"Воспоминания. Книга третья" - читать интересную книгу автора (Мандельштам Надежда Яковлевна)Первая воронежская тетрадьОна началась ранней весной 35 года, когда я была в Москве. Именно тогда, вероятно, было закончено первое стихотворение этой тетради: «Твоим узким плечам…» Оно стоит в ней особняком, хотя это те же двустрочья, что в «Каме». Когда могло оно начаться? Может, летом 34 года, когда я болела сначала сыпняком, а потом дизентерией и дважды лежала в инфекционных бараках. О. М. никогда мне полностью его не читал. Я знала только отдельные строчки — про утюги, веревки и «по стеклу босиком». Текст Харджиев нашел в письмах Рудакова жене. Это одна из его обид на меня: он хотел скрыть это стихотворение и стать его «открывателем». Я же дала его Анне Андреевне, и она моментально «пустила». Об этом я абсолютно не жалею, потому что не понимаю такого собственничества: прятать чужие стихи, чтобы обязательно самому их опубликовать; в этом больше любви к своему «редакторству», чем к поэту. Ранние стихи, извлеченные Сашей из архивов Вячеслава Иванова, можно было задержать — они ничего Мандельштаму не прибавляют. Но зрелый Мандельштам принадлежит читателю, и поскольку наша печать для него почти закрыта (кроме случайных и трогательных публикаций в периферийных журналах, которые все делались помимо моего ведома по бродячим спискам с грудой ошибок, которые Бог простит), мне кажется, мы с Анной Андреевной были правы, пользуясь «самиздатом», где никаких редакторов не требуется. Интересно отношение Харджиева и к переводам на иностранные языки. Оно противоположно моему. Для меня было радостью, когда среди переводов начали мелькать не напечатанные у нас стихи последнего периода. Харджиева это возмущало. Это он называл «вывозом ценностей за границу». Относительно первого стихотворения первой тетради я могу прибавить следующее: я не вполне уверена, что эти Стихи относятся ко мне и что Мандельштам беспокоится именно за мою судьбу. У меня есть соображения и за и против этой версии, которые я сейчас изложу. Стихи эти написаны двустишьями, как и Кама, где я упоминаюсь прямо: «и со мною жена…» Стихи, обращенные ко мне, — часто портретны (Щелкунчик, Европа, «Черепаха»). В этих стихах портретности нет: узкие плечи, нежные ноги, детские руки — могут быть обо мне (см. письма, Европу), но могут быть и о ком угодно («маленькие плечи» в стихах Петровых). «Веревки вязать» — несомненно мое занятие — см, «Мы с тобой на кухне посидим», утюги тоже — вечно огорчалась, что приходится много гладить. (О веревках — это увязыванье корзин — особенно во время поездки в Чердынь и обратно. На пути в Чердынь мне еще помогали конвоиры, но на обратном, когда О. М. был еще болен и была куча пересадок — это все досталось мне). Но разве не мог О. М. себе представить в таком ссыльном путешествии кого-нибудь другого и прийти в ужас? О. М. не свойственно было бояться за меня — он не представлял себе, что у меня может быть отдельная судьба или что я его переживу. Скорее, он боялся болезней и смерти. Когда я лежала в больнице в сыпном тифу, он даже вообразил, что я уже умерла, и мне пришлось больной подойти к окошку, чтобы он разуверился. Но для живой — ничего его не пугало: «как со мной, так и с тобой» — это обычная его присказка. Он до того не представлял себе моего отдельного от него существования, что смеялся, когда я записывала стихи шифром: «А кто их прочтет?» (Шифр был придуман так, что прочесть могли только я или он: седьмая буква, например, в нейтральном тексте. Потом мы пользовались им с Анной Андреевной)… Наконец, меня удивляют в этих стихах последние две строчки — о черной свечке и «молиться не сметь». Они звучат так, будто относятся к чужой женщине, когда перед своей нельзя выдать тревогу и горе. Может, это следствие допросов, когда его пугали тем, что я тоже в тюрьме? Или разговоры во время моей болезни: «Вот до чего ваша неосторожность довела Надю»?.. «Неосторожность» — это то, что все умоляли его не читать посторонним людям стихи о Сталине и не давать их переписывать. Во всяком случае, кое-кто из моих близких упрекал его в этом. И все же сомнение мое не рассеивается — ход этот мне непонятен. В письме к Лившицу О. М. почему-то написал, что я хорошо глажу рубашки (он просил его прислать денег или хоть белья). Как будто это возвращает стихи мне, но это могла быть и переадресовка: думал, сочиняя, об одной, а потом отдал мне. Для О. М. это поступок не характерный, но Анна Андреевна, например, делала так очень часто. Так или иначе, это не исключено. Наконец, самый факт, что О. М. мне полностью этих стихов даже не прочел, так что я считала их просто бродячими строчками, тоже не означает ничего — ни за, ни против. Он часто долго не читал мне стихов, обращенных ко мне. «Щелкунчика», например, и «Нищенку» и даже «Европу» он умудрился скрывать от меня по несколько недель, а то и месяцев. В них во всех — какие-то тайные мысли обо мне, которые трудно сразу сказать: например, как трудно таскать за собой жену («Европа»), или как нам страшно жить… Эти стихи — про черную свечку — могли быть в равной степени припрятаны от меня, чтобы не открывать, как онсмотрит на мою долю, или чтобы скрыть его беспокойство об участи кого-то другого. У Рудакова в письме, в котором Карджиев нашел это стихотворение, «адресат» стихов не назван. Это тоже не означает ничего, потому что О. М. своих адресатов не называл и предоставлял слушателям догадываться. Анна Андреевна узнала не от О. М., какие стихи к кому обращены, а от меня. Словом, многое говорит мне о том, что это стихи мне, но многое вызывает во мне сомнение. Узнать это, по всей вероятности, невозможно: О. М. не читал их никому, кроме Рудакова. Их не знала даже Анна Андреевна. Рукопись их, вероятно, лежала в чемодане, в котором были бумаги, и пропала в Саматихе. Я обычно в этом чемодане не рылась, а те бумаги, которые нам могли понадобиться, клала в отдельном пакете. Если б, роясь, я случайно наткнулась на эти стихи, О. М. бы обрадовался, что «секрет открылся», и все бы мне сказал. Так у нас бывало; он почти подсовывал мне стихи, которые «скрывал», чтобы все открылось (например, «Жизнь упала как зарница» или стихи Петровых («Мастерица»). Но «черная свечка» мне не попалась, и я не знаю, что о ней думать, и это меня огорчает. Второе стихотворение первой тетради. Сохранилось два автографа — один у Харджиева, потому что он давал его в издательство для опубликования. Этот автограф находится у него законно — издательство вернуло его ему, а не мне, потому что давал он, а не я. В тексте сомнений нет (вариант: степь молчит) — это чистовики без разночтений. Стихи эти писались без меня, и Рудаков забрал все черновики. Последующие — по моем возвращении. Все стихи в начале тетрада группировались вокруг «Чернозема». Там были идиотские стихи — первая попытка выполнить «социальный заказ», из которой ничего не вышло. От этих стихов О. М. сам моментально отказался, признав их «собачьей чушью». Из них он, вернее, даже не он, а Харджиев, сохранил «Красную площадь», надеясь, что это протолкнет книгу. Я не уничтожаю их, потому что они все равно когда-нибудь найдутся — О. М. успел послать их кому-то — в Союз или Фадееву в журнал. Но О. М. твердо хотел их уничтожить. Сохранились они, вероятно, и в письмах Рудакова жене. Пейзаж из окна агронома, у которого мы снимали комнату («обиженный хозяин»). О нем я писала. Варианты были в последней строфе. Я помню: «Только смерть да лавочка видна…» На эту лавочку перед домом мы часто выходили посидеть. Различные варианты «Ваньки-ключника» О. М. знал и помнил по собранию Киреевского. Сохранилось в машинописи. Кроме того, все стихи этой тетради, кроме первого, входят в «ватиканский список». Общая строчка с «Черноземом» — то есть «тема с вариациями», допустимая и в музыке, и в поэзии. Сохранилось в «ватиканском списке». В конце апреля мы переехали в центр города — к «агенту». Первое стихотворение на новом месте — о «стрижке детей». Жить стало гораздо легче — центр — не было мучительных поездок в город — весна, возможность заработать на радио И в театре. Стихи этого периода не группируются вокруг Одного (матки цикла), а идут свободно — цепочкой. Эта группа стихов написана при мне. Потом я поехала в Москву. После моего возвращения из Москвы, откуда я привезла сохранившиеся после первого ареста бумаги, мы начали восстанавливать стихи 30–34 года, и я сделала «ватиканский список». В нем материалы кончаются первой воронежской тетрадью. Порядок не всегда точный. «Еще мы жизнью полны в высшей мере…» — оптимистические и милые стишки на тему «жизнь продолжается» с неизвестно откуда возникшим словесным ходом «в высшей мере». Головы ли рубят, детей ли стригут — один ход ассоциаций. О. М. это заметил и сказал, что это как-то помимо его воли. А реалии простейшие — пришлось долго ждать у парикмахера — детей к первому мая стригли, как баранов. Первого мая мы уже были на новой квартире и под нами всю ночь дебоширили — в нашем доме была не то пивнушка, не то закусочная с водкой. Стихотворение сохранилось только в «ватиканском списке». Первое стихотворение этого триптиха — основное. Второе — цензурный вариант. Третье как бы добавочное и служит переходом к «Стансам». Когда появился цензурный вариант, я спросила О. М., как он будет их печатать — первый или второй. Он сказал, что оба, — это разные стихи, потому что разные