"Связь времен" - читать интересную книгу автора (Нестеров Федор Федорович)

Ф. НЕСТЕРОВСВЯЗЬ ВРЕМЕНОПЫТ ИСТОРИЧЕСКОЙ ПУБЛИЦИСТИКИ
ТРЕТЬЕ ИЗДАНИЕМОСКВА«МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ» 1987

ББК 63.3(2) Н56

Рецензентдоктор исторических наук, профессор В. В. КАРГАЛОВКнига Ф. Ф. Нестерова «Связь времен» удостоена в 1981 году первой премии и диплома первой степени на Всесоюзном конкурсе общества «Знание» на лучшее произведение научно-популярной литературы.

0505000000-019

Н 078(02)-87017—В7

© Издательство «Молодая гвардия», 1980 г.

© Издательство «Молодая гвардия», 1984 г., 1987 г., с изменениями.

ОТВЕТ МОСКВЫ

«Московское государство, — пишет В. О. Ключевский, — зарождалось в XIV в. под гнетом внешнего ига, строилось и расширялось в XV и XVI вв. среди упорной борьбы за свое существование на западе, юге и юго-востоке… Оно складывалось медленно и тяжело. Мы теперь едва ли можем понять и еще меньше можем почувствовать, каких жертв стоил его склад народному благу, как он давил частное существование. Можно отметить три его главные особенности. Это, во-первых, боевой строй государства. Московское государство — это вооруженная Великороссия, боровшаяся на два фронта… Вторую особенность составлял тягловый, неправовой характер внутреннего управления и общественного состава с резко обособлявшимися сословиями… Сословия различались не правами, а повинностями, между ними распределенными. Каждый обязан был или оборонять государство, или работать на государство, то есть кормить тех, кто его обороняет. Были командиры, солдаты и работники, не было граждан, т. е. гражданин превратился в солдата и работника, чтобы под руководством командира оборонять отечество или на него работать. Третьей особенностью московского государственного порядка была верховная власть с неопределенным, т. е. неограниченным пространством действия…» [1]

Сам Ключевский и многие другие представители буржуазной русской историографии на основании отмеченных выше особенностей строили теорию «государева тягла и службы», согласно которой развитие русского государства определялось исключительно нуждами обороны, а не классовой борьбой. Взгляд на царизм как на учреждение, носившее надклассовый характер и проводившее внесословную политику, как нельзя лучше согласовывался с кадетской программой «либерализации и модернизации» этого учреждения в 1905–1917 годах.

Белоэмигрантская историческая школа «евразийцев», продолжая в некоторых отношениях традиции буржуазной дореволюционной историографии, вместе с тем резко порвала с концепцией «государева тягла и службы», дав совсем иную интерпретацию особенностей московского государственного строя: «Московское государство возникло благодаря татарскому игу, — утверждал видный «евразиец» Н. С. Трубецкой в статье «О туранском элементе в русской культуре». — Русский царь явился наследником монгольского хана: «свержение татарского ига» свелось к замене татарского хана православным царем и к перенесению ханской ставки в Москву. Произошло обрусение и оправославление татарщины, и московский царь оказался носителем этой новой формы татарской государственности» [2]. «В исторической перспективе то современное государство, которое можно назвать и Россией и СССР, есть часть великой монгольской монархии, основанной Чингисханом» [3], — писал единомышленник Трубецкого, скрывший свое имя под псевдонимом И. Р.

Само «евразийство» как идейное течение оказалось весьма эфемерным и окончательно исчерпало себя к концу двадцатых годов, однако его плоды не только заботливо собирались нацистской пропагандой, провозгласившей Германию «бастионом Европы против большевизма и азиатских орд русских», но и доныне служат наиболее пикантной духовной пищей для наиболее откровенных в своей русофобии направлений советологии. Тезис об «азиатской деспотии» русских царей от частого повторения принимается за аксиому, очень удобную в качестве трамплина для прыжков в современность. А «левое» крыло советологии и славистики, кокетничающее своим знакомством с марксистской терминологией, даже «открыло» в Московской Руси… «азиатский способ производства»! [4]

Вот почему нам важно вернуться к положению Ключевского об особенностях Московского государства, критически пересмотреть его, удержать содержание, имеющее непреходящую научную ценность, и отбросить наслоения буржуазно-либеральной идеологии.

Прежде всего идилличная картина разделения труда между «солдатом» (воином-феодалом) и «работником» (свободным смердом, а позднее крепостным крестьянином) скрывает факт феодальной эксплуатации и угнетения первым второго. Равное подчинение «солдата» и «работника» воле «командира», то есть московского государя, было не столь уж равным, поскольку направление и сила командирской воли всякий раз определялись сложением волений «солдат», то есть различных фракций феодального класса, и в гораздо меньшей степени пожеланиями и нуждами «работников», если говорить точнее, именно в той степени, в какой «работники» в ходе классовой борьбы умели заставить «командира» считаться с их нуждами и пожеланиями. Функция общенациональной обороны, столь рельефно выступающая у московской державы, совсем не меняет сущности государства как орудия классового господства и угнетения.

Далее. «Верховная власть с неопределенным, т. е. неограниченным пространством действия…», несомненно, была одним из главных свойств московского государственного порядка, но было бы неверно рассматривать ее как особенность, то есть как черту, выделяющую Россию из ряда других европейских государств. Власть с неограниченным пространством действия — это не национальная особенность, а сущность всего европейского абсолютизма. Филипп II и Людовик XIV представляли собой тип европейского монарха нисколько не менее абсолютного, чем московские цари, а Карл I Стюарт даже накануне казни продолжал в споре со сторонниками парламентаризма отстаивать принцип монархической власти с неограниченным пространством действия.

