"Глаза погребённых" - читать интересную книгу автора (Астуриас Мигель Анхель)

XXVIII

Капитан Леон Каркамо, сопровождавший падре Феху, остановился в дверях кабинета коменданта. Один из солдат остался сзади и задул фонарь, которым освещал путь. Полусонные караульные, бледные — кожа отливала бронзой под электрическим светом, — заслышав шаги, поспешно поднимались со скамеек. Младший лейтенант, дежурный по караулу, закашлялся. В чалме из полотенца он был похож на мавра. Не говоря ни слова, он сделал несколько шагов рядом с вновь прибывшими, а затем не спеша возвратился на свое место.

— С вашего разрешения, мой майор… — раздался голос Каркамо. Этот голос разбудил всех, кто спал в комнате, где пахло кокосовой пальмой, табаком, старой обувью, пропотевшей одеждой и металлом оружия, — здесь, казалось, царила смерть. Зевок коменданта, утопивший все слова, означал, по-видимому, разрешение.

— Приказ выполнен, мой майор.

Новый гортанный звук дал понять, что капитан Каркамо может быть свободен; из-за его спины показался падре Феррусихфридо, худой и невзрачный — точь-в-точь церковный служка.

— Падресито, я получил приказ отправить вас на границу до наступления рассвета, — заявил майор холодно и нелюбезно, хотя и не грубо. — Вас обвиняют в том, что здесь вы организуете так называемую всеобщую забастовку.

Слова коменданта, который чуть было не проглотил собственную руку, пытаясь прикрыть ею широченнейший зевок, привели в замешательство священника. Лицо его, обожженное солнцем побережья, изменилось. На глаза навернулись слезы. Эта смена чувств была настолько быстрой, что комендант ничего не заметил. Священнику удалось подавить тяжелый вздох, и он тут же овладел собой.

— Это нарушение конституции — никто не имеет права высылать меня по приказу.

— Есть декрет о высылке.

— Тогда об этом должен узнать мой консул, я же иностранец…

— Есть декрет о высылке, что же касается вашего консула, хотя бы он и был здесь, он, конечно, постарается не обращать на это внимание — кому-кому, а ему-то превосходно известно, откуда нажмут на него и на его… консульство. А кроме того, не все ли вам равно, падресито, если земля повсюду одинакова?.. Да, язычок-то у вас без костей… — комендант открыл рот, но сейчас не для того, чтобы опять зевнуть, — он прикоснулся пальцем к языку. — Вы намеревались сойти здесь за падре Идальго! Э, у нас это не пройдет! У нас это… не пройдет… Как только вам пришло в голову, спрашиваю я, поставить в церкви изображение индейской богоматери, и это здесь, где даже святые должны быть рыжими, с голубыми глазами — как гринго… Должны быть святые из белого теста, те, которых пекут и продают дюжинами, а не наши здешние, древние, деревянные… из какого дерева полено, из того должен быть и клин, пусть даже на небе… Да, пожалуй, лучше уж зевать, не то у меня язык развязывается!..

Помолчав, он все же подавил зевок и громко позвал:

— Капитан Каркамо!

Капитан вытянулся в дверях. Комендант отдал ему распоряжение: вместе с несколькими солдатами сопровождать падре Феху, остановиться, не доезжая одну милю до станции Тикисате; — дождаться там пассажирского поезда, направляющегося к мексиканской границе, и передать падре Феху человеку, который предъявит свои документы.

— Падресито, — продолжал комендант, закончив этот инструктаж, — у нас есть пара лошадей, вы и капитан Каркамо можете поехать верхом. Расстояние не столь уж велико, но так вам будет удобнее.

Его прервал падре Феху:

— Приказ предписывает выслать меня на лошади?