концы. Вариантов первых двух я не помню, а во втором неустойчивой была вторая строфа — «леса посадить» и «леса посолить». «Дубовые колени» — пристани или, вернее, причалы. Молодеет ельник, конечно, в воде, в отражении, более ярком, чем «чернолесье», то есть ельник. Сохранился автограф, чистовик «Камы» с цензурным вариантом, и черновичок — это мнимый черновик, — на котором написана предпоследняя строфа, а сбоку «а со мною жена». Уже тогда О. М. боялся, что в стихах будут хозяйничать редакторы, причесывая и выглаживая их. Он напоминал этим мнимым черновиком об основном варианте, чтобы его не заглушил цензурный. В этом был своеобразный оптимизм: он надеялся, что его сравнительно скоро напечатают, когда «три конвойных» будет еще запрещенной темой, но тогда «цензурный» вариант останется навсегда, вытеснив основной. Ему никак бы не пришло в голову, что через тридцать лет после его смерти ничего еще у нас печататься не будет, хотя такая мелочь, как конвойные, ссылки и все прочее успеет легализироваться. В третьей части «леса посолить», но был вариант «леса посадить». Вероятно, он был у меня в рукописях, когда я составляла машинописный список. Где он? Сейчас есть только «посолить» — автограф, машинка и «ватиканский» — все это приблизительно в одно время. «Посадить» — поздний вариант. О. М. говорил, что «стансы» всегда примирительно настроены. Возился он с ними долго. Первая строфа, как видно по рукописям, появилась в самом конце. Сначала там было «Я не хочу средь юношей архивных», потом заменил «архивных» на «тепличных», потому что «архивные» — это положительное понятие. Это намек на Рудакова, который к тому времени изрядно ему мешал и кроме того щеголял «архивными» познаниями: изучал Кантемира, Капниста и всех Поэтов на «К»… Так его осторожно поддразнивал О.М… Осторожно, потому что нам приходилось его кормить. Мешал онне только разговорами, а просто потому, что приходилось сидеть втроем в одной комнате. Летом он заболел скарлатиной. Увезли его в больницу от нас, и хозяева проклинали нас (их испугала не болезнь, а дезинфекция). В больнице он познакомился с «барышнями», среди которых была Наташа[17] (болела ее подруга), и исчез от нас. Барышень он скрывал, а с Наташи взял слово, что после его отъезда она с нами не познакомится. К счастью, она свое слово не сдержала и пришла к нам. Иначе говоря, Рудаков был совсем еще мальчишкой. Пока он находился в Воронеже, я могла спокойно ездить в Москву: все же там был свой человек, хоть и архивный. Сохранились два списка моей рукой. Подписанный датой «май» имеет разночтения. Еще нет первой строфы. Стихотворение начинается с «Проклятый шов» (всего 7 строф). В третьей: О поводе к этому стихотворению я писала (Длигач). Написанная отдельно вторая строфа — о шинели, которая в отдельной записи кончается «земного шара первый часовой» — не вариант, а попытка пробить в печать такие заведомо «подходящие» строфы. О. М. отчаянно пробивался в печать, считая, что напечатанному ему легче будет выкрутиться. Это верно, но, к сожалению, он поздно об этом подумал. В 32 году, когда у него было куплено «собрание», оно могло выйти не особенно дорогой ценой: отказ от «Путешествия в Армению», жесткая дистилляция стихов… Но все же если б вышел хоть однотомник, может, труднее было бы расправиться… Впрочем… По поводу этого стихотворения О. М. как-то тихонько сказал мне, что в победе в 17 году сыграло роль удачное имя — большевики — талантливо найденное слово. И главное, на большинстве в один голос… В этом слове для народного слуха — положительный звук: сам-большой, большой человек, большак, то есть столбовая дорога. «Большеветь» — почти что умнеть, становиться большим… Это два побега на одном корню. Стимул — фильм «Чапаев», и в нем особенно «психологическая атака». «Смертельная папироска» несомненно перекликается с папиросками из «Четвертой прозы». «Большаки» — со «Стансами». Реальный комментарий дан у меня в книге. На фильме этом О. М. был без меня — в апреле (поездка в Москву, когда отобрали перевод). Сохранился автограф первого варианта «День стоял…» и машинописная копия; кроме того, машинопись последних строф. Начальный вариант: На автографе пометки красным карандашом. Не похоже, чтобы это была рука Мандельштама. Мне помнится, что у Рудакова была такая манера — очеркивать и перечеркивать. И самый смысл этих пометок характерен скорее для Рудакова, чем для Мандельштама. Зачеркнута вторая строфа: не следует упоминать то учреждение, пора забыть… Мне иногда даже казалось, что Рудаков прислан к нам «инструктором», но это, конечно, болезненная мнительность: больно он плохо жил. Скорее, как я уже говорила, это безумное желание чудом уцелевшего мальчишки примириться с жизнью. Дальше подчеркнуты рифмы (вернее, ассонансы) мясо и масса. Это уже выдает Рудакова: он всегда гневно «искоренял» такие недостатки, а Мандельштам относился к этому вполне миролюбиво. В беловом тексте «масса» и «мясо» сохранились. А я, помню, по поводу этого первого наброска спросила: «А что, собственно, хорошо?» Смысл ответа был: все хорошо, что жизнь… Но не эти слова. Прочел не сразу, потому что пытался бороться с «тайными стихами». «Лез ниткой в сплошное ушко» — это пейзаж узкоколейки Свердловск-Соликамск. По обе стороны дороги — узкой — сплошная и бесконечная масса хвойного леса. Дорога шла, как просека в лесу. Гору я помню — она произвела впечатление на О. М.: это какой-то знаменитый металлургический завод и тут же шахты. Не Нижний ли Тагил? Я запомнила эту гору (уже под вечер) и название ее показалось нам очень знакомым. (Названия станций нам знать не полагалось, но Оська-конвоир время от времени шептал мне на ухо…) Всю ночь мы просидели — в узкоколейке лежачих мест не было. Из «раздвои конвойного времени» вышла, очевидно, «двойка» — особый вид лодки. Над стихотворными строчками (последние три строфы) поставлен значок * * *, обозначающий обычно начало нового стихотворения. Этот значок (незаконный) поставил, видимо, Харджиев: уж очень аккуратные звездочки. Таких чернил у нас в то время не было.[18] Мои списки написаны не синими, как звездочки, а лиловыми чернилами. Полностью оба стихотворения сохранились только в «ватиканском списке» и в «альбомах». В «День стоял о пяти головах…» пропущено слово «сжимаясь» во второй строчке. Оно вставлено карандашом моей рукой. В «От сырой простыни…» поправка карандашом «жужжание низкое». Когда это написано? Не помню, но жужжание — как будто рука Рудакова. Я помню и жужжание и гудение. На чем остановился О. М. — не ясно. О. М. прочел мне на улице в тот же период, но написано было раньше. Записывалось шифром. Эти четыре стихотворения написаны в мое отсутствие — июньский отъезд в Москву. О последних трех я узнала от Яши Рогинского — он ездил в Воронеж читать лекции. По приезде заметила в мусорном ведре бумажки, вынула их, сложила и заставила О. М. переписать. Он очень смущался — изменнические… Этому обрадовался Рудаков, которому О. М. стихов этих не хотел дать. До этого мы делали «Юность Гете» — отсюда ассоциации. «Шарманщика смерть» — Шуберт. О. М. как-то говорил, что Шуберт использовал все песни, которые до него исполнялись шарманщиками или под шарманку. Скрипачка, кажется, Галина Баринова. Без меня был в апреле на концерте. Вспомнил Марину — чем-то была похожа. Он начал стихи в апреле же, но потом забросил. Три стихотворения сохранились в «ватиканском». «Римских ночей» моей рукой — чистовик. Раскрывать его реалии я не собираюсь… Очень долго становившиеся стихи, вокруг которых собирался целый цикл. Здесь были стихи о «черепахах» — танках, о ползающих и летающих тварях… Цикл сбился и не воплотился из-за трудностей жизни, каких-то поездок (в районы, один с воронежскими писателями, среди них была Кретова, другая — со мной в Воробьевку). Повод — похороны погибших летчиков, кажется, испытателей. В Грузии это стихотворение было напечатано с посвящением Куйбышеву. Мне вроде как вспоминается, что один из этих летчиков был сыном Куйбышева, может, я и отметила это на каком-то списке. Про первое стихотворение я спросила О. М.: «Чего ты опять себя хоронишь?» Я об этом писала. Сохранился в «ватиканском» и в альбомах… Парное стихотворение — на одном корню. Харджиев неправильно его датирует 23 апреля 31 года… Откуда взялся апрель — один Бог знает, год же выведен механически. Первый вариант этого стихотворения был записан на черновике к «Сохрани мою речь навсегда…» Вот он: Я не только помню, но могу доказать, что это стихотворение случайно записано на старой бумажке и написано в Воронеже. Там цикл севера, дерева, новгородских колодцев… Ни тематически, ни словесно это стихотворение с ним не связывается. Оно точно стоит в ряду конца воронежской первой тетради. Коктебельские камни — коктебельский чобр из начального наброска. Гибель летчиков приводит к мысли о собственной смерти. Смерть — это новое пространство, непонятное и другое. Именно летчики — в воздухе, в неизвестном новом пространстве, погибая, могут ощутить этот вкус, или как это там назвать, того всепространственного пространства, куда мы уйдем. Для О. М. это «пространство бесполое». Пол для О. М. всегда то, что олицетворяет жизнь (ср. «бесполая владеет вами злоба»). Смерть в воздухе как бы приближает к пониманию «того»… В обоих — начальном и окончательном — текстах как бы «скорая помощь», гибель от несчастного случая: марля, карболка… Обугленных