Если у Ключевского принятие свойства за особенность имело характер скорее неточности, поскольку он не проводил сравнения между Русским государством и другими европейскими державами, то под пером современных западных историографов России это уже более чем ошибка: это прием очернения и клеветы. Так, ни один сколь-либо пространный экскурс в историю Московии не обходится без ссылки на записки о ней барона Герберштейна, побывавшего при дворе Василия III в качестве посла германского императора дважды — в 1517 и в 1526 годах. Очень часто приводится и выдержка из этих записок, где германский дипломат характеризует власть московского государя:

«Властью, которую он применяет к своим подданным, он легко превосходит всех монархов всего мира; и докончил он также то, что начал его отец, а именно отнял у всех князей и других владетельных лиц все их города и укрепления; всех одинаково гнетет он жестоким рабством, так что, если он прикажет кому-нибудь быть при его дворе, или идти на войну, или править какое-либо посольство, тот вынужден исполнять все это на свой счет; он применяет свою власть к духовным так же, как и к мирянам, распоряжаясь беспрепятственно и по своей воле жизнью и имуществом всех» [5].

Слова «всех одинаково гнетет он жестоким рабством… распоряжаясь беспрепятственно и по своей воле жизнью и имуществом всех» выделяются западными историографами курсивом, и дальше начинаются их псевдоглубокомысленные рассуждения о принципиальном различии европейской монархии и русской; о том, что последняя, будучи наследницей татарских ханов и византийских басилевсов, являла собой яркий пример азиатской деспотии; о «цезарепапизме» московских государей, подчинивших светской власти духовную и добившихся на этой основе их слияния, и т. д. Заодно приводятся также свидетельства английских купцов второй половины XVI века о том, что в Московии «черные» сословия задавлены тяглом, что правительство по собственному разумению, не встречая никакого сопротивления, увеличивает старые подати и вводит новые.

Из всего этого делается вывод об исконной любви русского народа к рабскому состоянию и о том, что Россия была азиатской державой. Характерно, однако, то, что ни один из современных западных псевдоисториков России, цитирующих рассказы о ней европейских путешественников, никак не сопоставляет эти рассказы между собой, не подвергает их научному анализу. Это, впрочем, и понятно: объективный научный анализ привел бы исследователя к заключениям, очень отличным от тех, что диктуются заранее поставленными политическими целями. Доказывают только то, что и требуется доказать.

Проведем же некоторые сопоставления сами. Германский барон усматривает особую тиранию московских государей в том, что они (Иван III и Василий III) отняли «у всех князей и других владетельных лиц все их города и укрепления», в том, что бояре должны были оставаться при дворе или отправляться в посольство за свой счет, в том, что власть великого князя распространялась не только на мирян, но и на церковь. Однако ни один из английских купцов не подтверждает этих упреков. А французский дворянин Маржерет, побывавший в качестве наемника на русской военной службе, не разделяет негодования англичан по поводу чрезмерных налогов, отягощающих купечество и крестьянство. В чем же тут дело?

Дело в том, что каждый иноземец наблюдал Россию со своей национальной и социальной точки зрения, отмечая в первую очередь как раз те черты, которые составляли контраст положению в его собственном отечестве. То, что политическая карта Германии в XVI веке вполне походила на лоскутное одеяло, сшитое белыми нитками из фактически независимых феодальных владений; то, что в ней города и замки принадлежали князьям и более мелким владельцам; то, что католическая церковь и духовенство подчинялись не императору, но папскому престолу, и, конечно, то, что путевые расходы и издержки на дипломатическое представительство покрывались не из личного кармана посла, а за счет императорской казны, — все это, понятно, представлялось барону Герберштейну естественным и справедливым, а противоположные германским русские порядки чем-то чудовищным и деспотичным. Представители же более передовой Англии, уже вступившей в период абсолютизма, воспринимали как само собою разумеющееся именно те черты Московии, которые особенно сильно шокировали немецкого дипломата. И опять-таки по вполне понятным причинам: Генрих VII Тюдор (1485–1509) не только захватил все «города и укрепления», принадлежавшие ранее феодальной знати, но и приказывал в ряде случаев разрушать стены рыцарских замков, а Елизавета I после подавления феодального мятежа в 1569 году окончательно завершила дело своего деда. Россия ту же задачу решила несколько раньше — при Иване III (1462–1505). Генрих VIII в 1534 году рвет отношения с папским Римом, провозглашает себя посредством парламентского акта главой англиканской церкви и тем самым начинает «применять» свою власть к духовным так же, как и к мирянам», говоря языком Герберштейна. В России тот же, по сути дела, процесс отделения русской национальной церкви от вселенской православной, разрыв связей с константинопольской патриархией и упрочение фактического, если не формального, главенства великого московского князя в церковных делах происходит веком раньше, после отказа присоединиться к Флорентийской унии (1439 г.). Не только русские бояре, но и английские аристократы эпохи Тюдоров за свой счет выполняли и придворные и дипломатические функции; знаменитый Уолсингем, посол Елизаветы I при французском дворе, даже разорился на создании английской секретной службы в общеевропейском масштабе. Что-то не видно пока специфически азиатских свойств в московском государственном устройстве.

Как?! А возможность московских государей «распоряжаться беспрепятственно и по своей воле жизнью и имуществом всех» — разве эта особенность России не выделяет ее из Европы и не переносит в Азию? Вместо ответа стоит, пожалуй, открыть исследование Ипполита Тэна, посвященное «старому порядку» во Франции. «По средневековым преданиям он (король) есть повелитель и собственник Франции и французов… Франция принадлежит им (королям) точь-в-точь так, как какое-нибудь поместье принадлежит своему владельцу… Основанная на феодальном вотчинном праве, королевская власть… представляет не что иное, как наследственную собственность…» [6]. При всем желании, если только сохранить минимум объективности, нельзя обнаружить сколь-либо принципиальное различие в объеме и содержании власти, выросшей из домена первых Капетингов в Иль-де-Франс и из вотчины потомков Калиты. И степень обложения податных сословий, в частности, вряд ли была в королевской Франции ниже, чем в царской России. «Вследствие чрезвычайности и произвольности своих денежных претензий казна делает всякое владение ненадежным, всякое новое приобретение напрасным и всякое сбережение смешной глупостью, потому что народ пользуется в действительности только тем, что ему удается утаить от казны» [7], — эти «азиатские черты» проявляются на берегах Сены и Луары с не меньшей отчетливостью, чем в Окско-Волжском междуречье.

