно не встречаться на пути диктаторских войск, к восьми часам вечера нервы убеленного сединами диктатора не выдержали: он отдал приказ о беспорядочном бегстве на свою территорию. Около полуночи он выступил по правительственному телеканалу, призвал население своей страны терпеть нетерпимые факты и объявил о безоговорочной капитуляции без каких бы то ни было условий. Прерывался его старческий голос самыми натуральными слезами, Спирохет волновался, ведь ему для полноты поражения нужен был еще и полномочный представитель победившего Сальварсана, и до утра диктатор промаялся в неизвестности: примут? Не примут? К утру Спирохет уже почти уверовал в провал своего плана, однако в шестом часу на столичном аэродроме приземлился доминиканский «Боинг-747», и по трапу спустился высокий, довольно молодой еще темнокожий мулат с прямыми волосами на пробор, с весьма длинным носом. Через посредничество незаменимого Долметчера президент Романьос принял условия капитуляции. Поскольку, полагал Романьос, хозяйство и экономика потерпевшего поражение страдающего агрессора полностью изнурены и разрушены тяготами войны, поскольку развитые страны всего мира не смеют оставить своей гуманитарной помощью несчастную страну, — сам же глава Сальварсана заявлял, что никаких претензий к ней не имеет, что «враг за свое злокозненное нападение и без того уж довольно бед испытал». ОНЗОН, то бишь Организация Неизвестно Зачем Освободившихся Наций, узнав об этой «шестичасовой», как ее назвали позднее, войне, как-то не понимала, чем она сможет помочь стране, которую за нарушение всего, чего возможно, исключила из всех своих подкомиссий. Но свалившийся с неба мулат уже варил на диктаторской поварне пирайевый суп, единственный раз в этот день в честь Спирохета поименованный «диктаторским», а страна, подвергшаяся нападению, никогда не входила в ОНЗОН, чтобы быть уж полностью неприсоединившейся, как, к примеру, и Швейцария, — так что чем, кто и кому должен помогать? Однако на утренней сессии внеочередного созыва ОНЗОН потребовал слова делегат еще одной сомнительной страны, Восточного Китая, явно надоумленный Романьосом, или, что менее вероятно, в кредит подкупленный самим Спирохетом. Под угрозой выхода из организации он потребовал, чтобы развитые страны, в первую очередь США, СССР и Западный Китай, приняли на себя сию же минуту бремя восстановления хозяйства пострадавшей страны. Сию минуту! К предложенной восточным китайцем резолюции неожиданно для всех присоединился и советский делегат Иван Пулярдов-Курочкин, которому из Москвы намекнули, что пускай-де Штаты раскошеливаются, мы им, пострадавшим, тоже поможем, медикаментами собственного производства, а они, брат, сам знаешь, какого качества и сколько на складах лежат, хранить их дороже. Резолюция прошла, хозяйство несчастного агрессора было мигом восстановлено за счет матерящегося на английском языке американского налогоплательщика, Восточный Китай потер мандаринские ладошки, Спирохет отгрохал в столице новый стадион, Эльмар Туле надрался до положения риз, Хорхе Романьос пожарил и съел яичницу, Сендре Упернавик пожевал губами, Хур Сигурдссон присвистнул во сне и перевернулся на правый бок. А вообще — мало ли чего еще в эти дни, часы, секунды творилось на белом свете? Ну какое, скажите на милость, отношение ко всей нашей истории имели так называемые кировоградские события? А всколыхнули они на день-другой мировую прессу ничуть не менее, чем тогда же состоявшаяся отставка всесоюзного тренера по фигурному плаванию Ярослава Зелюка, — о которой повествовать тут и вовсе не место, и без того так никто и не понял, выгнали его за демонстрацию тринадцатилетним пловцам актов насильственного куроложества или же за мздоимство во время демонстрации вышеупомянутых сексуально-куриных актов. Ну, предположим, все, кто интересовался, еще за полтора года до смерти вождя абсолютно точно знали, что первый секретарь кировоградского обкома тов. Грибащук О.О. (Олександр Олександрович, кому уж очень интересно) слег не просто в постель, а в бессрочную реанимацию. В связи с полной остановкой почек, вместо которых пришлось подключить японский аппарат неудобных габаритов. В связи с пересадкой печени, — пересадка таковой в Питсбурге, США, прошла неудачно. В связи также с пересадкой поджелудочной железы в институте ван Тендера в Данди, Капская провинция, — операция прошла удачно, однако ж одной железой жив не будешь. Ну, еще в связи с пересадкой сердца, — Грибащуку вмонтировали искусственное в клинике Лемерсье, Тонон, Французская Швейцария, но сердце функционировало только на тононской аппаратуре, к которой из Кировограда пришлось проложить кабели, так что, лежа у себя дома, Грибащук отчасти был как бы и в Швейцарии, потому что к кабелям был прикован. Еще и в связи с острой дисфункцией практически всех известных европейской медицине систем организма, а также и на почве острых расстройств систем «рлунг», «мкхрис» и «бад-кан», известных медицине Тибета. Так что был тов. Грибащук O.O. попросту лишен возможности исполнять в активной степени обязанности первого секретаря кировоградского обкома. Однако же отстранить его от таковых обязанностей никто не решался, ибо, в момент очередного клинического кризиса, почти столь же мертвый, но тогда еще чуть-чуть живой вождь буркнул референтам: «Оставьте все как есть, все одно никто работать не хочет, один я за всех лямку тяну», — был тогда оставлен на исконном посту и тов. Грибащук О.