"Успех" - читать интересную книгу автора (Эмис Мартин)

II

Чего только не приключится с человеком на старости лет. Грегори

Скучно говорить об этом, но лето уверенно прокладывает себе дорогу. Жаркая полоска надоедливого солнца каждое утро будит меня в моей просторной постели. Ничем не заполненные дни навевают пляжную расслабленность, пока солнце медленно тащится по небу. Вечером тонкая пылающая ниточка горизонта гаснет, как если бы вяло ухмыляющийся день до капли впитал в себя всю его жизнь, все тайны. Города — зимние создания.

А еще я умудрился подцепить грипп и считаю это чертовски несправедливым, при том что всю зиму принимал витамины и успешно противостоял всей этой мерзкой языческой заразе, которая направо и налево косит таких, как Теренс, да и вообще всех, кого я знаю. Кроме того, крошки-бациллы этого гриппа вооружены до зубов, и это самый упрямый и неистощимый на выдумки грипп, который когда-либо во мне поселялся. Пять дней назад я проснулся с ощущением, что вместо тела у меня мешок, налитый водой, как если бы за ночь мое нутро успело спрессоваться. Сначала, зарывшись в шелковые подушки, я, надо сказать, малодушно приписал это алкогольным и галлюциногенным излишествам прошлой ночи (надо же было так накачаться мускатом вперемешку с мескалином). Равно как и густой ауре апатии и отвращения, не покидавшей меня вплоть до самого конца вечера (надо же было так потакать всему, что вытворяли Адриан и рыжая). Но когда я попытался выпрямиться и встать с кровати, большая темная рука потянула меня сзади, и я снова рухнул на подушки.

Мне было даже не пошевелиться! К счастью, Теренс копошился на кухне — несомненно, это он, проходя мимо, разбудил меня, — поэтому я позвал его, немедленно отправил звонить врачу, попросил приготовить мне завтрак, сбегать за газетами, принести карточный столик, словом, сделать так, чтобы я чувствовал себя комфортно. В галерею пришлось позвонить самому: Стайлзиха что-то грубо проворчала в ответ, не переставая твердить о том, как все это «некстати». Сука. (С другой стороны, Уилли, наш лондонский врач по всем болезням, был очень мил, успокоил меня и дал кучу сильного снотворного, которое мне так нравится.) С этого момента я оказался абсолютно выключен из жизни! У меня просто не было сил! Горы раскалывались, когда я подносил чашку к губам. Дом застывал, затаив дыхание, когда я тянулся за халатом. Поход в уборную превратился в сомнамбулическое странствие по запредельным коридорам и загадочным, как рунические письмена, комнатам.

Какая тоска! Я перечитал все читабельные книги в квартире — включая несколько с грязно-коричневых полок Теренса, — но дальше испытывать собственное терпение слишком утомительно. Весь день я глядел на телефон, но он молчал, словно воды в рот набрал, чопорный, как покойник. Скиммер за границей, а Кейн трудится в своем торговом банке. Позвонил Адриану, который сказал, что так мне и надо, поделом, и злорадно хихикал, идиотина. Сюзанна сказала, что боится заразиться сама, и, уж конечно, теперь я представляю опасность для выдающегося Торки. Вчера днем, когда мне вдруг стало особенно жалко себя, я позвонил маме, которая, естественно, предложила приехать в Лондон ближайшим же поездом; но после долгого разговора о ее глупом муже — и его последнем увлечении спелеологией — я решил, что как-нибудь перебьюсь и один. Умоляю, не надо. Со странным даром предвидения, с почти сверхъестественной чувствительностью, которая установилась в отношениях между нами, Урсула позвонила мне в то самое утро, когда разразился грипп! После этого она приезжала каждый день — приготовить мне ланч, прибраться в комнате, взбить подушки, словом, чего только она не делала. Она в превосходной форме, и иногда, когда она слоняется возле моей постели, а на меня нападает желание порезвиться, я хватаю ее за тонкие бедра, и мы оба валимся на кровать и начинаем возиться и хихикать, как когда-то. Однако большую часть этих долгих весенних дней я провожу наедине с окнами, бледным, бесстрастным миром потолка, небес, прислушиваясь к биению своего сердца.