Итак, «своеобразие» Московии в большинстве случаев оборачивается свойствами, роднящими Россию с той или иной западноевропейской страной. Это и понятно: вся Европа, от Атлантики до Волги, в течение средних веков прошла, раньше или позже, через одни и те же этапы развития феодального способа производства и соответствующие этим этапам формы государственного устройства. Разумеется, в рамках единого способа производства могли быть и были значительные вариации (так, крепостное право окончательно исчезло в Англии уже в XIV веке, в Германии оно возродилось в XVI веке и просуществовало вплоть до наполеоновских войн, а в Норвегии феодальная зависимость крестьянства никогда не превращалась в крепостное состояние), но, как бы ни велики были эти расхождения, они являли собой вариации на одну тему. То же самое следует сказать и относительно государственно-правовой надстройки.

Понятно также и то, почему ни Киевская Русь ровно ничего не приобрела в смысле своего государственного порядка от близкого соседства с хазарами, печенегами и половцами, ни Московская от своего подчинения Золотой Орде. Хазарская держава, объединения печенежских и половецких племен, Золотая Орда, как и вся империя Чингисханидов, даже на вершине своего военного могущества оставались всего лишь примитивными государственными формами кочевого феодализма, а кочевой феодализм в отличие от оседлого представляет собой тупик на пути социального развития. Возникновение городов, этих центров цивилизации, повсеместно происходило из отделения ремесел от земледелия, но, для того, чтобы у кочевого народа ремесла выделились из скотоводства, он должен осесть на землю, перестать быть кочевым. Если такой опыт ему удается, то он выходит из тупика и подобно другим оседлым народам создает свою государственность и культуру. История арабского халифата и великой арабской цивилизации служит тому наиболее ярким примером; не случайно арабы обозначили одним словом «хадара» и оседлое состояние и цивилизацию, противопоставив ему понятие «бадия» — кочевничество и пустыню. Но если переход к оседлости не происходит, то не находится места и разделению труда внутри кочевого общества; отсутствие же сколь-либо развитых ремесел и, самое главное, собственной зерновой базы делает невозможным и интенсификацию скотоводства. Оно может развиваться лишь экстенсивно, вытаптывая поля земледельческих народов и превращая их земли в пустыню. Застойный характер производительных сил и производственных отношений в кочевых объединениях типа Золотой Орды делает невозможным дальнейшее развитие государственности, материальной и духовной культуры. Можно было согнать в Сарай ремесленников из Руси и Хорезма, можно было заставить их трудиться на татарского хана, но невозможно было ввести их труд в качестве органического элемента в кочевой быт, и к тому же кнут, как известно, очень плохой стимул к повышению производительности труда. Были арабские философы половецкого или вообще тюркского происхождения, но никогда не было половецких или татаро-монгольских философов, правоведов, теоретиков государственного устройства. Москва, очень охочая, вообще говоря, к перенятию ценного заграничного опыта, ничего не взяла у Золотой Орды в сфере политики и идеологии просто потому, что там нечего было брать.

Следует ли, однако, из того, что очень многие «оригинальные» черты Московии при достаточно внимательном рассмотрении заметно теряют свою экзотичность, «азиатскую» окраску и «исконно русский» аромат, — следует ли из этого факта полное отсутствие какого-либо своеобразия в русской истории? Конечно, не следует. История Московской Руси, как и всякой другой европейской страны, являет собой вариацию в границах единой общественно-экономической формации и в качестве таковой должна иметь действительно специфичные, своеобразные, действительно неповторимые черты. Какие же именно?

В том, что касается московского государственного строя, существеннейшая из них выделена Ключевским. Повторим еще раз его формулировку: «…Тягловый, неправовой характер внутреннего управления… Сословия различались не правами, а повинностями, между ними распределенными». В этом русский историк прав, это в самом деле особенность Московского царства, как прав он и в том, что обнаружил существенную связь между этой особенностью и «боевым строем» Великорусского государства.

Собственно говоря, любое западноевропейское государство выходило как дуб из желудя из королевской дружины (скары), носило вплоть до буржуазной революции более или менее явный отпечаток военного происхождения и сохраняло свой боевой характер. Отличие великого княжества Московского от королевства польского или французского не в существе «боевого строя», а в степени его воздействия на все стороны жизни общества. Однако различие в степени само по себе оказалось весьма существенным.

Вспомним, что Москва, едва выступив в качестве политического центра всей Великороссии, столкнулась одновременно с несколькими противниками, из которых по крайней мере двое (Великое княжество Литовское и Золотая Орда) превосходили ее и по наличной боевой мощи, и еще больше по своему военному потенциалу. Чтобы как-то уравновесить силы, Московское государство должно было гораздо полнее мобилизовать и людские ресурсы, и материальные средства русского общества, чем это могли позволить себе соседние державы.

Реализация же военного потенциала сверх обычной нормы (обычной для остальной Европы) в течение нескольких веков предполагала, во-первых, сосредоточение политической власти, необходимой и достаточной для того, чтобы брать у народа и правящего класса столько труда и крови, сколько нужно для достижения жизненно важных целей; и, во-вторых, устранение всех и всяких правовых ограничений, которыми в обычных условиях сословия феодального общества ограждают свои интересы от посягательств монархической власти.

Во избежание возможных недоразумений повторим еще раз: и Западная Европа в конце концов сосредоточила в руках своих монархов абсолютную власть, и она при переходе от сословно-представительной монархии к абсолютной разрушила права сословий, отменила вольности городов и самоуправление провинций («земель»). В этом Россия далеко не оригинальна. Ее своеобразие в другом: в том, что, отставая от Запада в своем экономическом развитии, она сумела обогнать его в степени концентрации государственной власти. Вотчинная монархия Ивана III могла выставить большую феодальную армию и держать ее дольше под знаменами, чем любая сословно-представительная монархия Европы. Сословно-представительная монархия Ивана IV не уступала в этом смысле любой абсолютной монархии Запада, а абсолютизм Петра I, безусловно, превосходил ее. Вот почему теоретик абсолютизма во Франции Жан Боден уже в XVI веке смотрит на Россию как на пример для подражания и призывает изучать историю «московитов, которые победоносно продвинулись до Волги и до Дона, и до Днепра и недавно завоевали Ливонию» [8]. Абсолютизм, как известно, соответствует мануфактурному периоду производства и предполагает в качестве своей экономической базы уже сложившийся национальный рынок и достаточно высоко развитое денежное хозяйство. Эти условия были в наличии во Франции в XVI веке, а в России появились только в XVII столетии, между тем как Иван III, государь-вотчинник, ведет себя уже в XV веке по отношению к вольным городам, Новгороду и Пскову, и к удельным князьям совсем так, как будут третировать коммунальные и областные вольности, а также права феодальной знати западноевропейские абсолютные монархи.