О., несмотря на полную неконтактность и отсутствие просветлений. Ну ходили к нему в реанимацию посетители, но, просидевши полтора часа в приемной, считали, что просьбы их удовлетворены, или отклонены, каждому по вере его, — уходили, а потом рассказывали об очень большой занятости удельного вождя. А вождь уже полтора года лежал в коматозном виде, и ни гу-гу. А кому было нужно его гу-гу, когда и так все каждого звука боялись: того гляди где кого поменяют, где кого переставят, оглянуться не успеешь, как из второго заместителя по культмассовой работе окажешься третьим заместителем по озеленительной части, а это ж совсем, согласитесь, другие пироги, в озеленение кому ж охота. Но тут приключилась беда несметная, главный вождь все-таки помер и был запрахован в озеленение под кирпичным забором с зубчиками, и по всей стране прокатилась волна собраний и митингов. В том числе обкомовских, на которых личное неприсутствие могло, не дай Господи, напомнить кому, что такое шаг в сторону и как его вообще-то рассматривают, вообще-то — как побег, а тогда — здравствуй, озеленение, или, хуже того, полное позеленение. Хочешь не хочешь, но в кировоградских эмпиреях встал ребром вопрос: есть Грибащук или нет его. Если есть — то пусть придет на митинг. Живой или мертвый. Если придет, даже мертвый — ладно, хороший он работник, настоящий коммунист. Не придет — стало быть, позеленение. Шаг в сторону. Нечего чикаться. Другого пришлют. Незаменимых нет, известное дело. И тогда Грибащук встал. О песнь торжествующей реанимации! В четыре часа пополудни, по киевскому времени, за несколько секунд до открытия траурного митинга, в кулисах городского театра произошло явление его бренной плоти, даже не поддерживаемой никем из числа свиты. Только врачи, на свой страх и риск пробудившие обкомовского вождя, вынувшие его из покойно плававшей в глицерине капсулы, мелко дрожали в коленках; легкими толчками в спину они дали ему старт, запустили на председательский стул, где ему, во имя мира и спокойствия всех, кому дорог свой стул, предстояло просидеть не менее тридцати минут. И Грибащук высидел на своем посту все назначенное время. Совершив мягкую посадку, он смотрел в зал осмысленными глазами, хмурил все еще модные брови, давал хриплые односложные ответы и вертел специально данный ему для верчения и придания жизненности образу карандаш. Через полчаса, когда основные скорбные литавры отбряцали, второй зам объявил десятиминутный перерыв. После перерыва стул председателя уже пустовал: реанимационная, мигая синими лампами, мчала остатки бренной плоти председателя-секретаря назад, в капсулу, в глицерин. Поистине велики чудеса современной европейской медицины. Древняя тибетская такого никогда бы не сделала, она бы человеку спокойно умереть дала. К делу Романовых вся эта история имела только то отношение, что, благодаря счастливому запуску, мягкой посадке и удачной отсидке, его подпись имела право и в дальнейшем появляться под всяческой ксивой, бойко фабрикуемой в институте Форбса. Во всяком случае, господин медиум Ямагути встретился в загробном мире с возвратившимся из командировки в юдоль мирских скорбей духом кировоградского вождя и от всего сердца поблагодарил за оказанную услугу. Он-то во всей этой истории в буквальном смысле был ни жив ни мертв. Сколько же всего на свете! Так ведь до бесконечности бы можно перечислять все интересные и значительные, достойные, стало быть, упоминания события, случившиеся в разных концах света в переходные для российской Великой Реставрации дни. Однако же предлагаемая хроника отнюдь не резиновая, всего в нее не уместишь, ежели не связано оно непосредственным образом с главной нашей темой и главными нашими героями. Среди последних, кстати, чем дальше вступала в Северном полушарии в свои права весна, а за нею и раннее в этом году лето, тем больше становилось Романовых, — а ведь еще в 1918 году заинтересованные лица полагали, что извели всех этих гадов под корень, упустили только с десяток полудохлых великих князей, а они не в счет. Но то было на том, давно миновавшем этапе истории, когда морение Романовых представлялось ступенью сияющей лестницы, ведущей к такому всемирному кайфу, что и помышлять о нем прежде времени кощунственно. Теперь же, когда история свой дурацкий виток завершила, когда она предъявила новые требования, оказалось, что разведение Романовых, — точней, изыскание их, подобно поискам грибов в сыроватом подлеске, занятие даже не особо хлопотное, надо лишь прислеживать, чтобы перебора в лукошке не получалось, ну, и гнилых-червивых тоже не брать. Однако же к июлю, кажется, лукошко укомплектовалось свыше всякой меры. Новый вождь, лидер, премьер и еще кто-то там в одном лице, лежал в больнице. Зачем он в ней лежал — трудно сказать. Что на личной квартире, что на любой из дач, что в этой кунцевской больнице — везде одно и то же: аппарат «искусственные легкие», без которого премьер не мог дышать уже тогда, когда был почти рядовым советским министром Заобским; аппарат был всюду один, шведской фирмы «Мартенс». Без этого аппарата вождь даже в сортире рисковал оказаться лишним человеком, не в одном только Советском Союзе. Врачи, само собой, тоже везде были одни и те же, и уход был везде одинаковый, то есть первоклассный, и толку везде от всего этого было одинаково, то есть никакого толку, как нет никакого толку в том, чтобы тридцать лет рваться к власти и дорваться до нее в семьдесят восемь лет, не имея ни легких, ни почек, ни печени, когда почти здоровым неизвестно почему остается одно лишь пламенное сердце, — всего один инфаркт был до сих пор, бумажку ненужную прочел, переволновался, — да еще голова со знанием китайского языка, оставшаяся от прежней шпионской, то есть дипломатической деятельности. Куда уж тут проводить массовые реформы, которых Заобский жаждал так страстно. Он, впрочем, все порывался их предпринять, следуя примеру другого вождя, менее живого, зато более мертвого, — о, какое это иной раз завидное преимущество! — но добился лишь того, что у лиц мужского пола с волосами выше средней длины стали в Москве проверять документы по три раза в день и не меньше, — а для того ли Заобский шел к власти? Он инкогнито посещал театры и музеи, — об этом сообщали газеты задним числом, — отвечал на одиночные вопросы безымянного корреспондента центральной газеты и даже мог дать интервью без бумажки, если, конечно, давать лежа, голова у него варила как надо, жаль, опять-таки, что ничего другого, годного к механизму власти, кроме этой своей лежачей головы, Заобский не уберег, в яичных желтках не купался никогда, когда прежде имело бы смысл, то не догадывался, а теперь поди искупайся со всей аппаратурой. В прежние времена столь дохлого владыку свергла бы первая же боярская клика одним тыком мизинца. В нынешние времена, увы, именно какой-то такой клике был