"Анна Монсъ (рассказы)" - читать интересную книгу автора (Лапушкин Георгий)

Георгий Лапушкин АННА МОНСЪ Рассказы

Колокол

Ветер окреп заполдень и дул теперь уже беспрестанно. При его порывах лес темнел, закипая грозным гулом — и я невольно оглядывался — нет ли дождя? Нет, туч пока не видно, а хотя бы и были — настроение мое было пасмурным, под стать и дождю. День целый бродил по лесу — а не сделал и одного выстрела, набрал лишь грибов, и положил их в ягдташ, стыдливо завернув в тряпицу. Вдали раздался выстрел «дуплетом»; я невольно поднял глаза к небу — пусто. Редеют северные леса…

Хотя что об этом говорить. Про экологию сейчас только ленивый не пишет — а воз и ныне там. Нет ни птиц, ни зверей — а есть только болтовня на страницах газет. Модная тема.

Снова раздался выстрел — и я невольно улыбнулся: когда-то и я палил вот так с досады в шевельнувшуюся ветку! День неудачный, что тут поделаешь.

Шурша листьями, я неспешно брел вдоль кромки леса, обдумывая свой последний рассказ. Что-то он у меня не заладился — а ведь вначале казалось, что это находка.

Суть в том, что рано или поздно приходит срок подводить итоги — а сложилось так, что и Россия сейчас подводит итог. Юность кончилась — и как страшно кончилась. Из головы все не выходит Достоевский — ведь все видел, все предсказал, и осталась-то нам самая малость — покаяться после Убийства. Да вот что-то не спешит никто — или каяться уж некому? Хотя вот фильм Абуладзе… я смотрел его раза три, и на душе легче стало. Рад был видеть полные залы — хотя сколько из них пришло посмотреть на «разоблачения»? Никому не верю. Сейчас все норовят пожить полегче, да попроще, да за чужой счет. Не верю никому. Кто нашей войны не видал — тому многого не дано знать. Мы для них — люди другого мира, и называют нас не гражданами — а УВОВ (или ИВОВ). Проще говоря, собачьими кличками.

Ладно, не каждое лыко в строку. Так вот, стал я думать — что же это такое, это самое покаяние? Ну, отдаем с грехом пополам развалюхи-церкви свежеиспеченным попам, чтобы морочили старух — а какую-нибудь лабораторию научную, или студию живописи из этой развалюхи — на улицу. Интеллигенцию, голь нашу перекатную, — на улицу. Да я не против ведь церкви — хоть и был всю жизнь атеистом — нужна церковь нам, ох как нужна — да только одного я вижу Бога, которому все теперь кланяются — маммоною он зовется.

Что-то я нынче не в настроении, ругаю всех подряд… Так вот, ничего я лучше не придумал, как из того же Достоевского: вышел молодой человек на перекресток, поклонился народу — а потом встал на колени — и землю целовал. «Я убил!» Вот так. По-моему, это образно, наглядно и должно подействовать на читателя. Но вот что дальше? Вообще-то говоря, известно, что! Кондовый наш соцреализм не подведет: вначале встали машины. Пробка. Потом сбежался народ, потом милиция. Тут уже можно вставить разговоры обывателей — кто пожалеет его, дескать, такой молодой — а спился, кто утверждает, что это наркоман, а кто-то может быть и скажет, что бандита поймали… Сколько людей, столько и мнений. Потом погрузят бедолагу в машину, пробка рассосется… И что-то не клеился у меня этот рассказ. Получается ведь, что ничего народ не понял — стоял, смотрел и судачил. И что же тогда это за покаяние такое? А с другой стороны, что делал народ, когда Христа распинали? Стоял, смотрел — и семечки лузгал. А распятие — свершилось! А Новая эра — началась!.. Да, пожалуй, это мысль. Какая-нибудь цитата из Библии — и всякий сможет соотнести тот народ — и этот. И сделает для себя вывод — что в России тоже началась новая эра. Хотя, конечно, далеко не всякий… Наш читатель привык понимать все дословно — и все, что мало-мальски зашифровано — проходит мимо. Читатель стал не тот — а нет его — нет и литературы…

Кстати, по поводу читателя. Я недавно перебирал фотографии, доставшиеся мне от деда — и среди них нашел открытку, писаную еще в начале века из Каранино в Бугуруслан. Два маленьких провинциальных городка. Прочитав ее, я понял, что Чехову, например, не было нужды «работать над языком» — достаточно было послушать, как говорят знакомые, соседи, просто прохожие — и записать, по возможности дословно. Вот какого читателя мы имели — и вот что мы потеряли.