летчиков пытались спасти — они умерли от ожогов. Интересен еще пересмотр жизни: как представляется это пространство. С одной стороны, это рассказ Бориса Лапина о мертвых петлях (см. в «Путешествии в Армению», где он приписывается гостям в Замоскворечьи — у Кузиных). Это рассказывал Боря, когда мы жили в Старосадском (тогда уже волчий цикл кончился, это время белых стихов и «Канцоны»). Но о гибели тогда речь не шла. В пересмотре жизни вспомнилось конкретное ощущение пространства сквозь пестрые стекла коронационных фонариков (см, «Шум времени»), Мир сквозь цветное стекло показался тогда мальчику и вспомнился взрослому человеку таким невероятным, что он отождествил его с тем пространством. В волчьем цикле и потом в московской первой тетради почти нет темы смерти. Здесь она конкретна и детальна. Одно стихотворение восполняет другое. В одном — отождествление себя с летчиком, во втором как бы предсмертный обзор жизни, — перед смертью в воздухе. Дальше нити потянутся к первой части «Солдата» с бескрылой ласточкой и воздушной ямой. Харджиев слишком поспешил с определением даты. Кроме того, как многие текстологи, он слишком мало анализирует смысловые связи и любит бумагу. Ему не представить себе небрежности поэта, «портящего» черновик или по-разному диктующего готовые стихи… Он любитель чистовика со ставшим, окончательным, застывшим текстом, что при жизни поэта бывает не так часто. По поводу этого стихотворения мне еще остается сказать о том, каким образом оно сохранилось. Это одно из трех чудом найденных стихотворений. О. М. его боялся (как и «по стеклу босиком»). Это стихотворение мы никуда не посылали и оно лежало в чемодане. Скорее всего оно пропало во время ареста. Собирая материалы для книги, я взяла у Эренбурга его тетрадку и обнаружила там это стихотворение. Альбом я отдала Харджиеву… Эренбург сказал мне, что он получил этот альбом у Тарасенкова. Каким образом Тарасенков достал его? Это кажется мне не менее странным, чем то, что у него обнаружилась «Квартира» в том варианте, который О. М. сообщил на следствии 34 года… Были ли эти стихи у Рудакова? Не знаю. Но Рудаков, даже если у него они были, вряд ли дал их Тарасенкову. Я ставлю вопрос — выводов сделать не могу: не хватает фактов. Романтическая история этого стихотворения этим не кончается. Эренбурговский альбом я отдала Харджиеву. Он вернул мне альбом разброшюрованным. В начале нумерация идет на машинке, потом страницы обрезаны и нумерация проставлена от руки… Текст стихотворения отсутствует — оно изъято… Оба стихотворения написаны по моем приезде из Москвы. Я привезла оттуда мешочек с коктебельскими камушками и рассказы, ходившие по Москве об убийстве Кирова («ему понадобился труп»). Были еще рассказы, но не помню точно о ком… Это был один из моментов полного отрезвления О.М… Сохранились в «ватиканском» и в «альбомах». У меня крупное расхождение с Харджиевым в датировке этих стихов, и я считаю, что они поставлены им не на свое место. В мае 35 года я уехала в Москву на две-три недели. И до этого мы вместе делали радиопередачу — «Юность Гете». Жили мы тогда на главной улице у «мышедава» или «агента» (я писала о нем). В это время в Воронеже был Рудаков и еще приехал Яша Рогинский — антрополог. Он читал какой-то курс в университете. Вернувшись в Москву, Яша зашел ко мне и рассказал, что О. М. пишет «триптих» — три стихотворения о мертвой женщине («Возможна ли ей хвала?»), но почему-то говорит, что не хочет их сохранить и не дает их Рудакову. Я поняла, что речь идет о Ваксель. В один из наших приездов в Ленинград — после Армении — нас остановил на улице Петр Сторицын — был там такой чудак — и, отведя О. М. в сторону, рассказал о смерти Ольги Ваксель. О. М. сообщил мне об этом, но в рассказе Сторицына были, очевидно, неточности. Ольга, по его словам, умерла в Стокгольме — сразу на вокзале, только выйдя на платформу. Кажется, О. М. даже не подозревал, что это было самоубийство. Он думал, что она умерла от ревмокардита, не вынеси дороги и перемены. Именно ревмокардитом его запугивала мать Ольги (тогда эта болезнь как-то иначе называлась) и требовала, чтобы О. М. поехал с Ольгой летом в Крым, иначе она погибнет… Я и тогда, кажется, понимала, что больных ревмокардитом не возят греться на южном пляже. От О. М. мать и дочь добивались именно этого — ничего другого они не хотели… Узнав о смерти Ольги, О. М. почти сразу сказал мне, что он вспомнил пушкинское «из равнодушных уст» и подумал: «Возможна ли женщине мертвой хвала?» Вероятно, мое постоянное присутствие мешало написать ему стихи, которые смутно шевелились в нем, Осуществить свое желание ему удалось только в Воронеже, когда я находилась в Москве. Я приехала в Воронеж. О. М. встретил меня смущенный, расстроенный. Мы вернулись домой, и я спросила про стихи. Он ответил, что их уже нет. Я сказала Рудакову, который был тут же — у нас в комнате: посмотрите в помойном ведре… Печка уже не топилась, комната была без всяких удобств, и мне вдруг стало ясно, что О. М. решился избавиться от стихов только в последнюю минуту — перед тем, как поехать меня встречать… Возможно, что он даже ждал моей реакции и готовился к ней. Стихи, как будто скрываемые от меня, он часто подбрасывал на стол в моей комнате, будто бы забыл — чтобы я посмотрела и таким образом легализовала их. Я часто упорно не замечала подкинутого листка, и он, поражаясь моей невнимательности, все брал его в руки, вертелся передо мной или спрашивал, не видела ли я листочка — он потерял, мол… На этот раз мне лень было разыгрывать комедию, и я ткнула в ведро… Оно стояло на кухне, где жили хозяева. Их в то время в городе не было… Рудаков выскочил на кухню и прибежал с разорванными листками. Надо сказать, что они были разорваны не на мелкие клочки… Он тут же их переписал, очень довольный и веселый. Переписала их и я. О. М. поставил дату. Тот первый переписанный листочек у меня не сохранился. Он пропал либо в Саматихе, либо я отдала его потом Рудакову. Все это происходило в июне 35 года. Два стихотворения были уже готовы, третье О. М. записал несколько позже. Дата — 3 июня 1935 г. Последние две строчки долго менялись и окончательно стали в 36 году — это отмечено на «ватиканском списке». Я не знаю, чьей рукой дата на листке из руда-ковского письма, но в ней явная ошибка: римская цифра не VI, а IV. Тип ошибки самый обычный — не туда стала черточка… Место этим стихам определено О, М. Они следуют прямо за «скрипачкой». Я даже говорила О. М., что нехорошо поминальные стихи ставить сразу после легкой скрипачки (как я не хотела, чтобы мой глаз стоял после кошачьего). Но он сказал, что пусть так и будет. Я могу дополнительно мотивировать место и время написанья этих стихов. У Харджиева нет понимания целостности того, что О. М. называл «поэтическим порывом». Он формалист в самом точном смысле этого слова. Для него всякое стихотворение — отдельная вещь, и он не видит его связи со всем строем мысли. «Чернозем» и другие стихи, начавшие первую воронежскую тетрадь, идут в совершенно другом поэтическом ключе. Они составляют целое. Мандельштам, впервые после болезни приступивший к стихам (они начались зимой 34–35 года) был целиком в гражданско-воронежской теме. Это другой словесный запас, другой строй, другая мысль, особенно если учесть группу маленьких «уродцев» (включая «Красную площадь»), которые копошились возле стихов. «Твоим узким плечам» не примыкает к этому циклу, но тематически близко к нему: странствия, корзины, веревки… После черноземно-воронежской темы и начала уральских стихов наступил перерыв, когда мы вместе с ним делали передачу о юности Гете. (Самый первый вариант закончен к концу апреля, а все в июне). Именно с юностью Гете связаны стихи мертвой женщине. До нее началась «скрипачка» с воспоминанием о Марине. «Скрипачка» тоже началась в мое отсутствие — в предыдущую мою очень краткую поездку в Москву — и кончилась одновременно с работой над поминальными стихами и окончанием работы над Гете. К стихам о мертвой женщине я вижу два побудителя: первый — Марина приводит к личной теме, второй — женщины в жизни Гете напоминают о событии собственной жизни. Их портреты чем-то напомнили о типе красоты Ваксель. Сама «Юность Гете» построена так, чтобы показать характерное в становлении поэта — дурное общество, шатания, потерянная сцена о юношеской неврастении Гете (страх высоты и кельнский собор, куда Гете взбирался, чтобы победить страх; и для той же победы над страхом он ходил в анатомический музей и т. п.). Вероятно, портреты женщин в «Юности Гете» О. М. сделал перед моим отъездом в Москву. Почти последними он вставил несколько слов об отношении Гете к женщинам — мосты, по которым он переходил из этапа в этап. Думаю, что этого достаточно для датировки стихов. Механическая датировка по инструкции «Библиотеки поэта» очень характерна для советско-сталинистского формализма: очень уж изящно, а смысла никакого. Все данные должны проверяться смысловыми комплексами. Стихи не безделушки, а глубокая внутренняя жизнь человека. Они всегда стоят в ряду, выявляя духовную жизнь человека — общую и в данный конкретный период, круг его мыслей и чувств. В какой-то степени каждое стихотворение, даже отдельное, находится в цикле, едином по поэтическому порыву. Это как бы отчет самому себе, проверка себя и своего жизненного пути, прямой и до ужаса честный ответ на вопрос, что ты сделал со своей жизненной потенцией, как ты использовал то, для чего ты был предназначен. Ошибочные ответы не исключены — на то мы и люди. Но реже всего они бывают в так называемых любовных стихах… Стихотворение сохранилось в машинописи и в трех беловиках моей рукой, один из них (ранний вариант) авторизирован. Единственное разночтение в третьей строчке. «Я ведь тоже вроде как этот гудок», — сказал О.