"Живодер" - читать интересную книгу автора (Сейл Алексей)Единственный человек, которого боялся СталинВ тот весенний день 1937 года, когда генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза товарищ Иосиф Сталин решил выехать на одну из своих редких и наводящих ужас встреч с народом, красные знамена и флаги так хлопали на ветру, что охранники НКВД постоянно были вынуждены находиться начеку. На много километров улицы были очищены от какого бы то ни было транспорта, в то время как его бронированный американский "паккард" в окружении целого легиона охранников на грузовиках и мотоциклах направлялся к пекарне, расположенной неподалеку от Ленинградского вокзала. Он намеревался посетить именно эту пекарню, так как ей удалось на сто процентов перевыполнить Второй пятилетний план по производству хлебобулочных изделий. То, что этот великий хлебный скачок достигнут с помощью добавления в муку разных ядовитых металлов, никого не волновало, за исключением тех, кто после обеда отправлялся на тот свет. Сталин ехал, чтобы наградить всех членов трудового коллектива медалями Герой Труда (второй степени). Генеральный секретарь двигался вдоль шеренги тружеников и тружениц, что-то угрюмо произнося и прикрепляя ордена к их грубым гимнастеркам, сделанным из того же материала, что и у него. Сталин был невысоким мужчиной, и большинство рабочих превосходило его ростом, но в самом конце шеренги его ожидал трепещущий пекарь третьего разряда товарищ И. М. Востеров — кругленький коротышка с густыми черными усами, круглыми блестящими карими глазами и изящным тонким носом. И когда Сталин случайно посмотрел в глаза этого обливающегося потом человечка, он вдруг с изумлением ощутил приступ такого необъяснимого ужаса, не связанного ни с чем конкретно и свободно парящего в пространстве, что если бы он не умел скрывать свои чувства, то, наверное, с воплем выскочил бы на улицу. Однако ничто не отразилось на лице товарища Сталина, разве что ус нервно задергался, когда он двинулся дальше, и чем дальше он уходил от И. М. Востерова, тем больше отступал страх. Но стоило ему оглянуться и снова хотя бы мельком увидеть коротышку, как ужас возвращался с прежней силой. Сталин даже не понимал, как ему еще удается двигаться, — чувство страха было невыносимым. Ему казалось, что еще пара минут, и он не выдержит. А то, что ему удастся прожить с этим чувством еще несколько дней, представлялось и вовсе немыслимым. Конечно, ему и прежде доводилось испытывать страх, но то был страх совсем иного свойства — он был не таким сильным и вполне объяснимым. Собственно, в большей или меньшей степени он боялся всех, опасаясь того, что они могут с ним сделать. Например, он боялся старых большевиков, которые читали последнее письмо Ленина в Центральный комитет, где он был назван тираном и отъявленным негодяем. Но теперь все старые большевики были расстреляны или замучены в лагерях, так что больше бояться было нечего. Он боялся Троцкого, единственного человека, который в свое время мог претендовать на его пост. Но Троцкого изгнали, и теперь он дожидался своей участи в Мексике. Он боялся Бухарина, потому что тот считался умнее. За это преступление Сталин дважды высылал его и дважды позволял ему вернуться, после чего заставил его признать все свои ошибки перед съездом партии, играя с ним как с заводной игрушкой (впрочем, покаяние не могло спасти Бухарина, и он со своим умом прекрасно понимал, что рано или поздно его ждет расправа). И Сталин получал удовольствие от того, как Бухарин смотрел на него, ему нравилось читать это понимание в его взгляде. Сталин даже позволил ему выехать за границу, не сомневаясь в том, что он вернется. И Бухарин вернулся. Русским невыносимо трудно жить вдали от святой земли своей Родины, даже если возвращение грозит им смертью; они считают, что эта поэтическая привязанность к земле является составной частью духовности, которую они себе приписывают. Однако ужас, который Сталин испытывал при мысли о маленьком пекаре, был совсем иного рода. Он не мог опасаться, что Востеров сделает ему что-нибудь плохое: что ему, генеральному секретарю Коммунистической партии Советского Союза Иосифу Сталину, мог сделать пекарь? Спечь ему плохую буханку хлеба? Нет, казалось, что в самом этом коротышке есть нечто такое, что вызывает необъяснимый животный ужас. Этот чистый страх пронимал до костей, как пшеничная водка, разжижающая сознание и искажающая действительность. Может, Сталину казалось, что этот маленький пекарь зеркально отражает весь невыносимый ужас, который, как болотные испарения, поднимается от всей его империи?.. Он не мог сказать это наверняка. Он не знал. Он, кто благодаря сети своих доносчиков и сексотов знал все, что творится в холодном Архангельске, или солнечной Ялте, или среди минаретов и башен Ташкента, теперь не знал, что происходит в его собственной голове. Он был взбешен и страшно напуган. Вернувшись на кожаное сиденье своей машины, Сталин задумался об источнике этой тревоги. Он многих подозревал в измене и считал, что многие могут желать его смерти, он многих ненавидел (например, всех кулаков как класс), но здесь явно дело было в другом. Обычно страх придавал ему силы, становясь поводом для уничтожения того или иного человека, деревни или целого класса. Однако с маленьким пекарем все обстояло иначе — он чувствовал себя парализованным. Вернувшись в Кремль и отпустив охрану, Сталин принялся метаться из комнаты в комнату, задирая ноги, хлопая руками, как птица, и повторяя: "Боже мой! Боже мой! Боже мой!" Потом он забился в угол и начал кричать, колотя себя рукой по виску: "Прекрати! Прекрати! Прекрати!" Затем он сел за стол и написал приказ главе НКВД Ягоде, чтобы тот арестовал и выслал в лагеря весь трудовой коллектив пекарни, расположенной рядом с Ленинградским вокзалом. Однако не успел он отправить приказ по внутренней почте, как перед его глазами снова возник образ И. М. Востерова. Страх накатил с еще большей силой. Сталин сполз с кресла на пол и в течение