— В приказе ничего не говорится о том, как мы должны вас доставить к пассажирскому поезду, идущему в сторону границы. Однако, поскольку в приказе также ке указывается — «отправить пешком» или «отправить связанным», то я могу позволить себе удовольствие отправить вас верхом. А пока вы будете находиться здесь, капитан, и учтите, время у вас ограничено, — обратился он к Каркамо, — не допускайте, чтобы сеньор священник с кем-нибудь общался. Падре, я думаю, понимает, что ему самому лучше молчать, в противном случае придется применить ненужные насильственные меры. А если кто-нибудь — везде может оказаться любопытная богомольная старуха — приблизится к вам и спросит, куда вы направляетесь, скажите, что вы, дескать, едете исповедовать больного, хотя теперь, когда началось засилье евангелистов, здешние жители даже исповедаться не желают и умирают, осененные долларом…

Падре Феррусихфридо не нашел слова коменданта остроумными, но ему все же показалось, что тот не желал причинить ему боль и постарался лишь выполнить приказ, даже пытался подсластить пилюлю, — и за это уже можно быть благодарным в нынешние времена.

Потная рука военного задержала на какое-то мгновение тонкую руку священника, тонкую, как листок из требника, никогда не знавшую, что такое труд, даже труд на огороде в семинарии в Чьяпасе, — еще в школьные годы его больше влекли палитры и кисти. Они простились, но падре не решался выйти из кабинета.

— Господин комендант! — Он остановился на пороге, еле сдерживая возмущение. — Я отправляюсь в качестве арестованного?.. Или в качестве кого? Вы не показали мне никакого приказа, никакого декрета о высылке. Это же посягательство на свободу личности!

— Вы едете под конвоем, а человек под конвоем — это не арестованный, но и не свободный человек. Он не считается арестованным, потому что он свободен, но и не может считаться свободным, потому что он арестован… Однако, если конвоируемый попытается бежать либо окажет малейшее сопротивление, он закончит свою поездку по земле под землей. Имейте в виду, тысячи ехавших под конвоем похоронены и бредут уже не в качестве людей, а в качестве теней в подземном мраке и холоде, не знаю куда… Вы, конечно, отправитесь на небо. Это уже известно. Прямехонько на небо. Но, собственно, зачем вам отбывать так далеко?.. Что же касается приказа, а также декрета о высылке… — он зевнул во весь рот, — так, что же… — он старался сдержать зевок, — раз они вас беспокоят… — он снова зевнул, — …они у капитана Каркамо…

— Да, но мне не дали…

— Падресито, в пути все утрясется, и не мешайте мне, пожалуйста, зевать. И не разыгрывайте из себя судейскую крысу, которая верит только бумаге с печатью. Мой вам совет: отправляйтесь потихоньку, по дороге зайдите в церковь, захватите свои вещички, и как можно подальше уезжайте отсюда до того, как пропоют петухи…

Издалека донесся петушиный крик. Комендант добавил:

— Ах, прохвост, нашелся уже один, поет, но этот, видно, из цивилизованных петухов — считает, что электрический свет не хуже солнца!

Покинув комендатуру, которую освещало несколько лампочек, падре Феху, капитан Каркамо и два сопровождающих их солдата сразу же будто упали в колодец густого, знойного и тревожного мрака. Все молчали. Шли. Четкие военные шаги капитана и солдат по обочине дороги, покрытой щебнем и нефтяными пятнами, никак не сочетались с неуверенными шагами священника, ноги которого били словно в колокол, в полы сутаны — удары в колокол, который только он один и слышал… Ах, если бы он мог взять с алтаря образ Гуадалупской девы и, поднявшись на колокольню, ударить в набат!..

Светляки, звезды, огни фонарей, бросавших блики на рельсы, и здания «Тропикаль платанеры», где все спало при ярком электрическом освещении, были свидетелями того, как четыре тени вышли из комендатуры и направились в поселок, утонувший во тьме. Около здания Компании можно было разглядеть булавку на земле, а в поселке ничего не видно даже на расстоянии вытянутой руки.

На ощупь — Каркамо не позволил даже зажечь спичку — нашли и открыли щеколду дверей еще не достроенного церковного дома, и падре Феху стал собирать вещи.

