"Сучья кровь" - читать интересную книгу автора (Красильников Сергей)

II

Почему он умер? Женя часто думал об этом. Почему, почему именно он?

Время задаёт нам вопрос. Кажется, что каждое время задаёт свой вопрос, но если посмотреть глубже и шире, всё-таки время всегда всем только один вопрос задаёт. Некоторые на него отвечают. Некоторые отвечают и ошибаются.

Он просто не смог ответить.

Что это был за вопрос? Да бог его знает. Один Бог, наверное, и знает. Для себя Женя позже сформулировал его так: почему люди не могут жить по-человечески? Почему люди не могут быть Человеками? Настоящим — Человеком. Которому руку подашь и пожмёшь: Человек! Почему все такие неплохие люди, но никто не может Человеком быть?

И сам же себе отвечал: не к тому готовятся, стало быть. Точат ножи, мечи, надевают кольчугу. Готовятся выйти на дорогу и демонов рубить. Готовятся зло изводить, зло снаружи, в мире и зло внутри себя. К битве готовятся. А битвы нет. И войны никакой нет. Каждый сам себе в голове её рисует — и битву, и войну, и врагов, и всё остальное. А есть вот что: сложное, гигантское, многоуровневое болото. Выходишь, начинаешь мечом махать, а рубить некого. В болоте стоишь, и вязнуть начинаешь. Медленно так, незаметно тонуть. И доспехи гниют, и меч ржавчиной покрывается, и глаза какой-то тоской подёргиваются. А когда увязнешь с головой, на следующий этаж болота проваливаешься. Смотришь наверх — вылезти уже ни черта, кажется, не получится. Сверху неба нет, никакого неба над тобой, а только мутная вязкая жижа предыдущего болота. Смотришь вниз — а там уже ноги по колено в новое болото ушли.

— Почему же… Почему же ты не вылез?.. — спрашивал Женя. — Почему не карабкался, не барахтался в этом болоте…

Снова осень, эта холодная мелкая мошкара дождя с небес, и могила. Женя принёс пачку сигарет. Наташа букет цветов положила. И всё.

Она стояла в стороне; положила цветы и сразу отошла от могилы. Смотрела вдаль, в пустоту, сквозь медленно опускающиеся листья. Красные, оранжевые и жёлтые кленовые листья.

Наташа отвечала на этот вопрос по-другому, чем Женя. Да и вопрос у неё, наверное, был другой. Но тоже отвечала. Мучения годовалой давности закончились для неё открытием сучьей крови, и она поставила точку — как это умел делать Толя.

Сучья кровь. Рабская кровь.

В древние времена люди отобрали среди себя тех, кто мог похвалиться лучшими генами. Лучшими наборами генов. Лучшим материалом для естественного отбора. Отобрали и поставили над собой, чтобы кто-то вёл стадо. Контролировал. Кого-то, кто может жертвовать и решать. Кому можно доверить судьбы.

И культивировали веками. Культивировали этот род, кровь пастырей. Потому, по её мнению, браки разрешались только между представителями высших сословий, без каких бы то ни было домесей — чтобы сберечь царскую кровь. Средневековье. Древний Рим. Греция. Египет.

А теперь у нас есть демократия. У нас нет аристократов, которые почему-то только между собой скрещиваются. Породу свою борзую держат. Не допускают сучьей крови в своём роду.

А мы сейчас все равные.

— Всеобщее равенство — это глубочайший упадок нашей, человеческой культуры, — сказала Наташа тогда Жене, когда они пили вдвоём, через месяц после ножа в голове Ксена.

Раб генетически так привык. Что его должны бить, чтобы он работал. А если не бьют — передышку сделать можно. Похалявить. Если никто не бьёт, никто не заставляет трудиться. У нас сейчас всё так гуманно, так гуманно, особенно в Америке. Но как то ни парадоксально, ради блага всего человечества, люди не заслуживают гуманности. Схема, выработанная веками, — сломана. Основа нашего общества — сломана. Мы катимся к концу. Крушение последних империй. Исчезновение, повсеместное исчезновение царских кровей, их измельчание и смешение с сучьей. Если кинуть ложку мёда в бочку дерьма — у нас получится бочка дерьма. Если кинуть ложку дерьма в бочку мёда — у нас снова получится бочка дерьма.

Рабы с одуревшими глазами, с лозунгами всеобщего равенства, лезут наружу из трюмов галер, где вслепую махали вёслами вот уже тысячелетия. Рабы хотят быть великими и сильными. Правителями и писателями.

А галеры стоят и больше уже не плывут.

Они не помнят уже, понаставив своих гуманистических тезисов, что кровь их — сучья, и гены их — сучьи, и сделаны они — из дерьма, из низших прослоек. И сами-то ничего не умеют, и не понимают, и не могут, пока барин плетью не огреет. Потому что сколько бы человек ни хотел, а выше головы не прыгнешь. Не сделаешь больше, чем тебе природа дала сделать. А если твоя природа в том, чтобы ты работал на барина — то без него ты никто.

Поколения освобождённых рабов.

Привыкшие бояться и красть со стола или, что хуже, уже оборзевшие наглые шавки.

Что хочет тварь сия?

Чего она умеет желать?

Еды. Уюта. Чтобы полаять. Ну и, может, чего-то для души, погреться.

Не так, конечно, плоха сука. Сука хороша, пока она жалкая. Сука, намокшая под дождём, голодная, хворая, с большими грустными чёрными глазами. Сука, как говорила Наташа — ни добрая, ни злая. Она интересна, пока ей плохо. Тогда сука кажется хорошей и несправедливо обиженной. Кто ж это выкинул на улицу такую лохматулю? Такую грязную милую собаку? Ну и что, что она большая, неуклюжая и некрасивая. Такая же ведь собака, как и все остальные пудели и пекинесы, верно ведь?

Неверно.

— Скотина есть скотина, — говорила Наташа тогда, прошлой осенью. — Нечего к хорошему приучать. Ты, Женька — куришь, пьёшь, бросить не в состоянии. Некому тебя заставить. Хочешь фотографировать — а не можешь. Нету в тебе генов художника. Толя — погряз в игрушках своих. Материт тупиц на работе, а сам недалеко от них ушёл. Ксен с наркотиками своими, со своей жизнью в руках… Дали ему жизнь, а он сидел и понять не мог, зачем дали. Чего делать. Нет барина. Свободен. Беги хоть на край света, свободен. Делай что хочешь, свободный раб.