нескольких минут лежал, глядя на кружащийся потолок, что наконец дало ему возможность осмотреть нижнюю часть столешницы и проверить, нет ли там микрофонов. Через некоторое время Сталину удалось снова сесть за стол, и он дрожащей рукой дописал: "За исключением пекаря третьего разряда товарища И. М. Востерова". И тем не менее на протяжении последующих нескольких недель Сталина то и дело посещали воспоминания об И. М. Востерове, каждый раз вызывая в нем чувство невыносимой тревоги. Он утешал себя мыслью о том, что больше его никогда не увидит; и действительно, мог ли скромный пекарь надеяться на то, что ему еще когда-либо удастся встретиться с генеральным секретарем Коммунистической партии Советского Союза Иосифом Сталиным? Мало-помалу он все больше времени начал посвящать подготовке к XVI съезду партии, и страх начал отступать. И вот когда Сталин вышел на трибуну огромного зала, чтобы объявить XVI съезд партии открытым, он увидел во втором ряду, среди узбеков, таджиков и казахов в цветастых национальных костюмах, вставших вместе с остальными тысячами делегатов со всех концов обширной советской империи, чтобы поприветствовать генерального секретаря, улыбающегося и вспотевшего от возбуждения И. М. Востерова, хлопавшего в ладоши, как колибри крыльями. Сталин сразу же его заметил, как сразу замечают змей или свернутые шланги, которые могут оказаться змеями, те, кто их боится, ибо страх заставляет видеть то, на что другие и внимания-то не обращают. Сталин впился глазами в И. М. Востерова. Страх наделил его даром видеть Востеровых повсюду: он различил бы маленького пекаря и среди десятка миллионов делегатов, даже если бы тот был за километр от него в самом конце зала, даже если бы он натянул на себя казацкую папаху или защитные очки сварщика. Навалившийся ужас заставил Сталина отшатнуться в сторону, и он удержался на ногах лишь потому, что успел схватиться за украшенную серпом и молотом трибуну в центре сцены. Что этот мерзавец здесь делал? А произошло следующее. Когда И. М. Востеров пришел на работу на следующий день после мимолетного посещения пекарни генеральным секретарем, он с удивлением обнаружил, что кроме него в огромном гулком здании никого нет. Естественно, он не стал об этом никому рассказывать и не стал никого искать. Какой смысл сообщать властям об исчезновении людей, если за эти исчезновения ответственны сами власти. Считалось, что если люди исчезали, то на это были веские причины: нельзя было усомниться в том, что власти под руководством великого кормчего товарища Иосифа Сталина не знают, что делают: хотя порой было нелегко понять причины их действий, не говоря уже о том, какие уроки из них предполагалось извлечь. Поэтому И. М. Востеров взялся в одиночку печь хлеб, и каким-то образом ленивое стадо русского населения вполне удовлетворилось гораздо меньшим количеством выпущенной продукции. Только с женой Иван Востеров мог говорить откровенно. Выполнив свою индивидуальную норму и вычтя из своего жалованья пятьдесят копеек за опоздание, он вернулся домой и рассказал жене об исчезновении всего трудового коллектива. Находясь в своей квартире в относительной безопасности, он дал волю чувствам. — Какие мы бедные, русские, — возопил И. М. Востеров. — Несчастные сыны земли русской, сколько бед выпало на нашу долю! — Но тут его шарахнуло в другую крайность: —…Но дай нам пару-тройку друзей, бутылку водки и соленый огурец — и мы будем счастливы. Как мы будем смеяться! Ха-ха-ха! — Что-то я не припомню, чтобы мы часто смеялись, — заметила его жена. Однако партячейку И. М. Востерова очень встревожили действия партии: ликвидация всего трудового коллектива за исключением этого на вид безобидного человечка явно свидетельствовала о чем-то очень серьезном — вот только о чем? Партийные функционеры не могли занять позицию пассивного подчинения; их жизнь зависела от их способности разгадывать тайные знаки и сигналы, которые посылала им партия, какими бы изощренными те ни были. Именно таким образом директором Челябинского тракторного завода стала корова. Поэтому после многочисленных споров секретарь и председатель партячейки пришли к выводу, что партия таким образом намекала им на то, что они недооценивают И. М. Востерова. Пощадив и выделив его при истреблении всего коллектива, партия таким образом заявляла о том, что он является человеком, достойным большего уважения. Конечно, партия могла бы и письменно поставить их об этом в известность, но это был не ее стиль. Таким образом, И. М. Востерова выбрали делегатом от московского горкома партии на XVI съезд Коммунистической партии Советского Союза. Произнеся с запинками свою речь, весь остальной день товарищ Сталин просидел закрыв лицо руками, вынуждая остальных выступавших подумывать о самоубийстве или о прыжке с шестом через ворота французского посольства. К тому же генеральный секретарь в нарушение распорядка отказался идти с делегатами на торжественный обед "Сто казахских блюд". Сталину удалось возвыситься до своего божественного статуса с помощью манипуляций различными комитетами и подкомитетами, поэтому обеденный перерыв он провел размышляя над тем, как бы перевести И. М. Востерова в пленарный подкомитет по борьбе с фракцией Кирова. Он остался в кабинете и после того, как съезд продолжил работу, — так, рассчитывая время своих появлений и уходов, он мог не опасаться столкновения с этим человеком. После закрытия съезда Сталин начал подумывать о том, чтобы расстрелять секретаря и председателя партячейки Востерова за то, что они испортили ему любимое мероприятие года, однако делегат московского горкома партии продолжал вызывать у него такие приступы неуверенности, что генеральному секретарю пришлось нехотя удовлетвориться высылкой нескольких украинцев в Сибирь. Он понимал, что на самом деле туда следовало бы отправить Востерова, но теперь испытывал какое-то странное желание иметь пекаря под боком в Москве: он убеждал себя в том, что, когда ему удастся избавиться от страха, он захочет взглянуть на