"Собрание соч.: В 2 т. Т .2. : Стихотворения 1985-1995. Воспоминания. Статьи.Письма." - читать интересную книгу автора (Чиннов Игорь Владимирович)

СТАТЬИ 1968-1991

СМОТРИТЕ – СТИХИ


Для начала позвольте выписать, полностью, одно стихотворение:

Осенним вечером, в гостинице, вдвоем, На грубых простынях привычно засыпая… Мечтатель, где твой мир? Скиталец, где твой дом? Не поздно ли искать искусственного рая? Осенний крупный дождь стучится у окна, Обои движутся под неподвижным взглядом. Кто эта женщина? Зачем молчит она? Зачем лежит она с тобою рядом? Безлунным вечером, Бог знает где, вдвоем, В удушии духов, над облаками дыма… О том, что мы умрем. О том, что мы живем. О том, как страшно все. И как непоправимо.

А теперь разрешите привести, тоже целиком, другое:


Когда мы просыпались на постели В чужой каморке, в тот рассветный час, Когда весь мир лилов, как мы хотели Не этих губ совсем, не этих глаз. Мы верили, что где-то есть другая, Несхожас той, что рядом на боку. Холодное плечо отодвигая, Вставали и бросались к пиджаку. Всерьез мы принимали все едва ли; Да, это случай. Анекдот. Пустяк! И все ж тоскливо недоумевали: Мечтатель, что же ты? Мечтатель, как же так?

Не правда ли, стихи отчасти похожи? Первое написано Георгием Адамовичем — давно (см. его книгу «На Западе», Париж, 1939). Автор второго — Евгений Винокуров («Музыка», Сов. писатель, Москва, 1964).

Остроты, пронзительности Адамовича у Винокурова нет. Но не кажется ли вам, что «парижская нота» отразилась, хоть и не отчетливо, в строках советского поэта? Тем лучше, если отразилась: «парижская нота» (идеологом ее был именно Адамович) явление, по-моему, замечательное.

Однако речь не о ней. Я просто задумался над тем, что теперь довольно часто подтверждается: что какие-то стихи, написанные в эмиграции, доходят до кого-то в России и кому-то там бывают созвучны. Может быть, мой пример неубедителен; возможно, Винокуров (побывавший в Париже) никаких стихов Адамовича даже не читал. Дело не в этом: есть другие доказательства того, что в России зарубежной поэзией интересуются.

Да и на Западе порой эта поэзия вызывает интерес. В частности, привлекла она недавно внимание ряда американских славистов. Профессор Калифорнийского университета в Беркли Семен Карлинский написал книгу о Марине Цветаевой — ценное, обстоятельное исследование. Он же выступил с полезным сообщением о Борисе Поплавском. Профессор Иллинойского университета Темира Пахмусс печатает интересную монографию о Зинаиде Гиппиус. На ту же тему пишут диссертации два других слависта. Профессор Вашингтонского университета в Сеаттле Роджер Хагглунд закончил содержательный труд о Георгии Адамовиче. Другой американский литературовед занят изучением поэзии Анатолия Штейгера. На последнем съезде славистов в Чикаго состоялось выступление эмигрантского поэта, а на следующем их съезде свои стихи будут читать даже четыре поэта-эмигранта.