— Только умеешь ли ты придумать, что делать, и умеешь ли ты делать? — добавляла она и пила пиво. — Все мы, Женя, суки. И ты, и я, и они, все — суки. Продукт эволюционной ошибки гомо сапиенса. Черви, которым дали крылья. Зэки, которых выпустили из тюрьмы. Уроды…

И пиво, пиво…

А листья всё так же тихо и размеренно опускались на могилу. На могилу человека, который никакого ответа не придумал, который сдался.

— Я не знаю ответа, — даже так он не сказал. Промолчал перед ликом времени. И время его не пощадило. Время любит, когда ему отвечают. Пускай ошибаются, пускай говорят вздор. Время всё выслушает. Но если ты молчишь, и тебе больше нечего сказать времени — ты пропал.

А листья падали, падали. Жёлтые, оранжевые, красные осенние листья. И даже дождь словно бы замер перед их тихой красотой, замер и остановился. Словно бы пристыдился, что он, такой серый и неприятный, смеет падать на землю вместе с этими великолепными осенними мертвецами…

— Пойдём в «Таксидермиста», — тихо сказал Женя, повернувшись к ней. — Сегодня ведь двадцать второе сентября. Вспомним.


«Старого Тома» за год переименовали в «Таксидермиста», и там всё изменилось. Раньше стены были обклеены простыми обоями, висели нехитрые картинки, и люди сидели простые. А сейчас всё обставили чучелами животных, обвесили трофеями охотничьими, нарисовали деревья, горы, реки, долины кругом. Красиво, конечно, стало. Только грустно.

— Сучьё, — озлобленно говорила Наташа, глядя на богатых уродов, попивающих своё виски и бренди. За год она перекрасила волосы в чёрный цвет и перестала носить серьги.

— Новые суки, крепкие, всё такие же беспородные, но цепкие, как бульдоги… Уж эти-то не пропадут. Они зубами в жизнь вцепились и рвут её, каждый в свою сторону рвёт и тянет. Это не аристократическая порода, это просто шавки, которые сильнее других шавок.

Молча пили пиво вдвоём. В воздухе всё ещё как будто летали кленовые листья; Женя смотрел в пустоту.

— Ксена бы сюда, — мечтательно произнёс он.

— Ксен уехал далеко и никогда не вернётся.

Пару раз вышли в курилку, но и с сигаретами разговоры не шли. Женя всё не мог подобрать нужных слов, а Наташа снова превратилась в ту же Наташу, какой была четыре года назад — она пила смерть из самой себя.

— У меня умер отец, — сказала она тогда, после того как замолчал Толик. — У меня неделю назад умер отец. Его убило дерево.

— Дерево? — удивлённо спросил Ксен.

— Буратина-убийца, — сказал Толя и тут же замолчал, стыдно стало. Даже не стыдно, а противно от самого себя.

— Он лесорубом был, — хладнокровно отозвалась Наташа. — Его друг рассказывал… Он спилил дерево… Спилил до половины… Отвлёкся, отвернулся. А дереву хватило и до половины. Оно упало на него. Я узнала через двадцать минут. Медики туда через час доехали, в леса, глушь, где они там пилили…

— Наташа, ты… Это…

Женя хотел попросить, чтобы она не плакала, но она и так не плакала.

— Он на белку посмотрел. На белку отвлёкся, бензопилу выключил. Друг отца потом рассказал: вот такая вот, такая, — Наташа показала в воздухе руками. — Вот такой длины с хвостом, рыжая белка пробежала. Пробежала, и нету его. Нету его больше.

— А мать, — пытаясь загладить вину, спросил Толик. На лице его было написано сочувствие, доходящее даже до сострадания, и глубокий, тяжёлый стыд за дурацкую фразу. — Как твоя мать?

— Не знаю. Всё в порядке с ней, наверное. Сидит сейчас и на меня смотрит. Она при родах умерла. Я её никогда не видела.

Молчание, повисшее над столом, стало воистину гробовым.

У Жени в голове, как в колесе, вертелся этот зверёк, эта белка. Как мышка из «Курочки-рябы» пробежала, хвостиком махнула, и опа — разбилось яичко золотое. Разбилась жизнь на куски. Как выглядит человек, которого раздавит дерево? Большое ли дерево было? Женя не решился спросить.

— Так надо было, — наконец сказала Наташа и бросила сигарету.

— Как — так? Чтобы мы с тобой тут вдвоём стояли? Почему? Кто решил? Так ни хрена не надо было! Я ни хрена так не хочу, понимаешь! Кто решил, что так надо было?

— Бог.

— А кто ему дал право?

— Пути божьи неисповедимы.

— А вот нечего! Исповедимы! Придумал законы — так и сам соблюдай! Придумал он ведь — «не убий»? Он ведь?

— Он.

— И убил!

— Другие жизни зато спас, Женя. Наши хотя бы. Если бы не его смерть, мы бы и дальше бухали, и не думали бы. А если бы не смерть моего отца… Знаешь, мне не хотелось бы тебе рассказывать, как я жила до этого. Кем я становилась. Ты ведь видел мои старые розовые кофточки, здоровенные серьги золотые? Парня моего видел? Того, что до Ксена был? Пашу Гирутского знаешь?

— Не знаю и знать не хочу! И тупишь ты, Наташа. Нельзя смертью одного человека другому что-то доказать. Нельзя так.

— Ха, а как можно? Как ты кому что докажешь? А после смерти видишь: умираем. Умереть можем. Всё же не бессмертные, а? Вот после смерти — подумаешь. Думать начнёшь.

— Я бы сдох за него. Лучше уж я, чем он. Я всё себя мучаю: почему руку ему не протянул, не помог, когда он топился в этой своей гадости… В том, что у него в голове было…

— Оба вы суки одинаковые. Он умер, чтоб ты жил, и не говори так. Если бы ты умер, а он жив остался — я бы сказала ему то же, что тебе сейчас говорю. Живи теперь. Он умер — а ты живи теперь, живи как человек.

— Он тебе ведь никогда не нравился.

— И что с того?

— Ничего.