этого человека уже без того чувства ужаса, которое возникало в нем сейчас, как только он себе его представлял. На этот раз он проверил гладильную доску на предмет наличия глазков. Чем больше Сталин думал об И. М. Востерове, тем меньше у него оставалось времени на свойственные ему взрывы негодования и ярости, в результате все меньшее количество людей стало приговариваться к расстрелам и высылке. Этот период мог бы стать золотым временем, но люди не сумели насладиться им, опасаясь возобновления еще более ужасных репрессий. "О, как страдают наши поэтические русские души", — думали они и внезапно разражались слезами в столовых самообслуживания. А некоторые члены партии восприняли уменьшение казней безвинных людей как знак ослабления власти Сталина и начали злоумышлять против него. Меж тем генеральный секретарь испробовал уже все, чтобы избавиться от страха. Например, он пытался высмеивать про себя маленького пекаря. Сталин представлял себе И. М. Востерова сидящим в уборной со спущенными штанами, но это привело лишь к тому, что он сам начал бояться ходить в уборную, так как его мысли приняли следующий оборот: "Я иду в уборную, но я думал о том, как И. М. Востеров сидит в уборной. Господи… какой здесь холодный пол". И вот однажды Сталин в отчаянии пригласил к себе министра здравоохранения Куйбышева. — Скажи мне, Костя, — начал он. — Я тут недавно спорил с этим болваном Молотовым, кто у нас лучший психиатр в Советском Союзе. Ты же умный мужик — кто, на твой взгляд? Куйбышев не знал, что на это ответить, так как этот вопрос с самых разных точек зрения мог оказаться роковой ловушкой. Абсолютно невинная болтовня о щенках или мандолинах со Сталиным могла привести к обвинению в государственной измене, ибо генеральный секретарь был подобен змее, таящейся в свернутом шланге. Поэтому, оказавшись в безвыходной ситуации, он решил сказать правду. — Никто, товарищ генеральный секретарь, — ответил Куйбышев. — Как вы наверняка помните, товарищ генеральный секретарь, в 1932 году на съезде Академии наук, который проходил под вашим умелым руководством, было принято решение, что причиной психических нарушений является отчуждение рабочего класса от остальной части общества, и так как Советский Союз представляет собой идеальное общество, существующее в соответствии с принципами марксизма-ленинизма, в котором средства производства принадлежат рабочим, у нас не может быть никакого отчуждения, а следовательно, и психических нарушений. Если бы в Советском Союзе существовали психические нарушения, это свидетельствовало бы о том, что он не является идеальным обществом, что не соответствует действительности. Трудящиеся живут в идеальной гармонии в процветающем Советском Союзе, который создали вы, товарищ Сталин, следуя всепобеждающему учению товарища Ленина, поэтому у нас нигде и никогда не может быть никаких психических нарушений. Поэтому психическими нарушениями могут страдать только лодыри и саботажники, которых следует расстреливать или сажать в тюрьму. — Куйбышев сделал паузу, чтобы оценить реакцию Сталина. Тот, казалось, погрузился в глубокое раздумье, поэтому он решил продолжить: — На самом деле я думаю, товарищ генеральный секретарь, что психические нарушения могут наблюдаться лишь у того, кто находится в стороне от блаженства трудящихся, у какого-нибудь кулака-кровопийцы или буржуазного интеллигента, поддерживавшего Керенского… Куйбышев очень гордился этим уточнением, только что пришедшим ему в голову. Такое нельзя было говорить в присутствии свидетеля, так как таким образом ты мог показаться умнее Сталина, что было прямым путем в ГУЛАГ, однако, если рядом никого не было, подобные высказывания поощрялись, потому что впоследствии Сталин мог выдавать их за свои собственные мысли. — К тому же психиатрия является еврейской выдумкой, — продолжил министр здравоохранения, — а мы знаем, что этой братии нельзя доверять. Поэтому в 1933 году мы отправили всех психиатров в Сибирь на лесоповал, где, кстати, после их прибытия добыча леса сократилась на тридцать пять процентов. — Так кто же лучше всех? — повторил Сталин. — Из тех, кто еще жив. Куйбышев задумался. — Никого не осталось, товарищ генеральный секретарь; раз они были сосланы в 33-м, значит, все уже умерли. — И тут ему пришла в голову мысль. — А, нет, постойте-ка… есть один Новгерод Мандельштим, он в 36-м со всей семьей вернулся из Соединенных Штатов после издания новой конституции. Мы их арестовали за саботаж только в начале этого года, так что, думаю, они еще живы. Куйбышев замер в ожидании. И наконец генеральный секретарь открыл рот. — Если он жив, приведите его ко мне, — распорядился Сталин. Далеко на востоке ранним утром Новгерод Мандельштим неумело пытался повалить дерево в сибирской тайге. Он стоял в глубоком снегу, доходящем до колен и просачивавшемся внутрь через тонкую мешковину его штанов. Он уже не сомневался в том, что лишится пальцев ног. А когда он увидел приближающихся охранников НКВД, то подумал, что может лишиться и большего. Однако, к его удивлению, те повели себя относительно вежливо и даже не стали долго его бить. Внизу на дороге их ждала машина с включенным двигателем и печкой. Его зашвырнули на заднее сиденье, и он впервые за полгода согрелся. С визгом промерзших тормозов машина рванула вперед и трясясь помчалась по лесным дорогам, пока через час они не выехали на узкое мощеное шоссе. Справа от себя Новгерод Мандельштим увидел заключенных, которые голыми кровоточащими руками засыпали промоины камнями. Кое-кто поднимал голову, чтобы взглянуть на высокопоставленную фигуру в машине, и с изумлением натыкался на смущенный взгляд подобного себе. Они ехали по узкой черной дороге еще часа два, пока не добрались до какого-то поста с эмблемой НКВД над воротами. Машина, не сбавляя скорости, проскочила через ворота, едва солдаты успели их открыть. Теперь перед ними расстилалась длинная и узкая просека, исчезавшая вдали в ледяной дымке. Но что было удивительнее всего, так это то, что на промерзшей