И возможно, именно дух ложной кротости, вызванный болезнью и одиночеством, подвиг меня на то, что я стал позволять Теренсу оставаться здесь по вечерам.

Шесть часов. Вдоволь надремавшись за день, я лежу, уставясь как лунатик в окно пентхауса. Через каждые девяносто секунд поблескивающие самолеты, слегка вибрируя, скользят в нежном воздухе. В комнате темнеет, но я не делаю никаких попыток зажечь свет. Мир, свиваясь, уносится куда-то ввысь и замирает. Только печальные воспоминания не спешат исчезнуть. Тишина растет, нарастает — будто в любой момент готова разразиться хриплым смехом.

Возвращается Теренс — лифт со вздохом выпускает его, решительные шаги приближаются к двери, ключ, позвякивая в скважине, приветствует меня, дуга света прокидывается через лестницу, когда он включает лампочку в передней и шумно снимает байковое пальто, ставит в угол зонтик, скидывает ранец.

— Грег, не спишь? — кричит он мне.

— Кажется, нет, — ответствую я.

— Привет. Как ты? Как себя чувствуешь?

— Поднимайся.

Очень трогательно. Похоже, моя болезнь помогает Терри в полной мере выразить свою заботу обо мне. Все прочее, что препятствовало нашим отношениям: зависть, благоговейный страх и преклонение, — на время отошли на задний план.

— Как прошел день? — спрашивает он и поднимается по лестнице, пыхтя как паровоз, так что, попадая в поле моего зрения, будто накручивается на катушку кинопленки. Спутанные рыжеватые волосы, лицо (которое, по крайней мере, выглядит вполне честным и приличным, не считая отвратительно пенящегося взгляда), квадратные плечи и удлиненное туловище, пятно мочи величиной с соверен на ширинке, невероятно короткие ноги (поражаюсь, как они достают до земли) и так называемые ботинки.

— Долго и скучно. А твой?

— Долго и скучно. Кроме одного ужасно забавного случая, когда…

И он начинает рассказывать чахоточный анекдот о каком-нибудь кретине, пентюхе или псевдотворческой личности, работающей в его жуткой дыре. Теренсу действительно удается живо схватить черты их характеров, и он часто веселит меня малоправдоподобными историями об обидах и кознях, которыми полна его странная маленькая жизнь (их фирма собирается вступить в Жлобский профсоюз: это звучит поистине смехотворно и убого). Он пьет свое вино, пить которое невозможно, и приносит мне «тио пе-пе» или «аброху» с толченым льдом, я заставляю его приготовить мне омлет — или прошу сбегать так быстро, как позволяют ему ноги, на Квинсуэй в бистро, где отпускают на дом, или в лавочку, где готовят кебаб, — мы смотрим какую-нибудь программу по моему модному «Грюндигу», я выигрываю у него несколько фунтов в трик-трак (я играю быстро, легко и агрессивно, он — параноидально, судорожно и беспорядочно), он продолжает пить, мы переходим на шахматы, болтаем.

— Скажи, — спросил я его как-то на днях, — как твои успехи с юной Джоан?

— Ее зовут не Джоан. Ее зовут Джун.

— Ну Джун, — пробормотал я.

Я готовил хитроумную атаку на левый фланг Теренса. Он избрал фланговое развитие, и все его фигуры, как обычно, пассивно сгрудились вокруг короля.

— Что ж, сказать по правде, возможностей у меня не много. Я уже как-то пытался заговаривать с тобой об этом.

— Да? — Я бросил в бой вторую ладью, начав тонкую, блестящую комбинацию белопольным слоном.