Я собираюсь поговорить о зарубежной поэзии. Точнее, только о некоторых сборниках, вышедших за последние год-полтора. Но сперва отмечу одну антологию: превосходную Антологию русской поэзии двадцатого века, изданную недавно, с русским текстом и стихотворными перево­дами на английский, Владимиром Марковым и Меррилом Спарксом (издательство Боббс и Меррилл, Лондон, 1967). Ее выход — большая заслуга и Маркова, и Спаркса. Не решаюсь сам судить о качестве перевода; но от людей вполне сведущих слышал, что в общем стихи переведены хорошо. В этой Антологии представлен целый ряд зарубежных поэтов. Но каждый заметит отсутствие в ней нескольких имен, которых из эмигрантской поэзии (да и из русской поэзии вообще) не выкинешь. Разумеется, составитель свободен. Мы не вправе требовать, чтобы он переводил то, что ему не по душе. Но я бы отвел еще хоть двум эмигрантским поэтам, например, те две страницы, которые уделены Василиску Гнедову. Признаться, эти две страницы мне показались пустыми. «Поэма Молчания» Василиска Гнедова? Молчания — да, молчания хватило бы и на третью страницу, но — поэма? Поэмы я не заметил… Как бы то ни было повторяю, составители Антологии проделали большую ценную работу. Теперь о другой антологии. На днях случилось мне снова перелистать «Содружество», сборник стихов современных зарубежных поэтов. А сейчас в «Рашн Ревью» я прочел рецензию о нем Юрия Иваска. Эмигрантская печать отозвалась на выход «Содружества» по большей части — заметками довольно поверхностными. Между тем сборник заслуживает внимания. В нем 550 с лишним страниц, семьдесят семь авторов. Т. П. Фесенко, задумавшая и составившая его, потрудилась на совесть. И любителям русской поэзии есть за что сказать ей спасибо.

«Содружество», несмотря на два-три пробела, не зависевших от составителя, еще раз убеждает, что и теперь, хотя «одних уж нет, а те далече», в эмиграции пишутся стихи, оправдывающие наше существование. Стихи часто просто хорошие, а подчас и новаторские, если помнить, что русским поэтам в новаторстве вовсе не нужно заходить так далеко, как зашла западная поэзия (все равно не переплюнувшая наших футуристов).

Необычных (в большей или меньшей степени) ритмов в «Содружестве» не много, но и не так мало: некоторые ярко талантливые, хочется сказать, волшебно легкие строфы Ирины Одоевцевой, крайне своеобразное стихотворение Владимира Вейдле «Смотри, вот речка и козы», сильное «Есть нити, есть сети» Нины Берберовой, интересные логаэды[5] Юрия Иваска «Болдино» и «Ассизи», некоторые стихи у Ираиды Легкой и Ирины Бушман и т. д. А в пределах размеров более привычных уху очень выразительно звучат, разумеется, строки Ивана Елагина, многое у Николая Моршена, «Поэма про ад и рай» Владимира Маркова, «Баллада о моей тени» Ивана Буркина…

«Содружество» не однозвучно. Есть в нем и глубокая серьезность, как, например, в стихах Странника, Георгия Адамовича, Юрия Терапиано; есть порой ирония — например, у Глеба Глинки, — есть даже веселая шутливость — у Владимира Дукельского; его жизнерадостность оттеняет Юрий Трубецкой своей резкой горечью. Встречаешь, хоть и редко, стихотворения, в которых много русскости — имею в виду Бориса Филиппова, Екатерину Бакунину, Татьяну Остроумову. Убедительны, на мой слух, Лидия Алексеева, Ольга Анстей, София Прегель, Глеб Струве, Олег Ильинский, Аглаида Шиманская, Аглая Шишкова, Тамара Величковская, Ольга Можайская, Александр Неймирок, Екатерина Таубер, Анатолий Величковский, Василий Сумбатов, Георгий Эристов — и не только они.

Может быть, жаль, что издатель решил показать одних «здравствующих» поэтов: это лишило «Содружество» многих прекрасных стихов. Такого принципа не было в других антологиях: в «На Западе» Юрия Иваска, в «Музе Диаспоры» Юрия Терапиано, в «Чтеце Декламаторе» Н. Мартьянова. Но «Содружество» к этим антологиям многое добавляет.