обязан Илья Заобский быстробегущими мгновениями всероссийского и даже всесоюзного властвования. Он знал, что клика эта собирается после его смерти подгрести власть под себя, а во главе страны поставить что-то совсем нелепое, царя-коммуниста, что ли, но это должно было случиться в будущем, очень плохо предвидимом из-за отсутствия предиктора, ибо В. И. Абрикосов скончался в ночь на десятое мая, не выдержав грохота победного салюта над столицей. Заобский отлично понимал, что лично ему боярская клика сама по себе не угрожает, она даст ему дожить спокойно, если, конечно, он не очень заживется — если он сам против нее не попрет. Но куда уж… Впрочем, попереть против кого-нибудь Заобскому ужасно хотелось. Попытался он, разнообразия ради, посворачивать головенки врагам этой самой «боярской клики», но получилась чепуха: единственным врагом у «бояр» оказался «картофельный маршал», так за гулю на морде Заобский звал его давно даже в лицо, но именно с Дуликовым, как лопотало западное радио, и была «сила». Надо полагать, сила советской армии. Заобский горько усмехнулся. Знал он цену этой самой армии, в которой из-за одного только национального вопроса еженощно казарма-другая в стране обязательно погибает, и все одним способом: обидится часовой-азиат, что его чуркой, либо, хуже того, чукчей обозвали, возьмет «калашникова» и прошьет свинцом всех, кто сны про баб залег смотреть, наказывай его потом высшей мерой, — а то русский обидится, что его с чукчами служить заставили, возьмет все того же «калашникова», и опять же — всю казарму, да еще потом объявит все самообороной по уставу, хороша армия, которую в юголежащую страну-галошу ни ввести нельзя, ни вывести из нее, введешь часть, так половина тут же дезертирует, другую половину душманы освежуют и на воротах развесят шкуры, хороша эта армия, две недели пьяные Кимры на работу выставить не могла! Ничего себе сила. Так что если и стоит за Дуликовым сила — то другая какая-нибудь, не эта. Сила сейчас есть единственная, нечистая — так твердо верил атеист Заобский — и она-то не за маршалом, она за боярской кликой. А за Дуликовым — разве только начштаба его, замечательный старик Докуков, жаль только, что он рехнулся, а ведь какой наркомвоенмор когда-то был! — вспомнил Заобский легенды своей ранней юности. Но тем не менее пожить еще новый премьер собирался. Ну пусть год, а то даже два, может быть, даже три года обломится, нытиком оставаться в истории нельзя, пусть помнят потомки, что был ты не манная каша с бровями, а личность волевая, горбоносая, любимый твой язык древнееврейский, ты на нем на ночь «Протоколы сионских мудрецов» каждый вечер читал!.. Заобский даже майскую демонстрацию принял лично, жаль только, что на мавзолей взойти не смог, его внесли, аккуратно, но западные гады, конечно, заметили. Но рукой-то махал собственной! И нового гренландского посла тоже сам принял, и говорил с ним по-английски, с китайским, правда, акцентом, но пусть и так — на западе публика больше испугается. Премьер подумал, что нужно распустить слух, что он по сей день коллекционирует произведения беспартийных художников, и «Молот ведьм» с утра до ночи зубрит, значит, акцию какую-нибудь готовит… На самом деле он читать, правда, уже не мог, годы не те, мозги не те, охоты и времени тоже нет, но ужо страху нагоню! И пусть вообще не очень-то заносятся… Мысль покинула Заобского, он совершенно бессильно заскреб пальцами, нащупывая несуществующий звонок, чтобы позвать врача — звонка не было потому, что весь вождь и так был обмотан датчиками, и на их неслышный постороннему уху зов уже мчались медицинские светила из дежурки. Обреченному премьеру было дурно из-за ползущей на Москву с запада грозы. Наползали на столицу, помимо грозы, еще и грозные слухи, а также и многочисленные Романовы. Боярская клика на всякий случай свозила сюда всех, кого могла. Помимо прочно оформленного пропиской на Кутузовском проспекте Павла, его жены Кати, которой Павел отказывался дать аудиенцию наотрез, с первых же минут, когда стало известно, что она привезена, помимо отысканной в дебрях Крыма давней любовницы Павла Алевтины и его незаконного сына Ивана, помимо них следовало в ближайшее время ждать появления в Москве и всех прочих представителей «старшего клана», да про запас и косвенных родственников, да на всякий случай и однофамильцев. Ведал их выявлением дуумвират из полковника Аракеляна, впрочем, основное время проводившего на кухне, и прибавленного к нему в качестве рокового заместителя подполковника Дмитрия Сухоплещенко. Последний шел в гору с невиданной скоростью, но проклятием жизни для Аракеляна — как сам Аракелян когда-то для Углова — стать не мог и вообще волновал Игоря Мовсесовича мало, готовить не умел вовсе, только бутербродное дело при Шелковникове постиг неплохо, но на нем на одном разве удержишься? Сам полковник в последнее время поуспокоился, освоил целый ряд блюд, причем из совершенно новой экономической области — из области диких трав. В смысле грядущей спартанской экономии на госаппарате, на которую ему намекнул свояк, таковые блюда могли сильно продвинуть его карьеру, если, конечно, будут и прожорливым Георгием одобрены, и экономным Павлом. Полковник яростно экспериментировал и уже достиг серьезных успехов. В число фирменных блюд теперь входили щи зеленые из лапчатки гусиной, и другие щи, из осота с крапивой, и суп холодный из сныти, очень по жаркому времени года приятный, и студень из исландского мха, и запеканка из корней пырея ползучего, и деликатная каша из клубней стрелолиста, и дивная маринованная приправа из калужницы болотной, и недурные цукаты из дудника, и довольно трудный в приготовлении напиток из цветов коровяка, и особенно — совершенно фантастическая запеканка из зопника, породившая в Шелковникове приступ неукротимого обжорства и вызвавшая требование «подавать ее всегда сразу после долмы». Так что времени на исполнение основных обязанностей — хотя никто этого исполнения от полковника не требовал и, главное, не ждал — у Аракеляна просто не оставалось. Сын Ромео дал о себе знать: чтоб не смели искать, не то хуже будет, домой он придет, когда захочет, — поскольку