траве стоял трехмоторный самолет с красными звездами на блестящих серебристых рифленых боках и с медленно вращающимися пропеллерами, чтобы те не замерзли. И тогда Новгерод Мандельштам понял, что по крайней мере сразу его не убьют. Его посадили в пустой самолет, разместив напротив двух неумолимых охранников. Новгерод про себя отметил, что оба они были в чине капитанов НКВД. С каждой минутой все становилось необъяснимее и необъяснимее, и Новгерод подумал, не сошел ли он с ума и не является ли все это затяжной галлюцинацией. Впрочем, все казалось вполне реальным, но, с другой стороны, и галлюцинации кажутся больному реальностью. Слабое жужжание моторов сменилось оглушительным ревом, самолет, подпрыгивая, двинулся с места и начал разгоняться по тундре, пока наконец, чихнув, не поднялся в воздух. Чем выше поднимался самолет, тем больше лагерей мог видеть Мандельштам в иллюминатор — белыми проплешинами они покрывали всю тайгу, как нервная алопеция темно-зеленую бороду. Почта весь остаток дня они летели на запад. К тому времени, когда звук двигателей снова изменился и "Ил" начал снижаться, уже стемнело. Психиатр проснулся и снова выглянул в иллюминатор. Снизу кособоко наплывала Москва! Он отчетливо видел Кремль и Красную площадь с ярко освещенным Мавзолеем Ленина, отбрасывавшим на город длинные черные тени. Они приземлились в аэропорту "Шереметьево", где на гудроновом покрытии их уже ждала еще одна машина с тикающим, как бомба, двигателем и белым дымком, струившимся из выхлопной трубы. К этому моменту Новгерод Мандельштам уже понял, гуда или, по крайней мере, к колу его везут: на свете существовал лишь один человек, способный на такие чудеса. В этой стране и на картофелину-то никто не мог наложить руку, не то чтобы получить в свое распоряжение самолет! Так вот откуда все эти капитаны НКВД, машины, самолеты и главное — целеустремленность: двигатели работают, охранники наготове, — и это в стране, где все делается еле-еле, словно в летаргии, если делается вообще. Значит, это ОН. Самое интересное заключалось в том, что Новгерод Мандельштам был знаком с ним и в каком-то смысле был даже его приятелем. Еще задолго до революции угрюмый низкорослый грузин с оспинами на лице, которого тогда звали Иосиф Джугашвили, казался ранимым и робким среди словоохотливых и импозантных интеллектуалов, возглавлявших бакинское отделение Коммунистической партии. Новгерод Мандельштам пытался избавить его от комплексов. (Может, ему нравилась роль покровителя? Он не мог ответить на этот вопрос.) Вовлекал его в общие споры, отдавал ему предпочтение при назначении в разные комитеты (в конце концов тот был настоящим тружеником, ради которых все и делалось), приглашал к себе на обеды, поскольку тот всегда выглядел голодным, и остальные товарищи следовали его примеру. Он убил всех. После 1917 года Новгерод Мандельштам с удивлением и вначале даже с оттенком гордости наблюдал за тем, как Джугашвили, теперь называвшийся Сталиным, занимал все более высокие посты в партии. В 1928 году последний противник Сталина Лев Троцкий был выслан в Алма-Ату, и тогда начался настоящий террор. Настоящим его можно было считать еще и потому, что он впервые затронул партийных деятелей. До этого чистки, убийства и тюремные заключения являлись привилегией обычных граждан. В том же году ОПТУ, предшественник НКВД, начало разыскивать Новгорода Мандельштама. К счастью, его предупредил об этом его бывший пациент, занимавший высокое положение в партии, которого он в свое время вылечил от смертельного ужаса перед лягушками, и таким образом Новгероду вместе с сыном удалось улизнуть в Соединенные Штаты за несколько дней до того, как опустился железный занавес. Благодаря многочисленным еврейским эмигрантам Новгерод добрался до западного побережья Америки, где и занялся частной практикой вместе с другим бывшим членом партии Г. В. Любеткиным. Однако счастливым он себя не чувствовал. Его раздражало плотское упадочничество американцев: семнадцать марок автомобилей, ресторанные крекеры, которые никто не ел, броские цветастые костюмы негров на танцплощадках Комптона — все это возмущало его пуританскую душу. Но самое большое негодование у него вызывали его пациенты: хнычущие, развращенные, жадные мужчины и женщины, у которых на самом деле не было никаких проблем, но которые постоянно требовали от него внимания и считали его своим другом. Это привело к тому, что он начал забивать сыну голову рассказами о родине. При каждом удобном случае он указывал ему на тупой материализм американцев, противопоставляя ему благородство русских; он сравнивал дешевое бренчание с поэзией, живущей в любой русской душе: Пушкин, Чехов, Достоевский, Толстой против Роя Роджерса. Преимущество первых было очевидно. Возможно, именно поэтому мальчику не удалось слишком преуспеть; несмотря на очевидные способности, маленький Миша почему-то плохо учился в колледже и вскоре бросил его. В годы депрессии он смог устроиться лишь клерком в бухгалтерию каучуковой компании и женился на коротышке из Екатеринбурга, вместо того чтобы выбрать высокую калифорнийскую красотку, которые в изобилии разгуливали по залитым солнцем улицам. Поэтому, когда в 1936 году Новгерод Мандельштим услышал о новой конституции, он решил вернуться в Советский Союз. Статьи этой конституции, принятой партийным съездом, включали в себя всеобщее избирательное право, прямые выборы тайным голосованием и гарантии гражданских свобод для всех граждан, включая свободу высказываний, свободу печати, свободу собраний, право свободного возвращения беженцев, свободу демонстраций и право частной собственности, находящейся под защитой закона. Позднее Мандельштиму пришло в голову, что с равным успехом она могла бы обещать новый тип земного притяжения и полное избавление от пуканья, но было уже поздно; западня захлопнулась. Конституция 1936 года произвела очень благоприятное впечатление за рубежом; либералы говорили: "Ну, теперь террору конец, может, он был необходим — кто знает? Но теперь