Перехожу к отдельным сборникам стихов. Для меня здесь особняком стоит «Единство» Георгия Адамовича. Знаю, книгу эту «примут в свое сердце» не все, кое-кого она даже оттолкнет. Тяготение к евангельской простоте и бедности в искусстве, к аскетической трезвенности, к сосредоточенности на самом важном, на единственно серьезном — это мало кому близко: и недаром парижская нота встречает иногда такое упрямое нежелание понять ее — даже со стороны людей и тонких и умных. Но следовало бы видеть, что иная бедность богаче богатства. Правда, в некоторых стихах Адамович как бы изменяет, отчасти, этому добровольно принятому обету бедности. Но в целом в нем, конечно, «одно виденье» — как бы евангельское «раздай имение свое и следуй за Мной»: стремление к единому на потребу. По глубине чувства, по силе жажды слов незаменимых, освобожденных от случайности, «предельных», «навсегда окончательных» — эта книга, действительно, томов премногих тяжелей. И мы понимаем, отчего Адамович в свое время писал о «невозможности поэзии»: в частности, о невозможности того, чтобы в широком, обильном и пестром цветении литературы поэзия стала той чудотворной частицей, которая бы навсегда преобразила человека.

Теперь о «Косом полете» Ивана Елагина, тоже одной из новинок. Написано крупно, размашисто, красочно.


Вот мыслью ошарашен я, Чтобы ветер дул раскрашенно, Дул павлинисто, фазанисто, Дул гогението, сезанисто, Чтоб по всей его волнистости Шли сиреневые мглистости, Чтоб скользили по наклонности Голубые просветленности…

Большое уменье, большая находчивость. Талант яркий, самоочевидный, но и как выставленный напоказ: видали, мол, как я могу?!


Что с деревом делать осенним, С оранжевым сотрясеньем, Плеском и колыханьем, С блеском его чингисханьим, С этим живым монистом, С деревом тысячелистым? С деревом тысячелистым, Резким, броским и тряским, Истым импрессионистом По хлестким мазкам и краскам!..

Да, я читал порою даже с восхищением, хотя без зависти. Восхищался, но и думал: только напрасно кое-кто считает, будто если стихи бледнее, то и слабее. Нет! Яркость и сочность не синонимы художественной значительности. Взгляните на работы старинных китайских пейзажистов: почти пусто, несколько бледных мазков – а вы чувствуете всю влажную тишину простора с такой силой, какой не забудете. Кстати, еще одно недоразумение связано со стихами Елагина: имею в виду упрощенное представление о том, что значит быть современным. Право же, «современность» поэта не должна обязательно выражаться в нервном ритме, разорванности, крике и в прямолинейной информации о том, что наша эпоха — термоядерная, механистическая, урбанистическая, обесчеловеченная и так далее. Современность сложна, многопланна, отражается она в искусстве разных (хотя бы по темпераменту) художников по-разному (посмотрите на многообразие западного искусства). Между прочим, о стремлении быть современным хорошо сказал Эммануил Райе в своей книге «Под глухими небесами»: «Как будто поэзия может быть «новой», «старой», «современной» или «устаревшей» и т. д. Если поэзия устарела — значит, она не была никогда настоящей поэзией. А те, кто претендует создавать «современную» поэзию, тем самым расписываются в своем бессилии создать поэзию вневременной ценности, потому что поэзия «современная» сегодня непременно окажется «устаревшей» завтра. (Но самоочевидно, что замечания Раиса о «бессилии» к Елагину никак не отнесешь.)

Избранные стихи Юрия Терапиано. Имя это в эмиграции известно давно — Терапиано близко стоял к «Числам», до того был редактором «Нового корабля» и «Нового дома», он автор нескольких сборников стихов, составитель антологий «Эстафета» и «Муза диаспоры», литературный критик парижской «Русской Мысли» и т. д. В этих избранных стихах иногда слышится отзвук парижской ноты — Терапиано был одним из ее видных представителей, — но отзвук этот отдаленный: основное настроение книги — примиренность, освобожденная от горечи. Говорит Терапиано не громко, «громкости» явно чуждается. Стихи серьезные, глубокие, обращенные к душе и к духу. Вот несколько его строк из написанных недавно:


В содружество тайное с нами Вступают вода и земля, Заката лиловое пламя Ложится на борт корабля. ……………………………………. Прибрежные скалы лаская, Взлетает волна за волной, И синяя мудрость морская Небесной полна глубиной.