Ничего. Только листья перед глазами: ничего, ничего… Ничего, всё пройдёт. Успокойся и не бери близко к сердцу. Ничего…


— Это ты! — орал Женя. — Это ты сделала, сука! Сука!

— Нет, б…дь, нет! Я спала! Я спала, я ничего не делала! Я была пьяная!

— Ты была пьяная и убила его!

— Заткнись!

Она убежала в комнату и принялась скручивать в трубку ковёр. Женя дрожащими руками набрал на телефоне номер «скорой помощи»: Наташа не торопилась этого делать. Для неё всё было кончено.

— «Скорая»? Тут… Человек. Ранение в голову. Да. Адрес? Сейчас… Наташа, какой тут адрес?

— Улица Свободы, дом восемьдесят шесть, квартира двадцать четыре…

Женя повторил адрес в трубку.

— Вход со двора, третий подъезд, — добавил он.

Ксен, со свойственной ему паранойей, держал наркоту в разных тайниках по всему дому. Главный — под половицей в большой комнате: пакетик кокаина, три блоттера ЛСД, большой пакет с грибами. В шкафу, завёрнутый в старую рубашку, ютился мешок травы. Ещё один мешок с травой Наташа вытащила из внутренностей сломанной стиральной машины. К счастью, она знала все секреты Ксена. Покидала всё в большой пакет и положила сверху листы — рисунки и записи.

— Беги, — торопливо объясняла она. — Беги и сожги. Бумагами растопишь, всё остальное жги. Потом закопай.

— Это же… Искусство ваше. Триповое…

— Ты что, дебил? Не видишь, куда мы пришли?! — она указала на валявшегося на полу Ксена. Лужа крови медленно смешивалась с лужей вытекшей из холодильника воды. — Беги и сожги всё, и чтоб тебя никто не видел!

— Искусство… — тупо повторил Женя. Он всё никак не мог осознать того, что происходит, даже после прожжённой запёкшейся ранки на ноге. Ксен, голова, нож. Ксен, голова, нож.

Ксен.

Голова Ксена.

Нож в голове Ксена.

Искусство.

А потом — какие-то кварталы, поезд, лес, бег, тяжёлая мерзкая слюна во рту. Тяжесть. В груди тяжесть, в глотке, в глазах. Слёзы.

— Тебя тут не было. Ты тут не ночевал, — слова Наташи в голове.

— А где я ночевал?

— А где ты обычно ночуешь?

— В автобусе… У меня нету, где… Нету дома…

— Ну б…дь, где ты работаешь?

— Я кошельки в автобусе краду у людей…

— Хоть родители, Женя! У тебя родители ведь есть?

— Я сукин сын… Сукин сын…

— Беги, б…дь! Беги!

— Я…

— Беги!

Костёр из искусства. Жечь улики. Трава дала характерный запах, и Женя подкинул ещё бумаги, ещё, чтобы догорело побыстрее. Потом закопал всё, как говорила Наташа.

Ничего не доказали. Ничего не нашли. Да, дом погромлен. Ну так пили много. Ночью дома была Наташа и Артур. У Артура депрессия была, по её показаниям. Он сам. Сам воткнул себе нож в голову. Медики подтвердили: да, технически мог. Экспертиза подтвердила: да, отпечатки на ноже только его. Приехал отец из-за границы и всё время молчал. Только на суде, когда его о чём-то спросили, он сказал:

— Я всегда его любил.

Квартиру продали. Наташа сняла себе комнату. Гитару Ксенову и басуху отец куда-то забрал. Руту бабушке в деревню отвезли. А больше ничего-то и не осталось.

Ничего.


— Я понял, как делать искусство, — через пару месяцев после этого сказал Женя Наташе. У него перед глазами всё стояла кровь Ксена, смешавшаяся с талой водой. — Надо совместить интересное и неприятное.

— Выйдет скучное.

— Не выйдет. Смотри вот: что у тебя неприятное есть?

— Кастрюля супа старого пойдёт?

— Неси её сюда.

Наташа ушла на кухню, и послышалось ворчание бабульки, у которой она снимала комнату. Старушка эта была на редкость озлобленной и напоминала Жене бабку из университета. Он даже предполагал, что они родные сёстры.

В поисках интересного по комнате Женя наткнулся на кубик-рубик, собранный на двух гранях. На остальных царил цветовой хаос. Потом кубик бросили в суп, сфотографировали, и понеслась. Что бы там ни говорил Витя, а это уже было искусство — не тупые пейзажики и урбанистические виды, не лица подростков, с тяжестью в глазах смакующих сигареты, не лужи, не цветы, не звери, не пиво в кружке.

— У тебя есть старые игрушки? — спрашивал у Наташи Женя.

— Мишка.

— Хорошо. Приезжай на конечку шестого автобуса. Бери мишку. Будем совмещать интересное с неприятным.

И они прибивали мишку гвоздями на крест, втыкали крест в кучу мусора и фотографировали. Наташа привязывала между деревьями верёвку, а Женя рыл на берегу пруда червей, и потом они вместе вешали их на прищепки, и опять — фотографировали.

Не сказать, чтобы Ксен был забыт. Напротив, оба помнили про него отчётливо, хорошо. Иногда ходили туда, где он лежал. И старались — рвали из себя что-то наружу, как будто пытаясь отомстить за него. Делали. Не говорили, как обычно, а делали. В старых вещах Наташи обнаружилась масса всего интересного, в окружающем мире — масса неприятного. Объединившись между собой, Наташа и Женя объединяли интересное и неприятное на снимках. Дружба?.. Да, наверное, между ними появилась сильная, страшная, чудовищная дружба. Храм на костях. На мощах святых.

— Ты бы хотел переспать со мной? — спросила как-то Наташа.

— Нет, — после некоторого раздумья с тяжёлым лицом ответил Женя. — Ни за что.

— Да я стебусь. Я просто вчера вибратор купила.

Положили вибратор у какой-то лесной норы, направленным вовнутрь; сфоткали. Посмеялись. Фрейда обсудили.

Это была быстрая, жестокая жизнь — между ними двумя.

И, что странно, за Женины снимки начали платить.

Даже Витя признал.

— Чёрт с тобой, — сказал он, держа в руках Женины деньги. — Как-то ты всё же попал. Угадал законы. Интуиция у тебя хорошая. И талант, стало быть — есть.


