"Коринфский канал" - читать интересную книгу автора (Шагинян Мариэтта Сергеевна)Мариэтта Шагинян Коринфский каналIЧто такое небольшой греческий пароход, об этом многие русские получили наглядное представление, когда первая мировая воина загнала их на самый кончик изящного итальянского башмачка — в Бриндизи. Подобно извозчичьей кляче доживает он свой час в постоянных рейсах туда и сюда, заползая чуть ли не в каждую гавань, чтоб отдышаться и отхаркаться. Скрипящий, прокопченный, грязный, с гниющими половицами, с расшатанными ступеньками в каюту, с капитаном, ревущим, как матрос, с запахом дегтя и бараньего сала (нестерпимая смесь) и, наконец, с неизменным намерением буфетчика звонить к табльдоту в часы самой отчаянной качки, — ждет такой пароход своих мучеников и медленно волочит их через Архипелаг. Спустя три месяца по возникновении войны точь-в-точь такой пароход ранним утром полз вдоль пустынных берегов Греции, немилосердно чадя и горячо дыша в пронзительной, почти морозной прозрачности утра. Время действия — обостряло чувство современности; место действия — заставляло вспоминать античные учебники; над пассажирами висела война, перед ними уходили в облака смутные облыселые очертания Олимпа; а тем не менее никто из собравшихся на палубе не думал ни о современном, ни о прошлом. Каждый продолжал думать только о своем собственном, — в этом-то и заключается главная особенность людей, именуемых обывателями. Капитан, толстый и краснолицый, беседовал с новым палубным пассажиром, принятым на пароход ночью. Палубный пассажир сидел в эффектной позе на связке каната, прикрытой брезентом, и позволял со стороны наблюдать прямую линию своего лба и носа. Это был греческий князь, возвращавшийся с охоты в Афины. Два его рослых помощника развешивали на пароходе подстреленную князем дичь: козулю, десятка два глухарей, да еще какую-то серо-бурую зверюшку, отдаленно похожую на нашего зайца. Князь был в грязи с головы до ног; охотничий костюм сидел на нем не без грации. Но когда он встал и снял фуражку, очарование исчезло: маленькая фигура с ногами, далеко не длинными, чтобы не сказать короткими, и мирная плешь на небольшой овальной голове — вот все, что осталось от сидевшего Антиноя. Наблюдение со стороны (в лорнетку и парой невооруженных серо-голубых глаз) тотчас же прекратилось. Рука, державшая лорнетку, упала на колени; серо-голубые глаза устремились с князя на эту руку (справедливость требует отметить — очень красивую). — Вы тоже не хотите смотреть? — спросил обладатель серо-голубых глаз, мужчина с загорелым бритым лицом того счастливого типа, что придаст людям во всяком возрасте мальчишескую моложавость. — Не хочу, — улыбаясь, ответила девушка с лорнеткой. Нам с вами, читатель, оба собеседника, сколько их ни описывай, кажутся самыми обыкновенными людьми. Но счастливый взгляд, каким они сопровождают каждое свое слово, расцветающая улыбка, похожая на незакатное внутреннее сиянье и не переходящая никогда в смех, делают их необычайными друг для друга. Любовь коснулась их кончиком волшебной палочки, и обыденная шелуха засияла чистейшим золотом. Бог знает, наколдовывает ли любовь это золото или она обнаруживает в людях его несомненное присутствие, но только оба сидящие сейчас на палубе человека очень резко отличаются от всех своих соседей. Они тихи и углублены в себя. Движения их скованы тончайшей и заразительной негой. Взгляд выказывает то удесятеренное, проникновенное внимание, которое достается в удел только гению да влюбленности. — Хотел бы я знать, куда делась эта раса, — произнес мужчина, снова поглядывая на князя, — неужели они воплотили формальный идеал a contrario,[1] исходя из таких вот низкорослых уродцев? Впрочем, я говорю вздор. — Разумеется, вздор. Разве