"Успех" - читать интересную книгу автора (Эмис Мартин)

5: Май

I

Возможно, у моей жизни есть твердое дно, ниже которого мне никогда не опуститься. Терри

Лето уверенно прокладывает себе дорогу, что означает: я уже два года как совершеннолетний. И впервые передо мной начинает брезжить какая-то слабая надежда. Я просыпаюсь рано в своей глядящей на север кровати, курю и наблюдаю за тем, как утренние тени меняют свои очертания на крышах домов. По вечерам я читаю и пью, сидя за своим письменным столом, пока последние остатки дня не исчезают из комнаты. Потом иногда напоследок выхожу прогуляться, поглазеть на иностранцев. Мне кажется, что я мог бы вынести большую частицу этого бремени — быть может, ненамного, но большую. В эти дни, даже в часы пик, улицы имеют какой-то целеустремленный вид; каждый с готовностью потворствует смене сезонов — трюку, с помощью которого мир хочет убедить нас, что все начинается снова.

Утром прошлой субботы я выбрался на уличный рынок на Портобелло-роуд в поисках дешевого электрического чайника, чтобы держать его у себя. (Грегори чертыхается, когда я рано начинаю шебуршиться на кухне. Говорит, что ему необходимо выспаться. Большое дело. А кому не надо? Даже мне.) Замудоханный хиппи, которого я уже не раз видел, тоже был здесь. Он стоял рядом со мной, у лотка лудильщика, с двумя небольшими, плоскими, перевязанными веревкой чемоданами. «Инструмент покупаете?» — спросил он у замотанного в шарф египтянина за прилавком. Нет, они никогда не покупали инструменты. Никогда! Трясущийся, обезвоженный организм замудоханного хиппи выразил род протеста; на его растрескавшихся губах запеклись кусочки блевотины и непереваренной еды (а я-то еще считал, что у меня тяжелое похмелье). Моих лет, в отсыревшем пальто, он стоял, блуждая взглядом по оживленным улицам так, словно целый кусок жизни только что уплыл у него из рук. Я не такой, подумал я; со мной такого никогда не произойдет. Кто знает? Возможно, у моей жизни есть твердое дно, ниже которого мне никогда не опуститься. Так что покамест я не стал задумываться над тем, кто защитит меня, когда я буду нищим, лысым и безумным.


— Итак, попытаюсь угадать, чего вам хочется, — сказал мистер Стэнли Телятко, секретарь регионального профсоюза, своим бесконечно невозмутимым и зловещим голосом.

— И чего же мне хочется? — спросил я.

— Вам хочется стать помощником старосты ячейки печатников, — продолжал Телятко, мельком взглянув на мистера Годфри Иа, замсекретаря регионального профсоюза.

— Почему же мне этого хочется?

— Потому, черт возьми, что вы не хотите, чтобы вас уволили.

Услышав это, я занервничал. Диспозиция на данный момент такова: я сижу в своем закутке с полным ртом жевательной резинки, дымя как паровоз, нацепив по скрепке на каждый ноготь (и засунув в жопу линейку).

— Правда?

— Без вариантов. Три года, не больше, до перевыборов, а тогда вам даже светит стать старостой, если только чего-нибудь не учудите. По нашим меркам, это долго, у нас уже тоже были сокращения.

— Двадцать процентов по всему региону, — сказал мистер Иа.

— Правда ли, мистер Телятко, — спросил я, — что, если мы вступим в профсоюз, парочку из нас собираются вышвырнуть?

— Само собой. По крайней мере двух из пяти специалистов по продажам вышвырнут, это точно. Их необходимо вышвырнуть, чтобы остальные могли получать предусмотренные профсоюзом ставки. Если бы они уже состояли в профсоюзе, с ними никто ничего не мог бы сделать. Вот почему теперь вы хотите поработать на нас. Поработайте для нас, и вам не грозит оказаться на улице, когда ваша контора вступит в союз.

— Неужели? И Джон Хейн обо всем этом знает?

— Это кто такой? — рассмеялся Телятко.

— Джон Хейн, завотделом.

— Вот как?

В этот момент мистер Иа, которому чрезмерное ожирение явно мешало дышать, вытащил из оттопыренного накладного кармана записную книжку и сказал:

— Как насчет специальной подготовки?