Чтобы понять причину столь необычного ускорения социально-политических процессов при относительной отсталости экономической основы, нужно принять во внимание прежде всего «точку начала отсчета» возвышения Москвы. Это была эпоха полной феодальной раздробленности, поддерживаемой извне господством Золотой Орды. «Натравливать русских князей друг на друга, поддерживать несогласие между ними, уравновешивать их силы, никому не давать усиливаться, — все это было традиционной политикой татар» [9], — говорит К. Маркс.

Неудивительно, что традиционная политика Москвы шла в противоположном направлении, встречая при этом поддержку всех социальных слоев русского народа — от феодального боярства, покидавшего дворы удельных князей ради службы московскому государю, до простых смердов, решивших исход битвы на Куликовом поле. «…В России, — замечает Ф. Энгельс, — покорение удельных князей шло рука об руку с освобождением от татарского ига» [10]. И именно по этой причине великие московские князья сумели покончить с уделами и создать политически сплоченное Русское государство, несмотря на то, что отдельные его области, «земли», продолжали еще в течение двух веков жить самодовлеющей, обособленной одна от другой экономической жизнью. Политическая централизация при экономической децентрализации — это действительно особенность русской истории XV–XVI веков.

«Сосредоточение всей власти в руках московского государя достигнуто путем фактической ломки и принципиального отрицания силы обычного права (подчеркнуто мной. — Ф. Н.) в пользу вотчинного самодержавия» [11] — так заключает А. Е. Пресняков свой капитальный труд «Образование Великорусского государства». Обычное право феодальной Руси в общем и целом совпадает с обычным правом всей феодальной Европы. Ломая его, московские государи выводят Россию из тупика и ведут ее по новому, неизвестному ранее пути. Новгородцы после поражения от москвичей на берегах Шелони согласны на все уступки, но хотят зафиксировать их в договоре, на соблюдении которого поцелуют крест и они и великий князь. Но именно договора не хочет Иван III. Он принципиально отрицает договорную, правовую основу отношений между великокняжеской властью и подданными и требует распространения московских порядков и на Новгород: «…Хотим государства в своей отчине Великом Новгороде такова, как наше государство… на Москве». Дальше следовало разъяснение, что отныне вечевому колоколу не быть, посаднику не быть, а «государство все держать» великому князю.

Разумеется, московские государи — узурпаторы, попирающие ногами общепринятые доселе правовые нормы. Отрицаются притом не только права земель, сословий, но даже и в первую очередь само вотчинное право, регулирующее отношения внутри великокняжеской семьи. В 1491 году Иван III заключает своего брата Андрея Васильевича в тюрьму, где тот позднее и умирает. Митрополит приходит к великому князю и «печалуется» о заключенном, просит освободить его. Сам Иван Васильевич в это время опасно болен и готовится, как и всякий религиозный человек, предстать перед «судом господним». Тем более искренен его ответ-самооправдание: «Жаль мне очень брата, и я не хочу погубить его… но освободить его не могу. Иначе, когда умру, будет искать великого княжения над внуком моим, и если сам не добудет, то смутит детей моих, и станут они воевать друг с другом, а татары будут русскую землю губить, жечь и пленить, и дань опять наложат, и кровь христианская опять будет литься, как прежде, и все мои труды останутся напрасны, и вы снова будете рабами татар» [12].

В этих словах объяснение того, почему Русь безусловно подчинилась требованиям Москвы. В начале объединительного периода, в XIV веке, Великороссия состояла из великих княжеств: Московского, Тверского, Нижегородского и Рязанского, а также из владений вольных городов Новгорода и Пскова (Смоленская земля и большая часть Чернигово-Северского княжества были поглощены Литвой). Каждое из великих княжеств являло собой сложную систему из удельных княжеств, с одной стороны, а с другой — признавало, по крайней мере номинально, политическое верховенство владимирского князя, который носил титул «великого князя всея Руси». Иван Калита и его потомки, захватив ярлык на великое княжение Владимирское, стали вести себя как «великие князья всея Руси», то есть проводить не узкомосковскую, а широкую общерусскую политику. Советский военный историк А. Н. Кирпичников пишет: «Многие князья Северо-Восточной Руси становятся служебниками московского князя, а сам он берет в свои руки руководство общерусской политикой и превращается в фактического главу собиравшегося для походов общерусского войска. В Московской области расселяется и укрепляется военнослужилое сословие, ставшее прочной опорой центральной власти. Это позволило Дмитрию Донскому в интересах обороны посылать свои отряды на помощь соседним княжествам (например, в 1377 году — в Нижегородско-Суздальское, в 1378 году — в Рязанское)» [13]. Москва никому в помощи не отказывала, но требовала и в свою очередь от каждого русского князя, великого или удельного, вклада в общерусское дело. Так, в мирном «докончании» после того, как Дмитрий Иванович «привел в свою волю» тверского князя, было сказано: «А пойдут на нас татарове или на тебе, битися нам и тобе с одиного всем противу их. Или мы пойдем на них, и тобе с нами с одиного пойти на них» [14]. Местное боярство со своими ратными людьми приучалось ходить в походы под московским знаменем и смотреть на московского князя как на своего вождя и государя над государями — прочими русскими князьями. Но рано или поздно эти прочие князья начинают замечать, что власть ускользает из их рук, и делают попытку вернуть ее путем сговора против Москвы с ее противниками. Тогда-то и происходит, что давно уже должно было произойти: местное боярство, пользуясь правом вольного отъезда, переходит на службу к московскому князю, оставляя своих прежних сюзеренов без боевой силы, лишая их самой основы властвования. Плод созрел — Москва с ее суровыми порядками становится повсеместно необходимым условием существования каждой из русских земель.

Ни одно западноевропейское государство не вело сколь-либо продолжительной борьбы против коалиции держав, не потерпев в конечном счете поражения. Войны Людовика XIV, Фридриха II, Наполеона — наиболее яркие тому примеры.