— Я спрашивал, не предоставишь ли ты мне на вечерок квартиру, когда поправишься.

— Надеюсь, договоримся.

На сей раз король Теренса выбрался из своего укромного уголка и предпринял отчаянный рывок по диагонали через всю доску.

— Уверен, что ей этого хочется. Я же тебе говорил, что она слаба на передок.

— Грегори, — серьезно сказал Теренс, — можешь ты мне кое-что обещать?

— Что именно? — Я прервал серию жестоких шахов, чтобы связать его королеву своим конем.

— Не трогай ее сам.

— Ох, только не раскисай. Какая нелепость. Я не трахаюсь с представителями нижних слоев населения. Давай поговорим о чем-нибудь другом.

— Ладно. Давай поговорим об…

— Неверная ход, — спокойно ответил я. — Григорич советовать бери пешку.


Разумеется, с моей точки зрения, мысль о том, чтобы Урсула оказалась в Лондоне таким образом, была чистейшим безрассудством, и я думаю, что маме вполне недвусмысленным образом следовало поставить мистера Члена на место, когда он впервые выступил со своим легкомысленным маленьким планом. Однако, так или иначе, большая часть жизни в Риверз-корт требовала переделки, вмешательства, а иногда и умения «подстраиваться» к банальным заскокам моего отца, просто чтобы что-то осуществить. Семье нужно отдохнуть, и мы все останавливаем свой выбор на Греции: книга или брошюра на эту тему как бы ненароком кладется в изголовье его кровати, и на следующее утро он уже зычным голосом заказывает билеты, угрожающе размахивая телефоном. Потом его вдруг охватывает страсть к работе по дереву и прочему рукомеслу: дабы не позволить варварски изуродовать французскую мебель, мы уговариваем его помочь поменять стропила нашего амбара, где он может безболезненно строить из себя дурака на глазах у остолбеневших деревенских плотников. Поэтому, когда он стал требовать секретаря для работы над своей нелепой книгой — думаю, эта затея уже заброшена, — всем показалось наиболее подходящим на данный момент, чтобы Урсула предложила ему свои услуги в качестве будущей помощницы-канцеляристки. По крайней мере, она получила бы хоть какую-то специальность, что, как известно, «помогает» в наши дни, и, по крайней мере, этот план позволял избавиться от невыносимой мысли о том, что придется тратиться на какую-нибудь потрепанную дамочку, которая сидела бы весь день, не зная, чем заняться. Старого мальчишку оказалось так же просто уговорить, как и всегда, и, по сути, Урсула гораздо меньше успела вникнуть в дело, чем он, к тому времени, когда ее отправляли в исполинский нарост, именуемый Лондоном. С тех пор прошло уже полгода…

Во время полубредовой фазы моей болезни она почти постоянно являлась мне в моих видениях, болезненных и печальных, оставлявших во мне чувство неизгладимой утраты, как если бы что-то неладное случилось с миром, пока я спал, что-то, чего уже никогда не поправишь. Бывало, я не спал, когда она действительно приходила меня навестить (любимая, у нее был свой ключ), и я не мог сказать, реальны ли ее присутствие и бессмысленная речь, в которой, как во сне, все слова начинались на одну букву, пока она поспешно не подходила ко мне. Однажды утром на прошлой неделе вид моих страданий настолько потряс ее, что она разрыдалась; я держал ее в своих могучих объятиях, чувствуя, как болезненно и судорожно, вплоть до изнеможения, сотрясается все ее тело, пока я следил за мудрыми новыми видениями, торжественно проплывавшими по белому потолку.