— …А что? — спросил я.

— Вы подготовленный специалист?

— Ну, я считаюсь здесь кем-то вроде стажера.

— Нам это и так известно. По вам сразу видно. Вы только послушайте: «Стажер». Гор, этот парень просто блеск. Я имею в виду, тебе не придется быть… Киром Харди, чтобы обработать его.

— Простите.

— Вы прошли курс обучения по продажам? — продолжал мистер Иа.

— Нет.

— Стенографии, машинописи или чего-нибудь в этом роде?

— Нет.

— Работали в провинции?

— Нет.

— А где-нибудь еще?

— Нет.

Но я рыжий, и мой папаша убил мою сестренку.

— Это плохо, — сказал мистер Иа. — Как думаешь, Стэнли?

— Конечно плохо, — ответил мистер Телятко, закрывая свои влажно блестящие глаза. — Все они здесь никудышные — не обижайтесь, Терри, лично к вам это не относится. Никто здесь ни хрена не смыслит в продажах. Вы это сами знаете. А настоящих продавцов держите подальше от работы. Вы, вся ваша команда, не могли бы и бесплатного билета продать, не созвав перед этим конференцию. От вашей публики меня тошнит. Любая задница, которая может поднести к уху телефонную трубку, становится кем? Продавцом, специалистом по продажам. Такая профессия. Такой род занятий.

— Но почему я?

Мистер Телятко поднялся. Он посмотрел в окно на аллею, и желтоватый свет словно припудрил его грубое, но альбиносистое лицо.

— Я тут у вас походил, всех видел. Видел и завотделом, мистера Ллойд-Джексона. Сидит эдак развалясь в своем кресле, будто он всю жизнь имел дела с такими людьми, как я. Небось думает, что мы думаем: «Мистер Ллойд-Джексон, с этим джентльменом непросто иметь дело». Ни фига. Мы думаем так: «Вот наглый бздунок, а? Да это же просто наглый бздунок, разве нет?» — Он поднес руку к щеке и нацелил на меня вытянутый указательный палец: «Бабах». И добавил: — Подумайте. Я вам перезвоню.

— Спасибо, — сказал я. — Большое спасибо. Мне тоже так кажется. Эти люди, — я неопределенно махнул рукой, — самое настоящее дерьмо. — (Они меня не защитят.) — Вы хотите добиться прав для людей, которые лишены всех прав. Я тоже этого хочу. Сделаю для вас все, что могу.

Пока не знаю, чего он от меня хочет. Но что бы это ни было, я это сделаю.


В довершение всего мне удалось бросить дрочить — огромное облегчение как для меня, так и для моего петушка. Пока воздержусь говорить, что завязал окончательно (кто, черт возьми, уверен в завтрашнем дне?); дело в том, что я просто позволил своему либидо впасть в умиротворенно-спокойное состояние, чего в последнее время оно от меня настоятельно требовало. «Ладно, — сказал я своему петушку, — твоя взяла». Так или иначе, на время (пока ты мне действительно не понадобишься) я перестану тебя задирать. Перестану будить по ночам и заставлять мучиться. Я не буду больше скулить, стонать и ворчать, когда ты отказываешься делать то, что я хочу. Иди своей дорогой, а я пойду своей. И никаких сцен.