Я остановился передохнуть, снял с плеча ружье, повесил на дерево, присел на травку — и откинулся спиной на теплый шершавый ствол сосны. Передо мной было небольшое лесное озеро — чуть больше блюдца. Оно поросло камышом, по поверхности скользили водомерки, над водой то висели, то молнией проносились стрекозы, в траве трещали кузнечики. В центре озера нежилось пышное белое облако. Я застыл, боясь пошевелиться, потому что в моей голове, наконец, сложился этот рассказ — не хватало лишь концовки. С этим — вечная беда. Частенько вылезет в конце глубокомысленная мораль, и сколько ни ряди ее овечкой — бараньи рога торчат наперекор всему. В такие дни я захлопываю тетрадь — и иду проветриться. Побродишь по лесам, лугам и болотам — и сразу неохота никого поучать, сразу — все ладненько. Но вот ведь чудо: со времен Пушкина писатели смеялись над моралью, читатели смеялись над моралью… Однако, жив курилка! Возьмем, к примеру, Чеховскую «Степь». Дочитайте ее до конца — чувствуете, чего-то не хватает? А ведь все просто: Чехов всем нутром стремился написать вещь без морали в конце — но зачем-то ополчился на сюжет, и в итоге на свет появилась повесть якобы без сюжета. А на самом деле с сюжетом там как раз все в порядке — но зато он каленым железом выжег и вытравил всяческую мораль — и в итоге получилась «Степь».

А ведь по сути дела, писательское мастерство в целом идет по пути упрятывания морали. Зашифровать, запутать, засунуть ее подальше, пусть читатель помучается, повозится. А если он ее все-таки раскопал, то уже не будет привередничать, а проглотит как есть — и будет она ему родней родного. И выходит, что мы, пишущая братия, читателя морочим — пусть даже из лучших побуждений… А есть ли в самом деле в жизни мораль? На это в двух словах не ответишь — а там, где нужно много слов, там правды не ищи.

А как же сюжет? Подгоняя, подтесывая жизнь под сюжет, не уродуем ли мы ее, не увечим ли до неузнаваемости? Ведь жизнь нечесана и неприглажена, она — всегда сама по себе, вольна, как ветер… А сюжет берется из нашей головы, когда мы уже все взвесили, обдумали, сделали все выводы. Потому-то и нужен нам сюжет, нужна последовательность событий, которая, будучи выстроена в одну цепочку, всем объяснит и докажет нашу мысль. Нашу мысль… но нашу ли жизнь? Ведь сюжет мы строим по законам нашей человеческой логики — а бытие живет по совсем другим законам, по законам логики Божеской, которую нам понять не дано, — но зато всякий из нас, кто стремится понять эту жизнь, рано или поздно может все же узнать о ее (то есть этой логики) существовании.

А догадаться, узнать об этом — не так уж и просто; добро и зло перепутано и перемешано, страшное зло — удобряет добро, а сквозь добро, как сквозь грядку в огороде, лезет дикий чертополох…

Ну вот, я и дорассуждался. Сюжета — не надо, вообще ни черта не надо — вот тогда и будет, как «взаправду»! Я усмехнулся сам над собой, осторожно поднялся, придерживаясь за дерево. Неудобная болезнь — геморрой — дает себя знать. Чуть не вступил в лужу со ржавой водичкой, в которой плавала ряска. В войну такую воду пили, цедили грязь через носовой платок — и пили. Назывался этот напиток киселем.