мог быть Гектор или Ахилл чем-нибудь вроде этого? — ответила девушка, быстро усваивая направление мыслей мужчины и тотчас же хватаясь за него, как за свое собственное. Он ответил ей благодарным взглядом. Но сказка сказывалась бы очень скоро, если б все дело заключалось только в двух влюбленных и в их болтовне. На самом деле, кроме них, на палубе были еще люди: три дамы и два мальчика-подростка, с синими от холода носами и синими голыми коленками, обнаженными благодаря английской системе воспитанья. Все они, сбившись в кучу, делали вид, что рассматривают пустынные и дикие в своем помертвелом одиночестве горы Греции, а на самом деле, разумеется, только «соглядатайствовали». Самая старая, горбоносая, с бородавками па щеках, произнесла: — Бесподобно красиво! Как подумать, бедная Елизавета Павловна спит, когда мы проезжаем Парнас или как его, где живут грецкие боги? — Мама, греческие боги, — с негодованием поправил един из подростков. — Разве? Не понимаю, говорят же: грецкие орехи. Ну, все равно, Стасик, иди сию минуту вниз и разбуди Елизавету Павловну. Скажи, чтобы она непременно, непременно пришла полюбоваться! Подросток с шумом повернулся и загромыхал вниз по лестнице, неистово стуча башмаками, подбитыми гвоздями. Все три дамы переглянулись, безмолвно предвкушая удовольствие. Второй подросток, усмотрев некоторое послабление себе в смягченном выражении их лиц, бочком отошел от них и присоединился к группе матросов, усердно плевавших и куривших на самом грязном конце палубы. Постороннему человеку при взгляде на наших трех дам показалось бы, что они собираются сделать доброе дело, так мягко сияли их пожилые лица, обтянутые морщинами и уютно припудренные. Губы их, молчаливо выражавшие что-то общее, видимо представлявшееся им мысленно, собрались в добродушные, улыбчивые бантики. Глаза смотрели задушевно. Доброе дело, которое они собирались сделать, требовало, однако, затраты еще некоторой дозы их драгоценной энергии. Стасик пришел один и, запыхавшись, донес: — Мамочка, Елизавета Павловна кормит маленького. Она говорит, что маленький наверху может простудиться. Она говорит, что если только тетя Катя даст свою шаль… Тетя Катя была младшей из трех дам, принадлежавших к тому возрасту, когда искрение сожалеешь всех замужних женщин и любишь утверждать, что не вышла замуж «из принципа». Она тотчас же сбросила шаль с плеч и протянула ее Стасику. Эти маневры остались незамеченными двумя собеседниками. Шум парохода заглушал слова, а свежий морской ветер, «моряк», как любовно называют его матросы, дул прямо в рот разговаривающим. Оттого они слегка наклонились друг к другу, и мужчина положил руку на скамейку рядом со стройной спиною девушки, впрочем сидевшей очень прямо, не касаясь этой руки. Но все же она чувствовала эту руку и исходившую из нее нежность. Щеки ее, овеянные трепещущими, развившимися прядями темных волос, слегка побледнели. Он говорил: «посмотрите на это» или: «посмотрите-ка сюда», но в тоне его неизменно слышалось: «милая». Они были близки к той стадии бессмысленности, когда человек готов говорить, что взбредет на язык, ибо чувство уже делает свое дело за него, независимо ни от каких внешних пособников, — речи или взгляда. Две кошки, одновременно без спросу лакающие из молочной крынки, должны были бы по молчаливому соглашению чувствовать нечто подобное, если б только умели сознавать свои чувства. Как раз в это время доброе дело трех дам вознаградилось полным успехом. Из трюма сперва выглянула озабоченная голова Стасика, тотчас же заметившего своего брата вдалеке с матросами и юркнувшего немедленно туда же. Вслед за ним — тяжело закутанная немолодая женщина, с нервическим и довольно неприятным лицом, державшая на руках