Теперь о поэте, на мой взгляд, недооцененном. Это Юрий Иваск. Правда, его третью книгу стихов «Хвала» одобрили несколько критиков, но все еще Иваск-литературовед заслоняет Иваска-поэта. Между тем стихи его достойны пристального внимания. В них изысканная звуковая ткань, своеобразная рифмовка (чаще всего неточные, но поддержанные всей строкой и соседними строками краесозвучия). Ритмический рисунок часто необычен — вместо традиционных размеров Иваск применяет логаэды (я не всегда сторонник таких ритмов, но дело ведь не в личных вкусах). Его мексиканские «Зарисовки» совсем новы для русской поэзии: в них пестрота причудливо раскрашенного мексиканского рококо и барокко, вообще многокрасочность мира, очень сильное ощущение того, что в этом мире прекрасно, горячая хвала этому прекрасному, при остром сознании печальной нашей недолговечности. Много чувства, хотя и прикрытого шутливостью. На первый взгляд – раскрашенные игрушки; но игрушечное в них лишь псевдоним значительного. Вот три строфы стихотворения из его итальянского цикла — «Ассизи»:


Настежь окна и душу, Ранний утренний блеск, Улыбается, дышит Пробужденный Франциск. ………………………………… Умбриейобернулся, Мглою лилейной — мир, Розовый развернулся Новый ассизский Рим. Мантией расстилаюсь, Брошеннойперед ним, Под ноги попадаясь, Я распеваю гимн.

Я ничего не сказал еще об избранных стихах Дм. Кленовского. Но ведь автор хорошо известен. Для многочисленных его поклонников эта книга — ценный подарок. Несомненно, что в его поэзии большая стройность и целость, большое единство стиля, верность своей теме и своему тону, благородство, устремленность к высоте. Должно быть еще важнее, что многих Кленовский духовно питает. Действительно, он сеет доброе — случай довольно редкий в наше время. Быть добрым вестником — это, разумеется, большая заслуга поэта. Вместе с тем, не скрою, что лично мне стихи Кленовского, в общем, не близки. Из более близких приведу эти строки:


Его вчера срубили. Что осталось От всех его упрямых, гордых лет? Немного щепок, дрог крестьянских след, Да свежий пень. Здесь я побуду малость. Я напишу всего десяток строк, Но станет в них всё сызнова как надо: Дуб, воротясь, прошелестит прохладой И распахнется, волен и широк. И также быстро оживет наверно Узор листвы и веток тяжкий взлет И, выскользнув из чашечки неверной, На землю первый желудь упадет.

Хочу упомянуть и о «Книге лирики» Странника. Ее автор прошел большой и необычный путь. Когда-то, за несколько лет до войны, в Брюсселе появился журнал под невероятным в наш век названием «Благонамеренный». Но надо пояснить, что издавал его молодой тогда князь Шаховской, а история русской литературы 18-го века сохранила нам имя кн. Шаховского, издателя журнала с названием в точности таким: и вот потомок «возобновил» Дело предка. Был ли тут снобизм? В тоне журнала, кажется, был; но ведь вовсе без снобизма (имею в виду снобизм определенного оттенка и уровня) литература была бы скучновата, серовата. Многое из появившегося в брюссельском «Благонамеренном» украсило русскую литературу. А затем в душе редактора-издателя произошел какой-то перелом. Для него настала пора напряженной духовной жизни и притом — жизни православного пастыря. Он издал ряд книг, раскрывающих его религиозный опыт. И теперь вот перед нами его «Книга лирики» — очень чистая, очень одухотворенная.