передал он эту новость даже не отцу, а деду, то можно было не тревожиться. Второй сын, Тима, получил свое причитающееся за попугайное дело и в порядке не столько наказания, сколько повышения квалификации обязан был все тексты, на Пушишу записанные, расшифровать, оформить в машинописи, перевести на армянский и снова на Пушишу записать. Тимон по-армянски знал три буквы и шесть ругательств, так что работы ему должно было теперь хватить надолго. Третий сын, Зарик, он же Цезарь, умело помогал отцу по кухне, экспериментировал с дальневосточными стеблями орляка, он же, в общем-то, папоротник, и уже готовил что-то вполне съедобное, однако даже из папоротника у него все время выходила бастурма да бастурма — далась она ему! Ну хорошо он ее жарит, слов нет, но не за тем, наверное, зопник существует, чтоб лишать его исконного благородства? Хочешь бастурму жарить пожалуйста, хоть целое стадо барашков бери, но не зопник, его мало!.. Четвертый сын, Горик, был еще очень мал для серьезных дел и в жизни семейства участвовал мало. Дед Эдуард торговал попугаями. Наталья пила чай с сухариками и худела. Сухоплещенко тем временем вкалывал как проклятый. Мало тех обязанностей, что были упомянуты выше; мало исполняемой все более и более спустя рукава обязанности информировать «картофельного маршала», погрязшего в дрессировке войск, постепенно стягиваемых им на какой-то валдайский плацдарм, — но навесил на него толстый шеф еще и свои собственные обязанности, заставил работать и.о. председателя комиссии плана новейшей монументальной пропаганды: новая власть требовала новых памятников уже в переходный период. Пусть пока еще все было по-старому, ни в одном сельсовете рядом с портретом генерального секретаря не висел еще портрет венценосца, — вообще-то, вешать будут не рядом, а сверху, но это очень потом, — ни в одном календаре двадцать первое февраля — день рождения императора — не было пропечатано красным цветом как выходной день, вообще неясно было, что именно переменится в России от того, что монархия придет на помощь прогнившему социализму, а точней — социализм просто дойдет до своей высшей стадии, сокровенно предсказанной классиками учения, — но именно о памятниках полагалось думать заранее, в два счета их не отольешь, если, конечно, не лепить чернуху из гипса, как в восемнадцатом году. Сухоплещенко присутствовал при разговоре Шелковникова с Павлом на эту тему. Павел долго и недоуменно смотрел на генерала, и тот решил, что экономный император опять против разбазаривания народной казны, даже решил пойти на попятный, сказал: «Но, конечно, мы страна небогатая, бедная даже…» Глаза Павла вдруг вспыхнули невиданным прежде огнем: «Мы бедные, но мы не нищие!» Все присутствующие поняли, что фраза эта брошена прямо в историю, и разговор перешел к следующему вопросу, а Сухоплещенко получил немалые средства в твердой валюте на бронзу, гранит, железобетон и попутные расходы и, таким образом, существенную возможность запустить умелую лапу в казну. Подполковник очень нуждался в средствах, хотя антиквариат последнее время подешевел, но именно поэтому было самое время его покупать, покупать. Списков на памятники Сухоплещенко составил два: первую очередь и вторую. Во главу первого поставил памятник лично Заобскому и с помощью Шелковникова завизировал оба списка у генсека, дальше первой строчки тот, естественно, читать не стал, да и вообще был человеком умным и понимал, что сам до сих пор жив лишь потому, что ничего-то у боярской клики по-настоящему не готово: ни идеологические труды, ни ритуал коронации, ни мундиры, ни припасы к народному гулянию, есть у них пока что только добротный император, а больше пока что ничего. Памятник Заобскому заказали немедленно, без конкурса, заказали президенту Академии художеств, благо тот был как раз скульптором-монументалистом, благо тоже лежал в реанимации. Так что либо поспеет академик с памятником как раз к кончине премьера, тогда посмотрим, либо загнется сам и тогда другого в реанимации найдем и тоже посмотрим, либо премьер помрет раньше и тогда мы насчет того, нужен ли ему памятник, обязательно, со всей пристальностью, посмотрим, посмотрим. Список, по крайней мере первый, составил для комиссии человек образованный, отдыхающий после допиленного «Илитша в Ламанче» крымский татарин, автор песни «Тужурка». Следующего Иллидша Шелковников отменил, сказал, семь романов довольно, героя менять будем. Мустафа не возражал, мелкие поручения — вроде составления списков «кому-бы-памятник» — выполнял шутя, опираясь отчасти на свою эрудицию, отчасти просто на фантазию. Во-первых, значит, Заобский — впрок. Но с немалым обалдением прочел подполковник имя и фамилию человека, которому надлежало ставить сразу два памятника, в Москве и на родине. Человека этого звали Николай Ульянов, и был он дедом вождя. А что? Отцу уже два памятника есть, значит, и деду не меньше двух. Между Павлом и боярской кликой вопрос о точке зрения на самого вождя-основателя был решен с первых дней, — это, значит, основатель-герой, свергший династию младших узурпаторов, — оно и просто, и никто не в обиде. Родиной Николая Ульянова, зачинателя и основателя портняжного дела и всех иных портняжных промыслов на юге России, на Кубани, в Калмыкии, оказалась Астрахань. «Подлый татарин!» подумал про себя Сухоплещенко с немалым уважением. Сухоплещенко вопрос о памятнике этому типу в Москве покамест замял на всякий случай, когда надо будет, то хоть посредине Кремля дедом внука заменим, — а вот с памятником в Астрахани вопрос пришлось форсировать, а главное же — чтобы и памятник там был, с одной стороны, поставлен, но, с другой стороны, и не мозолил глаза. Подполковник слетал в Астрахань и нашел решение: надо сделать так, чтобы памятник там, с одной стороны, был, с другой — чтобы его как бы почти не было. Памятник он решил воздвигнуть не обычный, а прямо для книги Гиннеса подводный. В глубинах реки Кутум, что значит «сазан», где прежде воблой торговали, теперь, ясно, не торгуют, воздвигся монумент в полный рост, как знак любви Николая Ульянова к родному краю, ну и как способ объяснить, почему тут больше воблой не торгуют — неудобно все-таки торговать над головой у предка вождя. Проекты памятника должны еще проходить конкурсы, раньше чем через год справиться с этим делом Сухоплещенко не надеялся, но был уверен, что уж подводный-то памятник никому не помешает. Однако выявил он у местных краеведов гадкую информацию, что Николай Ульянов был, по имеющимся точным свидетельствам, гером. Как и многие другие астраханцы, подполковник этого слова не знал, с сомнением сказал, что проверит, но, возвратившись в Москву, битых два дня пытался узнать, что это слово значит, а когда узнал — даже похолодел. Оказались это вполне русские люди, эти геры, однако же перешедшие в иудаизм. Таковых в СССР нынче почти уже не оставалось, все в Израиль когда еще умотали, только под Новгородом имелся колхоз в три деревни, тот желал ехать весь целиком и потому подзадержался, но с колхозом мы потом разберемся, выслать или просто послать подальше. То ли был этот Николашка самоявленным евреем, то ли нет, но слава Богу, что хрен татарский не удружил ставить памятников родственникам героя по материнской линии, иди там доказывай, что Израиль Бланк был за полвека до рождения героя крещен, что все у него путем, даже дочь его звали не Малка, а и в самом деле Мария, и что предпринимателем был этот Бланк хорошим, богатым, способствовал чему-то там, ядри его в корень, словом, предков у русского человека набиралась полная синагога. А докажи потом. Дальше в списке был обозначен человек, само имя которого было прочитать без поллитры невозможно, Сухоплещенко прочел его по одной букве и все равно произнести не смог: Швайпольт Фиоль. Подполковник тряхнул за вымя двух-трех академиков, и узнал, что имя такое носил за всю историю только один человек, русский, — ох, вовсе не русский! — первопечатник, тискавший первые русские книги, оказывается, западным своим станком эдак за полвека до Ивана Федорова, — про того Сухоплещенко помнил, как-никак ему памятник против служебного кабинета кто-то уже поставил. Подлый татарин не упустил, конечно, случая вставить русскому народу перо в одно место: первопечатник был у вас, господа россияне, из немцев, так извольте увековечить. Сухоплещенко, чистокровный хохол, внутренне это дело одобрил, москалей он сильно не любил, но местом установки памятника все же определил в Москве Госпитальную площадь, центр бывшей Немецкой слободы. На всякий случай. Там раньше, кажется, памятник Бисмарку стоял. Из памятников не людям, а событиям, идеям, субстратам, субстанциям и субститутам в качестве первого пункта значился вписанный тяжким почерком Г.Д.Шелковникова Памятник Неизвестному Танку, который надлежало воздвигнуть на сто первом километре Минского шоссе в виде колонны в сто один метр высотой, колонна, конечно, пятигранная, а сверху — настоящий танк, личный проект Г.Д.Шелковникова, потому что генерал решил огрести еще и госпремию по архитектуре и скульптуре, покуда Павел настоящую экономию не навел и деньги на премии есть. Ну, и другие памятники в списке имелись, но всех не перечислишь, не упомнишь, уж подавно не поставишь. Стоял, притом колом, вопрос об убирании других памятников, притом оставшиеся пьедесталы предполагалось использовать по назначению и усмотрению, пользуясь примерами: хорошо известной судьбой памятников Александру III в Феодосии и Трехсотлетию Дома Романовых в Вологде. В первую голову надлежало выяснить: где и какие по сей день сохранились памятники узурпаторам, членам «младшей ветви» Дома Романовых. С удивлением Сухоплещенко узнал, что таковых памятников имеется… полтора, один на площади, другой во дворе, оба очень ценные. «Половинкой» посчитал Сухоплещенко памятник Александру III работы Паоло Трубецкого, завезенный во двор Русского музея в Петербурге, убирать его оттуда не имело смысла, ибо на его место нечего было поставить, да и на экспорт еще могло пригодиться. Памятник же Николаю I в том же Петербурге, оказывается, стоял на двух копытах. Ввиду чрезвычайной ценности копыт этому памятнику выдал охранную грамоту кто-то из перво-главных советских вождей, и полковник решил с этой штуковиной пока не связываться: в копытах много ли корысти. Снимать — потом. Новые ставить надо. И темные вопросы решать. Вот стоит, скажем, на Воробьевых горах булыжник уже тридцать лет, а на нем написано, что тут будет памятник советско-китайской дружбе. С ним-то что делать: вдруг опять дружба будет, тогда чего ей, как покойнице, монумент клепать, а если же не будет, тогда по какой статье монумент этой покойнице оформлять, не одобряет Павел, если где лишние деньги тратятся! Но вот про второй список, никем не утвержденный и оставленный целиком на подполковникову смекалку, страшно было даже думать. Это был список памятников членам семьи дома Старших Романовых, а также — даже в первую очередь — героям Реконструкции, как Шелковников и Павел, посовещавшись, решили именовать Реставрацию, иначе говоря — водворение Павла на всесоюзный престол. Где их взять, героев этих? Ну где, уязви зараза вас в поджелудочную?.. Однако Сухоплещенко работать не только любил, но и умел. Трое суток он усиленно беседовал со всеми, кто имел хоть какое-то отношение к событиям последнего года; он выискивал хоть кого-нибудь, кто пострадал, а лучше — погиб за дело Реконструкции. В крайнем случае подполковник мог выбрать кого-нибудь из членов августейшей семьи, кто недавно загнулся, его-то мучеником и объявить, — ну в самом крайнем случае и загнуть ведь кого не то не особо трудно, а там доказывай. Отец императора явно не годился, ему все равно памятник полагался. Из косвенных родственников умер у Павла только один, но был он, как назло, еврей, да и вообще седьмая вода на киселе. Так что не годился. Тогда Сухоплещенко наскоро улетел в Свердловск и, перебирая человека за человеком, папочку за папочкой, добрался и до краткого дела о смерти гражданина Керзона С.