все кончено, и Советский Союз снова войдет в мировое сообщество". Но они выдавали желаемое за действительное, им просто хотелось так думать, они не могли себе представить, что бесплатные крекеры могут быть пределом мечтаний человека. Таким образом, Новгерод Мандельштим сообщил своему сыну, что он возвращается на родину, но это вовсе не означает, что тот должен ехать вместе с ним. Однако, как он втайне и надеялся, Миша сказал, что тоже давно мечтает прикоснуться к чернозему матушки-России. Так Новгерод Мандельштим, его сын, невестка и трое внуков оказались в Советском Союзе. Они были убеждены, что, если возникнут какие-нибудь осложнения, их защитит американское гражданство. — Привет, Коба, — поздоровался он со Сталиным, специально употребив имя грузинского народного героя, которым генеральный секретарь пользовался перед тем, как стать Сталиным — стальным человеком. — Привет, Мандельштим, — ответил властитель двухсот миллионов душ. — Чертовски рад видеть тебя, старый дружище. — Я тоже рад, Коба, особенно учитывая то, что еще утром я опасался отморозить себе пальцы. — Ну, теперь ты здесь, и с твоими пальцами все будет в порядке. — Пока да, — ответил психиатр. — Что тебе надо, Коба? — Как всегда, с места в карьер. Ну что ж, пусть будет так. Видишь ли, товарищ психиатр Новгерод Мандельштим, у меня возникла небольшая проблема. — И самый могущественный человек величайшей страны мира рассказал Новгероду Мандельштиму о своей проблеме, связанной с пекарем, работавшим за Ленинградским вокзалом. Как только Сталин признался себе в том, что нуждается в помощи для разрешения своей проблемы, ему тут же стало легче. Пока все занимались розысками психиатра Новгерода Мандельштима, Сталин размышлял над тем, как он будет перед ним исповедоваться. Всю жизнь Сталин скрывал свои мысли за толстым занавесом, сама его власть покоилась на том, что его враги (а это понятие включало в себя всех живущих на земле и некоторых усопших) не знали, что делается у него в голове и что он может предпринять в следующий момент. Как же теперь все это рассказать Новгероду Мандельштиму? Он даже не представлял себе. Но, может, именно в этом он и нуждался. Может, ему надо было открыть клапан и сбросить давление, то немыслимое напряжение, которое требовалось от него, чтобы всех сделать счастливыми. "Ах, какие мы бедные, русские, — думал он. — Наверно, таково наше предназначение. Но чем я виноват, что жизнь такая тяжелая?" И он осторожно попробовал вспомнить И. М. Востерова. И тут же на него накатил жуткий приступ страха, так что ему пришлось схватиться за край стола, чтобы не упасть. "Впрочем, — подумал он, после того как приступ прошел, — кажется, он сегодня немного меньше". А потом ему в голову пришла другая мысль — возможно, ему и не нужен Новгерод Мандельштим. Он начал размышлять о том, не является ли маленький пекарь его личным демоном, которого можно задобрить дарами, точно так же, как древние приносили жертвоприношения своим богам. Однако генеральный секретарь тут же отверг это предположение как полный абсурд, хотя он и понимал, что теперь готов на любую глупость, лишь бы облегчить свои муки. Американец Арманд Хаммер, являвшийся единственным поставщиком приличных карандашей в Советский Союз и скупавший всю его нефть, не так давно подарил Сталину металлического негра, который с помощью цилиндрического устройства в животе мог исполнять славянские песни и негритянские спиричуэлс. И Сталин распорядился, чтобы НКВД доставил этот предмет в квартиру И. М. Востерова. Соседи наблюдали за этой процедурой, прячась за занавесками, и она вселяла в них некоторый оптимизм. Приятно было наблюдать, что НКВД наконец-то что-то вносит в дом, даже если это металлический негр. Однако в обществе, столь привыкшем к резким и жестоким переменам, чувство радости не могло длиться долго, и уже через некоторое время по округе поползли слухи, что все рабочие будут отправлены в лагеря и ликвидированы, а их работу будут выполнять металлические роботы-негры. ("Чем, интересно, эти черные металлические обезьяны лучше русских роботов?" — сетовали люди.) Сталин подождал, пока металлический негр не будет доставлен Востерову, и снова вспомнил пекаря. Стоило ему это сделать, как он тут же рухнул на пол, тут-то и началось возвращение Новгерода Мандельштима из лагеря. — Понятно, — сказал Новгерод Мандельштим, дослушав историю до конца. — И ты хочешь, чтобы я излечил тебя от этого страха? — Именно для этого я тебя и вытащил из этой чертовой Сибири. — Тебе придется заплатить за это. — Даром ничего не бывает. Ты же знаешь, Мандельштим, что я всегда просчитываю на два-три хода, как и вы, евреи, — вы тоже все время думаете, думаете. Так вот что я тебе предлагаю. Твой сын, невестка и двое их детей все еще живы… пока. Если ты вылечишь меня, они будут освобождены из тюрьмы и им будет позволено выехать из страны вместе с тобой. Новгерод Мандельштим впервые за долгое время разразился искренним смехом. — Ты забыл, что я тебя знаю, Коба, — сказал он. — Один раз я позволил ввести себя в заблуждение, но больше это не повторится, потому что я знаю тебя. Если мне удастся вылечить тебя от этого страха, ты тут же убьешь меня и мою семью, невзирая на все свои обещания. Пока пациент находится в тисках болезни, он всегда считает, что будет испытывать благодарность к врачу, если тот его вылечит, но стоит его вернуть к жизни, как он начинает жаловаться на слишком большой счет. И ты ничем от них не отличаешься. — Несчастный идиот! — заорал Сталин. — Ты что, не понимаешь, что я мог бы привезти твоих детей сюда и замучить их здесь до смерти у тебя на глазах? — Тогда я возненавидел бы тебя, Коба, и при всем желании не смог бы тебя вылечить. Сталин задумался. — Черт побери! Так чего же ты хочешь, негодяй? — Чтобы мой сын, невестка и их дети были тут же отправлены в Америку. И только после того как переговорю с ними, а также с одним из эмигрантов — Раскольниковым или Любеткиным — по телефону, я начну тебя лечить, и ни минутой