Много жалости и милости В бледном небе надо мной. Надо жить без торопливости В неизбежности земной. Листьев нежная сумятица, Как дыхание земли. И все тайны мира прячутся Легким облаком вдали.

Вероятно, не каждый любитель поэзии эту книгу полюбит — мне она тоже, в целом, «несозвучна». Но нельзя не почувствовать ее духовную высоту. Кстати, едва ли все в литературе измеряется лишь узкохудожественными достоинствами. В «Докторе Живаго», во многих стихах романа, да и в самом романе спорных мест сколько угодно, а все-таки хочется «обнажить голову».

А теперь — о книге стихов, часто причудливых и капризных, неровных, но вызывающих живейшее любопытство — я имею в виду стихи Якова Бергера. Его «Весна в Ч.». (Тель-Авив, без даты, но недавняя) прошла почти незамеченной. Между тем многое в ней так остро и свежо, что порой прямо диву даешься. Я встречался с автором в Германии, в конце пятидесятых го­дов, но не подозревал, что он пишет стихи; знал только, что биография его пестрая, что он был врачом в Сибири и на Дальнем Востоке, что он еврей и еще молод. «Весна в Ч.» отчасти под знаком футуризма, но главное в к влияниям не свести. Вот несколько строк из его стихотворения о Максе Жакобе, выдающемся французском поэте, авторе замечательной книги «Советы моло­дому поэту», человеке на редкость утонченном, внешне отчасти с повадками Анри де Ренье или Пруста, эстете, еврее, который стал ревностным католиком (он кое-чем напоминает душевно Шарля дю Боса). Макс Жакоб погиб в нацистском концлагере, ему было около семидесяти. Бергер говорит и о Париже эпохи fin de siecle (иногда, впрочем, смещая столетия), и о Париже нацистской оккупации:

Макс Жакоб, Макс Жакоб, Макс Жакоб, а вы прохаживались в шесть в цилиндре? поражали должно быть своим багажом, белоснежным должно быть блистали жабо (жара и Жорес в Париже, в то прежнее, старое-старое лето должно быть царили?) ………………………………………………. Макс Жакоб, Макс Жакоб, вы садились бывало в «бистро» за конторку, а за что, Макс Жакоб, а за что, Макс Жакоб, будто желтых жуков, будто желтых живых жуков вас в тот вечер однажды втолкнули в коробку?

Какая выразительность достигнута толчеей этих «ж»!

Под конец — о последней пока что дошедшей до меня новинке в зарубежной поэзии — «Двоеточии» Николая Моршена. Это очень интересный поэт — и быстро растущий. Стихи у него крепкие и — содержательные. Ему есть что сказать.


…Зевали кефали, смотрели макрели, Как в небо летучие рыбы летели — Не то, чтобы в небо, а чуточку ниже, Но дальше от жижи и к солнцу поближе. С восторгом проклюнувшегося орленка Они прорывались сквозь влажную пленку И мчались по новооткрытым орбитам Подобно болидам и метеоритам. И мне бы промчаться зазубренной тенью Сквозь все отрицания и недоумения, Сквозь все средостенья прорваться и мне бы И рыбой, и рыбой, и рыбой по небу!

Как хорошо, с какой стремительностью, с какой «ритмической неопровержимостью» это написано!