А в общем, мораль тут тоже не причем. Это в книге так может быть: убил — и покаялся. А на самом деле — миллионы легли в землю; а те, кто их убил — тоже убрались почти все. И кому теперь каяться? И святые, и грешники — никого их больше нет. Остались лишь каналы, железные дороги, плотины, построенные на костях. А мы по этим каналам плаваем, глазеем на берега — и нас провожают гипсовые пионеры и физкультурницы, стоящие по берегам, отдают нам салют… Да что ж теперь, нам эти каналы засыпать, что ли?! Да и всего ведь не зароешь. Каналы — это лишь вершина айсберга, а сколько там еще всего осталось — не сосчитать…

Не люблю я, когда наши журналы газеты льют крокодиловы слезы — дескать, покается Россия — и все будет по прежнему. А как по-прежнему? Разве Москва стоит не на костях новгородцев, что Грозный сбросил в Волхов? А Ленинград? Скольких крестьян Петр сгноил на стройке? Под охраной! Чем не ГУЛАГ?! «Через четыре года здесь будет город-сад…»

А ведь то, как затевали город-на-болотах — разве это не напоминает наши «стройки века»? Ведь Санкт-Петербург — это химера (в буквальном значении этого слова); ну кому в голову могла прийти безумная идея — выбрать болото, провести по линейке улицы — и натыкать зданий-слепков, занятых у всех времен и народов; даже сфинксы Египетские нашли здесь себе место. Но к этой дикой безвкусице добавилось что-то — и получился город, который мы видим сейчас. А собор Василия Блаженного? Мастер, что строил его, нарушил все пропорции; части, из которых состоит храм, не сочетаются ни формой, ни фактурой, ни цветом. То, что он придумал, должно было стать неслыханной безвкусицей — а стало восьмым чудом света. И не верьте экскурсоводу, когда он говорит, что «этот собор относится к ХVI веку…». Ерунда. Он вообще ни к какому веку не относится и относиться не может — поскольку не знали импрессионизма на Руси в средние века! И рядом с этим храмом-костром на обломках еще более древних храмов поставили из стекла и бетона гостиницу «Россия» — с тем, чтобы иностранцам было удобнее смотреть на Красную Площадь. Варварство? Согласен. Только не говорите мне про социализм. Это — рецидив нашего родного русского варварства; не больше и не меньше.

А сколько чудного еще было и есть в России, так что не устаешь удивляться!

— И горя сколько, — сказал недобрый голос, живущий внутри меня, — плач хоть всю жизнь — не выплачешь!

Я так люблю бродить по лесам — наверное потому, что мысли также бродят на свободе, и нет-нет да придет что-нибудь к месту. А уж сколько рассказов я похерил в таких прогулках! За столом сидючи, бывает, теряешь самоконтроль — и такого понапишешь! А тут, куда ни глянь — всюду тучки да березки — вот и светлеет в голове…

Сквозь поредевший лес я вышел к просеке и направился в сторону города по лесной дороге. Шел уже полчаса — но звука шоссе не слышно. Дорога выглядит заброшенной, в колеях плавает ряска. Понемногу я начинал волноваться — вдруг перепутал направление, когда сзади послышался звук мотора. Он натужно завывал, точно жалуясь, и вдруг из-за поворота вывернул грузовик, в кузове его стояло что-то вроде бочки, обернутой в брезент. Груз, видимо, был тяжел, машина ехала с трудом, поминутно увязая в колеях. «Голосовать» не пришлось — подъехав ко мне, водитель приглушил мотор.

— Далеко до шоссе?

— Да не знаю, сам вот ищу!

— Ну садись, подвезу.

В кабине было душно, несмотря на открытые окна, пахло бензином, от перегретого двигателя пыхало жаром. «На охоте был?» — сказал он, покосившись на мой ягдташ.

— Да так, больше прогуляться. Пока погода.