Я не могу спокойно думать о ее коротких беззащитных вечерах там, по другую сторону реки, в пустынном районе, застроенном высокими, отступившими в глубь от улицы домами, и о блестящей ночной патоке, под которой сочится Темза, об унылом общежитии с рассеченным водосточными трубами фасадом, за желтоватыми окнами которого мелькают призраки бледных клерков, насквозь пропылившихся машинисток и субмаринистых стенографисток. Она слишком мала для всего этого: для холодильных поддонов с наклейками владельцев, комнат с тремя асимметрично расставленными кроватями, в которых всегда угадывается что-то от больничной палаты, разбросанного нижнего белья и ошметков грима, для язвительных мелочных пререканий.

Когда она приходила ко мне по ночам (я каждый день мечтательно вспоминаю об этом) в том утраченном мире нашего детства в Риверз-корт, это начиналось с медленного, еле слышного поворота дверной ручки, слабый, падавший с площадки свет играл почти рентгеновскими очертаниями ее скрытого ночной рубашкой тела, брошенный через плечо осторожный взгляд давал мне возможность разглядеть ее кукольные волосы, затем быстрый топоток, когда она на цыпочках пробегала через всю комнату к моей постели, мягко, по-кошачьи прыгала коленками на подушку, одним нервным движением выскальзывала из сорочки и, словно в норку, зарывалась под простыни, где ее теплое дыхание и холодная кожа постепенно пропитывали мое холодное дыхание и теплую кожу. «Порядок», — шептала она. «Ты очень умная девочка», — шептал я в ответ. До, на протяжении и — разве что менее регулярно — после достижения мною мужской зрелости, а затем наконец когда и она прошла эти этапы, брат и сестра предавались детским радостям, пока время не встало над ними и не наступил неожиданный полдень.

Зрелость, разумеется, явилась мне как некое резкое и волнующее благословение. Мой голос, всего неделю назад бывший писклявым дискантом, вдруг понизился в тоне, превратившись в нынешний медоточивый бас; мои гениталии, всего неделю назад состоявшие из сморщенной мошонки и еле заметной припухлости, какие есть у всякого мальчишки, теперь привычно взбухали, отвердевая в ванной и в спальне; мои движения, всего неделю назад преисполненные естественной фации здорового ребенка, отныне приобрели уверенную властность атлетически сложенного взрослого человека. (Легко видеть, что, по контрасту, вступление Теренса в пору зрелости растянулось обычным трехлетним кошмаром вулканических прыщей и прыгающего по октавам голоса.)

Я никогда не был вполне уверен, сколько времени потребовалось Урсуле, чтобы заметить разницу. Наши неоперившиеся ночные ласки, естественно, часто вызывали у меня странную припухлость, и я пережил немало упоительных юношеских оргазмов под любопытствующим покровительством Урсулы; но до сих пор в этом не было абсолютно ничего плотского. Понимаете: мы до изнеможения ласкали друг друга, с хихикающим отвращением изучали интимные органы друг Друга; насколько помню, мы часто и подолгу гладили друг друга по волосам. Забавно, но при этом мы никогда не целовались. За всю жизнь я ни разу не поцеловал сестру — ни в одни ни в другие губы.

Грегори, сказала она однажды ночью, там, внизу, ты становишься все страшнее и волосатее. Тебе не нравится? — спросил я. Знаешь, ответила она со смешком, было лучше, когда он был маленький и гладкий. Чего только не приключится с человеком на старости лет. И что же — я показал все без утайки этой озорнице. Вы только посмотрите на эту штуковину, до чего умно придумано. Через месяц ее влажная мордашка вынырнула из-под простыней; она положила подбородок мне на грудь и нахмурилась. Думаю, это очень питательно, улыбнувшись, шепнул я. Она наморщила нос, что у нее скорее служило признаком неуверенности, чем неудовольствия. Наверное, я привыкну к этому, сказала она и добавила: «А что ты будешь делать, когда я стану как мама?» Ничего не ответив, я лег на спину, заложив руки за голову, пока зорянки своим пением приветствовали рассвет, приглашая его заглянуть в обшарпанную раму окна, а моя милая орошала своими священными солеными слезами мой живот.