Каркамо стоял в дверях — застыл в нерешительности: с одной стороны — воинский долг, с другой… платок, платок, которым он вытирал пот… в этом платке словно остались не произнесенные вслух слова, слова, бушевавшие в сердце, не дававшие покоя. Как сообщить об опасности, нависшей над Росой Гавидиа? Все его попытки связаться с Андресом Мединой, товарищем детских лет, оказались тщетными. Да, но как сказать обо всем падресито?.. И все-таки нужно сказать… Это была какая-то возможность…

— Вы не беспокойтесь, сеньор, — произнес он наконец, — петухи запоют только тогда, когда мы их услышим! А солдат я отправил за лошадьми.

Падре Феррусихфридо, не задерживаясь в своей комнатушке, прошел в церковь, где запах ладана и серы перемешался с запахом цветов пальмы коросо,[128] жасмина, розы и душистых фруктов — лимонов, апельсинов, грейпфрутов, ананасов, нансе: груды плодов лежали на маленьком потрепанном коврике перед алтарем Гуадалупской девы, куда богомольцы складывали свои подношения.

Он встал на колени и с трудом выдавил из себя слова: «До того как запоют петухи… я должен буду покинуть тебя… у меня нет ничего… и не оставляю здесь ничего… не уношу с собой ничего… моя родина повсюду, пока я не взят на небо!..»

Он встрепенулся, как будто услышал голос Зевуна, который уже был не Зевуном, не человеком, а беспрестанно зевавшим идолом: «Вы, конечно, отправитесь на небо… это уж известно… прямехонько на небо… но, собственно, зачем вам отбывать так далеко?..» Дикарь, ему не понять, что большего и не нужно сыну, который жаждал вернуться к своей матери!.. Но нет, зачем притворяться?.. Мне страшно… страшно… — дрожащей рукой он провел по стеклу, за которым покоилось изображение богоматери, как если бы искал выход, потайную дверцу, через которую удастся ускользнуть…

— Прежде чем запоют петухи… — твердил он механически, не замечая, что они уже давно поют, что над полями разлился алый рассвет, воздух стал зноен и розовеющие жемчужинки росы, точно капельки пота, заблестели на травах и на листьях деревьев. На горизонте дремали облака, за которыми нашли убежище звезды, уступив место солнцу, возродившему краски земли.

Он взобрался на лошадь, рядом с ним на более рослом коне ехал офицер. Голова священника едва-едва возвышалась над коленями офицера, немного торчавшими вверх из-за слишком коротких стремян.

Так они двигались навстречу темно-бирюзовой полоске горизонта. Падре не спал, однако, когда их путь пересекли зеленые овраги, он почувствовал, будто только что очнулся от кошмара, и хотя он ехал с открытыми глазами, кошмар продолжал преследовать, слился с действительностью, с явью.

Его лошадь трусила рысцой рядом с конем капитана. Солдаты шли за ними на некотором расстоянии, но не отставая, над их плечами были видны стволы винтовок, а из-за спин высовывались приклады, и солдаты иногда придерживали их руками.

Радость занимавшегося дня, казалось, проникала во все поры. Петухи, взлет птиц, далекие трели, собачий лай, свистки поездов, везущих бананы, крики пастухов, мычание коров, блеяние овец. Оба они, и падре Феху, и капитан Каркамо, чувствовали себя так, как будто только что умылись свежей водой после скверно проведенной ночи, после тяжелой, кошмарной ночи: оба они с удовольствием поговорили бы и сказали бы друг другу нечто большее, чем можно высказать словами. Даже кровь билась в одном ритме с нарождающимся днем. Капитан устроился поудобнее в седле и, словно обращаясь к незнакомому человеку, который ехал в том же направлении — а разве на самом деле не был для него падре Феху именно таким человеком? — показывал ему банановые плантации, истомленные сном в ночную жару.

— Там, по ту сторону банановых плантаций, — отсюда, правда, не видно, — равнина, где солдаты как раз в эти часы занимаются военной подготовкой. Приходится пользоваться утренними часами, а позже, когда солнце поднимется, не выдерживают зноя даже винтовки.

Офицер снял кепи (этот жест на казарменном языке должен был означать: «Тяжело, но что поделаешь!») и провел рукой по каштановым волосам.