М… Первоначальное название «Рождение улыбки», В наличии пять беловиков моей рукой, два авторизированы. Шестой, третья строфа которого приведена в данном списке, не возвращен Харджиевым. В альбоме «Наташина книга» этого стихотворения нет, отсутствует оно и в списке стихов, на обороте которого записаны стихи Наташе. Причина этого в том, что О. М. долго колебался между двухстрофным и трехстрофным вариантами. Окончательно этот вопрос не был решен ни в Калинине, ни в Саматихе, когда он со мной составлял последние списки. Все же он склонялся к трехстрофному варианту. В двух ранних вариантах нет второй строфы: В трех поздних две первые строфы неизменны: Третья строфа есть в следующих вариантах: 1) 2) 3) досюда проверьте формат строк и лишние знаки. Д.Т.) Буква «В» означает Воронеж. Авторизируя списки — их было очень много, — О. М. всегда ставил этот, как он говорил, «гриф» — «пусть знают про Воронеж»… Мне неизвестно, какая дата стоит под списком, оставшимся у Харджиева. В «альбомах», то есть в тетрадях, раздававшихся на хранение, стихи эти даны в двухстрофном варианте. В Калинине и в Саматихе О. М. попросил вписать трехстрофный, какой — не помню; эти альбомы пропали при обыске. Этот вопрос должна решить редакционная комиссия. Это четверостишие, промежуточное между «Щеглом» и «Улыбкой», О. М. взял из ранней редакции «Щегла» и сказал, что оно нужно для композиции книги, так как в нем раскрывается смысл цикла: «Понятно, зачем мне улыбка ребенка». «Щегол» и «Рождение улыбки» — ключевые стихи всего цикла. Они взаимосвязаны, и работа шла над их разграничением. Вариантов у «Щегла» было множество, и словесные ходы, вызванные работой над этим стихотворением, отзываются и в более поздних стихах второй тетради. К 28 декабря текст установился окончательно и больше никаких колебаний не вызывал. Из промежуточных вариантов сохранился только один, который О. М. в основном корпусе печатать не собирался: Объединяющий комплекс: мякина (жевать мякину, поймать птицу на мякину, колючая мякина), улыбка, щегол-щеголь-щегловитый, упорство и непослушание, проходящие как темы. Случайно ли черно-желтый цвет? И ребенок, и щегол — реальности (только что начавший улыбаться сын Кретовой и щегол, подаренный О. М. мальчику Вадику, сыну нашей квартирной хозяйки. Рядом с нами мальчишки ставили силки и велся птичий торг. Кретова же уговаривала О. М. облагоразумиться и понять, что такое современная литература и какие требования предъявляются к советскому писателю и поэту). Сохранился беловик моей рукой. Желтый туман вызвал реминисценцию Ленинграда. О. М. сказал: «Блок бы позавидовал», вероятно, вспомнив: «Когда кильватерной колонной вошли военные суда». День желторотый — птичье сравнение. Сохранился беловик моей рукой. Стихотворение сначала в основной корпус не входило. Введено при просмотре черновиков и составлении списка в Калинине. Составляя рукописи для книг или основной список стихов для будущей книги, О. М. часто просматривал черновики или вспоминал сохранявшиеся в памяти стихи, которые раньше он не записывал, считая вариантами. Это стихотворение про непослушного щегла было, так сказать, амнистировано за «клевещет клетка сотней спиц» и за развитие темы «птичьей свободы». Мне кажется, что черновик был передан Харджиеву, но не могу поручиться, что он не попал к Рудакову. Стихи сохранились в «альбомах» с описками. «Пуховит» в альбомах — один из вариантов. Вариантов не было. Сохранились два беловика моей рукой с насмешливой надписью О. М.: «Это для дурней». И подпись: «Гурий Верховский»… О. М. не мог, не посмеявшись над собой, назвать и посох, и памятник. Он все же показал мне, что для него это «нищенская цвель» и больше ничего. Второй «памятник» и того жесточе: про мастера пушечного цеха. Разночтений нет. Сохранилось два списка моей рукой — один неполный. Тот же текст в «Наташиной тетради». О. М. пересчитал, сколько раз встречаются сочетания «их» и «из», и почему-то решил, что это влияние испанской фонетики — он тогда читал «Сида» и испанских поэтов. Слушал по радио испанские передачи. Но испанская фонетика была у него, вероятно, самая фантастическая. Это об этом стихотворении я спросила, кто это «они» — народ? Он ответил, что нет… Это было бы слишком просто… Это стихотворение входит в цикл с центром «Улыбка» и «Щегол». («Гудок», первое стихотворение этой тетради, выделилось почти сразу). «Внутри горы» или, как мы его называли, «Кумир», шло в этом цикле третьим по счету. Оно становилось медленно и все время оттеснялось теми, которые оказались более быстрыми. В сохранившихся записях ряд разночтений, демонстрирующих этапы работы. О. М. сочинял в уме, изредка записывая отдельные строчки или оформившиеся строфы. Мне он диктовал то, что считал окончательным текстом, но часто это оказывалось только вариантом. Так было с «кумиром». Харджиев поставил свои пометки на вариантах, но работа шла не так прямолинейно, как он думает. Самый ранний из сохранившихся вариантов следующий: В варианте от 13 декабря первая строфа еще не стала, а последняя только начала оформляться. Неизменной во всех текстах остается вторая строфа. Перед тем, как надиктовать мне этот текст, О. М. сказал: «Я догадался — это Шилейко»… Именно Шилейко «начинает жить, когда приходят гости». Новым в этом варианте была именно эта строчка про гостей: в стихах ведь идет речь об «окостенении» человека и о превращении его в идола. Именно в связи с Шилейко появляется «тишайший» рот вместо первоначального: широкий рот. В последующей работе изменилась первая строфа: Вся же работа шла над третьей строфой; она видна на листке, который Харджиев считает третьим и окончательным вариантом: Здесь О. М. сказал, что это шире Шилейко, совсем не Шилейко… «Что может делать идол — исцелять или убивать»… И тут же про гору — кремень — кремль… Но идол все же был человеком — отсюда изменение последней строчки: И вспомнить силится свой облик человечий. Дальше О. М. убрал «тишайший рот», как относящийся к Шилейко, и вернул старую строчку: Он улыбается своим широким ртом. Далее, когда я записывала стихи в какой-то очередной «альбом», О. М. потребовал, чтобы я поставила в первой строфе вместо «счастливых покоях» «хранимых» — покои кумира не могут быть счастливыми, их просто берегут и охраняют… Я спросила, как же рифма, О. М. ответил — ничего, пусть так… Все равно… У него в стихах бывают пропуски рифмы. Для меня несомненно, что О. М. в окончательном тексте, скажем, если б он готовил книгу для печати, сохранил бы не «тишайший», а «широкий» рот; но я далеко не так уверена насчет слова «хранимых». Формальный момент (рифма) мог в последнюю минуту перевесить смысловой. В «Наташиной тетради» текст этого стихотворения не окончательный — рот там тишайший. Но я могла переписать стихи по любому черновику и с любого варианта. В других «альбомах» этого времени эпитет «широкий». В стихотворении этом тринадцать строчек. О. М. обратил внимание, что у него появились стихи по семь, одиннадцать и тринадцать строк: «Это какая-то новая форма…» Он считал, что эти формы имеют свои законы, и вообще количеству строк придавал большое значение, В основных стихах этого цикла проходят как бы возрасты человека, основные его состояния — младенчество, отрочество («когда он мальчик был»), постепенное окостенение и конец — кумир и памятник. Второй, не сантиментальный (не «Гурий Верховский») памятник. В нем предчувствие судьбы («уж мы сошьем тебе такое»), и изготовление памятника предоставляется «мастеру пушечного цеха» и портному. Это пошло от фигуры на памятниках с протянутой рукой и невероятно поднявшимся вслед за рукой пиджаком. В нормально сшитом пиджаке в моей молодости рука свободно двигалась, не таща за собой всего пиджака. О. М., когда-то следивший за своей одеждой, страдал от диких «москвошвейных» пиджаков с неумело вшитыми рукавами и смеялся, обнаружив на памятнике этот самый покрой. Отсюда «памятников швец» и также «смотрите, как на мне топорщится пиджак». Стихотворение это было записано шифром. Сохранилось в «альбомах». Сосновая рощица была перед нашим домом в Задонске на пригорке, открытом ветрам. Сохранился чистовик моей рукой. С «Сосновой рощицы» начинается новый цикл, или вернее — здесь первое стихотворение, не принадлежащее к циклу «возрастов», реминисценций и предчувствий, с которых началась вторая воронежская тетрадь. Произошло возвращение к настоящему, входит сегодняшний день и Воронеж, «Сосновая рощица» как-то связана с «Задонском», но это не связь двух стихотворений, растущих из одного корня — они никогда не смешивались, хотя написаны разом. Иначе говоря, это связь скорее тематическая, чем чисто словесная. «Задонск» начался на один день раньше «Сосновой рощицы», но окончательно оформился почти через две недели. О. М. склонялся к тому, чтобы «Сосновая рощица» шла перед «Задонском», но окончательно этого не решил — «потом посмотрим»… Стихотворение почти не имело вариантов и сложилось сразу в уме — без записей. Повод был смешной — мы