И ни одно западноевропейское государство — за исключением разве что Польши — не вело оборонительных войн в столь неблагоприятных географических условиях, как Россия, равнинный характер которой открывал ее для нашествий со всех сторон. Ответом Москвы стало беспримерное по своему размаху, упорству и планомерности строительство крепостей и других военно-инженерных сооружений. Только при Грозном согласно известию англичанина Горсея было построено 155 крепостей, 40 каменных церквей и 60 монастырей [15]. Не следует при этом преувеличивать чисто религиозную сторону и недооценивать оборонное значение культовых зданий. Печерский монастырь к началу Ливонской войны был окружен стеной вышиною в 5 сажен, в окружности 380 сажен (напомним, что сажень равна 2,13 метра), с 9 боевыми башнями. По описи же конца XVII века в нем значилось 428 пищалей и самопалов, пороху 196 пудов, ядер 2265, 18 корыт свинцовых слитков и т. д. [16]. Ни польский король и прославленный полководец Стефан Баторий, ни генералы Карла XII так и не смогли, несмотря на все старания, овладеть монастырскими укреплениями. Не все монастыри являли собой, подобно Печерскому, первоклассные крепости, но крепостями были они все. Особую роль они играли в «пустынях» — необжитых, слабозаселенных местах, имевших тем не менее важное стратегическое значение; туда послушная государю церковь посылала иноков, и монахи среди дикого великолепия девственной природы и на вероятном направлении вражеского удара сооружали тихую обитель с мощными фортами, башнями, арсеналом, провиантским складом, а иногда даже с банями и кабаками. Последние были если и не обязательны, то весьма желательны в скучном гарнизонном быту для стрельцов и детей боярских. Такая «пустынь» обычно с какой-нибудь своей «чудотворной иконой», привлекавшей издалека толпы богомольцев, становилась, как правило, опорным пунктом крестьянской колонизации края, продолжая выполнять свое основное назначение операционной базы государевых полков [17].

Географическая карта Московии XV–XVII веков показывает столицу в центре расходящихся кругов, состоящих из цепи крепостей, причем каждый круг отмечает новый успех в контрнаступлении Великороссии. На северо-западе и западе, где приходилось отражать натиск регулярных армий Швеции и Речи Посполитой с их тяжелой осадной артиллерией, крепости одевались прочным каменным панцирем. Они отстояли одна от другой на расстояние однодневного перехода пешего войска, что давало их гарнизонам возможность перерезать коммуникации противника, если бы он осмелился, обойдя крепости, вторгнуться в глубь русской земли. История, между прочим, показала, что столь безрассудных смельчаков не нашлось. Шведы и поляки предпочитали истощать свои силы в долгих осадах и кровопролитных штурмах, нежели оставлять за своей спиной непокоренные твердыни.

На востоке, юго-востоке и юге оборонительные сооружения могли быть не столь солидными — у татар не было пушек, — но зато от них требовалась непрерывность на сотни, а позднее и на тысячи верст. Легкая степная конница обтекала со всех сторон и давила подобно воде на русскую «плотину», отыскивая слабые места, «размывая» их и устремляясь затем в срединные области Московии. Ответом на этот вызов было создание «засечных черт» — сложной системы, сочетавшей в себе естественные препятствия на пути движения конницы (обрывистые берега рек, болота, глубокие овраги и т. д.) с искусственными преградами. На основании «отписок украинных» воевод, описаний местности и ее чертежей в Москве составлялся общий план укрепления опасных рубежей, выделялись людские силы и материальные средства к его реализации и устанавливался строгий контроль за сроками его выполнения. Ежегодно десятки, если не сотни тысяч крестьян и посадских людей отрывались от производительного труда и должны были отбывать государевы повинности. В прирубежных лесах делались засеки согласно четким правительственным предписаниям.

Создание оборонительного пояса на юге страны и на ее востоке, и на западе, и на северо-западе, и даже на севере (чем же первоначально были знаменитые Соловки, как не прикрытием от вероятной агрессии со стороны «Студеного моря»), сооружение всего грандиозного оборонительного комплекса Московии требовало и мобилизации народного труда в грандиозных масштабах, а последнее предполагало, в свою очередь, наличие и бесперебойное действие соответствующего политического механизма. Таким механизмом и служил московский государственный строй с его свойствами и особенностями.

Только такому государственному устройству было по плечу создание вооруженных сил, способных в течение нескольких столетий вести боевые действия одновременно на два-три фронта. И это в стране, уступавшей по крайней мере своему главному противнику по уровню социально-экономического развития и по численности населения.

С точки зрения военного потенциала капитальное значение имеет тот факт, что Россия даже после избавления от золотоордынского ига на протяжении длительного исторического периода, с конца XV по середину XVIII века, оставалась, по европейским критериям, малонаселенной страной. Если к 1500 году в Италии и Германии жило по 11 миллионов человек, а население Франции превышало 15 миллионов, то в России в 1678 году, по последним исследованиям Я. В. Водарского, имелось всего лишь 5,6 миллиона жителей, из которых 0,8 миллиона составляло население недавно воссоединенной Левобережной Украины [18].

Население Речи Посполитой, по данным на 1700 год, то есть после потери ею Украины, равнялось примерно 11,5 миллиона человек [19]. Однако не Польша, а Россия добивалась постоянно численного превосходства на полях сражений. Численность русской армии во второй половине XVII века определяется современными историографами примерно в 160 тысяч воинов [20] — это в несколько раз больше того, что собирала когда-либо Речь Посполитая под своими знаменами.

Несмотря на свое относительное малолюдство, Русское государство и ранее выставляло в поле поистине огромные армии. Если верить летописям, на Куликово поле вышла русская рать в 150 тысяч воинов, а веком позже войско Ивана III, противостоявшее татарам вдоль реки Угры, насчитывало 200 тысяч. Иван IV, по данным проживавших в Москве иностранцев, пытается противопоставить качественному превосходству наемного войска Стефана Батория подавляющий численный перевес и сосредоточивает на Ливонском направлении 300 тысяч ратников [21].