— Марши и контрмарши, — продолжал он объяснять, — передвижения, формирования, упражнения с винтовкой, атаки, отступления, стрельба с колен, лежа, упражнения со штыком, рукопашный бой… Конечно, это все выглядит очень внушительно, но солдат с самого начала должен привыкнуть смешивать свою кровь с барабанным боем…

— Понятно, в этот святой час каждый делает то, что может, — промолвил священник, — так всегда и бывает, каждый делает то, на что он способен…

— Да, позвольте вас спросить, вам шеф сообщил, почему вас задержали как опасного иностранца?

— Капитан Каркамо, сказал он мне, везет с собой декрет о высылке.

— Единственное, что я получил, это устный приказ передать вас полицейскому, который будет находиться в пассажирском поезде…

— Я так и думал…

— В таком случае вы не знаете, почему вас высылают…

— Он что-то сказал мне про забастовку…

Оба смолкли. В груди Каркамо горело имя Росы Гавидиа, как частица слова «забастовка». Забастовка!.. Встретил это слово и это имя в перехваченных документах и ощутил пустоту… Да, но что с ней?.. Какой она стала?.. Та ли это учительница, с которой он познакомился на балу в военном казино много лет назад?.. Вначале она ему сказала, что ее зовут Роса Гавидиа, это он прекрасно помнит, а затем оказалось, что ее настоящее имя — Малена Табай… Она ли это?.. Та ли самая Роса Гавидиа?.. Серропом… Нет, никакого сомнения… А этот лысоватый падре в самом деле может помочь?..

Ветер раскачивал банановые листья. Теперь всадники ехали по лугам, заросшим высокими травами и кустарниками. В этих травах коровы и быки походили на затонувшие суда. Виднелись лишь черные, коричневые, пегие, красные холки и рога, блестевшие на солнце.

— К счастью, не так жарко, — заметил священник, понукая лошадь, которая начинала прихрамывать на одну ногу, как только он отпускал поводья.

Каркамо не без заднего умысла продолжал развивать свою мысль:

— Выдворить вас из страны, как если бы вы были злоумышленником, — этому даже трудно подобрать название.

— Есть название, капитан, есть название! Это произвол. Это произвол, который тяжким бременем лежит на бедных людях: дети некрещеные, христианские души не исповедуются в смертный час, мужчины и женщины сходятся и живут, точно животные, без святого причастия, здесь процветает зло, и потому мне не оказалось здесь места. Вы же слышали, что комендант лишь сообщил мне, что я обязан покинуть страну.

— Приказ был зашифрован, и чтобы вы не слишком плохо думали о шефе, я должен сказать вам, что он очень встревожился. Если у вас есть семья, какие- нибудь друзья или знакомые, которых вы хотели бы известить или передать им записку, то я, разумеется, с удовольствием сделаю это для вас.

— Благодарю вас за ваше доброе сердце. Чего мне хотелось бы, так это проститься с местными жителями и препоручить им заботу о покровительнице — нашей деве индейской, рожденной в цветах… Так сладостно думать о ней… Нет ни одного шипа, который ранил бы руку… Явилась она на пончо индейца… Смуглая… Ее ладони вместе как две целующиеся голубки… Черные косы… Черные дивные глаза и улыбка, словно трепетание листка под свежим ветерком…

Священник говорил все более проникновенно:

— Знаете ли вы, как назвал я ее?.. Куаутемосина… Знаете почему?.. В честь Куаутемока,[129] нашего национального героя… Да простит меня господь, но я считаю, что дым, подымавшийся от жаровен, на которых жгли ноги Куаутемока, — этот дым, достигнув неба, превращался в облака, а облака дождем или росой опускались на землю… на землю, где росли розы и где индеец Хуан Диэго впервые увидел нашу покровительницу… Однако я скажу вам больше… Еще семинаристом я писал стихи — позднее я посвятил себя живописи как более мирному и нейтральному искусству — я даже написал несколько религиозных псалмов, в том числе благодарственную песнь в честь двенадцатого декабря, дня Гуадалупской девы, и в этой песне назвал ее Куаутемосиной. Из-за этого меня однажды уже высылали; вероятно, мое дело разбиралось в епископстве, в Мехико, поскольку в той благодарственной песне один из моих героев обращался к Куаутемоку: «Отец наш, ты, пребывающий не на ложе из роз, да будут священны ступни твоих ног, ниспошли мне твою волю, коя тверже вулканической лавы!»