— У меня сегодня первое представление, — сказал он и затянулся сигарой. — Придёшь?

— Во сколько?

— В семь. Чехова, «Иванов».

— Приду. Обязательно приду.

Витя всё же доучился. Закончил университет. Получил диплом. Пока что — как актёр. Сразу же поступил на режиссёра. Устроился в театр сразу после выпускного, всё лето репетировал. И вот, выступает!

— А кого играешь?

— Доктора молодого играю, — похвалился Витя. — Доверили.

— Оправдаешь доверие?

— Ну, это посложней, чем «Избиение червей» будет. Но постараюсь. Роль вызубрил уже наизусть, от зубов. Это главное — роль знать. Как Энтони Хопкинс. Он знал роль — и потому мог играть. Потому мог импровизировать немножко. Такие мелкие, странные штучки — например, лектор никогда не моргает. Этого не было в сценарии, это его задумка. Такая вроде бы малюсенькая деталь, а какой эффект!

— В общем, ты рассчитываешь стать знаменитым…

Витя засмеялся.

— Этого я пока не обещаю. Но вот с «избиением червей» я завязываю — точно.

Это было около трёх лет назад, здесь же, на кухне.

— Избить человека хочется. Побить, чтобы и ему легче стало, и мне. Вот тебе, Женя, разве не хочется? — спрашивал Витя, потягивая трубку. Так всё это и началось.

— Хочется, — сознался Женя. Тогда ещё патлатый, в косухе, не Женя, а металлист ЖЭК. — Только не избить, а убить. Ну, то есть, избить до смерти. Такая ненависть к людям иногда берёт, что кажется, если кого-нибудь не убьёшь, то сам удавишься однозначно. Завалить его на землю и бить, бить, ударять со всей дури каким-нибудь тяжёлым предметом, пока это кровавое мессиво шевелиться не перестанет.

— Да нет, не так! Не как Раскольников. Просто побить, побить человека, в назидание ему.

— А я бы — до смерти избить хотел.

— Уй, злой ты. Молодой и злой. Ну ничего, пройдёт скоро.

Женя никогда так никого и не ударил. А Витя уже два с лишним года назад, окровавленный, валялся в кресле на кухне и корчился от боли. Гопники попались с огнестрельным.

— У меня есть медик знакомый. Сейчас вызвоню, — быстро сказал Женя.

Медик грубо выматерился, вколол морфина, а потом достал пулю. Это было страшно, дрожали руки, и казалось — чёрт подери, чёрт подери, по грани человек прошёлся.

— По грани, — сказал медик, — ты прошёлся. Ещё три-четыре сантиметра вниз, а там подключичная вена и артерия. Ты не то что до дома, ты бы и метра не прошёл. Завтра мазь привезу и перевязку сделаю. Недели две из дома не выходи. И по дому особо не ходи. Лежи лучше.

— А я одному из них кастетом по яйцам прошёлся, — со слабой улыбкой сказал Витя. — Он-то уже точно никакую шваль в мир не породит…

— Воспитатель… — пробормотал Женя.

— Я уже отвоспитывал своё, — покачал головой Витя и снова затянулся сигарой. — Хватит их палкой бить. Пора со сцены красоту показывать. Великое и вечное.

— Это потому что ты университет закончил наконец?

— Нет. Не поэтому.

Несколько дней назад Витя ехал в троллейбусе, и к нему подошёл незнакомый парень. Сел рядом, долго в лицо смотрел.

— Эй, — тихо сказал он. — Я тебя знаю. Ты наших отпи…л.

Витя нащупал кастет, осмотрелся.

— Не, не, не парься, — заторопился парень. — Всё нормально, отвечаю.

— Нормально?

— В натуре, тебя искали, долго. Потом забили на это. А я тебя запомнил. У тебя в руке книжка была: Пушкин. Я пришёл домой и нашёл у мамки такую. Ну, не такую, но тоже: Пушкин. Я подумал: если ты нас пятерых замочил, то что это за книжка такая?! Читал, читал — х…я полная, но местами интересно. Мамка ещё других книжек дала. Ну я читать начал. И в школке что задают — тоже читать стал. Даже предку сказал: я, батя, учить Пушкина хочу. А он мне говорит: пошёл на х…й, в магазин за пивом пошёл. А я говорю, сам иди, а я учиться пойду. Тварь я, б…дь, дрожащая, или кто? И батя мой ох…л.

— Ты учишься?! — изумился Витя. — Ты читаешь?!

— Вот школку заканчиваю… Думаю дальше учиться, а не в технарь, как все остальные. Сложно, конечно, но я, как только устаю учиться, на батю смотрю и думаю: фигли, не стану я такой сукой.

Не стесняясь, Витя вдруг обнял парня и расцеловал его, в обе щеки расцеловал и заплакал.

— Мне главное не побить было, — сказал он, гася сигару. — Не побить, а чтоб они запомнили: у человека, который был сильнее их, в руках Пушкин был. Сила — в книжке. И, Женя, чудо-то какое, запомнили. Я всё думал: мечтатель я и дрянь, а вот, оказалось же: всё-таки народ соображает, когда его бьют.

— По-твоему получается, сейчас опять соображать перестанет. Раз ты в отставку уходишь…

— Не перестанет, Женя. Я своё семя посеял. Теперь буду на другом поле трудиться. Если хоть один задумался, хоть один человеком стал, Человеком… Не ахти каким, пускай, но стал! Хочет стать! Хочет! А мне и того хватит: пускай и один. Главное — есть, есть он, этот один. А там, может, где и другой, и третий. Я в Человека поверил, Женя.

Женя улыбнулся.


В автобусах теперь поставили автоматические компостеры, и кондукторы исчезли. Женя иногда думал — куда, куда ушли эти странные уроды? Чего они делают сейчас, убогие, ничтожные… Кому они нужны? Кто им платит? Вымерли или попрятались?…

Тоска его большей частью всё же ушла. С тех пор как думать начал над каждой фотографией, из головы напрочь исчезла вся депрессия и дурь. Раньше, бывало, отвалишься на столб, стоишь и думаешь: хреново. И жить хреново, и жизнь хреновая, и неинтересно ничего, и ничего не хочется, разве что вот только пива пойти вечером в бар попить. Возьмёшь фотоаппарат и сфоткаешь чего-нибудь. Пробуешь показать, как тебе плохо, этим снимком. А теперь совершенно по-другому. Думаешь, красивое бы. Сделать бы нечто такое, что ошарашит всех, аж руки чешутся. Хватаешь фотоаппарат, и гений в голове, и Наташа на телефоне.