(Вообще — ноль эмоций.) Это становилось уже действительно нелепо: попреки, скандалы. Помню соревнования по дрочке, которые устраивали мы с Грегори (и не только с ним), когда я был молод. Готово? Поехали! Это было все равно что пописать, ничего общего с желанием, просто позыв, на который тело всегда с готовностью откликалось. Конечно, потом — после того как у вас был настоящий секс — дрочка в значительной степени становится подменой, но сохраняет свою роль, свою автономию. (Я всегда считал, что дрочить — значит испытывать легкое разочарование, если на самом деле вам хочется трахнуться. Но перед этим не устоять, если на самом деле вам хочется именно что подрочить.) «Честное слово, — клянусь, мог бы я крикнуть ему, — мне не хочется трахаться, мне хочется подрочить!» «Ты сам это сказал», — ответил бы он и был бы абсолютно прав. Я старался думать (как я всегда думал, когда дрочил) о тех десяти или одиннадцати странных девицах, которые позволяли мне лечь с собой в постель — позволяли засунуть этот мускулистый отросток в себя по той единственной причине, что они этого от меня хотели. Где-то все они теперь? Кем стали? Это не было чем-то сексуальным; скорее это было чем-то из ряда вон выходящим и душераздирающим, когда они позволяли мне заходить так далеко. Я помню их тела — помню лицо, сиськи и пизду каждой из них, но я не могу вспомнить, не могу даже понарошку представить себе, почему они хотели меня настолько, что позволяли делать такое с собой. (Больше они не хотят. Я знаю. Я проверял.) И это было печально, как печален печальный секс, тут ничего не попишешь. Естественно, я погряз в порнографии, я устраивал ей пикники и брал ее с собой на проулки (в качестве консультанта, чем она, по сути, и является). Я оставлял чуть не половину зарплаты в порномагазинах. Я ложился в постель, зарывшись в ворох этого противозаконного, глянцево поблескивающего бестиария. Но кто все эти люди? Я не знаю их, они не любят меня, мы никогда не встретимся, это никуда не годится. Плюс — мне ни разу не удавалось кончить.


Стал ли я спокойнее, уравновешеннее? Возможно, нет, но я это чувствую. Впервые за много месяцев, впервые с того самого дня, когда все женщины на земле собрались и постановили никогда со мной больше не трахаться, а все мужчины собрались где-то еще, чтобы придумать, как превратить меня в бездомного бродягу, я почувствовал, что перестал скользить по наклонной, что уперся носком в последний бугорок, нашел опору в последнем кустике на краю пропасти.

Думаю, Джен не откажется переспать со мной. Я понимаю, что это звучит опрометчиво, что, вполне вероятно, я вообще когда-нибудь пожалею, что сказал это, но — думаю, Джен не откажется переспать со мной.

До последней недели я продвигался вперед более или менее привычными темпами (иначе говоря, никак), оставаясь, как всегда, неослабно тактичным и великодушным и, как всегда, неуклюжим и бестолковым, а Джен — Джен по-прежнему приоткрывала мне только одну сторону своей солнечной и бесхитростной природы. Косвенно, но часто я пытался выжать из нее рассказ о каких-нибудь старых душевных ранах или сегодняшних бедах (что, возможно, могло бы произвести впечатление на Великого и Ужасного), однако скоро стало ясно, что ее жизни катастрофически не хватало психических комплексов: с родителями она ладила, особых проблем с молодыми людьми не испытывала, работа ее пока устраивала, ей просто хотелось немного забавного. Увы, что касается забавного, то я вряд ли явился в этот мир, чтобы забавлять людей. Забава и я — две вещи несовместные. Кто же я тогда такой? И чего стоят все мои попытки? Не знаю, но подобные проблемы, должно быть, плавно вторгались в мои мысли вечером в прошлую среду, когда произошла эта из ряда вон выходящая сцена.

Само собой — время шло к шести, — мы сидели в пабе и тоже по обыкновению — время уже шло к семи — оба успели изрядно поотравиться алкоголем. Джен принялась рассказывать ужасно забавную историю о своем младшем брате Саймоне. Очевидно, Саймон был причиной серьезного беспокойства в доме, потому что, не успев обзавестись банковским счетом, успел перерасходовать его на десять фунтов; после длительного допроса, которому подверг его отец, злосчастный Саймон признался, что потратил все свои сбережения за семестр на какую-то интернатскую шлюху и вдобавок подхватил трипака. (Сексуальный выходит разговорчик, подумал я.)

— Сколько ему лет, твоему братишке? — спросил я, перестав хохотать.

— Пятнадцать! — ответила Джен, тоже перестав смеяться.

— Столько было бы сейчас моей сестре, — сказал я непроизвольно (это даже была неправда, черт возьми).

— Что случилось с твоей сестрой? — спросила Джен.

— Папаша ее убил, — ответил я.

Уфф! В тех двух-трех случаях в жизни, когда я говорил об этом, я всегда плакал — неизбежно, как неизбежно хмурюсь от внезапной боли или задыхаюсь, когда плюхаюсь в холодную воду. Но я не расплакался. Хотя, возможно, и хотел. (Я себя не виню.) Слезы подступили к глазам.