раньше. — Какого беса я стану выполнять твои требования? — Такого, что ты хочешь выздороветь. К тому же — кто знает? — может, это станет частью лечения. — Правда? — Не знаю, Иосиф; для того чтобы узнать, надо это сделать. Раз в жизни сложилось так, что у тебя на руках не все карты и тебе не удастся удержать в заложниках семью крупье. На этот раз ты не сможешь управлять всем происходящим, как бы неприятно тебе это ни было. Генеральный секретарь закряхтел, нажал под столом кнопку, и в кабинет вошел один из его личных охранников. Мандельштима отвели в личную комнату Сталина и заперли. На столе его ждал холодный ужин и бутылка водки. В шкафу висел чистый костюм его размера, рубашка и галстук. После трех тревожных дней к нему явился другой охранник, который отвел его в пустую комнату, где стояли только стол и стул. На столе находился оливково-зеленый телефонный аппарат, который через пару минут придушенно заскворчал. Дрожащими руками Мандельштим снял трубку. Ему казалось, что она весит не меньше тысячи фунтов. — Миша? — сказал он. — Папа? — Прости меня, сынок, за то что я заставил тебя пережить. Я такой дурак. Здесь настоящий ад. — У меня умерла дочь. — Я знаю. Где вы? — У Любеткина в Беверли-Хиллз. — Вам ничего не угрожает? — Дом охраняют люди Пинкертона. — Значит, пока с вами все в порядке. — А ты приедешь, папа? — Не знаю, сынок. Передай трубку Любеткину. — Привет, Мандельштим, — сказал более пожилой голос. — Он нас слушает? — Думаю, да, в соседней комнате. — Если их как следует не спрятать, он их выследит. — Я знаю. — Не волнуйся. Мы их хорошо спрячем, мы уже научились этому за долгие годы. — Попрощайся за меня с Мишей, Натальей и детьми. — Хорошо. — До свидания. — До свидания. На следующий день он приступил к лечению. Каждый день в течение часа он беседовал с генеральным секретарем в его кабинете, сидя в непринужденной позе в удобном кресле. Своим сотрудникам Сталин сказал, что Новгерод Мандельштим пишет новую биографию великого кормчего Советской страны. Однако уже в самом начале лечения Новгерод Мандельштим столкнулся с этической дилеммой, с которой, вероятно, не сталкивался еще ни один врач за всю короткую, но бурную историю психиатрии. Она заключалась в следующем. Из того, что рассказал ему его единственный пациент, Мандельштим быстро понял, что на какое-то время страх обуздывал кровожадные инстинкты Сталина. Ему не составило труда выяснить, что количество депортаций резко сократилось, расстреливали людей столько же, сколько при царском режиме, а на улицах уже не царил прежний страх и ужас. Впервые за много лет население рабочих кварталов, где люди исчезали чаще, чем ассистенты иллюзионистов, перестало сокращаться. До Мандельштима кое-что долетало из того, что происходило за толстыми стенами Кремля. Без постоянного и кровожадного внимания генерального секретаря влияние партии на жизнь страны начало ослабевать. Тайные осведомители и армия не знали, что делать, а разветвленные организации сексотов не понимали, кому отправлять свои лживые доносы. Прошло несколько месяцев, и люди понемногу начали вспоминать старые песни. И славить прежнего Бога. На западных границах пограничники окончательно разленились, и теперь каждую ночь через проволоку в Польшу пробиралось все большее и большее количество темных силуэтов. В Турцию через Грузию и Азербайджан снова потянулись караваны верблюдов. На востоке за одну ночь с Сахалина в Японию отправилась тысяча утлых суденышек, пока красные пограничники в порту пили водку и утешались со шлюхами. Украинские крестьяне вытаскивали политработников из их кабинетов и заживо сжигали их на площадях, и, как всегда в эпоху перемен, повсюду убивали евреев просто потому, что этого никто не запрещал. Таким образом, Новгерод Мандельштим понял, что, если он вылечит Сталина, репрессии начнутся снова. Естественно, он знал, что здоровье пациента должно быть единственной целью врача-психиатра, но в то же время чувствовал, что не может оправдывать себя этой беззубой отговоркой. В Советском Союзе все происходило противоестественно. Поэтому он пришел к выводу, что, пока Сталину плохо, всем остальным хорошо; а потому его человеческий долг, хотя, возможно, и вступающий в противоречие с долгом врачебным, сделать все возможное, чтобы ухудшить состояние пациента. У него было достаточно коллег, которым удавалось сделать это, не прилагая никаких усилий. Но как этого добиться? Особенно так, чтобы пациент ни о чем не догадывался. Во время первого же сеанса Новгерод Мандельштим попросил Сталина снова рассказать ему во всех подробностях о том страхе, который он испытывал перед пекарем И. М. Востеровым. После этого они перешли к воспоминаниям о детстве Сталина в Гори. В обычной психиатрической практике врач должен был бы выявить детские корни этого страха и через их осознание пациентом облегчить его симптомы. Однако Новгерод Мандельштим не стал этого делать, а, напротив, постоянно повторял, что недуг генерального секретаря ставит его в полный тупик. Он заявил, что не видит связи между жестокостью алкоголика-отца, гиперопекой равнодушной матери и нынешними психическими проблемами их сына. Зачастую Сталину приходилось отменять назначенные им встречи, а несколько раз он поднимал Мандельштима с кровати в разгар ночи своими отчаянными звонками, когда его посещали особенно страшные кошмары. Мандельштим позволял ему это делать, поскольку вообще в психиатрической практике считалось очень вредным позволять пациенту самостоятельно назначать время и место проведения сеансов, так как это давало ему слишком большую власть. Кошмары, преследовавшие Сталина, были очень на руку Новгероду Мандельштиму, так как он собирался еще больше усугубить психическую неустойчивость генерального секретаря. Обычно Сталину снилось, что он парализован и не может говорить, или его преследовал какой-нибудь великан, всегда напоминавший кого-нибудь из сосланных им деятелей — Зиновьева или Бухарина. Обычно этот великан держал в руках буханку хлеба или бублик. В ответ на