А., последовавшей в винном магазине № 231 Свердловского облпищеторга прошлой зимой. Заодно в том же деле лежал рапорт «скорой помощи» с жалобой на работу этого винного магазина, где смертных случаев не оберешься, с просьбой послать туда спецкомиссию: «скорая» такого рассадника смертности терпеть не может. Отчего это непьющий дядя-еврей помер в винном магазине, — а то, что Керзон был непьющим, Сухоплещенко установил мгновенно. Впрочем, конечно, дотошный хохол понимал, что цепляется за соломинку в чужом глазу. Но, на его утопающее счастье, соломинка в считанные мгновения обернулась спасительным бревном; на стол к хохлу лег давний рапорт врача «скорой» о смерти в результате несчастного, возможно, случая, работника магазина № 231 Петрова Петра Вениаминовича. Предсмертный вопль Петрова: «Да я за Романовых хошь кого пырну! Хошь куда!» — засвидетельствовали два десятка свидетелей, лишь бы отбояриться от следствия, доказать, что погиб Петя Петров по собственной глупой вине, в этом истина и нечего чикаться посмертно, скорей бы магазин открыли и бутылку дали, ну, и лишь бы дела не завели. Сухоплещенко просто физически ощутил, как у него на плечах отрастает третья, полковничья, коньячная звездочка. А ну подать сюда свидетелей этих! Дело Петра Вениаминовича Петрова подать! Эксгумировать!.. Через сутки весь недружный коллектив магазина № 231 с дополнениями был целиком вывезен в Москву; властью, данной подполковнику новым правительством, всю эту пьянь пришлось расквартировать на собственной даче, впрочем, только что полученной в дар от Ивистала, чтобы доносил ретивее. Дачу подполковник взял, но сам селиться на ней не рискнул. Очень к месту пришлись нынче эти свердловские хреновья: поди высели их оттуда, покуда сам не захочу, использую для прямых служебных целей, поди дачу эту у меня отбери, покуда они там живут. Повысил забор, поставил охрану. Родным городом П. Петрова оказалась какая-то Старая Грешня, где-то это название Сухоплещенко уже слышал. Там-то и надлежало ставить Петрову памятник, первому из героев Реконструкции. Пока что Сухоплещенко поиски других героев отложил, бронзы не напасешься, на одном-то герое спасибо, — и вернулся к обязанностям квартирмейстера при быстро умножающихся Романовых. Таковых, по мере выявления и доставки в Москву, надлежало делить на два сорта: одних «задачивать», то бишь прятать на дальние дачи до востребования, либо «держать особняком», то бишь вселять в старинные московские особняки, чтобы вселенные были все время под рукой. Ко второй категории сразу была отнесена Катя Романова, невенчанная жена императора, с которой тот не хотел знаться. Родственников эта Катя имела, но не ближе двоюродных и троюродных теток в немецкой глуши на Алтае, все какие-то сектанты из восемнадцатого века, ну еще имелась престарелая бабушка, не понимающая по-русски ни слова, хотя владеющая секретом — как делать восхитительное сливочное масло, лучше вологодского; что-то смутно предчувствуя в своей судьбе, Сухоплещенко бабулю с Алтая выдернул и глубоко, комфортно задачил. Мужского потомства в роду Бахманов не оставалось вовсе, — может, куда как лучше: такого изумительного по сиротскости семейства могло в другой раз и не отыскаться, в смысле грядущих отношений с Великой Германией Катю стоило поберечь, а Павел открытой неприязни к ней все-таки не выражал, ну не хочет восходить к ней на ложе, значит, полагает, что не царское это дело. Может, суть в том, что она у него невенчанная, вероисповедания вовсе непонятного, то ли крещеная, то ли нет, сама не помнит, а покойный отец вероисповедание менял трижды. Содержанию особняком подлежал также и явленный ныне миру сношарь Лука Пантелеевич Радищев, он же Никита Алексеевич Романов, узнав о котором ахнул даже Шелковников: такой персонаж вверенная ему организация прохлопала! Ведь его еще шестьдесят лет назад следовало на сорок тысяч кусочков разрезать и каждый расстрелять по отдельности! Но теперь было стрелять не только поздно, но очень даже слава Богу, что поздно. Получив с помощью болгарских товарищей очень убогое, но хоть какое-то досье на сношаря, Шелковников и все ведомство сделали вид, будто охраняли деревню Нижнеблагодатское все шестьдесят лет неусыпно, бережа для будущего разведения. Одно оказалось плохо: в Москву, на грядущую после конечного инфарктирования вождя коронацию, князь Никита желал ехать не иначе, как всей семьей. А это восемьсот, почитай, дворов. Да еще из соседних деревень набежит народ с доказательствами. Где их разместить? Идею подал опять-таки Сухоплещенко, и она так понравилась генералу, что он чуть не ляпнул прежде времени подполковнику следующую звездочку на погоны, но опамятовался, решил подождать до коронации. Сухоплещенко предложил, чтобы князь Никита, как доподлинный Романов, был вселен в свой родовой дом, то бишь в дом бояр Романовых на Варварке. Там какой-то музей фиговый воткнут, выкинуть его оттуда в двадцать четыре минуты, оборудовать великому князю покои такие, какие он предпочитает. А деревню — что ж, под самым боком есть гостиница на пять тысяч мест, название у нее хорошее — «Россия», даже ближе она будет к сношареву дому, чем в Нижнеблагодатском. Чай, уместятся. И иностранцев уместим, сделаем их перемещенными лицами. Приглашение великому князю заготовили, но пока не отсылали: переоборудование дома бояр Романовых в Дом Старейшего Сношаря, да и устройство гостиницы — все это требовало некоторого времени. Долго решал Сухоплещенко швырнутый на его усмотрение вопрос: давнюю пассию Павла Алевтину, ее как, задачить либо держать особняком? И вместе с потомством или без? Подполковник изучил ее немудреную биографию керченского посола. А приходилось ей не то чтоб солоно, но во всяком случае не сладко. До последнего времени она работала экономистом в рыбном ресторане «Бригантина», замужем не была никогда по причине очень уж мымровой внешности, и в соложницы будущего императора попала не то по армейской оголодалости бойца, не то им брома там в харчи недолили, — неужто и бромом можно спекульнуть? — не то Павел ухитрялся питаться на стороне, однако сожительство их, длившееся три месяца, не отразилось бы никак и ни на чем, да вот только девятиклассник Ваня — увы, обязательные на Украине экзамены за девятый класс, а Крым все еще числился Украиной, сдать парню не дали — имя носил выразительное — Иван Павлович. Поглядев на него в натуре, последние сомнения в происхождении Сухоплещенко отбросил; взяв все