— Да, он убил ее, — сказал я.

— О нет, — сказала Джен.

Да, он убил Рози. Он привык бить ее с тех пор, как она подросла достаточно, чтобы ее можно было бить. Сперва доносился ее крик, затем — глухой звук удара. И конечно, она перестает кричать. Как перестают кричать грудные младенцы, когда их бьют. Они сразу затихают, моментально затыкаются. Но она кричит все громче, отец явно вошел во вкус, и у него наверняка куча причин, чтобы избить ее. Когда она подросла, стала человеком, а не просто каким-то существом в детской кроватке, я думал, что он перестанет. Но он не перестал. И главное, причин-то никаких не было — такая она была тихая и добродушная. Люди знали. Она была в списке «Группы риска» начиная с четырех лет. Но отца никто не остановил.

— О боже, — сказала Джен.

В последний раз я встречал ее после школы. Я знал, что это последний раз, и она это знала. Она всегда знала. Я увидел, как она бежит через площадку для игр, тесно прижимая к телу свой ранец как какую-то лишнюю часть себя. Она обежала всю площадку. Мы не говорили с ней об этом никогда — нам было слишком стыдно, — но мы оба знали. Я только сказал, что пойду домой первым — ей надо было еще куда-то зайти. Она казалась веселой, как всегда, на мгновение закусила губу, но только потому, что поняла, как мне все это невыносимо. Затем, снова обхватив ранец, убежала. Впервые меня охватил панический ужас. «Постой! — крикнул я ей вслед. — Почему ты бежишь?» Но она только махнула мне рукой и продолжала бежать. В ту ночь он ее убил. Что за люди способны на это?

— О черт, — сказала Джен.

Потом словно что-то сломалось, и я откинулся на спинку стула. Я глядел на Джен через стол в полном оцепенении.

— Извини, — сказал я. — Я пойду.

Пошатываясь, я вышел из паба на мокрую улицу, уже плача, но из-за кого? Я оплакивал свое ничтожество. (О, как мало гибкости в моей природе. Сознание того, что я жив, убивает меня. Я просто не могу с этим смириться.)

Я сел на одну из скамеек на площади. Шел дождь. Значит, она не придет. Гонимые ветром газеты слишком перепились, чтобы лететь по мокрой мостовой. Она не придет. Что будет с ее волосами под таким дождем? А что будет с моими? Дождь между тем усилился и порывами обрушивался на площадь.

— Я совсем замудохан, — сказал я.

Она погладила меня по щеке, и я прижался к ее ладони.

— О нет, — сказала она, — о боже, о черт.

И с тех пор она была удивительно ласкова со мной. Я не могу не замечать, как все теперь переменилось. В конторе она смотрит на меня с такой мягкой заботой, с таким покровительственным участием, что я почти задыхаюсь от чувств и поскорее ныряю в свой закуток — округлая тяжесть земли плавится, тает. Я сам так размяк, так расчувствовался за эти дни, что хожу не разбирая дороги. Мы по-прежнему вместе выпиваем, по двадцать раз на дню проходим мимо, не глядя друг на друга, но теперь все изменилось (благодаря Рози. Чем я могу ей за это отплатить?). Мы хотим устроить грандиозную отвальную в пятницу. Это последний день Джен в нашей конторе (она переводится в другое место. Со всеми временными работниками это случается. Время и временные fugunt [10]). Иногда к тому же они трахаются. Джен согласилась заглянуть ко мне после отвальной. В каком-то смысле, можно сказать, все заметано.


Кроме всего прочего, Грегори гриппует — ну и грипп же у него — сила! — скажу я вам не без удовольствия. Все было очень весело. Как-то рано утром я прокрался наверх за молоком и, проходя мимо кровати Грега, не глядя на нее, вдруг услышал за спиной этот протяжный театральный стон. Я обернулся (первым делом подумав о том, как я выгляжу, я всегда первым делом думаю об этом, когда вижу своего брата). Довольно комично он наполовину высунулся из-под своих шелковисто-ласковых простыней, судорожно распластавшись на краю постели, так что костяшки обессилевшей руки едва не касались ковра.