Современные историки военного искусства считают данные летописей и оценки иностранными резидентами численности Московского войска сильно преувеличенными. Скорее всего так оно и есть. Однако не вызывает никакого сомнения тот факт, что по степени напряжения своих боевых сил Московия постоянно превышала как своих противников, так и вообще любое другое европейское государство. В качестве сравнения полезно привести здесь характеристику европейских войн в XVI веке, данную английским историком Роузом: «Мы не должны смотреть на войну той эпохи как на нечто подобное тотальной войне современного общества: она была скорее способна поглотить избыток жизненной энергии общества, нежели обескровить его; она в основном занимала только тех, кому нравилось ею заниматься. И она не была продолжительной: она то вспыхивала, то угасала, особенно на море, где были длительные интервалы, когда ничего не происходило» [22]. Контраст в этом смысле между Западом и Востоком одного континента прямо-таки бьет в глаза.

И еще одно уникальное свойство московского государственного порядка проявляется постоянно в беспрерывной череде войн. Рассмотрение этого свойства мы начнем с высказывания польского историка XIX века М. Бобржинского о войнах между Литовско-Польским государством и Московским в начале XVI века:

«Перевес в вооружении, в военном искусстве, в таланте такого вождя, как Константин Острожский, был на стороне литвинов и поляков, в дисциплине же (подчеркнуто мной. — Ф. Н.), численности и неутомимой настойчивости — на стороне их противников… После поражения одних отрядов Василия (имеется в виду великий московский князь Василий III. — Ф. Н.), на их место являлись другие, и взятого ими в 1513 году Смоленска не удалось уже отнять» [23].

Бобржинский не ошибался, усматривая перевес русского войска в дисциплине.

Именно дисциплина, военная и политическая, и явилась тем «тайным оружием», которое Москва бросила на чашу весов истории и которое склонило эту чашу в пользу России.

В эпоху средневековых государств «король, — по замечанию Ф. Энгельса, — представлял собой вершину всей феодальной иерархии, верховного главу, без которого вассалы не могли обойтись и по отношению к которому они одновременно находились в состоянии непрерывного мятежа…» [24].

Московское государство, конечно, не составляло исключения из общего правила. Вспомним смуту XV века, поднятую галицкими князьями против Василия Темного, столкновение Ивана III с его братьями, удельными князьями, в момент приближения Большой Орды, своевольство бояр-княжат в малолетство Ивана Грозного, их оппозицию, вызвавшую опричнину. Имелось, однако, и серьезное отличие в этом отношении России от ее непосредственных противников и вообще от других европейских стран: зависимость русской феодальной знати от власти великого московского князя и царя была несравненно сильнее, а амплитуда ее центробежных колебаний неизмеримо короче, чем где бы то ни было. Общую причину такого исторического своеобразия, как здесь уже неоднократно подчеркивалось, угадать нетрудно. Высший интерес обороны государства от внешних врагов заставлял русское феодальное общество соблюдать лояльность по отношению к царю.

В том-то все и дело… В 1571 году крымский хан Девлет-Гирей, возглавив войско в 120 тысяч сабель, обманывает бдительность русских сторожевых полков, прорывает оборону на Оке и, широко раскинув крылья своей конницы, проходит огнем и мечом срединные области Московского царства. Сама Москва была сожжена, бежать из нее было некуда — в поле татары, так что погибло, по утверждению иностранцев, 600 тысяч. Цифра эта, несомненно, в несколько раз завышена, но, во всяком случае, живых осталось гораздо меньше, чем мертвых. Не хватало рук на то, чтобы рыть братские могилы, и потому стали спускать трупы по течению Москвы-реки. Но и реке эта работа оказалась не по силам: в некоторых местах образовались заторы, и их приходилось растаскивать баграми [25]. В следующем, 1572 году Девлет-Гирей со всей ордой повторил нападение, но русские на этот раз были готовы к встрече татар. Во главе объединенных земских и опричных полков был поставлен воеводой князь Михайло Воротынский, известный своим умом, опытом и личной храбростью командир. Еще недавно он был в опале, тюрьме и ссылке, потерял братьев на плахе и сам стоял на ступенях, ведущих к ней. Возвращенный в столицу и обласканный царской милостью воевода оправдал высокое доверие: он завлек крымско-турецкую армию в ловушку (неудача его плана, несомненно, навлекла бы на него обвинение в измене и стоила бы ему головы) и разгромил ее полностью при Молодях на реке Лопасне в 45 верстах от Москвы. Москвичи еще долго после этого истребляли остатки крымского войска, мелкие татарские отряды, блуждавшие среди лесных засек. Пленных на этот раз не брали [26].

Подобной школы политической лояльности класс феодалов ни в одной из стран Западной Европы не проходил. И какая разница в поведении! Во Франции Людовик XI (1461–1483) одновременно с русским Иваном III завершает территориальное и политическое объединение страны. Это не препятствует коннетаблю Бурбону открыто поднять оружие против Франциска I в начале XVI века, гугенотской аристократии — против Карла IX и Генриха III в середине того же столетия, католическому дворянству — против Генриха III и Генриха IV во второй половине XVI века, объединенной гугенотской и католической знати против Людовика XIII в начале XVII века (1610–1620), местным феодалам и принцам крови — против того же государя в 30-е и начале 40-х годов, принцам королевского дома — против Людовика XIV во время «новой Фронды» (1650–1653). История Англии на каждой своей странице дает по нескольку примеров такого же рода выступлений. О Германии, так и оставшейся децентрализованной страной до XIX века, вообще говорить не приходится.

В России же после ликвидации удельной раздробленности при Иване III бояре-княжата, несмотря на все свои претензии быть «государями земли Русской», редко осмеливались так вот открыто и дерзко бросить вооруженный вызов царской власти, как это постоянно делали по отношению к власти королевской их собратья по классу на Западе. И причина здесь не в различии национальных темпераментов и не в недостатке личной храбрости. Чего-чего другого, а мужества русским боярам было не занимать; его хватало и на поле боя, и под топором палача.