пересказ этих жутких фантазий Мандельштим рекомендовал Сталину меньше спать, раз они его так пугают. С этой целью психиатр прописал ему таблетки бензедрина, которые были получены в кремлевской аптеке, и через две недели генеральный секретарь превратился в пучеглазую развалину. Однако, несмотря на то что краткосрочная передышка в репрессиях была благотворна для советского народа, со временем она начала оборачиваться другой своей стороной. Сохраняя рассудок даже в этом своем состоянии, Сталин, хотя и продолжал более или менее доверять Мандельштиму, начал задумываться над тем, почему, несмотря на непрерывное лечение, ему становится все хуже и хуже. Мандельштим отвечал то же самое, что и его коллеги со дня зарождения психоанализа: темней всего всегда перед рассветом, перед улучшением всегда наступает обострение, без труда не выловишь и рыбку из пруда. Ля-ля-ля. Однако, к несчастью, Сталин взялся за самолечение и, дойдя уже до полного безумия, уменьшил дозу амфетаминов. Возможно, это помогло генеральному секретарю, потому что с этого момента, несмотря на все усилия психиатра, Сталин необъяснимым образом начал поправляться. В один прекрасный день Новгерод Мандельштим решил обиняками попробовать выяснить у Сталина, а не испытывает ли тот любовь к Востерову. В конце концов, подумал он, что может быть страшнее для убийцы, чем чувство любви и привязанности? Мандельштиму пришло в голову, что все поступки Сталина объясняются тем, что он лишен сочувствия; из-за своего нарциссизма он считал, что находится в центре мироздания, а все остальные не имели для него никакого значения, и следовательно, никто, кроме него, не мог испытывать мук и страданий. Поэтому для него, как для диктатора, влюбиться и ощутить еще чью-то значимость было равносильно катастрофе. К тому же это было чревато социальными последствиями. Любовь одного мужчины к другому была тайной, глубоко и прочно погребенной под черноземом любвеобильной и удушающей матушки-России. О ней не говорилось ни в литературе, ни в повсеместно распространенных лирических народных песнях, ни в бытовых разговорах — ее как бы не существовало. Заговорить о возможности такого чувства к обычному советскому рабочему было равносильно самоубийству — Мандельштим не знал, как на это отреагирует Сталин. Однако когда он упомянул имя маленького пекаря, то заметил, что Сталин отнесся к этому гораздо спокойнее, чем прежде. При виде этого Мандельштиму стало по-настоящему страшно, и он быстро попытался перевести разговор на такие темы, которые раньше вызывали у Сталина желанный прилив тревоги. Его расспросы сводились к тому, что он вынуждал генерального секретаря говорить о трех различных своих ипостасях. Сначала был Иосиф Джугашвили, робкий семинарист с оспинами на лице из Тбилиси; потом народный герой Коба, идеалист, мечтавший о лучшей жизни; и наконец стальной человек Сталин. У Новгерода Мандельштима было одно робкое предположение, что именно ребенок Джугашвили, просочившийся каким-то образом наружу, пытался увести Сталина с того пути убийств, на который он встал. Мандельштим и раньше задумывался, не является ли это причиной того, что и сам он всегда называл генерального секретаря Кобой, обращаясь к толу самому идеалисту, каким тот был до бакинской революции. Мандельштим воображал, что пытается разговаривать со средней ипостасью и играть роль судьи в схватке между ребенком и чудовищем. Еще во время первых сеансов, когда он спрашивал Сталина о жизни Джугашвили и Кобы, тот признавался в том, что плохо помнит это время. И хотя он держал в памяти структуры всех комитетов, подкомитетов и управлений раскинувшихся щупалец Коммунистической партии, он не мог вспомнить, куда он ходил в школу, как звали его собаку, когда он был маленьким, и первого человека, которого убил Коба, — уж не был ли тот коротышкой с черными усами? Поэтому Мандельштим снова начал расспрашивать Сталина, чтобы возродить его воспоминания о детстве в Гори. Поначалу это вызвало у него обычную отрадную неловкость, но затем он воскликнул: — Антон! Его звали Антон! — Кого звали Антон? — поинтересовался Мандельштим. — Моего пса в Гори звали Антоном, — ответил Сталин и расплылся в жуткой улыбке. По прошествии этого совместно проведенного часа Мандельштим мог утешаться лишь тем, что Сталин еще не понял того, что идет на поправку. Однако он понимал, что это не за горами, если ему не удастся вызвать регресс у своего пациента. В течение всего мая они продолжали встречаться каждый день, однако, несмотря на все ухищрения Новгерода Мандельштима, Сталин продолжал поправляться, становясь все спокойнее и спокойнее. И чем спокойнее он становился, тем больше распоряжений о высылках он подписывал. Снова понеслись эшелоны, снова сексоты начали получать приказы, расстрельные команды вычистили свои ружья и снова начали выходить на рассвете. И вот когда однажды Мандельштима, как всегда, вызвали к Сталину, он вошел в кабинет и обнаружил, что тот пуст. Мандельштим понял, что это значит; он прождал там час, а затем вернулся в свою комнату. Спустя некоторое время психиатр попросил своего охранника принести ему небольшую сумку, которая через час и была ему доставлена. Мандельштим сложил в нее те немногие пожитки, которые у него накопились за прошедшие месяцы, — несколько книг по психиатрии, самоварчик, полученный в качестве сувенира от XVI съезда партии, и пару на ред кость высококачественных карандашей с надписями "Кремлевское имущество" — снял костюм, лег в кровать и пролежал там оставшуюся часть дня и следующую ночь. На следующий день охранник снова отвел Новгерода Мандельштима в кабинет Сталина. На этот раз генеральный секретарь был на месте, однако он остался сидеть за своим рабочим столом, а не перешел в кресло, как это бывало обычно во время их сеансов. Мандельштим, чувствуя полную безнадежность, занял свое обычное место в кресле и стал ждать, когда Сталин начнет говорить. Наконец тот открыл рот: — Вчера вместо нашего обычного сеанса я поехал в пекарню за Ленинградский