— Чего нового у тебя?

— Волчок старый нашла. Пока ещё не знаю, правда, как мы его фотографировать будем.

— Выезжай. Я знаю.

И так изо дня в день, а потом выставки, газеты, дизайн. Звали уже всерьёз работать, но Женя не торопился. Чувствовал: надо ещё как-то самому немного. У Вити нашлись книги по фотографии; в свободное время Женя читал, всё чаще читал. Витя, конечно, совал свою классику, толковал о бессмертном, заставил даже одну книгу осилить из школьной программы: «Обломов». Нудная немного, но ничего. Прочитал.

За окошком проносились дома, домики, избушки… Автобус выехал в пригород, и дорога начала потряхивать старым асфальтом. Деревня. За каждой избушкой — огород, садик маленький. Мужик с козой мимо прошёл.

Женя вышел на конечной остановке и, миновав череду канав и тропинок, добрался до небольшой церквушки. От неё — километр пешком по дороге, по полю, а вокруг ветер, листья откуда-то прилетают. Оранжевые, красные листья, как календарные отрывные листки, как кусочки времени — мимо несутся, мимо, мимо. Ничего, всё хорошо будет. Всё хорошо…


— Я и здесь, и здесь могу построить, — доказывал Толик. — Я учусь, работаю. Я себя сам содержу — видишь?

— Ну и что, — ответил сосед. — Посмотри лучше, не что ты делаешь, а как ты это делаешь. Спишь по три-четыре часа в сутки. Играешь во что-то беспрерывно. Друзья тебе позвонят твои, а ты: да, иду. И рубишься ещё полтора часа. Ешь совсем мало. Скоро тебя либо с учёбы выкинут, либо с работы, одно из двух.

— Да пошёл ты!

Но Толику стало горько: ни одного слова сосед не соврал. Весь вечер ни во что играть почему-то рука не поднималась, все игры опротивели. Интернет опротивел. Сам себе опротивел. На мониторе — игра. В которую только что рубился. Дорогая красивая машина, совсем новенькая, и побережье, пальмы… И ведь ехал только что по этому лазурному раю, гнал на большой скорости…

— Женя? Давай пива попьём.

— Не могу я, Толик. Я занят.

— Чем занят?

— Фотографирую.

— Можно, я с тобой?

— Приезжай.

Была зима. Холодная, тяжёлая зима. Женя отогревал её своими фотографиями. Зимой его тянуло на доброе; чем суровее вокруг, чем злее — тем люди мягче и добрее становятся. Толя помог дотащить до леса кирпичи, а там сложили очаг под ёлкой, разожгли в нём костёр, и Женя начал фотографировать.

— Устал я, Женя, — говорил Толик. — Я вот только с тобой, Наташей и Ксеном поговорить могу. Ну, а с Ксеном такое вышло… А Наташа о своём, об экологии, эволюции, о Боге бесится. Так что только с тобой и получается.

— Да что тебя так мучает, я не понимаю?

Женя потёр замёрзшие руки. Фотоаппарат плохо переносит холод, и батарейка быстрее садится. Один знакомый оператор объяснял, что надо её натирать, от трения тепло создаётся, и она восстанавливается там как-то. Женя тёр фотоаппарат с того бока, где батарейка, и смотрел на Толю. Тот потерялся.

— Потерялся я, — грустно пожал он плечами.

— Как же, потерялся. Ты один из нас всех самый целеустремлённый. Ты ведь на машину копишь?

— Ну а езжу-то я на старой колымаге.

— Так надо время. Пройдёт время, и будет у тебя всё: и машина, и хата, и комп новый.

— А дальше?

— Ну, дальше уж сам решай.

— Да нет, Женька, я вот о чём: это как знак «дальше обрыв». И я этот знак сейчас проезжаю. Мне кажется: что я тут строю, так сказать… Строю вот это всё. Ну, ясное дело, не валить же за границу. Родина, дома и стены помогают. Но если так, мельче взять: что? Что?

— Откуда я знаю?! — удивился Женя. — Такие вопросы задаёшь, философские… На них тебе никто не ответит. На них каждый сам отвечает, я тут не помогу.

Толя достал сигарету, закурил. Закашлялся. Бросил на землю, топнул по ней — как точку поставил. Походил кругами, присел возле очага под ёлкой. Погрел руки немного. Помолчал. Женя всё тёр батарейку фотоаппарата. Достал её, завернул в перчатку и тёр.

— Я каждый день циркулирую… Бегаю, как белка в колесе. Кручусь. Выхожу из комнаты. На кухню. Ставлю воду. Иду в комнату, играю. Несу пельмени, кидаю в воду. Иду в комнату, играю. Несу соль, кидаю в воду. Опять иду в комнату, играю. Иду на кухню, проверяю, как варится. Иду в комнату, играю. Потом снимаю кастрюлю с плиты, несу в комнату и ем. И вот ведь всё время как бы круги такие наворачиваю. Или побольше круги: из общаги в университет, оттуда на работу и обратно в общагу. Но всё равно, круг… Или так: общага-бар-общага. Как белка в колесе. Не в плане, что бьюсь или устаю сильно… Хотя и это тоже. Больше как-то в плане: по одному маршруту. Всё равно в итоге оказываюсь у компа в своей комнате, понимаешь.

— Ты можешь на природу выезжать. В кино ходить. Ну да мало ли что ещё можно делать, верно? Главное — придумать и сделать. Раз не хочешь сидеть у компа — так не сиди, чего же проще?

— Да я у этого компа… Удобно мне там. Но я так не хочу. То есть я там сижу, мне хорошо. В каждый отдельно взятый момент, мне хорошо. А если посмотреть целиком — то плохо мне, плохо, бесконечно тошнит. От пива, от посиделок, от соседа по комнате моего тошнит.