шли из бани и увидели воз с сеном. Я заметила, как О. М. пристально на него смотрит, и испугалась — мне хотелось, чтобы он отдохнул от стихов… Он это почувствовал и сказал мне, что ничего не поделаешь. Дома он разложил на полу мои задонские акварельки и долго шагал по ним. Там все снопы были и холмики. Задонск — городок при монастыре; место чудное в верховьях Дона. Мы жили недалеко от монастыря — на отличной монастырской дороге, усаженной деревьями, кажется, тополями. Стихотворение не менялось, а только «раздвинулось» четвертой строфой. О. М. пробовал в этой строфе только один вариант — ему хотелось употребить тополь в женском роде, как у Тютчева. Сохранился ряд беловиков краткого и полного вариантов. В некоторых ранних списках «терялся, как моя душа» («как» вместо «что»). Стихотворение есть и в «Наташиной тетради». Появились вместе. Первая дата стихов этой группы — Второй беловик этого стихотворения без даты (просто дек. 36 г. В.) записан начисто. Есть две поправки. Одна — поправлена моей рукой, видимо, моя описка в предпоследней строчке (Да украинская мова), вторая: густо зачеркнута вторая строка третьей строфы («Кто растет из-за угла?») и рукой Мандельштама вписана окончательная строка: «Степь беззимняя гола». Окончательный текст последней строфы можно датировать 25 декабря, так как сохранился текст этой строфы с датой «23–25 дек.». Параллельно с этим стихотворением шли варианты, из которых сохранилось два в беловиках моей рукой: I. II. (а это как, в строчку, в столбик? Д.Т.) Первый из этих двух вариантов О. М. думал взять в основной текст книги, но решения не принял, и в «Наташиной книге» его нет. Я считаю, что эти стихи (I) не следует печатать в книге как самостоятельную вещь. Анализ дат показывает, что основное стихотворение было уже закончено к 25 декабря. Первая строфа на беловике от 24 декабря уточнялась, очевидно, в тот же день, то есть 24 декабря, потому что 25 декабря была бы уже внесена поправка и в третью строфу, а ее нет. Следовательно, основное стихотворение датируется 23–25 декабря, а не 23–29 декабря, как написал Харджиев. Последующая работа уже не касалась этого стихотворения, а это были подступы к двум последующим, то есть «Вехи дальнего обоза…» и «Как подарок запоздалый…» «Звучащий слепок стихотворения» еще не оформился, только что законченное стихотворение («Эта область») еще не отступило и мешало найти последующие два. Первым пришло тамбовское: «Вехи дальнего обоза»; на чистовике рукой Наташи стоит дата 26 декабря, и под «Как подарок запоздалый» стоит дата 29–30 дек. Я помню, что меня огорчали так называемые «варианты» — я боялась, что О,М. откажется от третьей строфы основного стихотворения («Где я? Что со мной дурного?»). И я еще помню, как он записал своей рукой «Как подарок запоздалый», показал мне и сказал: «Вот видишь, теперь все кончено»… «Но ведь это совсем другое», — сказала я, но он успокоил меня, что «то» уже давно готово. Я не сразу поняла смысл его колебаний с группой этих стихотворений. О. М., видимо, хотел дать оптимистический вариант и мучительно искал его («Смотришь, небо стало выше»), но был настроен достаточно мрачно («начало грозных дел»). Стихи эти как будто пейзажные, но в них символизируется острое предчувствие будущих бед. Оптимистический вариант был бы лживым, поэтому он не выходил, победила правдивая линия, и стихи «стали». Эти три стихотворения нельзя считать циклом, их связь чисто тематическая. В данное время у меня имеется только два списка «Вехи дальнего обоза…» — один на отдельном листке рукой Наташи, второй в «Наташиной книге». На отдельном листке Харджиев написал: «Точный текст», а на этом же стихотворении в тетради: «Ошибка: дальние». Исправление это меня удивило; я спросила у Харджиева, какие у него основания. Он мне сказал, что часто даже автор не понимает, что нужно; эпитет «дальние» дает впечатление пустынности пейзажа и поэтому он принял этот текст. Я с этим не согласна. Во-первых, я помню, что составляя один из списков («альбомов»), я спросила у Мандельштама: «Как же в конце концов — дальние или дальнего». Он ответил, что «дальнего». Во-вторых, он ценил разнообразие флексии и вряд ли отказался бы от губного звука в окончании «дальнего», особенно учитывая наличие лабиального в слове «вехи». И наконец, вехи, то есть прутья, отмечающие путь обоза, издалека не видны, а в словах «вехи дальнего обоза» есть и эти прутья, и сам обоз, видный издалека, как «чернил воздушных проза» — легкими, едва заметными черточками, по которым скорее догадываешься, чем видишь, что идет обоз. Это стихотворение несомненно имелось в ряде беловиков, но Харджиев оставил мне только один — рукой Наташи. Я помню листок на плотной белой бумаге моей рукой. Его нет. Боюсь, что Харджиев их уничтожил, чтобы сохранилась его трактовка. Исчезли также и беловики «Как подарок запоздалый». Они несомненно были у Харджиева. У меня на машинописном списке шестидесятых годов под этим стихотворением стоит дата 23–30 декабря. Эти даты я брала только из чистовиков на отдельных листках. Я не могла взять эту дату и из «Наташиной книги», потому что там стоит «29–30 декабря». Куда девался этот листок? Он мог только застрять у Харджиева. Я помню еще один листок, где эти два стихотворения были записаны на одном маленьком листке — один на обороте другого. Где он? В стихотворении «Вехи дальнего обоза…» упоминается особняк. Это санаторий, где О. М. провел несколько дней и откуда писал такие отчаянные письма. Это развитие темы — «выехал ночью в… Тамбов». Река в Тамбове — Цна. Про это стихотворение О. М. говорил, что в нем чувствуется влияние традиций детской литературы. В стихотворении «Эта область в темноводье» я могу перечислить следующие реалии: мы проводили много времени на телефонной станции, находившейся в двух шагах от нашего дома. Там висела большая фанерная карта области, на которой вспыхивали лампочки, показывающие, какой из районов области включен в сеть. По совхозам мы ездили летом 35 года. Поездка наша началась с райцентра — села Воробьевка. В райкоме там работал немолодой — лет сорока пяти человек, явно переведенный из города. Он был подозрительно интеллигентен для райкома, очевидно, его выкинули откуда-то за несогласие. У нас с ним было несколько разговоров, и, несмотря на его осторожность, мы заметили немало горьких интонаций. Они относились и к раскулачиванью, и к организации хозяйства области. В 37 году мы его вспоминали, думая, что с ним, наверное, расправились. «Степь беззимняя» — в тот год стояли холода уже в ноябре, но снега не было. Гололедица и ахматовские «хрустали» — в провинциальных городах, и особенно в Воронеже, всегда невероятно скользко — дворников нет и никто не убирает улиц. «Украинская мова» поездов — Воронеж и особенно южные районы области — это граница русских и украинских говоров, которые О. М. очень любил. Мой разговор с Харджиевым относительно «Вехи дальнего обоза». Саша Морозов сообщил мне, что Харджиев гордится своим «открытием», что «вехи дальние обоза…» Открытие заключалось в том, что он прочел этот вариант среди данных ему бумаг (рукой Наташи). Я позвонила ему. Он сказал следующее: что не только Наташин список, но и анализ привел его к этому решению. Из окна виден пустынный пейзаж и где-то там вдали вехи… Можно ли разглядеть эти вехи. Я ему сказала про свой разговор с О. М., когда я его спросила «дальнего» или «дальние». Харджиев сказал, что поэт иногда сам не отдает себе отчета и это должен решать редактор… «Поэт иногда сам не знает»… Я не стала спорить из-за мелочи, но насторожилась. Следующим «открытием» было, что он у «одной дамы» видел вариант (в стихах Белому) — «шел, чуя разговор… толпы»… И, наконец, «Солдат»… Забрав рукописи, я обнаружила ряд пропаж и, главное, отрезанную строфу «Нищенки». Очень легко показать, что она отрезана: есть точно такие листочки, но форматом больше как раз на эту строфу. Кроме того, в альбоме Эренбурга (он разорван, а я передала его целым) вынуты страницы, а последующие обрезаны и поставлена новая нумерация. Наконец, из трех листков с моими списками (оглавлением), на обороте которых О. М. записал три стихотворения: «Наташу», «Я к губам» и «На меня нацелилась» и прислал мне их в Москву (в апреле), Харджиев вернул только два (очевидно, уничтожал следы «Нищенки»). Кстати, в этом «оглавлении», сделанном частично моей рукой, частично О. М., явная запись: «Вехи дальнего обоза». Это «оглавление» сделано позже списка Наташи. Если бы Харджиев действительно был настоящим текстологом, он бы это заметил. Написано сразу — в уме. Вариантов не помню. Кажется, О. М. иногда читал вместо «воды морской» — «травы морской». Это стихотворение О. М. послал Тихонову с просьбой помочь раздобыть работу; вероятно, в этом письме была и просьба о деньгах. Тихонов прислал телеграмму, что сделает для О. М. все, что сможет, но, вероятно, ничего не смог, потому что ничего не сделал. Через много лет он категорически отказался написать вступительную статью к сборнику в «Библиотеке поэта». Разговаривал с ним об этом Сурков. Посылая Тихонову «Кота», О. М. смеялся: «Ведь это золотой самородок — „щиплет золото гвоздей“, я, нищий — посылаю ему кусок золота…» Под стихотворением дата, сделанная рукой О. М. —2.2.37. Это описка — стихи написаны 2 января. Мы были тогда в гостях у Норы («О, эта Лена, эта Нора, о эта Этна ИТР»). Два стихотворения, «Оттого все