Солнце мало-помалу затопило все — и небо, и землю. Зной теперь ощущали не только люди, но и растения. Не чувствовалось ни малейшего дуновения.

Казалось, что изо рта с дыханием вылетают искры, что люди сплевывают жажду и обливаются потом, непрестанно обливаются потом — все вымокло до нитки, влажными и липкими стали седла, ноги горели в ссохшихся и перепревших ботинках, и даже лошадиная кожа, обожженная солнцем, отдавала жаром, как утюг.

— Значит, это из-за Гуадалупской девы вас снова высылают, если можно говорить о высылке, — ведь вы едете к себе, на свою родину, — заметил капитан, его все не покидали мысли о бумагах, которые он обнаружил в доме парикмахера в памятную ночь траурной церемонии и о которых ему так хотелось поведать падре Феху.

Священник прикрыл глаза черными очками, иначе можно было рехнуться от этого беспощадного слепящего солнца.

Они удалялись от побережья, и каменистая дорога теперь вилась меж голых скал, среди которых изредка встречались сосны, по сучьям и стволам которых порой скользили игуаны, тоже искавшие убежища от солнечного огня.

Навстречу попадались мулы в упряжках, нагруженные фруктами, — в сетках лежали авокадо, манго и другие плоды; мулы медленно шагали за первым, на шее которого висел колокольчик, и, будто в ответ на металлический перезвон, в такт взмахивали ушами. По этой дороге нельзя было проехать на телеге. Пешеходы и всадники останавливались, снимали шляпы, приветствуя священника.

Потянулись плантации сахарного тростника. Группы рабочих, не расстававшихся с мачете, отдыхали на берегу речушки или стояли в дверях своих ранчо, под тенью кокосовых пальм, тут же были и их жены и голые ребятишки.

К двум часам пополудни путники наконец достигли той мили, где падре Феррусихфридо должен был сесть на поезд, направлявшийся к границе.

Солдаты расположились под огромным фикусом, прямо на траве, подушками им служили собственные кулаки; всадники проследовали далее в поисках тени. Капитан проехал дальше, желая отвести священника в такое место, где их никто не смог бы подслушать.

Они спешились у высоких бамбуков — священник и офицер уселись рядышком. Мошки и москиты прилипали к потным лицам. В сухих листьях шуршали ящерицы.

— Временами кажется, что уже совсем дышать нечем!.. — воскликнул Каркамо; платок у него превратился в мокрую тряпку, он расстегнул мундир и сорочку. — Воздуха!.. Воздуха!.. Воздуха!..

— Следовательно, вы, капитан, считаете, что моя высылка в действительности вызвана забастовкой, а не происками американских евангелистов, как я полагал?

— Это, по-видимому, совпадение, падресито, но ваши проповеди о Гуадалупской деве кое-кто связывает с отдельными фактами, которые, конечно, не имеют к вам никакого отношения. Однако считают, что вы поставили своей целью поднять дух рабочих. Не знаю, известно ли вам о повышении жалованья, которого добились грузчики бананов, отказавшиеся работать, если им не увеличат плату? Случилось это совсем недавно. Мы об этом узнали в комендатуре, когда получили приказ бросить вооруженные отряды, речь шла даже о том, чтобы захватить с собой пулеметы. Однако позже пришел другой приказ, отменяющий первый, и вот как раз последнее мне очень не понравилось… видите ли, второй приказ исходил не как обычно — от представителей наших властей, а был получен прямо из Соединенных Штатов и передан через управление Компании. Что это такое? Кому мы подчинены? Кто мы, в самом-то деле?..

Каркамо, растянувшийся было на траве, даже привстал и уже сидя продолжал говорить:

— Однако, возвращаясь к вашей истории, я хотел бы спросить вас: какие отношения вы поддерживали с владельцем парикмахерской «Равноденствие»?