вокзал. И когда рабочие пошли на обед, мне удалось увидеть интересующее нас лицо. И я не упал в обморок, я смотрел на него так, как смотрел бы на любого советского рабочего. — Значит, я тебя вылечил? — Похоже на то. — И ты благодарен мне за это? Сталин улыбнулся. И Мандельштим поймал себя на том, что тоже отвечает ему улыбкой, — как бы там ни было, следовало признать, что у Сталина была обаятельная улыбка. "Интересно, подумал Мандельштим, может, люди потому и недооценивают это чудовище, что он так обаятелен". В случае Сталина предупредительная система, созданная природой, не работала, как если бы после погремушки гремучей змеи начинала звучать дивная музыка или ярко-красный цвет ядовитых ягод, сигнализирующий об опасности, поблек бы до сочно-желтого. — Каждый трудящийся великого советского общества выполняет свою определенную задачу, так как он является частью неизбежного процесса пролетарского прогресса. И в нем не может быть и речи о благодарности. Благодарность — это буржуазное чувство, которому нет места в славном государстве трудящихся. В один из сеансов, месяца за два до этого, когда тревога диктатора достигла своего предела, Новгерод Мандельштим спросил Сталина: — Коба, а зачем ты всех убиваешь? Сталин задумался, сочтя этот вопрос достаточно серьезным и обоснованным. — Потому что они угрожают тому положению, которое я занимаю, — наконец ответил он. — А что в этом плохого? — поинтересовался психиатр. — Только я могу быть гарантом продолжения революции. — Но зачем это нужно? Люди живут в постоянном страхе, Иосиф, на Украине голодают миллионы, лагеря переполнены, охранники теряют человеческий облик. — Но рано или поздно все исправится. — Когда? — Тогда, когда жизнь станет лучше. И вот теперь, в день их последней встречи, Новгерод Мандельштим напомнил: — Ты обещал отпустить меня в Америку, если мне удастся тебя вылечить. И Сталин снова заразительно улыбнулся: — Ты глубоко заглянул в мою душу, Новгерод Мандельштим. Неужто ты думаешь, что это возможно? — Нет, не думаю. Так что же меня теперь ждет? Возвращение в лагерь? — Нет. — Так я и думал. Его привязали к стене на залитом кровью дворе Лубянки. Когда во двор вошла расстрельная команда энкавэдэшников с длинными винтовками системы "Мосин-Наган" через плечо под командованием бездарного низкорослого сержанта, Новгерод Мандельштим начал говорить. Солдаты старались не слушать его; бессвязные речи приговоренных вызывали у них неловкое ощущение, потому что те говорили самые невероятные глупости. — Я — единственный психиатр, который остался в этой безумной стране, — сказал им Новгерод Мандельштим. — В течение долгих месяцев я наблюдал генерального секретаря Коммунистической партии Советского Союза товарища Иосифа Сталина… — Стройся по двое, — гаркнул сержант, стараясь перекричать Мандельштима. — … и пришел к выводу, что он болен. — Зорофец, ты меня слышишь? Будешь сам за все отвечать, если что-нибудь пойдет не так! Психиатру пришлось повысить голос, чтобы его было слышно: — Я хочу вас спросить… — Готовьсь! Хрущев, ты знаешь что такое "готовьсь"? Хорошо. — Его болезнь называется параноидальная психопатия! — закричал Новгерод Мандельштим. — Он — параноидальный психопат, а попросту — сумасшедший. — Целься! — А вот как, интересно, называются те, кто бездумно выполняет приказы параноидального психопата? — Огонь! А что же стало с И. М. Востеровым? Как ни странно, судьба маленького пекаря стала единственной безусловно удавшейся частью плана Мандельштима, хотя тому, конечно, так и не довелось это узнать. На протяжении всего процесса лечения Мандельштим старался сделать все возможное, чтобы сохранить жизнь этому источнику сталинского ужаса. В конце концов, вполне можно было допустить, что Сталину удастся на несколько секунд подавить свой страх, чтобы подписать тому смертный приговор, а большего времени в Советском Союзе и не требовалось, чтобы отправить кого-нибудь на тот свет. Поэтому психиатр при любом удобном случае внедрял в сознание диктатора мысль о том, что с ним произойдет нечто ужасное, если он попробует каким-нибудь образом навредить И. М. Востерову. И, как ни странно, это ему удалось. На протяжении всей последующей жизни — а жизнь у Востерова оказалась длинной — за маленьким пекарем денно и нощно наблюдало специальное элитное подразделение офицеров КГБ, единственная задача которых заключалось в том, чтобы ограждать его от каких-либо опасностей. Когда однажды поздним вечером на Арбате И. М. Востерова попытался ограбить какой-то чеченец, он с изумлением обнаружил перед собой три безмолвные фигуры, которые, возникнув из грязного снега, профессионально уложили грабителя на землю и снова исчезли во тьме. Трепещущий испуганный Востеров счел происшедшее сюжетом одной из древних легенд, которые рассказывали о грузинском Робин Гуде, товарище Кобе. До самого распада Советского Союза востеровское подразделение считалось одним из самых престижных в КГБ. Точно так же, как в свое время Екатерина II установила дежурство рядом с цветочком, приглянувшимся ей на пустоши, и караул рядом с ним сменялся в течение пятидесяти лет, так и все дети, внуки, племянники и племянницы И. М. Востерова охранялись легионами безжалостных молчаливых кагэбэшников, единственным смыслом жизни которых была защита Востеровых. Целые эскадры длинных черных лимузинов следовали за ними, куда бы они ни шли, красотки-каратистки четвертого и выше данов предлагали себя в жены и любовницы мужским представителям этого семейства, в то время как женские представительницы с успехом заарканивали себе в мужья красавцев с неопределенным родом занятий, которые оставляли им массу свободного времени на организацию пикников, походов в цирк и экскурсий на выставки предметов первой помощи. Ни один волос не упал с головы Востеровых, и со временем они стали считать, что мир прекрасен и благожелателен, что с хорошими людьми в нем происходит только хорошее, а плохих настигает быстрая и неизбежная расплата, осуществляемая добрыми незнакомцами. |
||
|