В «Двоеточии» чувствуется пытливый и независимый ум, широкий кругозор, внимание к научным открытиям помогающим (дай Бог!) постичь мир, и т. д. Существенен горячий, искренний и убежденный мажор Моршена. Все же хочется с ним спорить, когда он судит об опыте, который, по-видимому, для него непроницаем, по крайней мере пока непостижим (может быть, непостижим из-за разности темпераментов). В «программном» стихотворении против парижской ноты он смеется над теми, кто в стихах порой с горечью и отчаянием говорит о неизбежности смерти. Моршен заявляет, что стихи, искусство должны преодолеть смерть — к этому должен стремиться художник. Как это понять? Едва ли Моршен призывает нас силой стиха нарушить вечный закон природы. (Да, Сологуб, Шестов, хоть и по-разному, этот закон оспаривали, Федоров мечтал опровергнуть его… Но в споре не они победили.) Значит, у Моршена речь идет о литературном бессмертии? Но если бы и осталось имя в веках — такое ли большое в этом утешение для покойника? Кто знает, не променял бы теперь Пушкин свое литературное бессмертие, скажем, на прежнее веселое бессарабское житье? Нет, «музыка от смерти не спасет». И я не знаю, вдумались ли вполне в это те, кто смеется над «нытиками». Неужели же и над Анненским готов посмеяться Моршен за то, что он и не пытался храбриться? Право, ни упиваться тем, что все мы «бездны мрачной на краю», ни отвечать на смерть гётевским «Вперед по гробам!» поэт не обязан. Скрывать свой ужас при мысли о смерти у него нет причин и не надо в стихах лукавить, даже тогда, когда ложь «во спасение», в воспитательных целях. Хорошо, если есть у поэта силы мужественно «глядеть в холодное ничто» или есть вера в «загробное сиянье»; но пусть не отвергает он пренебрежительно другой душевный строй, другое сознание.

Я отвлекся. Как бы то ни было, бесспорна талантливость Моршена, его упорная работа над стихом, его увле­ченность тем, что происходит в мире. И конечно, от наивности он далек. Думаю, что он даст русской поэзии еще много.

Да и другие зарубежные поэты дадут. Этой статьей я именно и хотел сказать, что до сих пор поэты «хорошие и разные» у нас есть. «Думали — нищие мы, нету у нас ничего»… Поверьте, и по сей день мы не обнищали.

Над тремя-четырьмя книгами из вышедших за последнее время внимательный читатель задержится подольше. Он вступит в очень своеобразный душевный и духовный мир. Он почувствует отразившуюся в этих стихах недюжинную «внутреннюю жизнь», прикоснется к творчеству, свободному от столь распространенной всегда и всюду и столь удручающей элементарности сознания, от банальности душевного опыта. Он заметит «необщее выраженье» этих стихов и поймет, как недешева душевная ткань, из которой эта поэзия возникла. Напомню прописную истину: в том, что высокопарно называют искусством слова, нас обычно «интересуют» два элемента: замысел и выражение, «воплощение» этого замысла. Пусть воплощение важнее (Малларме был прав, говоря, что «стихи пишутся словами, а не идеями»), но и замысел лежит на чаше весов (это видно уже из того, как оскорбляет нас замысел «развязный», неблагородный, вульгарный). Может быть, осуществление замысла в некоторых стихах тех трех-четырех книг, которые я имею в виду, не всегда совершенно, не всегда прекрасно. Но то что «замышлено», то связано с самым высоким. И в этих книгах нет претенциозности нет снобизма. Обвинения в снобизме по адресу некоторых наших поэтов лишь доказывают, по-моему, приблизительность, неотчетливость, суммарность нашей терминологии и нашу склонность принимать высшее (сравнительная степень) за низшее. Между снобизмом и тем труд, но определимым, редкостным и драгоценным качеством о котором порой идет речь, сходства не так уж много. Но как сказать? Утонченность? Изысканность? Для русского человека эти понятия менее убедительны, чем для западного. Как бы то ни было, повторяю, претенциозности в этих трех-четырех книгах нет.