Говорили мы немного, с паузами — я, честно говоря, находился и устал, а водитель был занят баранкой, которая так и норовила вырваться на свободу. Лес по левую руку наконец просветлел, еще несколько рытвин — и вот оно, шоссе. При въезде нас тряхнуло особенно сильно, да так, что я чуть не ткнулся лбом в стекло, на котором была наклеена полуобнаженная девица с какой-то иностранной надписью. При этом в кузове тяжело двинулся груз, так что машина ощутимо просела на передние колеса. Звук удара меня поразил — и я невольно оглянулся: хотя и приглушенный, но он что-то сильно напоминал.

— Вот, колокол везу, — сказал водитель, перехватив мой взгляд.

— Колокол? — изумился я, — откуда?

— Из Москвы. Наша колонна застряла — у одной машины сцепление полетело, так мне начальство и говорит — отвези колокол, его там ждут — а обратно детали возьмешь.

— Это что же, в храм? — заинтересовался я. Колокола — моя слабость, люблю я колокольные перезвоны — которых почти уже не услышишь на Руси.

— Да нет, вроде. Может, в музей… Не знаю. Начальник говорил, это вечевой колокол — а уж куда сейчас его пристроят — Бог знает!

Вон даже как! Я надолго замолчал, не в силах представить, что за спиной — такое сокровище! Замолчал и шофер. Путь шел теперь вдоль Волхова, машина шла быстро — и за дорогой нужен был глаз да глаз. Кого удивят на наших дорогах открытый колодец или пара кирпичей!

Ветер хозяйничал в кабине вовсю — и уже не было жарко, рубашка водителя, мокрая от пота — теперь раздувалась пузырем. Эта встреча и перемена обстановки сбила мои мысли и настроение, все, что я надумал в лесу как-то потеряло остроту и отодвинулось на второй план. В голове гулял ветер — и только. Тоже хорошо. Час еще ранний, доеду — посижу над рукописью.

Только одно не давало мне покоя: все-таки странно все устроено. Вот что такое мой день сегодня? Нагромождение каких-то событий, совершенно случайных. Потом вдруг встречаю этот колокол — и как кстати он пришелся вдруг к моим мыслям… И сразу в хаосе случайностей словно появилась какая-то связь, словно что-то забрезжило. И я действительно прожил этот день, для меня он стал полон смысла — и в то же время ни один драматург не возьмется сделать из всего этого хотя бы сцену. А я сам не взялся бы написать рассказ. Рассказ без событий… А разве мысль — это не событие?

Незаметно дорога вновь приблизилась к Волхову, вода в нем была свинцового оттенка, но так залита заходящим солнцем, что слепила глаза. Течения не было видно, казалось, вода застыла неподвижно.

Я совсем погряз в своих мыслях, очнулся только когда шофер, чертыхнувшись, резко притормозил. Дорогу перегородила толпа, в самом центре стоял священник в рясе. Он что-то басил (из кабины не было слышно слов), помахивая кадилом в сторону нашего грузовика. Толпа была самая пестрая, глаз случайно выхватывал из нее то казака в фуражке с красным околышем и в сапогах, то крестьянского паренька, стриженого в скобку, босиком, в серых портах, в рубахе навыпуск, повязанной веревочкой. Старинная одежда сидела на них так ладно, будто всю жизнь ее носили. Да и грим был что-то уж очень натуральный.Видна была и современная молодежь в холщовых штанах с заклепками и волосами по пояс. Мелькала дородная сановитая фигура в напудренном парике, похожая видом на нынешних швейцаров… Старичок поп взял из рук тощего дьячка с длинной козлиной бородкой чашу со святою водой, побрызгал в сторону машины. Порыв ветра доносил в кабину запах ладана.

Шофер спрыгнул из кабины, тут же девушка в расшитом сарафане вручила ему каравай хлеба, увенчанный резной солонкой. Он оторопело держал хлеб-соль, так что край полотенца купался в пыли; забравшись обратно в кабину он, чертыхаясь, сунул его за сиденье.