Причина совсем иная. Если на Западе бургиньоны и арманьяки, приверженцы Колиньи и сторонники Гизов, поборники Алой розы и Белой розы, гвельфы и гибеллины и т. д. и т. п. могли самозабвенно, в полное свое удовольствие резать друг друга и мериться силами с короной, не ставя при этом под вопрос существование общества в целом, то Россия, эта огромная осажденная крепость, таких вольностей своему господствующему классу предоставить не могла, если только хотела жить. Здесь бунт могущественных вассалов против своего сюзерена не выходит за пределы боярского заговора, дворцовой интриги, тайной крамолы, выражающейся в замыслах бежать подобру-поздорову в Литву, а чаще всего принимает форму бунта на коленях, то есть высказывания своих оппозиционных настроений в челобитных царю. Шуйские и Вельские могли еще сводить между собой счеты, пользуясь малолетством Ивана IV, но открытый мятеж той или иной феодальной клики против царя, командующего гарнизоном и коменданта крепости одновременно, когда противник у ворот и приставляет к стенам штурмовые лестницы, должен был вызвать решительный отпор всех и в первую очередь всех прочих фракций того же феодального класса.

Опричнина гипнотически притягивает к себе взоры исследователей своим безысходным трагизмом. Современные западные историографы стремятся даже представить опричные погромы Грозного как наиболее характерные для русского самодержавия методы управления. Это, разумеется, столь же честно и умно, как усматривать в злодействах Ричарда III характерную черту английской монархии или изображать всех французских королей в образе Карла IX, стоящего в Варфоломеевскую ночь у окна Лувра с аркебузой в руке и выбирающего, кого бы подстрелить из пробегающих мимо парижан. Опричнина была, конечно, исключением, частным, хотя и наиболее ярким проявлением «кризиса верхов», производного от того общего глубокого кризиса, в полосу которого вошла Россия, надорвавшись на решении непосильной ей задачи в Ливонскую войну. Поинтересуемся же теперь, как регулировались в обычные, некризисные времена отношения между царем и верхушкой феодального класса, представленного в боярской думе.

Потомки удельных князей, родовитые Рюриковичи и Гедиминовичи, отодвинувшие на второе место от трона старое нетитулованное московское боярство, служили первое время великому московскому князю по договору как «вольные слуги». Законность их прав не отрицалась и самим государем до тех пор, пока эти устаревшие права не пришли в противоречие с нуждами обороны. Так, сам Грозный называл себя «государем над государями земли Русской», и в этом смысле гораздо больше походил на французского короля во главе своих герцогов и графов, чем на «восточного владыку», каким его привыкли в последнее время изображать на Западе. Когда же противоречие по вопросу о Ливонской войне обострилось до предела, тогда тот же Грозный, опираясь на поместное дворянство и на старомосковские, боярские роды, заявил этим «государям земли Русской», что они такие же «холопи государевы», невольные слуги, как и другие слои феодального класса. Старомосковская политическая традиция, таким образом, победила, распространившись и на знатных пришельцев. В целом страшное и постоянное давление извне, осадное положение, превратившееся в обыденный образ жизни, общественные порядки, по необходимости воспроизводящие порядок полка, занявшего круговую оборону, сплотили класс русских феодалов вокруг царской власти с силой, неизвестной в других, менее злосчастных краях Европейского континента.

Верность вассала сеньору в Западной Европе и верность вольного слуги своему князю в домосковской Руси определялись условиями договора, заключенного между обеими сторонами (безразлично, письменного, устного или даже только подразумеваемого общим обычаем). Эта верность не безгранична, все обязанности точно установлены, и сеньор не вправе требовать службы за пределами предусмотренного в соглашении. Феодальный барон на Западе получал от сюзерена и земельное держание за то, что служил; московскому дворянину поместье с землею, угодьями и крестьянами давалось для того, чтобы он нес исправную службу. С точки зрения экономики и в отношении феодальной эксплуатации крестьянства разницы здесь нет ровно никакой, но в юридическом и морально-политическом смысле она огромна. Западноевропейский феодал или старорусский боярин мог отъехать от своего сеньора, вернув ему его собственность, и превратиться в странствующего рыцаря, предлагающего свое копье и меч любому государю в обмен на соответствующий земельный надел. (Так, польские рыцари оседают на землях Тевтонского ордена, оказываются в рядах испанцев, воюющих против мавров, нанимаются на службу к итальянским владетельным князьям и т. д.) Наконец, в случае нарушения самим сеньором одного из условий договора обиженный вассал мог, не нарушая долга чести, отказать ему в службе, удерживая в то же самое время силой оружия полученный от него надел. Ничего этого в Московской Руси не было, так как место договора в ней заняла разверстка односторонних обязанностей военного сословия по отношению к царской власти. И из этого принципиального различия вытекают очень важные практические следствия.

На Западе продолжительность военной службы вассала точно определена. Так, в Англии XIII века ее срок колебался от 21 до 40 дней в году [27], причем в некоторых районах страны существовал обычай, по которому рыцарь брал с собой в поход свиной окорок, и с последним его куском истекал и срок службы. Средневековая история заполнена примерами того, как рыцарские ополчения расходились по домам во время осады, после битвы, еще до того, как кончался срок вассальной службы.

Феодальное ополчение Московской Руси служило бессрочно. Разумеется, и оно находилось в зависимости от взятого провианта, и царские воеводы неоднократно обращались в кремлевскую ставку с челобитьем о необходимости распустить по поместьям отощавшее от голода войско, но вопрос о том, когда садиться на коня, когда с него слезать и сколько недель или месяцев сидеть в седле, решался только в Кремле. Ополчение как созывалось, так и распускалось по царскому указу. Иван III, когда ему было доложено о том, что несколько детей боярских самовольно на несколько дней покинули ряды войска, велит виновных бить кнутом на рыночной площади [28].