— Кх, — сказал он; его блестящие свисающие волосы всколыхнулись в лучах утреннего солнца. — Гх. Апчхи.

— Грегори! — сказал я.

Он взглянул на меня, как старик из фильма о мире, в котором царит закон джунглей.

— Теренс… что со мной такое?

Я помог ему снова устроиться на лежанке (какая у него шелковистая бисексуальная кожа) и повиновался его хриплой просьбе вызвать врача. Я позвонил в приемную Уилли Миллера, изысканно шутливого, частнопрактикующего эскулапа, который ведет нас обоих (болею я круто, не жмотясь) и который пообещал Грегори заглянуть к нему в тот же день. Затем в приступе располагающе искренней и внезапной жадности мой названый брат слабым голосом попросил приготовить ему что-нибудь на завтрак, прежде чем я уйду на работу. Очень лестно, подумал я, прочувствованно объясняя, что опоздаю, если займусь этим (обычно Грег ест на завтрак какую-то педерастическую смесь из йогурта, чернослива, шафрана и так далее, но сегодня он был настолько разбит, что пошел на уступку и согласился на кусочек тоста и яйцо «в мешочек». Что-либо педерастичней с яйцами придумать сложно: это блюдо требует умелого пользования влажным кухонным полотенцем и примерно пятнадцати минут хитроумных манипуляций).

— Прости, — сказал я. — Но ты уверен, что очухаешься?

— Уверен? Не имею ни малейшего представления.

Я предложил ему чашку растворимого кофе, но при одном упоминании о нем он замахал руками.

— Мне правда жаль, — сказал я, — но мне нужно идти.

На секунду я задержал дыхание.

— Но если тебе действительно что-нибудь понадобится днем, позвони, и я заскочу во время ланча.

Он нахмурился, впрочем не слишком сурово. Комната постепенно наливалась красным светом.

— Купить лекарства или еще что-нибудь? — добавил я.

— Очень мило с твоей стороны, — произнес Грегори.

Я люблю, когда он болеет. Вы только посмотрите, какое обращение. Его наружность — впечатляющее свидетельство крепкого здоровья, красоты и гармоничности — уходит куда-то на задний план, и в чертах его проступает иное, тоскливое, бледное, слабое, инцестуозное, декадентское, беспомощное существо, похожее на инопланетянина в атмосфере чужой планеты. Моя же внешность внезапно кажется чувствительной и непробиваемой. Из спотыкающегося, ощипанного ястреба я превращаюсь в задорного и неуступчивого воробья с прыткими короткими ногами, плотно сбитым корпусом и отнюдь не дурацким лицом. Я не только чувствую себя лучше, я чувствую себя красивым — и конечно, преисполненным невероятной уверенности в том, что иногда он по-прежнему любит меня, что я не утратил тесной связи с семьей, что есть еще на земле люди, которым небезразлична моя жизнь и которые не хотят видеть меня бездомным бродягой.

Так или иначе, я веду себя с ним достаточно вызывающе, отчасти из-за действительно приподнятого настроения. Отчего нам так нравится видеть любимых людей в минуты болезни и слабости? В тот день, прохладный, как раз по моему вкусу, я не стал звонить Грегори с работы, вместо этого я позвонил Урсуле и попросил ее перезвонить ему. (Кстати, Урсула, кажется, в порядке, не считая того, что каждое второе сказанное ею слово тут же вылетает у нее из головы. Нет, надо с ней серьезно поговорить или поговорить с кем-нибудь о ней.) Джен в тот день не было, и я с трудом сдерживал нетерпеливое желание как можно скорее выбраться из конторы и вернуться домой. К тому же Джона Хейна нигде было не видать, а вечно сующего свой нос в чужие дела Уорка отвезли в стоматологическую клинику (чуть ли не на носилках) из-за какого-то совершенно ужасного и загадочного состояния полости его рта, так что я без особых помех нервно, но с важным видом выскользнул с работы в пять.

Войдя в квартиру и сняв пальто, я принялся приводить в порядок волосы, когда с лестницы послышался жалобный голос Грегори:

— Терри… это ты?

— Само собой.