неудачи…» и «Твой зрачок в небесной корке…», связаны только эпитетом к взгляду: «умоляющий»… Мне было неприятно, что оно находится в такой непосредственной близости к кошачьему глазу и что его породил просто-напросто наш домашний кот. Чтобы скрыть эту связь, я просила О. М. вставить между ними «гневного ягненка». Сейчас, я думаю, надо восстановить нормальный порядок. Сохранилось стихотворение в двух беловиках моей рукой, один — с неправильной датой — авторизирован. Сохранилось два листочка моей рукой. Разночтений нет. «Ягненок гневный» скорее напоминает Мадонну Литту, чем Рафаэля. У нас не было репродукций ни Леонардо, ни Рафаэля. Это скорее всего тоска по Эрмитажу. Мне кажется важным, что эти три просветленных стихотворения (неудачами наши дела в те дни не назовешь) О. М. написал, отказавшись от оптимистических стихов и сообщив о своих мрачных предчувствиях (начало грозных дел). Эти два стихотворения выросли на одном корню, это как бы «двойняшка». Были черновики с еще не дифференцированным текстом. Тематически оба стихотворения остались близки. В первом — поздняя осень, когда птица отказывается петь, и единственный исход — сиреневые сани, то есть смерть — славянские похороны в санях. Во втором — даль с воронежской площадки возле нашего дома «без крыльца», степь с ее смертным однообразием, тема — «везут», всегда о гибели; здесь степь из саней —«кочуют кочки» и «все идут, идут…» Слепые, когда их везут в последних санях, не видят, а только ощущают кочки… Именно последние строфы этих двух стихотворений указывают на общность их происхождения — разные фазы пути «в санях». Первое стихотворение сохранилось в двух чистовиках моей и Наташиной рукой, второе О. М. не хотел записывать из-за второй строфы: колодник с привязанной к ноге гирей. Оно было записано нашим шифром. Этот шифр был рассчитан на прочтение только мной или О. М. — опорные слова для припоминания. Считая, что О. М. слишком «осторожничает», я записывала эти стихи в разные «альбомы». В одном из сохранившихся у меня «альбомов», записанных при жизни О. М., они есть. Двойняшки. Сохранились варианты, в которых есть элементы обоих стихотворений. I II Оба списка сделаны рукой Наташи. Оба стихотворения вызваны воспоминанием о монастырской дороге, где после дождя в следы, оставленные копытами, набиралась вода. О. М. показал мне на эти «наперстки», когда мы шли с ним неизвестно куда и неизвестно зачем, прослушав передачу о предстоящих процессах «убийц» Кирова… Вмятины дороги навели его на мысль о памяти, о том, как события оставляют следы в памяти… К тому времени, когда писались эти стихи, уже он начал сочинять «оду», которая, как он надеялся, спасет ему жизнь. Отсюда: «по нему прошлось другое» и тема оси колеса. В какой-то момент он мне сказал, что там — в наперстках — сидит бесенок…А что он может делать? Собирать дань… С появления бесенка стихи размежевались. Пока они становились, пришло несколько стихотворений с апологией поэзии, свободы и независимости человека. Из беловика этого стихотворения почему-то срезана первая строфа. Видно, что срезано, потому что текст начинается слишком близко к краю. Это мог сделать только Харджиев; вероятно — в маниакальной ненависти ко мне. Стихотворение это записывалось редко — тональность, опасная для нашего безумного времени. Оно сохранилось в двух «альбомах». Оно примыкает, но не принадлежит к циклу пейзажных стихотворений, которые следуют за ним. Первое и второе сохранились в беловиках, третье — в «Наташиной тетради». О. М. был недоволен стихотворением о Каме — он считал, что это просто повторение прежней темы. Но в основной текст взял без колебания. «Пространств несозданных Иуда» — цензурный вариант строчки «народов будущих Иуда». Все эти стихи появились в дни, когда основная работа происходила над «Дрожжи мира» — это как бы побочная их продукция. «Нищенка» в «Наташиной тетради» — посмертная запись. Прижизненные в альбомах. Харджиев оставил мне машинописную копию без даты и с опечаткой. Что у него осталось? Вероятно, рукописный список и, кажется, автограф. Это стихотворение чем-то смущало О. М., он сам записал его и долго мне не сообщал. Это я уговорила его не отказываться от него. Скорее всего его смущала противоположность задаче, которую он себе поставил в те дни — написать оду Сталину. «Не сравнивай — живущий несравним» — защита человека, которого тогда превращали в механического исполнителя воли «высшего разума» и гения. («И собирался плыть, и плавал по дуге» — описка). Записав эти стихи, О. М. шутя сказал. «Теперь по крайней мере понятно, почему я не могу поехать в Италию»… Его, оказывается, не отпускала «ясная тоска»… Вероятно, осколок от предыдущего стихотворения. В его вариантах было и серебро, и плуг. Сохранился чистовик моей рукой на маленьком листочке с номером страницы. На такой же бумаге записана «Нищенка», и несомненно должна была быть цифра страницы. Это был, вероятно, список, кому-то приготовлявшийся для хранения. Поэтому я перенумеровала листки. Но на записи «Нищенки» вырезана вся первая строфа вместе с номером страницы. Еще одна «защита и апология поэзии», как реакция на «оду». Есть беловик моей рукой и машинопись. В «Наташину книгу» не входит: ссыльный не смел говорить о поэзии такими словами… Мы соблюдали осторожность, так как знали, что делают со всяким свободным словом. Был вариант «его дыханьем умывался». Сохранился листок с беловиком. Та же тема — опальности и поэзии. Это четверостишие было найдено мной и Харджиевым на каком-то черновике Мандельштама (кажется, черновик «Не сравнивай, живущий несравним…»). Рукописи тогда уже находились у Харджиева, но он еще не заболел ненавистью ко мне. Листок этот не возвращен. Само четверостишие вошло в «оду» — О. М. старался всунуть туда свои находки… С потерей или, вернее, с кражей листка Харджиевым положение осложняется — четверостишие остается в «оде»… Это стихотворение имеется в двух беловиках. Один представляет краткий вариант — обычный путь работы: от «тесного» стихотворения к расширению изнутри. Вариант: Есть беловик без вариантов. Повод к написанию этого стихотворения: О. М. мучительно искал, кому бы ему прочесть стихи — никого, кроме меня и Наташи, не было. Однажды он отправился (со мной) к какому-то воронежскому писателю, кажется, к Покровскому. Нашли его квартиру в деревянном доме под горой. Покровского дома не оказалось, а, может, он со страху спрятался, что было бы вполне естественно. Стихи появились едва ли не в тот же день. Это самый конец января или первое февраля. Мы жили на горе, откуда шел крутой спуск к реке. Следы этого пейзажа во многих стихах этой зимы. По этому крутому спуску мальчишки, среди них птицелов Вадик, сын нашей хозяйки, съезжали на саночках к реке. О. М. постоянно гулял по площадке против нашего домика и глядел на мальчишек. К этому времени уже выпал снег, поздний в том году. По этому стихотворению, говорил О. М., не трудно будет догадаться, что у него на морозе одышка: «Я — это я, явь — это явь»… Период с 16 января по 10 февраля был предельно напряженным. Именно в эти дни О. М. говорил мне: «Не мешай, надо торопиться, а то не успею»… Эти слова повторялись как лейтмотив на все уговоры передохнуть, полежать, выйти пройтись… Стихи приходили сразу готовыми — делались в уме — почти без вариантов. Все время в работе было не одно, а несколько вещей, записывались они вместе, потому что заканчивающий момент охватывал сразу все вещи. Это не ошибка, что 16 числом или 4 февраля подписано по несколько вещей — так и было. Как и предыдущая группа стихотворений, и эти связаны с насильственной «одой», противоборствуют ей. Здесь темы мученичества, обреченности, творческой свободы («бескорыстная песнь»), познания жизни через поэзию («осы» — пчелы — символ поэзии еще у греков, О. М. и раньше пользовался этим древним образом: «чтобы как пчелы лирники слепые нам подарили ионийский мед» и др…) и, наконец, неожиданная апология поэзии и себя в стихах о Тифлисе: «моих подметок стертое величье». (См. в «Разговоре о Данте» — «сколько подметок сносил Алигьери…») Сохранилось два чистовика моей рукой и машинопись того времени. Разночтений нет. У О. М. есть несколько высказываний о сущности трагедии. В одной из статей (Харьков) он пишет про Анненского, что тот был рожден трагиком, но трагедия возможна только там, где есть целостное национальное самосознание и общее мироощущение у всего народа (передаю смысл, так как статьи этой у меня под рукой нет). Отсюда: «трагедий не вернуть». Но трагическое в самой жизни — в наступающих губах (поэта). Лемех — плуг — обычный символ поэзии. («Поэзия — плуг, взрывающий время так, что глубинные слои времени, его чернозем, оказываются сверху». «Слово и культура»). В этом стихотворении выражена надежда на возвращение единства мироощущения («все хотят увидеть всех»), на возвращение единства или культуры. Мне не ясно, почему Софокл назван лесорубом, а Эсхил — грузчиком. Я об этом спрашивала, но О. М. отмахнулся… Вероятно, есть что-то наводящее на такое сравнение у Анненского, а может и у В. Иванова. Картина Рембрандта находилась в Воронеже, сейчас она, кажется, в Эрмитаже. О. М. часто ходил ее смотреть. Стихотворение сохранилось в двух беловиках моей рукой. Разночтений нет. Сохранился один беловик моей рукой. Разночтений нет. В Сухуме в 30 году мы видели абхазскую свадьбу, имитирующую умыкание. Одноголосые хоры слышали