О том, какой боевой дух царил в московском войске, можно судить по свидетельствам иностранцев. Английский путешественник Ченслор пишет: «Русские не могут сказать, как говорят ленивцы в Англии: я найду королеве человека служить вместо себя или проживать с друзьями в доме, если есть достаточно денег. Нет, это невозможно в этой стране; русские должны подавать низкие челобитные о принятии их на службу, и чем чаще кто посылается в войны, тем в большей милости у государя он себя считает» [29]. А вот известия из вражеского источника. Польский шляхтич немецкого происхождения Рейнхольд Гейденштейн, проделавший вместе со Стефаном Баторием все его войны, описывает русских: «…Считая верность к государю в такой же степени обязательной, как и верность к Богу, они превозносят похвалами твердость тех, которые до последнего вздоха сохранили присягу своему князю». Переходя к характеристике Ивана Грозного, он замечает: «Тому, кто занимается историей его царствования, тем более должно казаться удивительным, что при такой жестокости могла существовать такая сильная к нему любовь народа, любовь, с трудом приобретаемая прочими государями только посредством снисходительности и ласки… Причем должно заметить, что народ не только не возбуждал против него никаких возмущений, но даже высказывал во время войны невероятную твердость при защите и охранении крепостей, а перебежчиков вообще очень мало. Много, напротив, нашлось и во время этой самой войны (Ливонской. — Ф. Н.), таких, которые предпочли верность к князю, даже с опасностью для себя, величайшим наградам» [30].

Подведем же некоторые итоги. Русь (Россия) и страны Западной Европы прошли через одни и те же этапы развития своей государственности. Империи Карла Великого соответствовала, по выражению К. Маркса, «империя Рюриковичей», то есть Киевская Русь. Феодальной раздробленности там — удельная система здесь. Домену первых Капетингов — вотчинная монархия Ивана Калиты и вообще первых московских князей. И там и здесь патриархально-вотчинная монархия развертывается в сословно-представительную с ее генеральными штатами, парламентами, кортесами, сеймами, земскими соборами, а последняя, в свою очередь, перерастает в абсолютную, опирающуюся на постоянное войско и бюрократический аппарат.

Однако в рамках одной и той же общественно-экономической формации, в русле единого исторического процесса Московская Русь выделяется все же явным своеобразием своего государственного устройства. «Это устройство, — отмечает В. О. Ключевский, — целая политическая система, которой нельзя отказать ни в стройности и последовательности, ни в практической пригодности. Пригодность системы доказали ее результаты: она помогла государству в продолжение двух веков с лишком, с половины XV и до второй четверти XVIII века, выдержать трехстороннюю борьбу на западе, юге и юго-востоке, с которой по тяжести ни в какое сравнение не могут идти внешние затруднения, испытанные в те века государствами Западной Европы» [31].

Основные черты своеобразия этого устройства, на наш взгляд, сводятся к следующему. На каждой ступени экономического развития русских земель (и России в целом, начиная с середины XVII века) Москва всякий раз достигает максимума в сосредоточении государственной власти над страной, максимума возможной политической централизации в данных экономических условиях, что обеспечивает ей способность мобилизовать в случае военной необходимости гораздо больше боевых сил и материальных средств, чем это могли себе позволить враждебные ей державы, несмотря на все их многолюдство и богатство. Вот это гораздо более полное использование Русским государством своего довольно-таки скудного военно-экономического потенциала и давало ему возможность в конце концов всякий раз выходить победителем из тех долгих исторических споров, которые оно вело с Золотой Ордой и ее наследниками, татарскими ханствами, с Великим княжеством Литовским и Речью Посполитою, с крестоносным Орденом, с Швецией и Турцией.

Другой стороной этой централизации, этого беспримерного для всей остальной Европы напряжения военных и хозяйственных сил русского общества был беспримерно же высокий уровень политической дисциплины всех составлявших это общество классов и сословий. Сословия отличались одно от другого здесь не правами по отношению к государственной власти, а всего лишь обязанностями, которые государство разверстывало между ними и которые при надобности верховная власть могла увеличивать по своему произволу.

Итак, централизация и дисциплина — вот ответ Москвы на исторический вызов, брошенный русскому народу. Ответ суровый, но единственно правильный в той неравной борьбе, что вел этот народ за существование, за национальную независимость, за удовлетворение насущнейших потребностей своего экономического развития.

«Необходимость централизации, — писал А. И. Герцен, — была очевидна, без нее не удалось бы ни свергнуть монгольское иго, ни спасти единство государства… События сложились в пользу самодержавия, Россия была спасена; она стала сильной, великой — но какой ценою?…Москва спасла Россию, задушив все, что было свободного в русской жизни» [32].

Историческая цена, заплаченная русским народом за могущество и величие своей родины, была и в самом деле поистине огромной. Помимо рек крови, пролитых на полях сражений, он вынужден был отдать Москве и еще кое-что чрезвычайно важное: свои вольности, свое вечевое устройство, свои возможности политического развития по пути городов-республик. Новгород Великий и Псков лишь дальше других продвинулись по этому пути, а шли по нему и все прочие русские земли; ко времени основания Москвы авторитет князя и политический вес его дружины почти повсеместно падают перед возросшим значением веча. Но начинается взлет Москвы — и вечевые колокола замолкают один за другим: вместо граждан ей, по уже приведенному выражению Ключевского, нужны лишь «работники» и «солдаты». Это трагическое превращение и совершается.

При перерастании сословно-представительной монархии в абсолютизм в середине XVII века чиновничье управление в России, как и повсеместно в Европе, постепенно вытесняет общинное, однако здесь этот процесс затягивается до XX века. Только столыпинская реформа разрушила крестьянские общины, объединявшие в себе уже в XIX веке до 80 процентов всего русского населения.

А разве можно из истории России вычеркнуть славную казацкую вольницу? Или широкий разлив мирной крестьянской колонизации на просторах европейского русского Севера, Поволжья, Сибири? Или движение раскола? Или народный подъем 1612 года?

Все это, конечно, никак не укладывается в рамки истории государства Российского, ибо имело источником не государственную инициативу, а историческое творчество народных масс. Да ведь и история русского народа гораздо шире и глубже, чем история созданной его потом и кровью державы. Вот почему главу «Ответ Москвы» было бы логично завершить вопросом: а был ли ответ этот достаточным условием побед России над сильнейшими противниками? Централизация и дисциплина, наложенные Москвой на русский народ, — это в самом деле необходимые и важнейшие предпосылки торжества России. Но только ли благодаря им, благодаря государственной централизации и политической дисциплине, были одержаны ее решающие победы? На наш взгляд, было бы и фактически неверно, да и весьма несправедливо по отношению к этому героическому народу ограничиться рассмотрением только этих двух факторов. На протяжении всей нашей многовековой истории действовал также третий могущественный фактор величия России — сила народного патриотизма.