— А, этот. Знаешь, чего я тебе скажу Толик: ты в него превращаешься как бы. Это я давно заметил: если какого-то человека долго слушать, то ты становишься отчасти этим человеком. Я перед тем как человека слушать, смотрю, как он живёт, чем занят, чего достиг, и потом решаю: слушать его или нет. Если я хотел бы так же, то слушаю. Так же жить, так же работать, учиться. Вот ты как бы хотел?

— Я… А… Я бы… Да чёрт его знает. Не знаю я, Женька, не знаю.

Женя удивлённо посмотрел на него.

— Как — не знаешь? А машина? А дом?

— Да нафиг. Чего изменится-то по большому счёту? На другой машине ездить буду? В другой дом возвращаться? Всё равно в итоге — то же колесо. Я думаю, может, он прав? Может, за границу валить?

— Хо!

Женя всунул батарейку обратно в фотоаппарат и сделал ещё несколько снимков. Потом заметил интересную корягу, повесил фотоаппарат через плечо и принялся с древесины грязь отчищать снегом.

— Ну, а там другое колесо, — растерянно ответил сам себе Толик. — Только позолоченное. Но всё равно же, колесо… Вот нет чтобы по дороге идти, вперёд куда-то. Вперёд…

— Ну так иди! Кто тебе запретит?!

— А я не знаю, где она, эта дорога, я не знаю, Женя! Я или не знал никогда, или забыл, или не могу додуматься… Раньше всё просто выглядело: тусили вместе, веселились, и нормально. А сейчас каждый день эти тупые обрыдлые рожи на работе, и поговорить, поговорить даже не с кем…

— Ну так вот, мы с тобой сейчас. Говорим.

— Ай, — отмахнулся Толик. — Я говорю, а ты искусство своё делаешь…

— Да слушаю я тебя, слушаю, — Женя с улыбкой похлопал друга по плечу. — Где же тот старый Толя в майке супермена?

Толя молчал. Смотрел в землю, в холодную зимнюю землю, с которой Женя счистил снег.

Смотрел и молчал.


Один знакомый фармацевт рассказывал про то, почему автотехники часто с больным пищеводом ходят. Казалось бы, при чём тут — автотехники и пищевод…

— А нальёшь растворителя в бутылку от минералки, или ацетона, или ещё чего, солярки или тормозной жидкости, выпьешь случайно, не вдумавшись — и радуйся, если ещё живой остался. А так и пищевод, и печень очень жёстко разъедает.

— Глазные капли, знаешь ли, если с умом использовать, — в другой раз говорил Жене фармацевт, — обыкновенные глазные капли, выпьешь, и финита ля комедия…

Так Толя и умер — той холодной, беспощадной зимой. Его сожитель вошёл в комнату — а Толя спит, под одеялом лежит, отвернувшись в угол. И над ним к стенке гвоздём листик прибит. Распечатанный на компе листик, а там такое странное существо скуксившись сидит, то ли кот, то ли собака, то ли заяц, один глаз торчит только, и надпись: «Ну хуле нада? Сплю я! Сплю!!!». Сосед поужинал, за компом посидел, поучился на ночь и в университет утром ушёл. Так пару дней длилось, пока он наконец не решился проигнорировать странное свернувшееся существо и не толкнул Толю в бок. А Толя твёрдый.

Не носки его воняли. И не еда испорченная в холодильнике.

А в руке флакончик пустой из-под глазных капель зажат. Рука закостенела, уже только в морге флакончик достать смогли. Хоронили скромно. Зима, плохо приспособленная для жизни, и для смерти-то не особо годится: еле вырубленная в заледеневшей земле могила, снег сыпется, ветер, и даже не слышно, что священник говорит. Женя хотел что-то от себя сказать, но во рту ком стоял, поперёк горла, крепко стоял. Даже плакать не получалось. Зато Наташа сказала.

— Здесь яма, — указала она. — А скоро тут будет Человек лежать. Не самый лучший. Не самый худший. Один из нас, просто человек. Мы разойдёмся, а он тут так и останется. Так давайте запомним лучшее, что он делал, и унесём это с собой. Унесём его с собой так, чтобы он остался лежать не тут, — она указала на яму. — А тут.

И положила руку на сердце.

Толя, Толя… Эх, почему ты не вывернулся? Ты же супермен, Толя. Взял бы и полетел, полетел бы от этого колеса подальше. От этой страшной своей жизни, от сучьей своей крови. Почему, почему ты не выкарабкался? Не лез из болота? Почему?..

Почему на вопрос не решился ответить? Крикнул бы что матерное — и чёрт с ним. Сказал бы, что на самом деле думаешь — и чёрт с ним. Почему молчал?.. Почему точку поставил раньше, чем всё остальное? Почему точку поставил раньше, чем все остальные?..

Уже потом Женя разрыдался. Сильно, страшно, и запил. Хорошо хоть Наташа вытащила — у неё со своей сучьей кровью, со своим мировоззрением откуда-то появилась неуёмная сила. И вытащила.

— Поехали фотографировать.

— Не хочу, Ната…

— Сейчас найду тебя, в каком ты там сейчас автобусе живёшь, найду и замучаю. Чтобы не бесился, — говорила она по телефону. — Найду и заставлю делать что-то. Да, люди умирают, ты разве не знал?

— Не он… Только не он…

— Женя! Мужик, взрослый!

И выдёргивала, и заставляла фотографировать. Ехали на вырубку, а там уже весна понемногу. Какая-то зелень из раненой земли лезет, какие-то веточки, кустики…

— Мой отец тут умер, — говорила Наташа. — Умер. И Толя умер. Но я живу. И ты живой. И раз уж такая штука с нами, давай-ка жить. Я, помнишь, на похоронах говорила — для тебя ведь говорила, знала, что грузиться будешь. А ты не послушал. Я что говорила: возьми его с собой. Возьми и неси дальше, если он тебе дорог, не думай о том, что он там остался. Он не там. Он с тобой — столько, сколько ты его унесёшь.

— Откуда в тебе столько силы, Ната?..

— Я несу всего отца, — просто ответила она.

— Но и тебя ведь иногда сносит… Сносит на психи ведь…

Она улыбнулась.

— А ты попробуй взрослого человека, тяжёлого, с собой тащить. Конечно, сносит. Падаю. Но встаю и дальше иду.

Что-то промелькнуло между кустами… То ли мышь, то ли птица какая червяка ковыряла в земле, то ли ошалевшая белка искала пропавший лес.