грудного ребенка. — В чем дело? — спросила она далеко не ласково. — Голубушка моя, — ответила горбоносая дама, прибавив к этому обращению, вместо главного и придаточного предложения, только один взгляд, исполненный торжественности. Взгляд этот направлен был на разговаривающих мужчину и девушку. Те сидели спиной к ним. Ни слышать, ни видеть происходившего они не могли. Тем не менее, по какому-то нервному предчувствию, мужчина обернулся, и девушка почувствовала, как рука, источавшая на нее тепло и нежность, вдруг стала совсем безразличной. Она вскинула на своего соседа два фиалковых, углубленных синевою, глаза и тотчас же опустила ресницы. Сосед ее с видом натянутой беспечности и неосознанного еще, но сильного внутреннего протеста, достал свой портсигар и выискивал в нем чересчур внимательно папиросу. Женщина с ребенком неторопливо подходила к ним обоим, подошла и села на ту же скамейку. Группа наблюдающих дам придвинулась ближе. Молчание первым нарушил мужчина: — Ты так крепко спала, Лиза, что я тебя постеснялся будить. — Ну еще бы, — ответила женщина. Она не сказала ничего больше, и в тоне, каким были произнесены эти слова, не слышалось ни вызова, ни насмешки. Тем не менее никто не рискнул больше произнести ни слова. Всем троим было отвратительно на душе: точно естественное течение их воли коснулось, как луч солнечный, чужой среды, в которой волей-неволей преломилось и должно было идти в другую сторону. Первой сдалась девушка; она пробормотала что-то вроде: — Пойду оденусь потеплее, — и, медленно встав со скамейки, поплелась к лестнице. Ей казалось, что движение ног, складки юбки, разжатые ладони — все выдает трехчасовое, утомительно нежное пребывание с любимый человеком. Она испытывала почти невыносимый стыд. Проходя мимо трех наблюдающих дам, она инстинктивно сжала пальцы в кулаки. — Куда это вы, Верочка? — крикнула ей преувеличенно громко тетя Катя. — В каюту за пледом, — ответила девушка. Она спустилась вниз, в пустую каюту, заперла дверь на задвижку, села на постель, покачала головой и вдруг ткнулась лицом в подушку. Вера была не умная и не глупая, а просто девушка, подобная миллиону других. Она влюбилась, как влюбляются, когда приходит пора влюбиться. Это было естественно и просто, подобно вскипанью пены на вот этих, зеленых волнах, бьющих в окно каюты. Влюбленность девичья — совсем безобидная вещь. Верочка не испытывала ни боли, ни страсти, а просто, как губка, вбирала в себя чужую нежность и расцветала в ней. Она старалась быть ближе к ее источнику. Удаляясь, она звала на помощь воспоминанье и, закрывая глаза, мечтала — в тысячу первый раз — о том, что и как произошло во время встречи. Он посмотрел, он сказал, он улыбнулся, у него дрогнули тубы, она посмотрела, она ответила — и так до бесконечности. Несложные действия всегда прицепляли к себе кусочек ландшафта — синее, волнистое, долгое, как волны гекзаметра, море, пустынные берега Греции, рыжая труба парохода, острый соленый запах, мягкий говор матросов-греков, лай чаек, гуденье парового котла внизу, словно неумолчные перебои чьего-то сердца, — все примешивалось к воспоминанию, индивидуализировало его и делало особенным. Вера была убеждена, что это — ее судьба, выдуманная специально для нее. Но, если так, — почему все останавливается поперек горла? Приходит гнусное чувство виноватости, потаенности, укрывательства, она теряет мечту и внезапно окунается в пошлость, каждая тварь на пароходе гнусно вмешивается в ее переживанье, ей не дают ни чувствовать, ни мечтать… Разве влюбляются по заказу? Кто виноват в том, что оба они полюбили друг друга? Естественное переходит в постыдное только потому, что между ними стоит недобрая чужая женщина, Елизавета Павловна, его жена. |
||
|