и в Абхазии, и в Армении (Комитас). Тема Колхиды — к средиземноморской культуре и общей историософии О. М. Тоска по Крыму не покидала О. М. В письмах разговоры о хлопотах, чтобы пустили в Старый Крым под любым предлогом — болезнь и т. п… Стихотворение сохранилось в беловике моей рукой. Беловик моей рукой. Связано с «одой» теснее других. См. у меня… Беловик моей рукой. Дата проставлена Харджиевым по «Наташиной книге». Машинопись. Дата проставлена не знаю чьей рукой. Мне все же кажется, что было больше беловиков с пометками О. М., но поручиться не могу, тем более, что груду черновиков этого периода — половину — отдала Рудакову. Тоже побочный продукт «оды» (тематический), но совсем в другом смысле — это победа настроений «оды» и того болезненного возбуждения, которое она вызвала. Я ничего не говорила про эти стихи — все же они могли спасти О. М., а мешать попытке спастись я не могла. Но он все же чувствовал мое отношение — и эти стихи всегда вызывали у него отчуждение и почти враждебность ко мне. Легче ему было с Наташей, которая принимала стихи вне их смысла да и была гораздо более миролюбиво настроена… С самой «одой» мне было гораздо легче примириться, чем с этой группой стихов. «Ода» была насильственным и искусственным продуктом, а в «Средь народного шума» и «Как дерево и медь» все же чувствовался настоящий поэтический голос. Строчка «но разве сердце лишь испуганное мясо» передает все тот же страх, который невольно овладевал людьми, в том числе и нами, в ту страшную эпоху… В «Средь народного шума» есть «говорливые дебри вокзалов», стоянка на реке и кружка-жестянка, из которой О. М. пил воду, когда мы ехали из Чердыни… Но в се же это самая слабая из всех «Кам»… «Обороняет сон» и «Как дерево и медь» сохранились в беловиках. «Средь народного шума» — только в альбомах. По поводу стихотворения «Как дерево и медь» О. М. неожиданно мне сказал: «А может, я действительно увижу этот парад», а потом заметил, что на наши парады он попасть не может, а в стихах есть предчувствие, что он его увидит — неужели случится что-то совсем неожиданное, при котором он увидит, как «толпа ликуя»… Странно, но такая надежда всегда шевелилась в подсознании людей — никто не верил в вечность происходящего. А ведь нас заверяли, что настало тысячелетнее царство, где ничего, кроме прогресса, главным образом технического, мы не увидим. Стихи о певице с низким голосом — и в то же время это освобождение от «оды». О. М. слушал по радио Марию Андерсен, гастролировавшую тогда в Москве, видел где-то ее портрет. Но в этом стихотворении не только Мария Андерсен. В те же дни мы узнали, что певица-ленинградка, работавшая на радио, заболела… Кто-то шепнул, что она не больна, а у нее арестовали мужа, инженера, уже успевшего отсидеть немалый срок в лагерях. Мы пошли к ней, узнали подробности ареста. Она надеялась, что вторично муж в лагерь не попадет, его сошлют, она поедет за ним и всюду прокормится пением… На следующий день О. М., совершенно к тому времени изможденный работой, днем лежал на кровати — мне казалось, что он дремлет. Внезапно он прочел эти стихи. В них опять тема «правоты», своего пути в жизни: «и я сопровождал восторг вселенский…» Больше к Сталину в стихах он не возвращался, хотя еще в Москве пробовал примириться с эпохой. В этом стихотворении менялась только одна строка: были такие варианты: «всех наших дочерей дикарско-сладкий вид» и еще «всех белых /богатых/»… Осталось «всех наших», а в рукописях сохранилось — «богатых»… На этом стихотворении кончается вторая воронежская тетрадь. Последующие стихи О. М. попросил меня записать в отдельной тетради. Но это случилось не сразу — вероятно, когда уже начался «Неизвестный солдат». Порядок начала третьей воронежской тетради установил О. М. Он кажется отступлением от обычной строгой хронологии, но это не так: хотя под стихотворением «Если б меня наши враги взяли» стоит дата «февраль», оно все же появилось и записалось в начале марта, в феврале же были записаны отдельные строчки. Точно так «Я видел озеро» пришло в то время, как О. М. уже работал над «Я прошу, как жалости и милости…» Тот порядок, который я дала в «Наташиной книге», О. М. отверг и предложил свой. Пейзажное стихотворение это написано, так сказать, «с натуры» — это вид на Воронеж с берега приблизительно там, где жила Наташа. Все окончания прилагательных первых восьми строчек О. М. произносил в двумя «н». Сохранился чистовик. О. М. говорил, что в этом стихотворении точная формулировка «тюремного чувства»: когда лишают права дышать и открывать двери. В этом стихотворении есть элемент «клятвы четвертому сословью» и вера, что наша земля все же избежала тления. Последние две строки пришли к нему неожиданно и почти испугали его: «почему это опять выскочило?» Возник вопрос, как это записать. Я предложила подставную последнюю строку: «будет будить» и вместо союза «а» — союз «и»… В таком виде О. М. послал стихотворение Корнею Ивановичу. Корней при встрече сказал, что последние строки ничуть не вытекают из начала — еще неизвестно, кто это «наши враги», которые могут запереть двери… О. М. мне по этому поводу сказал, что у Корнея все же есть нюх на такие вещи… Сохранился беловик начала стихотворения и машинописный конец с цензурным вариантом. Впоследствии О. М. сказал, что «Франция» пришла, как «подступы» к стихам о неизвестном солдате. Сохранилось в автографе — с названием «Реймс-Лаон». Сохранился беловик. «Воздух стриженый» — перенос эпитета — стриженые виноградники. Франция — «безбожница с золотыми глазами козы» — представилась О. М. в образе Майи Кудашевой, хотя я что — то не помню, чтобы она картавила. Сохранились беловики. В некоторых ранних записях было «в безобразном наросте домов»… О. М. говорил, что это стихотворение пошло по ложному и простейшему пути — его удовлетворяли в нем только первые четырнадцать строчек. Он быстро вспомнил, что Моисей не лежит, а сидит, но менять не захотел. Вариант, сохранившийся в беловиках: Вы не только его онелепили Барабанным наростом домов — Город, ласточкой купола лепленный Из проулков и из сквозняков, Превратили в убийства питомник… Начались едва ли не в феврале, работа над ними продолжалась не меньше двух с половиной, а то и трех месяцев. Кажется, последняя запись делалась уже в Москве — в конце мая 1937 года — после того, как О. М. прочитал их Анне Андреевне. Работая над «Солдатом», О. М. как-то сказал: получается что-то вроде оратории. Эти стихи связаны с рядом других — параллельно им развивается тема Франции — «Я прошу как жалости и милости» и «Я видел озеро». Вторая группа стихов, связанная и даже вытекающая из «Солдата», это стихи о небе двух планов: 9-19 марта (основа — «заблудился я в небе» и 15–27 марта («под временным небом чистилища», «небо вечери», «о, как же я хочу», и луч-паучок). С последней строфой «Солдата» связано и тюремное стихотворение «Если б меня враги наши взяли». «Стихи о неизвестном солдате» — основное стихотворение третьей воронежской тетради. Оно само по себе является циклом, вокруг которого располагаются дополнительные тематические (и словесные) циклы. Работая над «Солдатом», точнее, над его «небесной» частью, О. М. вспомнил слова Гумилева о том, что у каждого поэта свое отношение к звездам, и сказал, жалуясь, что у него звезды появляются, когда кончается материал. 1) На первом этапе работы разрабатывалась тема пехоты, окопов, свороченных пластов земли (насыпи, осыпи) и неба, если на него смотреть из окопов. В нерасчлененном отрывке от 3 марта (единственный сохранившийся у меня автограф, а их была груда) война еще окопная. Здесь все принадлежит первой мировой войне с реминисценциями девятнадцатого века — Наполеон, Ватерлоо, Битва Народов и т. п. Отсюда сохранившийся в окончательном тексте эпитет «дальнобойный» (к слову «воздух»): дальнобойные орудия — это новинка первой мировой войны. В этом же отрывке «яд Вердена» — воспоминание о ядовитых газах — нововведении этой же войны. В связи с газами появляется семистишие «шевелящимися виноградинами». Благодаря ему О. М. могло показаться, что стихи уже подходят к завершению, и он их впервые набело записал. До этого были только кучи черновиков. Вот эта запись: В этом отрывке уже есть в строфе «аравийское месиво, крошево» — строки, приводящие к математическим основам войны. Это тема скоростей, превращающихся в свет (луч) и несущих смерть. В Киеве, в августе 19 года, он долго стоял ночью у окна, следя, как прочерчивают воздух снаряды. Вероятно, он видел это и в Варшаве. Не в этом ли варианте впервые появился и неизвестный солдат? Я спросила О. М.: «На что тебе сдался этот неизвестный солдат?» В те годы мы привыкли пожимать плечами, говоря про неизвестного солдата: ханжество буржуазии… Он ответил, что может он сам — неизвестный солдат. Личная тема, проявившаяся в последней строфе, начинается именно с неизвестного солдата. Мне кажется, что черновик из ЦГАЛИ должен быть более ранним, хотя там уже появились «лесистые крестики». ………………………………………… ………………………………………… …………………………………………….. ………………………………………………. Это начало текста из ЦГАЛИ — я нашла первый листок: он действительно оказался самой ранней записью из сохранившихся — под ним стоит дата: 1 марта 37. На полях правка рукой О. М.: Работа никогда не идет совершенно прямолинейно, возможны возвращения к пройденному, и часто именно они дают новые — даже этапные — находки. Но в черновике ЦГАЛИ важный момент, раскрывающий импульс к написанию этих стихов: «это зренье пророка смертей». Вместе с тем эта строчка должна послужить толчком к отходу от темы первой мировой войны и направить течение стихов к будущему. 