Едва процессия расступилась, водитель вдавил ногой газ — и мы помчались. Он нервно поглядывал в зеркало заднего обзора, глядя, как поп махал нам вслед кадилом. Все это немножко напоминало бегство. Я — в который раз — поймал себя на мысли, что так привык наблюдать за жизнью, что уж и не живу, а только лицезрею; меня больше взволновала не причудливость ситуации, а то, как на нее реагируют люди.

Водитель почему-то перестал со мной говорить, словно рассердился. На что? Впрочем, мы уже почти приехали. Мелькнули несколько древних избушек, крытых почерневшей соломой, сразу следом за ними — современный дом из стекла и бетона, затем потянулись улицы, застроенные старинными каменными домами, вперемежку с пятиэтажками. Улицы были усеяны народом, все двигались туда же, куда и мы. Скоро место стало открытым, виден был кремль. Мы обогнули его кругом и заехали внутрь с той стороны, где на другом берегу Волхова видны были развалины торжища. Сразу за воротами машина свернула направо, и остановилась между Софией и звонницей. Водитель выключил мотор, выхватил из «бардачка» скомканные накладные, резко захлопнул дверцу и пошел кого-то разыскивать. Я, разминая затекшие ноги, вышел на воздух.

Толпа вокруг все прибывала. Люди были одеты как в массовке какой-нибудь очередной киноэпопеи Бондарчука — только не понять было, что это за фильм — поскольку одежды были заняты у всех времен. Больше всех было одетых по-нашему, по-советски, много было также крестьян в рубахах навыпуск, и босиком, и в лаптях. Многие надели кумачовые рубахи, господа были в смокингах, дамы — в шляпках и с зонтиками. Я глянул на свои ноги — и хмыкнул. Пожалуй, я в своих болотных сапогах вряд ли обращаю на себя внимание в такой сумятице.

В кузове машины уже хлопотали серьезные, крепкие парни. В пять минут брезент сняли — по толпе прошел вздох. Колокол торжественно отсвечивал своими позеленевшими боками.

Сразу за машиной расстелили белое полотнище, выложили на нем аккуратный круг из деревянных брусков. Колокол осторожно выгрузили подъемным краном и поставили на бруски, отцепили стропы. Подъемный кран и машина отъехали в сторону — перед звонницей остался только колокол и еще длинный стол, покрытый красной скатертью. Стало совсем тесно, меня толкали со всех сторон. Городовые с красными воротниками и милиция с трудом наводили порядок. Генералу в лампасах кто-то отдавил сапог — и он возмущенно перекрикивал гул толпы, побагровев своей бычьей шеей. Бояре в шитых золотом кафтанах молча оглаживали длинные бороды.

Переполненный впечатлениями, я воспринимал все отрывочно, словно во сне. Помню, как митрополит ходил кругом колокола — и опять кропил его святою водой; как человек за столом, покрытом красной скатертью, долго стучал по графину карандашом — а потом сказал речь; как пели гимны. В воздухе реяли стяги всех времен, начиная чуть ли не с Рюрика…

Колокол, притянутый к звоннице множеством веревок, под крики «Ра-аз-два — взя-а-ли!», покачиваясь и вращаясь вправо-влево, медленно, понемножку полз вверх. Скоро он поднялся уже на аршин.

— Стой! — кричал какой-то мужчина в поддевке, — Стой! Крепи веревки!

— Да как крепи, только ведь начали! — раздались голоса.

— А я что могу! — говорил тот плачущим голосом, — вече начинается через десять минут, а у нас еще по плану приветственное слово головы города!

В возникшей неразберихе, когда бубнили сразу множество голосов, вдруг выделился один: «Мужики, а язык когда крепить будем?» Крики и споры как по команде стихли. В самом деле — языка не было. Сбегали к машине — нет, в кузове лежал только брезент, пара досок и бидон из-под солярки.

— А я что, виноват?! Я тут вообще случайно! — ругался шофер и тыкал пальцем в накладные.

Язык, видимо, забыли в Москве.

— Есть начальство, с него и спрашивайте — а мне что загрузили, то и привез! Кто пропил! Я те дам, пропил!..

Разговор чуть не кончился дракой.