— С тем, который умер?

— С тем самым.

— Никаких отношений, гм, если не считать того, что однажды он послал свою жену за мной. Я подумал, что он в преддверии кончины намерен исповедаться. Мне было известно, что он в очень тяжелом состоянии, однако нет, он вызвал меня, чтобы вручить мне священный дар, изображение Гуадалупской девы, которое я и поставил в главном алтаре…

— И ничего больше? Он не говорил вам о том, что в его доме спрятаны пропагандистские материалы, листовки, прокламации, призывающие к забастовке?

— Да у него едва хватило времени, чтобы показать мне, где находится образ, и я был так счастлив, на седьмом небе от счастья…

— Вот в том-то и дело…

Священник умолк, ожидая, что офицер скажет ему еще что-то. Затем осторожно спросил:

— Что вы этим хотите сказать, капитан, «в том-то и дело»? Вы же, конечно, не хотите бросить меня на границе, не разъяснив, в чем дело. Ведь это то же самое, что бросить на произвол судьбы слепого…

— Что касается меня, я хотел бы поговорить с вами. Очень хотел бы поговорить с вами, но… как бы это сказать вам… как мужчина с мужчиной, не…

— Что? — Широко раскрыв глаза, священник приподнялся. — Вы сомневаетесь в том, что я мужчина? Да знаете ли вы?..

Нетрудно было понять, что он хотел сказать: «Знаете ли вы, что я не только мужчина, я — мексиканец!»

— Нет, падре, не обижайтесь!.. Дело вот в чем, я не хочу говорить с вами, как мужчина с мужчиной, я хочу говорить с вами, как на духу, как на исповеди. Это тайна. Это очень серьезно… то, что я вам хочу сказать… что… речь идет о крупном заговоре… — Капитан Каркамо прислушался к собственным словам. — О крупном заговоре… — Он снова вслушался в звуки этих слов — они звучали просто и обыденно, но его потные и горячие пальцы сжались в кулаки, холодом обдало сердце… Нет, не может быть!.. И капитан покачал головой, думая о том, что произнесенные им слова — отзвуки бессонных его ночей, его дневных тревог — ставят под удар его самого, его тело и душу, само его существование…

Священник повернул небритое лицо, взглянул на солдат под фикусовым деревом, и, убедившись, что они, натянув каски на глаза, спят, положил руку на колено капитану, словно призывал его говорить дальше.

— Это узел крупного заговора… — вырвалось у Каркамо; он тяжело дышал и говорил как бы сам с собой. — Меня не интересует судьба этого заговора, но я должен спасти одного человека, серьезно скомпрометированного…

— Следовательно, заговор уже раскрыт… — Священник протянул последние слоги, и это придало его словам несколько вопросительный и какой-то интимный оттенок, словно они были на исповеди; ему както не пришло в голову, что это признание капитан Каркамо сделал, быть может, потому, что предполагает, будто и он, Феррусихфридо Феху, замешан в этой истории, нити которой тянулись от умершего парикмахера.

— Поскольку я военный, меня могут приговорить к смертной казни только за то, что я не доложил начальству обо всем… Да что там — не доложил! То, что мною сделано, падре, гораздо хуже, во много раз хуже…

Он поднял платок, пропитанный потом, и поднес его ко рту, но не стал вытирать губы, а засунул его в рот, как кляп, да так глубоко, что чуть не задохнулся, а быть может, этим штопором из белой тряпки он пытался вытащить застрявшие в горле слова.

— Успокойтесь, капитан, и продолжайте — поезд может появиться с минуты на минуту. Вам станет легче оттого, что вы поделитесь со мной. Итак, вы сказали, гораздо хуже…

— Да, да, худшее уже содеяно мною! Я утаил, именно утаил… утаил от коменданта некоторые документы из тех, что обнаружил в доме парикмахера в ночь траурной церемонии, когда изъял эти бумаги… Но что за скотина парикмахер… хранить у себя такие документы!.. (Он не решился сказать священнику, почему он сделал это, почему оставил у себя бумаги, где упоминалась Роса Гавидиа, — ведь он надеялся передать ей документы и под этим предлогом увидеться с ней и, может быть, даже восстановить прежние отношения…)

— В этих бумагах указывалось и мое имя? — в тревоге спросил священник.