Почему она так много плачет теперь? Что еще ей оплакивать, как не утраченный мир нашего детства, когда мы могли не задумываясь заниматься чем угодно.


Мое возвращение в галерею сопровождалось бурными сценами. Как эти добрые заурядные люди обходятся без меня хотя бы тысячную долю секунды — чудо, загадка, которую мне не дано разрешить.

В конце концов, я считаю, с ложа меня подняла скорее жуткая скука, чем некое драматическое исцеление. Наглая Стайлзиха просто взбесилась и вела себя самым бесцеремонным и непростительным образом: истошно вопя, обрывала телефон, присылала вульгарно-игривые открытки с пожеланиями скорейшего выздоровления и даже как-то раз, помнится, пригрозила урезать мою солидную заработную плату, если я немедленно не вернусь! Вдобавок Теренс — мрачно-услужливый, одышливый Теренс — ласково изводил меня, чтобы я поскорее поправлялся, и все из-за своих поистине уморительных попыток соблазнить эту шлюшку Джун, так что я расплывчато пообещал ему подольше задержаться у Торки как-нибудь в конце будущей недели. Что правда, то правда, ситуация, в которой оказался бедняга, мне совершенно ясна — от великого до смешного, и так далее.

Я решил выйти на работу в пятницу, чтобы окончательно поправиться за уик-энд. Одеваясь в такой ранний час, я чувствовал себя странно, как если бы собирался на некий мифический бал или охоту или готовился в такую немыслимую рань начать свой отпуск. Я даже находил в этом удовольствие — меня волновало прикосновение дорогой одежды, от которой я уже успел отвыкнуть. На улице, похоже, было жарко. Я встал, удивленный, взволнованный, вновь воскресший к жизни.

— Доброе утро, сэр, доброе утро, — певуче приветствовали меня льстивые голоса лифтера и швейцара.

— Приятно снова видеть вас здоровым, сэр, — сказал портье, почтительно придерживая дверь, когда я выходил.

…Да, это мой мир, но мир в наши дни меняется так быстро. Как долго меня не было? И где я — в Мюнхене, Флоренции, Калькутте? Среди пыхтящих автобусов и запруженных портиков случайных гостиных целые расы, целые культуры собираются и рассеиваются вновь. На своем пути сквозь разнообразные диаспоры Москоу-роуд я, как иностранец, как Рип ван Винкль, петляю по населенным крикливыми, громогласными пакистанцами полуостровам, уступаю дорогу обширным когортам запыхавшихся желтоволосых скандинавов, на ходу перебрасываюсь парой слов с грузными, сонными итальянцами, пересекаю огромные континенты, где обитают рабочие-иммигранты с Ближнего Востока. Мостовая захламлена опрокинутыми вверх дном мусорными бачками и перевернутыми тачками зеленщиков; мешки со всяким хламом развалились, как бродяги, вдоль магазинных витрин; голуби с налитыми кровью глазами, слишком жирные, чтобы летать, ковыляют, тяжело переваливаясь, между кучами помоев. Молодой оболтус с умопомрачительной прической торгует свежим апельсиновым соком из холодильника, установленного на двух колесах. На другой стороне улицы на фасаде нового здания наклеено объявление, гласящее: САМВЮ — WECHSEL — ОБМЕН — КРУГЛОСУТОЧНО (я оглядываюсь в поисках вывески ЗДЕСЬ ГОВОРЯТ ПО-АНГЛИЙСКИ). Все, кроме меня, ходят, вцепившись в карты города.