Тут мы подходим к одной больной теме. Конечно, дешевая актуальность противна, но ведь вопрос о современности поэта этим еще не решен. Пусть в «несозвучности эпохе» поэтов упрекают нередко вульгарные люди — все же от таких упреков так легко отмахнуться нельзя. Ссылка на свободу творчества — довод недостаточный. Все-таки надо бы, чтобы поэзия полнее отзывалась на то, что происходит в мире. Конечно, никакое искусство никогда не давало «полного отклика» на «проблемы эпохи»; но ведь наше время, пожалуй, и в самом деле особенное (хотя почти все живут так, как если бы ничего особенного не происходило). Скажем прямо: какую-то (для каждого поэта свою) долю упреков в несовременности почти все эмигрантские поэты, вероятно, принять должны. Но критикам, кричащим о «несозвучности эпохе», следовало бы как-никак знать, что, во-первых, современность многопланна и разнородна, а во-вторых, та или иная степень и оттенок «созвучности» или «несозвучности» поэта вызваны целым рядом причин, в том числе и законами развития соответствующей поэзии — и что вообще все гораздо сложнее в искусстве и мире, чем это кажется многим.

Между прочим, очень острое ощущение современности в ее общедоступном плане нередко мешает, как следует, почувствовать вечное. Мешает и почувствовать историю в ее целостности, ощутить прошлое, а без этого нет понимания «перспективы», нет «погруженности» в культуру, такой нужной теперь.

Еще о «детях эпохи». Те эмигрантские поэты (в их числе большие таланты), те из нас, кто склонен декларировать свою принадлежность эпохе, порой вызывают недоумение иностранцев: «как так они современны, когда у них традиционная метрика и все еще рифмы?». Мы можем ответить, что в пределах русского ритмического и рифмованного стиха у нас еще столько неиспользованных возможностей, что нет смысла отказываться от столь выигрышной фонетической системы. Да, конечно. Но все-таки такой ответ лишь частичное объяснение. Верность русских поэтов стопам и рифмам, хотя бы очень неточным — факт во многом загадочный (только не надо его объяснять якобы неосведомленностью нашей о том, что происходит в западной поэзии).

И еще одно удивляет западных читателей: то, что в наших стихах, в общем, мало игры, и особенно мало «игры ума», в частности, той игры ума, которая выражается в разрыве с общепринятой, «ординарной» логикой. «Все общепринято, все слишком общедоступно».

«Слишком общедоступно»… Едва ли следует «непонятному» поэту гордиться своей герметичностью. Ничего нет хорошего в том, что тот или иной художник мало доступен «толпе». Но ничего нет в этом и порочного, «недопустимого». Что-то самое последнее, самое глубокое в искусстве, к сожалению, всегда было и всегда будет уделом только немногих. Нужно стремиться к ясности, но не нужно «предавать» тему, обедняя ее, снижая, вульгаризируя. Если бы некоторые зарубежные поэты могли полней, адекватней выразить себя и свои темы в «непонятных» стихах, надо было бы пожелать, чтобы они писали «темно». Но, по-видимому, нас не тянет изрекать «пифийские глаголы», не тянет даже к той словесной игре, которая обогатила футуризм. И западный читатель немного разочарован.

А читатели в России? До некоторых из них кое-какие наши стихи уже дошли, со временем дойдет и больше. Многих увлекут, вероятно, словесная яркость, ритмическая выразительность, скажем, Елагина и его сильные строки об одиночестве человека в царстве машинно-городской цивилизации — хотя другие, может быть, предпочтут монолог, тоже словесно яркий, Моршена, с волнением следящего за тем, как наука приподымает занавес над тайнами мира. Но скорее всего, советского читателя потянет просто к задумчивости. В советской поэзии задумчивости все еще мало, там все больше декларации о любви к человеку, о любви к родине, да полная оптимизма маршировка в пионерском лагере (хотя и есть, конечно, настоящие, значительные поэты, которые к просто­душному ликованию непричастны). И вот, кажется мне, там в сердцах каких-то русских людей найдет отзвук именно задумчивая грусть многих наших стихов. Грусть, а то и больше — горькая печаль, горечь, как в том стихотворении, которым начинаются эти беглые заметки.