дурное из внешности отца, мальчик добавил к этому еще и все дурное из внешности матери. То же, кажется, имело место и в смысле характера, только вот бездельником Павла было назвать нельзя, а отпрыск был бездельником, что называется, от Бога. Вопрос отцовства, если бы захотел Павел, можно было бы оспорить в два счета, но одного взгляда на Алю было достаточно, чтобы убедиться: конкурентов у Павла здесь, похоже, не было, Керчь все-таки не Колыма и не антарктическая экспедиция, а в Антарктиду эта баба, насколько известно, не ездила. Кроме того, император и не думал отрицать сынка, факт есть факт, быль императору не в укор. Наконец, наследник все ж таки, какой-никакой, на черный день, об этом тоже думать надо. Сухоплещенко рассудил, что держать эту пару особняком, когда в Москве один особняк уже заполнен Катей, рискованно и решил задачить Алю с Иваном подале. Аля была не очень удивлена, когда ее вежливо выгребли из ресторана средь бела дня, сунули вместе с выдернутым с шестого урока сыном в самолет и уволокли в столицу, которой она сроду не видала и видать не имела хотения; бросившего ее Павла, как и всех других мужиков, она считала скотом, она и всех других подлецами считала, которые ее бросили, а было их намного больше, чем мог предположить даже тертый калач Сухоплещенко. Но все же смягчилась, обнаружив себя на многокомнатной даче неведомо где; о том же, что с территории дачи ей выходить не дозволено, узнала не скоро, потому что дача занимала чуть не двести гектаров. Бездельник Ванька же оказался весь в отца: принял все как должное, обнаружил на угодьях конюшню с парой отличных кобыл и потребовал, чтоб разрешили кататься. Позвонили Сухоплещенко, к вечеру из Москвы прибыл учитель верховой езды. Так что вопрос о том, чем занимать наследника, решился сам по себе. Сухоплещенко приказал быстро и псарню на этой даче завести, и соколиную охоту, и компьютерные игры, а девочек пока рано. На размышления о таких мелочах Сухоплещенко теперь головы не тратил, у него у самого теперь заместитель был, лейтенант Половецкий, из театральной, говорят, семьи, шеф назначил. Пусть его. Думает вроде ничего, только педераст очень уж явный. Но Сухоплещенко такие качества в людях ценил: держать в руках проще. Совсем неясной оставалась линия сестры Павла — Софьи. Сама она куда-то делась, из Москвы как будто упорхнула, в Свердловск никоим образом не припорхнула. Совершенно также неизвестно, куда исчез ее незаконный сын Гелий Ковальский, перед самой кончиной прежнего вождя зачем-то освобожденный из Тувлага, где отбывал небольшой срок за малолетнее рецидивное воровство, отягченное пассивными действиями. Незаконный папаша Гелия оказался и вовсе за пределами досягаемости для Сухоплещенко, он попросту умер. Законный муж Софьи, Виктор Пантелеймонович Глущенко, напротив, оказался вполне досягаем. Его единственного из всей этой линии — случайно поймали в буфете на Ярославском вокзале в Москве, так и не выяснили, откуда он тут взялся, но из коматозного состояния вывели, отвезли на максимально дальнюю дачу — в Мордовию — с чудесным, еще от сороковых годов оставшимся забором, приставили врача с водкой и пока что отправили в забвение. Однако порядка ради пошуровал Сухоплещенко и в биографии Виктора, выяснил, что женат он второй раз, что первая его жена-конькобежка погибла в знаменитой авиакатастрофе, укокавшей всю советскую конькобежную школу в конце пятидесятых годов, и здесь усмотрел некое неприятное напоминание: в том же самом самолете погибла и жена его второго шефа, маршала. Это было неприятным напоминанием о необходимости служить обоим господам. Сухоплещенко вздохнул и сел сочинять сгрехомпополамный доклад маршалу и от огорчения не разработал до конца линию Глущенко, а в результате прозевал само существование Всеволода, который уже изучил каждый кирпич в стенах Староконюшенного особняка, с истинно лагерным терпением оставаясь незримым для мусоров что в форме, что без. Доберись до него Сухоплещенко вовремя, отправь на далекую дачу — кто знает, как сложилась бы судьба России дальше. Но маршалу Сухоплещенко все-таки должен был хоть что-нибудь доложить, и Всеволод ушел из его на диво длинных рук. Зарубежными Романовыми пока никто не занимался. Здешних еще не всех отловили, а лондонская тетка подождет, там у нее болгарских друзей полно. Сам Павел под бдительным присмотром вкушал в Староконюшенном покой, кофе, осетрину и радости любви, Тоня находилась при нем безотлучно, знать не зная о том, что Шелковников, опасаясь роста ее влияния на императора, дал указание подобрать ей на всякий случай высококачественную замену. Сухоплещенко, увы, заняться подбором кандидатки не мог, занимался писаниной, времени не оставалось, так что взял да и схалтурил, доложил, что кандидатуры отобраны, сейчас идет проверка на качество. Так что медовый, уже четвертый в календарном счете месяц у Павла с Тоней ничем омрачен не был. Но сам Шелковников времени не терял, армейский напарник тоже, оба они основательно работали с теоретиками, перетасовывали цитаты из классиков, доказывая неизбежность перехода к социалистической монархии как высочайшей стадии развития общества. Одновременно, конечно, перекладывали во все мыслимые швейцарские и сальварсанские сейфы кое-что про запас, вдруг да и эта стадия общества высшей не окажется. Кто ж его знает, ясновидящего-то нету! Спокойна была только Елена Шелковникова. Но она вообще всегда была спокойна. Кончался июнь, над Москвой шли летние грозы, столица жила обыкновенной жизнью. Люди жили как люди, а начальники, ну что начальники, им бы только стул понадежней — и каждому его собственный стул, увы, не казался самым лучшим. Но иначе и быть не может. Нигде и никогда. Но кто-то на свете все-таки пребывал в движении — даже белее непрерывном и неукротимом, чем Сухоплещенко, тот ведь не железный был, даже более неудержимом, чем Хур Сигурдссон, тот ведь зимовал иной раз, не без этого, — в соблазн вечного движения впал Жан-Морис Рампаль, ныне всемирно известный необъяснимый дириозавр, герой международных переговоров, научно невероятных фильмов и бесконечных анекдотов. Больше всего было про армянское радио