После всего этого метро кажется чуть ли не раем: пихаясь локтями и коленями, я завершаю свою поездку расплющенный в искореженном вагоне и с некоторой не лишенной юмора отрешенностью думаю, неужели же эти люди — такие же, как я (вас всех так много! Что с вами станется? Как будете вы жить дальше?). Ухоженное преддверие Мэйфера, где бродят коренастые, приземистые американцы, дорогие женщины, а на окнах висят бархатные шторы, внушают некоторую уверенность, и, чувствуя прилив бодрости, я покупаю свой тюльпан и прогулочным шагом прохожу по Альбемарль-стрит на Беркли-сквер. Там расположена галерея Одетты и Джейсона Стайлз, где я работаю.


— Грегори! Как пишется «метаморфозы»?

Дорогие мои бедняги — как только вы тут продержались без меня? Сев за стол и стараясь подавить неподотчетную смешливость, я думаю о том, как они вообще смогли начать без меня.

— М, е, т, а… — с трудом удается мне выговорить.

Знаете ли вы, что они успели за все то время, пока я валялся со своим гриппом? Только заказать, получить и развесить невероятно уродливую, отвратительную…

— Грегори! Как пишется «эвтаназия»?

— Э, в, т… — отвечаю я, переводя дух.

…персональную выставку декоратора по интерьеру с Бонд-стрит! Я захожу полюбоваться разгулом вандализма на стенах, увешанных абстрактными полотнами одного из тех живописцев, которых я называю «вынужденцами» («Я пишу абстрактные композиции вынужденно, чтобы никто, даже я сам, не смог бы сказать, что я не умею писать»), ужасающей, сверхмодной, калейдоскопической мазней в коричневых и охряных тонах с примесью чего-то…

— Грегори! Как пишется «внеземной»?

— В, н, е… — стенаю я.

…вроде бесхитростного восточного мотива, что заставляет внимательного зрителя вглядываться в него вплоть до желудочного спазма, приступа экзистенциальной тошноты, — оскорбление всех…

— Грегори! Как пишется «эмбриональный»?

— Э, м, б… — умоляю я.

…самых сокровенных надежд и мечтаний. Пробираясь через галерею в направлении зловонной пещерки Стайлзов, я вижу самого Творца, Автора, обеспокоенно ссутулившегося над каталогом; мамаша Стайлз в насупленном ожидании застыла перед ним, пока Джейсон неумело возится с кофейными чашками. Было очевидно, что этот мелкий мошенник в большой тревоге по поводу каталога, отчасти потому, что он не мог придумать ни единого «названия» продолговатым, однородно-бредовым композициям, красовавшимся на стенах галереи.

— Только ничего особо заумного, — говорит он. — Как насчет «Чувственности»? Для этой подойдет? А может быть, для той или для той?

Я доползаю до стола в мучительном предчувствии услышать рев мадам Стайлз…

— Грегори! Как пишется «шизофрения»?

— Ну, это вам придется посмотреть в словаре, — устало отвечаю я.

Выставка, разумеется, с треском провалилась. За всю следующую неделю в галерее — ни одного посетителя, кроме подозрительного япошки с безумными глазами, в котором полотна, похоже, на мгновение всколыхнули мучительное племенное начало. Одетта и Джейсон — в глубокой депрессии. Экспозиция вышла куда убыточней обычного. Целыми днями они сидят в своей берлоге, откуда до меня доносятся их гнусные перешептывания. Декоратор по интерьерам заходит теперь реже; при его появлении никто не старается делать жизнерадостный вид.

Но неделя тянется медленно. Заняться мне нечем. Пока я сижу за своим столом со стеклянной столешницей, день за окном потягивается и зевает, а к тому времени, когда я добираюсь до дома, я чувствую себя таким усталым и разбитым, что уже никуда не выхожу. Сны неотвязно мучают меня. Однажды, вздрогнув, я проснулся и обнаружил, что сижу в галерее, которая казалась до смерти надоевшей и пустынной, как сон во сне. Так и сижу здесь с горячечным привкусом ржавчины во рту, чувствуя, что заболеваю снова, что с каждой минутой превращаюсь в собственную тень, — пока неделя не кончается.