— Поднимись наверх, — простонал он.

Я ожидал увидеть его драматически распростертым на постели или тянущимся за последней, жизненно необходимой таблеткой, но он сидел, забавно раскинувшись в своем так называемом шезлонге, сложив руки на кружевном пидорском кафтанчике, с видом, как принято выражаться, глубоко озабоченного собой человека. Вечерний воздух был прозрачным, как стекло, и множество самолетов стремительно мчались по пустынному небу.

— Привет, — сказал я, — как ты? Как провел день?

— Какой день? — спросил Грегори.

— Что, так плохо?

— Чудовищно. Утро кажется далеким, как детство. И такая слабость, что невозможно хоть чем-то заняться, чтобы скоротать время. Поэтому время словно застыло.

Ободренный его хорошо отрепетированными жалобами, я едва не выронил сумку, когда Грегори с просительными нотками произнес:

— Побудь сегодня вечером здесь, Терри, повесели меня. Ну скажи же что-нибудь. Ты не представляешь, какая у меня депрессия. Ну, например, расскажи про свой рабочий день. Как там все было? Но прежде налей себе выпить и садись поудобнее. Расскажи мне про свой день с того самого момента, как ты вышел за дверь, до того, как снова в нее вошел. Именно. Итак, ты вышел за дверь. Что случилось дальше? Боже, мне уже лучше. Расскажи…

И я рассказал ему, как провел день, следуя своей обычной политике — представлять все в чуть более унизительном и бесперспективном свете, чем то есть на самом деле (чтобы звучало ироничнее и не обескуражило его относительно его собственной работы, которая кажется действительно ужасной, несмотря на пугающие намеки Грега, что он может в любой момент унаследовать все предприятие), описывая свои маленькие слабости, приподнимая покровы над этой стороной своей жизни для его скользящего и лишь наполовину заинтересованного взгляда, приоткрывая свои пошлые злоключения, чтобы хоть на час развлечь больного принца. Потом мы сыграли партию в трик-трак (я выиграл два фунта сорок шиллингов, но он все равно никогда не отдает, и я особо не возникаю), съели кебабы, за которыми я сходил (угощение за мой счет), посмотрели телевизор, поболтали.

— Когда ты поправишься, Грегори, — сказал я, сворачивая крышку со второго литра «шато алкоголик», — можно попросить тебя об одном одолжении? Ты не предоставишь мне квартиру хотя бы на один вечер?

— Зачем? — величественно вопросил он, потягивая свою минералку «перье».

Было поздно, и к этому времени мы уже снова успели сдружиться.

— Видишь ли, я хотел пригласить в гости свою подружку.

— Ага. И кого же? Юную Джоан?

— Брось, не дурачься, ее зовут Джен.

— Да, должен заметить, она довольно симпатичная. Ты ее еще не…

— Ты что, спятил? То есть я хочу сказать — нет еще. Да и где? Она живет с родителями где-то в глуши.

— Понимаю. Но она дала тебе основания надеяться при условии, что вам предоставят крышу над головой и какую-нибудь лежанку? Должен заметить, она не похожа на девушку, которую ты слишком часто водил в оперу.

— Что ты имеешь в виду?

— С ней у тебя не будет проблем, — сказал тогда Грегори. — Она играла в «найди сосиску», когда ей было еще пять. Это всегда видно с первого взгляда. Боже, помнишь тот вечер, когда ты ее привел, а я еще валялся в постели? Это было просто неприлично. Можно было даже унюхать. Говорю тебе, Терри, из нее только что не капало.

На какое-то мгновение он снова показался мне безумным и отвратительно уродливым, и если бы в это мгновение я мог его убить, то сделал бы это не моргнув глазом.

— Боже мой, Грегори, о чем это ты?

— Перестань миндальничать, осел. С такими девицами проблем не бывает. Главное, чтобы кто-нибудь не сделал это раньше тебя.

— Но ведь ты этого не сделаешь, — быстро сказал я. — Обещай мне.

— Ну-ну, не раскисай.

— Обещай.

— Ладно. А теперь давай поговорим о чем-нибудь другом.

— Об Урсуле.

— Я не хочу говорить об Урсуле, — сказал Грегори, отворачиваясь.