Поле закончилось, и снова начались домики — ещё более деревенские, чем до этого. Пруд заросший. Деревья как будто приземистые, низкие, но не чахлые — просто не ввысь, а вширь разросшиеся. Калитка старая.

— Здравствуйте, — кивнул бабушке Женя.

Потрепал по голове Руту.

В саду, под яблоней, в простых, старых, дедушкиных ещё наверное, штанах сидел он. Уже изрядно обросший патлами, ещё не длинными, конечно, но уже что-то. С гитарой в руках. Простая аккустическая шестиструнка, на какой пьяные мужики, если у тебя в руках увидят, просят сыграть Мурку. Рядом — яблоки на земле лежат, здоровенные, спелые яблоки. И кувшин с молоком.

— Здравствуй, Артур, — сказал Женя.

— Здравствуй, — он улыбнулся.

— Между мозгом и черепом пространство есть, — объяснял врач. — Нож так хорошо вошёл, что даже мозг не задело. Он косо встал между мозгом и костью и застрял там. Даже вырезать почти ничего не надо будет.

Какое-то время он провёл в коме, конечно. Наташа и Женя часто приходили и сидели рядом. Наташа за руку держала, а Женя что-то рассказывал. Когда он пришёл в себя, долго никого видеть не хотел, только с отцом говорил. Потом отец уехал обратно за границу.

— Я тебе не мамка, — сказал он. — Я тебе деньги слать буду, только если будешь учиться. Хочешь работать, на стройке какой — так на здоровье. Работай, зарабатывай. Хочешь учиться, я помогу. Будешь пить опять и в беспамятство впадать — на меня не надейся. Это я тебе говорю, потому что — люблю тебя. Нет у меня другого сына, и нет у меня другого способа тебя заставить делать что-то, и по-другому благие намерения я выразить не умею. Сам решай.

— Я слабый ещё… — отозвался Ксен. — Я так сразу… Не могу.

— А ты моги. Потому что надо когда-то начать человеком становиться. Не откладывать на завтра. Не вспоминать, когда ты им был. А просто быть.

— Чтобы сейчас? — спросил Артур.

— Чтобы сейчас, — ответил отец.

Артур крепко сжал его руку.

— Вот что ещё, — сказал отец, открыв свой чемодан. — В этом конверте карточка твоя банковская. Там на счету все деньги лежат, которые мамка тебе переводила. Ну и код к карточке. Ты взрослый уже — сам соображай, что делать. Это твоё.

И уехал.

Артур в тот вечер позвонил Наташе, и Жене, и Толику. Наташа и Женя приехали, а Толик не ответил. Не застал уже он Толика.

Когда оправился, переехал в деревню, к бабушке. Там круглыми сутками «возвращал себе форму», как он сам выражался. Бегал по утрам, помогал по хозяйству — корову кормил, доил, огород весь перекопал и засадил, воду из колодца тягал, пирожки со шпеком готовить научился. Бабушка Артура, добродушная милая пенсионерка, просто не знала, верить ли в происходящее. До этого в последний раз Артур был у неё в свои двенадцать лет.

На пьянки и гулянки он не выезжал, и с Наташей держался довольно холодно. Она-то вначале была вне себя от восторга и любви, вместе с Женькой возилась над концептуальным снимком «п…а вибратору», но Артур только улыбался ей, и ничего более. Даже не поцеловал ни разу. Что он думал насчёт Толика, было непонятно. Он вообще так много молчал, что иногда казалось: а думает ли он ещё? Может, доктор ошибся или наврал?

— Молоко пей, — Артур с улыбкой протянул кувшин. Женя сделал пару глотков. Хорошее, парное, жирное молоко.

— Я читал — молоко очищает. Это универсальный антидот, — сказал Артур. — Альберт Хоффман, когда ЛСД открыл, и на себе проверил, думал, что отравился; в первую очередь молоко пить стал. Вот и я сижу, и молоко пью. Вывожу из организма дерьмо, которое сам туда понапихал. В молоке ведь — всё самое лучшее, что человек человеку дать может. Образец идеальной любви. Это ведь самое прекрасное, когда мать ребёнка к груди прижимает и кормит… Там и антивещества против бактерий, и питательные всякие элементы: расти, крепчай.

Всё лето Артур возился с книжками — упущенное осваивал. В начале сентября вернулся на учёбу, но не туда, откуда его вышвырнули, не на экономический, а на химфак. На деньги матери сдал на права и купил мотороллер. Устроился курьером подрабатывать.

— Думаешь, надолго тебя хватит? — спрашивал Женя.

— Всё ты как Наташа… Намекаешь, что сучья кровь верх возьмёт? Ан нет, братец… Я вещь одну, совершенно простую понял: слово от дела отделить, и всё. Хочешь дело сделать — так не говори никому. Делай. Хочешь слово сказать — так скажи. Ну и молоко. Вот и все тебе мои лекарства от головы. Я, знаешь, тогда, до этого — всю жизнь с ножом в голове отходил, как мне сейчас кажется. Только он там физически не находился, и во мне такая дисгармония развивалась… От отсутствия присутствующего в голове ножа. А когда он там появился, мне сразу легче стало. Как воссоединился с ним, с этим ножом в голове, как очистился. Тот кусочек мозга, который пришлось вырезать — он, наверное, и был сучий. Сукин мозжечок мой… Я его больше не чувствую. А может, и не в нём дело даже… Может, и нет его. И не было. Я думаю: как человек сделает — так и будет. Только делать надо.

— Нату из-за тебя чуть не посадили тогда, — покачал головой Женя. — Хоть бы суицидальную записку оставил, из приличия, что ли.

— Да я говорил, говорил же тебе: не помню я, что тогда было… Тогда, той ночью. Ну, да ведь не умер же я. Смотри: живее всех живых. И хорошо мне. Хорошо, от вот такой вот жизни, а не от той городской мути, в которой мы барахтались. Хорошо…

Выпили ещё молока. Артур задумчиво начал что-то наигрывать на гитаре.


— Хорошо тебе? — спросил Женя.

— Да, бесконечно, бесконечно хорошо, Жень, — ответил Ксен. Это было пару лет тому назад, они уехали вдвоём на ночную рыбалку. Закинули шнуры и валялись с пивом у костра. — А тебе разве не так же, не хорошо?