— Сраму не имутъ! — шамкал древний старичок, неодобрительно поглаживая бороду, — При Грозномъ, небось, не так было. Знали, чать, почемъ батоги да палки!

— А там в подвале, под детинцем, уже лет сорок какой-то язык лежит, его археологи нашли!

— Айда, братва!

Человек двадцать с гиканьем помчались к детинцу.

— Кой чертъ детинецъ, — сипел севшим голосом стрелец в шитом кафтане, — его же Гришка Косой пропилъ, еще когда Грозный повелелъ колоколъ въ Москву свезти; его хмельного обобрали, такъ онъ языкъ целовальнику и заложилъ — за полтину серебромъ и чарку водки.

— А не хватились потом-то?

— Да где тамъ! Все тогда были — пьяней вина. Я вотъ тогда же и голосъ потерялъ — ночь целую в луже провалялся, а утромъ еще и выпилъ холодного квасу. Хворь меня и одолела после, чудомъ живъ остался.

— А целовальнику онъ на кой? Капусту придавливать?

— А спроси его! Разное говорятъ. Вроде, монету онъ из него по ночамъ чеканилъ — такъ ведь это еще доказать надо. Не пойманъ — так и не воръ!

Постепенно я удалился от толпы и отдельные голоса стали не слышны. Я был поражен случаем, который мне подарила сама жизнь — это надо же, потребовался язык — ан, его еще четыреста лет назад пропили. Ведь это уже готовый символ, только бери — и пиши! А какая за этим стоит безысходность — и в то же время как чувствуется связь времен. А современный наш «стрелец» — да ведь он только трубу заводскую не пропьет, и то потому лишь, что ее не утащишь! Повывелись богатыри на Руси. И в то же время — колокол вернули Новгороду. Ведь вот оно покаяние наше, сколько я себе голову ломал, все думал — да что же это может быть… А оно — вот что! Вот он — символ — покаяния, всего светлого, что может с нами сбыться, всей перестройки нашей — и удачнее просто не придумать! — я даже задохнулся, столько мне хотелось всего сказать, мысли теснились. Ведь сколько сот лет Россия ждала, и вот — вернули Новгороду колокол, вернули людям свободу! («А язык все-таки пропили.» — сказал недобрый голос, живущий внутри меня.) Я неторопясь вышел на мост через Волхов. Вокруг не было ни души. Безмолвно стояло торжище на том берегу. Рябила вода свинцового оттенка.

— Ты это дело брось, братец, — сказал мой недобрый голос, — ведь жизнь течет по законам Божеским, а не человеческим. Что ты можешь о них знать? А ведь один из них таков: все, что обещает лозунг, все, что обещает политик — это все не сбудется никогда. Все, что названо словом — не сбудется никогда. И если люди стремятся к цели — они достигнут цели — но другой, не той, о которой говорилось. «Мысль изреченная — есть ложь.» Вообще, слова нужны лишь чтобы дать толчок, чтобы «пошел процесс»! Что, можешь ты сказать, куда он пошел?

Я молчал.

— Ты придумал себе игрушку — покаяние — и хочешь всех уговорить играть в нее вместе с тобой. Но помни, ты указал цель, ты назвал ее — и поэтому она не будет достигнута никогда. «Мысль изреченная — есть ложь.»

— Но ведь что-то же будет достигнуто, куда-то мы все равно придем?!

— Да.

Я взглянул окрест, на панораму за Волховом, потом на могучие каменные стены. На остроконечных вершинах башен развевались флажки. Солнце на минуту выглянуло из-за тучи и рельефно высветило древнюю кладку.

Внезапно ударил колокол — я посмотрел в сторону Софии. Судя по всему, это был тот самый. С жутким карканьем взвилась стая ворон. Удар повторился, потом еще и еще. Слышны были ликующие крики.

Вокруг меня по-прежнему не было никого. Я повернулся и пошел вниз с моста вдоль стены. Мне внезапно словно сдавило грудь — и сердце заболело. Я понял, что никогда я не смогу быть с ними вместе!

Никогда.