2) Следующий момент в развитии этих стихов — запись в «Наташиной книге». Датирована эта запись 2–7 марта. В ней резко уменьшается тема XIX века и впервые появляется череп. Пока это еще только первые четыре строчки, но я хорошо помню три момента, когда О. М. мне показывал черновые записи и говорил: теперь все ясно… И — стихи будут — посмотри… Это строфа о черепе, затем — «хорошо умирает пехота» и, наконец, пришедшая едва ли не последней строфа: «наливаются кровью аорты». Именно появление последней строфы — решило все. После появления этой строфы — организовалось все целое и остались только незначительные сомнения. Текст из «Наташиной книги» отличается от первого беловика только одним разделом: Остальное точно совпадает с записью от 3 марта. 3) Следующий момент работы зафиксирован не в записи стихов, а в перечислении строф и их порядка, сделанном частично моей, а частично рукой О. М. Впоследствии О. М. на этом листке записал черновик Наташиных стихов со строфы «Будет муж прямой и дикий». Моей рукой: I 3 строфы — сеятель — свидетель, II Будут люди — ласточка Миллионы убитых III Неподкупное небо — могил. IV виноградины — аравийское месиво — эфир лес. — до светло. Переход: И не знаешь откуда берешь — пропадая задешево V Череп VI Хорошо умирает пехота Рукой Мандельштама: Сеятель Ласточка 3 Целокупное небо 4 Череп 4 Свет /вин. крошево/ V Пехота (здесь тщательно сверить) Первое, что вытекает из этой записи, это изменение места (и смысла) ласточки. Вместо «смертоносной ласточки» первых вариантов, связанных с Наполеоном, XIX веком, Египтом, после того, как этот тематический ряд был отвергнут, появляется «ласточка, разучившаяся летать», то есть тема авиации, воздушной катастрофы, погибающего летчика. Эта тема связана с первой воронежской тетрадью, где стихи о похоронах летчика и личная тема введена строфой: «не мучнистой бабочкою белой» — постоянная тема Мандельштама: умереть, оставив след в жизни. И второе стихотворение: «Нет, не мигрень», где О. М. отождествляет себя с летчиком — сначала «холод пространства бесполого», а потом — беспамятство, быстро просмотренная жизнь и «свист разрываемой марли»… Харджиев наивно относит это стихотворение к московскому периоду, потому что оно записано на черновике «Волка». Мандельштам постоянно писал на оборотах своих записей (попросту хватал первую попавшуюся бумажонку), а в этот период я привезла из Москвы все сохранившиеся черновики. Они лежали на столе, потому что я делала «ватиканский список», и О. М. записал воронежские строки на старой бумажке. Эти стихи имели множество вариантов и записей, тогда-то, между прочим, было стихотворение о танках (лишенное всякой окраски, как позднейшее «черепах маневры», из второй тетради). Подробнее об этой группе стихов в комментарии к первой тетради. Таким образом, в первом разделе «Солдата» уже наметился теперешний порядок: «Три строфы — сеятель — свидетель» соответствуют трем строфам окончательного текста. Дальше идет четвертая строфа, обозначенная в плане словом «будут люди», и пятая — «ласточка». Но четвертый раздел еще не отделился от первого: «неподкупное небо окопное». Семистрочье об ядовитых газах продолжается «математическими строфами» — «аравийское месиво, крошево» до «от него будет свету светло» с переходом, зафиксированным в черновике ЦГАЛИ. Далее следует череп и новый раздел: «Хорошо умирает пехота». Этот план Мандельштам немедленно отвергает и в видоизмененном виде записывает своей рукой. Плану, записанному моей рукой, соответствовало бы следующее: Строфа о Лермонтове, может, еще не готова. (Личная строфа — утеряна. Эта строфа предваряла ту, что в окончательном тексте стала последней: смысл ее был: и я со всеми, пропадая задешево…) ………………………………………………. (до конца)же сверить Д.Т.) В этом виде О. М. называл это стихотворение «колбасой», пробовал разбить его на несколько отдельных кусков, или вообще выбросить. Раздраженный именно этим моментом в работе, он решил выбросить «математические строфы» (3-ий раздел) и до конца не решил, возьмет ли он их в окончательный текст. (От «Сквозь эфир» до «от него будет свету светло»). Но в то же время он сам удивлялся этой «вести», которая летит «светопыльной дорогою» и от которой «будет свету светло»… Он решил отправить эти строфы «к пророку», то есть выкинуть, как он почти сразу выбросил строчку «это зренье пророка смертей». Вероятно, приблизительно в этой стадии я дала листочек с «Солдатом» Харджиеву и сказала ему: «Делайте с ним, что хотите»… В ту поездку я была в Москве 2–3 дня (начало марта). Вернувшись, я сразу заметила, что О. М. снова возится со своей «колбасой». Работа шла вокруг «пропадая задешево». Почти сразу после моего возвращения он записал последний раздел: «Наливаются кровью аорты…» Как раз без меня он ходил на рентген сердца… После этого стихотворение стало в своем теперешнем виде, но без третьего раздела. У меня было два чистовых списка — совершенно одинаковых, кроме третьего раздела (один с ним, другой без него). Эти два списка мы взяли с собой в Саматиху вместе с кучкой черновиков к «Солдату», чтобы О. М. окончательно решил судьбу третьего раздела. Он все же склонялся к варианту без него. Кроме того ему не нравилось, что в стихах — восемь разделов. Он предпочитал, чтобы их было семь (это его отношение к числам). Вопрос о третьем разделе остался не решенным. Материалы отобраны при аресте. Полный текст «Солдата» на отдельных листочках не сохранился, он есть только в «альбомах» — в некоторых с третьим разделом, в других без него. Харджиев сообщил мне, что собирается печатать «Солдата» без последней строфы («наливаются кровью аорты»). При этом он признался, что помнит, как О. М. читал «Солдата» с последней строфой. Почему именно по отношению к «Солдату» он опасается «альбомов» — неизвестно. Многие стихи сохранились только в «альбомах». В наше время счастье, что хоть альбомы сохранились. Я думаю, что он хотел напечатать эти стихи по своему списку, тому, который я привезла ему из Воронежа. Подобная история была и с «Разговором о Данте», когда он требовал, чтобы Морозов опубликовал «Разговор» по тому списку, который сохранился у него, Харджиева, В этом списке я, например, забыла поставить эпиграф, и Харджиев оскорбился, что Морозов эпиграф поставил. Это не текстология, а. болезнь. Разговор относительно последней строфы привел меня в такой ужас, что я поспешила забрать материалы. Бесконтрольное пользование архивом Мандельштама привело Харджиева к диким и маниакальным решениям. За это я могу благодарить не столько Харджиева, сколько тех, кто не пускал меня в Москву и сделал меня фактически бесправным человеком. К несчастью, архив Мандельштама в таком виде после всего, что с нами произошло, что свидетельства немногих современников и все на свете «альбомы» являются основной базой для установления текстов. Цикл «небесных» стихотворений, связанных с «Солдатом», имеет даты от 9 марта по 27 марта. Из «Солдата» вышли два цикла — «небесный» и «античный». Эти два цикла — или, может, точнее — две группы стихов — развивались параллельно, вместе, рядом… Записи шли вперемежку — то из «небесных», то из «античных». Вероятно, между ними существует внутренняя связь, но ее нужно еще найти. Сохранился беловик моей рукой. Вариантов как будто не было. Очень характерная для О. М. мысль — не то ли, что в «Утре акмеизма»? «Тайная вечеря» — сохранилось в чистовике. Из вариантов помню: «провалилось в нее, отразилось…» И, кажется: «все изранено светом рубцов». (Погибшая работа художника — мысль о своем наследстве; очень редкая для О. М.). Эти два стихотворения — прямая реакция на «Солдата» — надоели звезды. Я спрашивала у О. М., считать ли второе или первое[20] стихотворение вариантом. Он сказал, что их надо печатать рядом, потому что это разные стихи, несмотря на совпадение первых четырех строк. Из вариантов помню (есть в «альбомах») — «лучше сердце мое разорвите» и «отзвук неба». Первое стихотворение сохранилось в чистовике, второе только в «альбомах».[21] О. М. сказал: «Это моя архитектура». Сохранился чистовик — прижизненный. Харджиев почему-то разрезал его и уничтожил строчку: «словно гости с открытым челом». О. М. заставлял меня прочитывать почти каждое стихотворение вслух — он проверял их таким образом на слух. При этом он требовал, чтобы я читала их, не подчеркивая ритма, ровным голосом, без подъемов и спадов. Этот обычай был у нас с самого начала, но в тридцатых годах он окончательно укрепился. Домашнее название этого стихотворения — «Звездочка». Оно упоминается в письмах из Воронежа ко мне. О. М. смущался, что это «постельные стихи», и придумывал, как Нарбут будет его дразнить: «Осип шепотом штопает звезды». Ему хотелось сократить одну строфу, чтобы Нарбут не задразнил его. Отсюда два трехстрофных варианта. Сохранился один трехстрофный вариант в машинописи и другой трехстрофный и четырехстрофный в «альбомах». Черновики — их было несколько, в частности четырехстрофный — я отдала Рудакову, а беловики — трех- и четырехстрофные — были с нами в Саматихе. О. М. хотел решить, в каком виде он сохранит это стихотворение.[22] III Была еще одна сразу отпавшая строфа: |
||
|