— Более того, даже. Мне, знаешь, абсолютно хорошо. Абсолютно. Вот как сердце раскрыл, и туда всё ввалилось, ночь, костёр, мы…

А ночь, и вправду, была изумительная. В кустах шуршали невидимые звери, гудели комары — тихо и злобно звенели в холодной пустоте, но нападать на приятелей не решались. Далёкое летнее закатное солнце рыдало и уходило, рыдало розовым, красным, багряным, и понемногу пряталось за горизонт, а на небе одна за другой высвечивались маленькие звёздочки. Изредка что-то мелькало между ними — как белые неуловимые призраки.

— Мы проходим сейчас через метеориты. Через скопление метеоритов какое-то. Или оно через нас проходит, — сказал Женя. — Видишь — метеор мелькнул… Ещё один… И вон там…

— А я думал, это мне кажется.

— В новостях вчера сказали. Я сам до этого думал, что кажется. Уже два-три дня так: звёзды с неба падают по ночам. Пролетают и сгорают в атмосфере где-то за миллионы километров от нас.

Выпили пива. На рыбалке сколько ни пей — с утра всё равно проснёшься свежий. Свежий, замёрзший немного и родной с этим всем. Оба они знали, что будет с утра: роса на траве, на деревьях, роса на паутинках и на цветах, затухший костёр, река холодная, тяжёлые рыбины и счастье, тихое счастье.

— Загадать бы желание, а вдруг да сбудется, — сказал Ксен. — Веришь, что сбудется? Чего ты такого хочешь, чтобы исполнилось?

Женя промолчал. Ушёл куда-то в небо, и вовнутрь себя, и не надо было никаких желаний, никаких условностей, никаких ритуалов. Вот тебе небо, вот звездопад, костёр, пиво, друг, и желать больше — нечего.


— Ничего я больше от жизни не хочу, — ответил Артур.

— А она как же? — спросил Женя и поставил кувшин с молоком. — Как же Наташа?

Артур молчал. Перебирал струны на гитаре.

— Послушай, она тебя ведь на самом деле, по-настоящему…

— Не надо, — перебил Артур. — Я знаю.


— Запомни, — говорил он тогда, при звездопаде. — Запомни это. Мы ведь потом вырастем, людьми станем, деньги зарабатывать начнём… Или сопьёмся к чертям и разобьёмся об жизнь. Да и всё равно, что там будет. Ты только запомни это всё… Как мы тут сидели, и как хорошо в мире было. Какое оно, счастье…

— Да разве ж оно ещё другое бывает?

— Раньше другое было. Потом другое будет. А мне вот это нравится, больше всего нравится, больше всех тех счастий, что были, и что будут…

— Мы друг друга поняли, — сказал Женя.

Выпили пива.


Когда вечером Женя возвращался домой через поле, к автобусной остановке, ему встретился ветхий старик. Такой, каких только в деревне и увидишь: весь в лохмотьях, увечный, хромой. «Вот так в русских сказках лихо выглядело», — подумал Женя.

— Дай копеечку, — попросил старик, дрожа от холода и улыбаясь.

Это было так просто. Теперь, когда зарабатываешь деньги сам, знаешь их реальную цену, так просто дать копеечку. Бедному, замёрзшему старику копеечку дать.

— Ведь пить будешь, — заметил Женя, остановившись рядом со стариком.

— Дай копеечку, — жалобно попросил старик. — Дай, мил человек, хлеба не на что купить.

— Так собери яблок. Везде валяются.

Старик опустил голову и руку вперёд протянул. Ветер задрал какую-то тряпку сзади на его жалком одеянии, да так поднял вверх, что старичок стал вдруг похож на супергероя с развевающимся плащом.

— Человек ты или кто? — растерянно спросил Женя.

Старик молчал, всё так же протягивая к Жене руку. Плащ его опустился, и он снова стал ничтожен и слаб.

— В нужде ты или нет, я не знаю. Но возьми вот.

И высыпал всю мелочь, какая была, целую горстку денег. Протянул старику, но тот даже не пошевелился, так и остался стоять. Женя наклонился, заглянул под шляпу бродяги (или это был капюшон?) — а он смотрит сквозь, вдаль куда-то, и глаза пустые-пустые, как небо в ноябре, в те дни, когда всё облаками накрыто, но точно знаешь, что дождя не будет. Глаза, затянутые голубоватой полупрозрачной мутью, подёрнутые отчаянием.

— На, дед, возьми.

Женя осторожно переложил деньги в протянутую руку, и почувствовал: холодная, холодная, ужасно холодная, шершавая, усталая, мозолистая рука.

— Спасибо, — ответил старик. — Спасибо тебе, мил человек.

На том и разошлись. Женя добрался до конечной, сел на автобус, открыл кошелёк — а там вся мелочь лежит, сколько было. Ни на копейку не убавилось. Женя рассеянно купил у водителя билетик и прокомпостировал его. В сумме цифр на билетике вышло двенадцать.

Старик почему-то не шёл из головы, хотя нищих Женя до этого повидал изрядно, и даже более жалких видел. Растерянно он уставился в темноту за окном, как будто там ещё можно было рассмотреть бродягу. Но старика там не было, а только ночь, ветер… огни мелких домиков, фонари и… остановка.

А на остановке села она.

Девочка-вишенка.


— Витя?

— Да, я.

— Витя, я не приду сегодня. У меня вдруг планы изменились.

— Вот как…

— Не обижайся только. Я в другой день приду. Искусство, оно, конечно… Искусство. Но у меня так всё сложилось…

— Ничего. Бывает.

Витя повесил трубку, прошёлся между кулисами и остановился перед декорациями. Сзади все декорации выглядят почти одинаково — фанера и дерево. «На дне» ли там или «Вишнёвый сад» видит зал, а сзади — всегда только фанера и дерево…

До начала пьесы — пятнадцать минут.

То ли рассеянность, то ли растерянность какая-то…

— Николай Алексеевич Иванов, — холодно, но с чувством произнёс он. — Объявляю во всеуслышание, что вы подлец!

А Наташа в это время, усталая и вымотанная, стояла в очереди к театральному гардеробу. В правой руке она держала свою старую потрепанную куртку рыжего цвета, найденную однажды среди вещей матери, а в левой — неизвестно, счастливый или нет — билетик.