— Ваше имя? Нет, нет… — Капитан помахал указательным пальцем. — Но зато я встретил имя человека, которого хотел бы предупредить… Этот человек должен скрыться… конечно, он ни в коем случае не должен знать, кто ему помог, поскольку я нахожусь на военной службе. И вот еще в чем дело, падре: я не смог просмотреть все документы, изъял лишь те, где я успел заметить имя этого человека, где оно бросалось в глаза, но там еще осталась гора бумаг… я очень опасаюсь, вдруг еще где-нибудь упоминается имя…

— И мое?

— Может, и ваше… кто знает.

— В таком случае, капитан, умоляю вас, бога ради, скажите мне скорее, прежде чем подойдет поезд, о ком идет речь и что я должен сделать, каким образом предупредить его об опасности, чтобы он успел скрыться. Разумеется, никоим образом не компрометируя вас, ввиду вашего положения…

И в ту же минуту священник опомнился — как хотелось бы ему взять обратно свои слова, проглотить их. Он не на шутку испугался, когда подумал, что капитан, возможно, разыгрывает комедию, чтобы спровоцировать его, и тогда его участие в подготовке всеобщей забастовки будет доказано, у его противников окажутся в руках все основания для ареста.

Пока падре Феху мучительно обдумывал все это, внутренне раскаиваясь в том, что он сболтнул лишнее, капитан Каркамо рассказал, как во время траурной церемонии комендант, услышав неосторожные высказывания вдовы дона Йемо, приказал ему произвести обыск в парикмахерской, конфисковать все бумаги и доставить к нему в кабинет. Он, капитан, совершенно ке представлял себе тогда, что человек, покоившийся в гробу меж четырех свечей толщиной с палец, этот цирюльник, который лежал, укрытый полевыми цветами, был агентом связи Э 1 забастовочного движения в Тикисате.

От земли, окутанной буйной зеленью, поднимался зной, влажный и обжигающий. Время от времени били копытами о землю лошади, словно жаловались на жажду и выпрашивали влаги у земли; порой откуда-то срывалась тяжелая птица и парила, распластав крылья, над высокими деревьями, видневшимися на горизонте, сквозь которые кое-где проглядывало море.

Капитан во всех подробностях рассказал священнику о планах готовящейся забастовки, о том, как организаторы ее надеялись, — а это подтверждает документ, находящийся в руках офицера, — парализовать жизнь всей страны, и падре Феху, несмотря на одурманивающую полуденную жару, заинтересовался и даже начал проникаться доверием к капитану.

— Как только я перейду границу и буду свободен — у себя на родине, я постараюсь вам помочь. Быть может, удастся поддерживать связь через пограничные селения, где нет строгого надзора и откуда легче посылать известия…

— Падре, вы, мексиканцы, известны своей щедростью на обещания.

— А что я сейчас еще могу сделать? Но ведь случается иногда — мы выполняем свои обещания, — а на этот раз даю вам слово! Впрочем, вы так и не сообщили мне ни имени, ни адреса этого человека…

— Адрес у меня есть. Что же касается имени, разрешите прежде пояснить. Имя, указанное в бумагах, — это не настоящее ее имя…

— Так речь идет о женщине?

— Да. Об одной учительнице… Адрес у меня есть, но самое главное — ее имя. Оно связано с прошлым, старые воспоминания. Много лет назад на бале-маскараде в военном казино я подцепил, как говорится, очаровательную крестьяночку, которая назвалась Росой Гавидиа. Всю ночь напролет мы танцевали, вместе поужинали, и я объяснился ей в любви. Она чуть ли не ответила согласием. На разу я не назвал ее по имени, и только когда мы стали прощаться, она сказала мне, что ее зовут не Роса Гавидиа, а Малена, и фамилия ее — Табай. Значит, ее настоящее имя — Малена Табай…