и про то, как он туда залетал и там все залетели, но были и про то, как влетает дириозавр в пещеру, и много других, тоже неприличных. Спутник дириозавра, хоть и малоприметный, и науке, и анекдотам был тоже известен. Летающие неразлучники двигались над всей планетой, наслаждаясь неслыханной свободой. Если кто-то порою пытался их обстреливать, дириозавр привычно отлавливал те предметы, коими стреляли, и забрасывал их на орбиту, — получались искусственные спутники, создавая угрозу и советской и американской астронавигации. Вскоре обе державы это заметили и наложили международные санкции на обстрел стального ящера. Соколе везло — он был маленький, в него поди попади, однако не может ведь удача сопутствовать до бесконечности! Бывают и у рыбки-лоцмана свои мелкие несчастья, а ведь акула своего лоцмана любит, она ведь тоже разозлиться может! В нежаркий зимний день, — дело было в Южном полушарии, — в столице Хулио Спирохета построенный на доброхотные даяния великих держав стадион принимал гостей из многих стран мира, шла всемирная спартакиада по неолимпийским видам спорта — от кикбоксинга и серфинга до скоростного поедания Книги рекордов Гиннеса. Сегодня диктатор на состязания прибыть не изволил, хотя первые дни сидел на трибуне безвылазно, особенно когда Гиннеса ели. Сегодня шли состязания по метанию кувалды среди женщин; злые языки говорили, что диктатор не любит монументальных баб, не то кувалды побаивается, но на самом деле вчера вечером он обожрался президентской, тьфу, диктаторской ухой, с утра прилетал Долметчер и ее варил, деликатно напоминая тем самым, откуда взялось в стране ее нынешнее благосостояние. Старик обожрался так, что теперь болел в лежку. Врачевать его было некому, он был диктатор и тиран, никому не верил, да и вообще почти все врачи занимались теми, которые давеча ели Гиннеса. А тем временем на стадионе с первой попытки захватила лидерство в метании кувалды юная спортсменка из молодой развивающейся страны Нижняя Зомбия. Прелестная Табата Да Муллонг пленила сердца подданных Спирохета, сразу сложился круг ее тиффозных болельщиков. Она метнула кувалду прямо вверх на высоту сто двадцать три метра и двадцать два с пятой долей сантиметра и уже значительно превысила подобное достижение среди мужчин. Первенство было ей обеспечено; стадион привык изматывать лидера корриды, ревел и требовал нового рекорда. Вторая попытка принесла Табате Да Муллонг, несмотря на переменившийся ветер и отчего-то потемневший воздух: сто пятьдесят один метр и один с восьмой долей миллиметр. Но на свою беду ополоумевшая публика требовала от чемпионки еще и третьей попытки. Идя на побитие совершенно уже лично ей не нужного рекорда, могучая зомбианка раскрутилась и метнула кувалду в воздушные просторы. Лучше б уж она не крутилась, лучше б уж ничего не метала и вообще сидела бы в своей Африке. Лучше бы хоть кто-нибудь из зрителей вовремя посмотрел вверх, увидел там величественно, медленно проплывающего дириозавра, но все смотрели только на крутящуюся зомбийку. А дириозавру на спортивные страсти было наплевать, он просто плыл в воздушном океане, в непосредственной близости от его сверкающего брюха плыла и сверкающая бензопила. Табата Да Муллонг отпустила кувалду, глянула ввысь, заорала от восторга, — потом клеветали, что от ужаса, — но все равно было поздно. Тяжкая кувалда, еще хранящая в рукоятке жар девической ладошки, описав сложную дугу, врубилась прямо в лопасть бензопилы «Дружба», отлетела прочь и не побила рекорда, она упала вдалеке от стадиона, прямо в океан, едва не побила всех участников чемпионата по отливному серфингу. Но она побила и бензопилу, и та стала терять высоту, явно нарушая гармонию мира, может быть, она больше уже не могла летать. Соколя повис в воздухе сам по себе и возвел очи к дириозавру: теперь, без пилы, Соколя мог оказаться недостойным сопровождать Его Совершенство. Лишь микросекунда понадобилась двумозгому ящеру на то, чтобы все понять, осудить виновных и разгневаться, спасти пострадавших и утешить их печали. Из брюха ящера высверкнул лиловый от ярости яйцеклад, перехватил и Соколю, и пилу и зашвырнул в сумку на ремонт, но выметнулся снова, утолщаясь и удлинняясь, приводя в ужас всех тиффозных, наконец-то глянувших в небо. Ящер мстил. Он вознесся над стадионом на высоту в добрый километр, а потом из яйцеклада вырвался огромный, с пятиэтажный дом хрущевской постройки размером, предмет, к тому же загадочной пятигранной формы, с грохотом рухнул на поле спортивных состязаний, чуть ли не целиком его разворотил, усыпал зрителей бетоном и землей, а Табату Да Муллонг так и вовсе поначалу погреб. Спортсменка, к ее чести, восприняла случившееся хладнокровно, быстро и по-деловому себя откопала и принялась откапывать своих поклонников. Несмотря на общую панику, кое-кто из корреспондентов успел сделать кадр-другой в хвост улетающему во гневе дириозавру. А сброшенный им предмет оказался настоящим пятигранным яйцом, дириозавр был все-таки самкой и клал яйца, если нервничал. В последующие дни его пытались разбить, но не смогли, хотя Спирохет крайне опасался вылупления из него нового дириозавра, двух: не дай Бог, яйцо двухжелтковое. Но, кажется, это все-таки был болтун: чего еще ожидать от одинокой самки. Точно этот вопрос разрешен не был, яйцо не вскрылось, может быть, от отсутствия должного насиживания, а может быть, и вовсе неизвестно почему, — но история о том, как стадион яйцом накрылся, в памяти поколений сохранилась на века. Стоял все еще июнь, и никто на белом свете почти не ждал того, что случилось дальше, в частности, никто не ждал от меня прозы. Подлости от меня ждали многие, да и теперь ждут, но не прозы. Но именно в тот июнь я не выдержал и приступил к давно задуманному правдивому описанию событий, сопутствовавших логическому перерастанию социализма в его высшую, монархическую фазу. Правда, предикторы ван Леннеп и дю Тойт об этом моем намерении загодя кого надо предупреждали, но поскольку подлости от меня всегда ждали, то именно здесь и заподозрили какой-то дьявольский подвох, но уж никакую не прозу и уж подавно не трилогию о Павле Втором. Ну, им же хуже. |
||
|