И, взглянув на часы — с минуты на минуту должен подойти поезд, — уже совсем доверительным тоном капитан сказал:

— Мы долго переписывались. Мои чувства становились все сильнее, однако она решила оборвать переписку — я, по ее мнению, был чересчур молод. С тех пор я никогда и нигде не встречал это имя: Роса Гавидиа… до той ночи, до той минуты, когда на письменный стол шефа я выложил бумаги, обнаруженные в доме парикмахера. Будто что-то вспыхнуло в моей памяти. Я снова увидел ее. Я снова увидел ее такой, какой встретил тогда в казино, в тот вечер, когда мы танцевали… И сейчас, изъяв роковые документы, я как бы подал ей руку, и не как неизвестной маске, а как тени любимой, — почему бы в этом не признаться? — приглашая ее на танец пыток и расстрелов, ужаснейший из танцев…

— А если это совсем не она?.. — прервал его священник.

— Я уже ломал себе голову. Но сомнений нет. Малена Табай была директрисой женской школы в Серропоме, и Роса Гавидиа, согласно документам, которые я нашел при обыске, живет там же. Это очень маленькое селение в горах, оторванное от всего света, туда очень трудно добраться.

— Да поможет нам господь, — произнес священник; он расстегнул верхние пуговицы сутаны, снял воротничок, развернул его и на внутренней стороне дрожащей рукой написал: Роса Гавидиа, Малена Табай, Серропом.

Затем он водворил воротничок на место — ему с трудом удалось прицепить запонки: распухшие от жары и влажные пальцы не повиновались ему. Как было бы хорошо одним рывком сорвать с себя воротничок, чтобы не резала шею эта вечная гильотина! Застегнув сутану, он снова заговорил:

— Сейчас, естественно, мне незачем спрашивать вас, капитан, почему меня высылают из вашей страны. В самом деле, этот парикмахер, да простит его господь, был… этим самым… именно этим самым… как вы его назвали… И когда я призывал с алтаря Гуадалупскую деву, он неожиданно пожертвовал ее церкви…

— Да, он был очень подозрителен. Этого человека считали атеистом, и он, наверное, действительно был атеистом, но коль скоро он ни во что не верил, так почему же подарил вам изображение богоматери?.. У него нашли много отпечатанных в типографии листовок, призывающих к всеобщей забастовке, а также газеты со статьями подрывного характера…

— До того как придет поезд, я еще хочу объяснить вам: не думайте, что мои настойчивые требования показать мне декрет о высылке или приказ вышвырнуть меня отсюда — крепкие словечки в таких случаях не грех! — формализм или пристрастие к бумажке, к букве закона. Моя настойчивость объяснялась тем, что в документе я хотел найти причину, почему же все-таки меня объявили нежелательной персоной. Я собирался возражать, если меня обвинят в поджигательстве. Вы знаете, что у евангелистов подожгли часовню, и нашлись такие типы, которые утверждали, якобы это я призывал к поджогу, и кто-то даже будто бы видел меня с факелом в руках, я, видите ли, запутался в сутане и едва не упал…

Жалобно застонали рельсы перед подходившим поездом, и, прежде чем показался паровоз, солдаты уже вскочили и встали рядом с лошадьми, вскинув винтовки на плечо.

— Значит, в таком случае… — горько улыбнулся священник, подымаясь со своего места, — значит, в таком случае меня выслали… из-за того, что я мексиканец… — Каркамо улыбнулся, — и из-за Гуадалупской девы…

Поезд начал притормаживать издали. Длинный поворот позволял рассмотреть цепь тянувшихся за паровозом вагонов, в окошки которых выглядывали любопытствующие физиономии. Пассажиры умирали от жары, однако хотели узнать, почему поезд останавливается там, где нет никакой станции.

— Это очень деликатно с вашей стороны, — поблагодарил падре Феху капитана, который, внезапно побледнев, приказал солдатам заняться лошадьми, чтобы пассажиры, столь падкие до новостей, не поняли, что этого священника привезли сюда под конвоем. Офицер пытался разыгрывать роль друга, прибывшего сюда проститься с падре.

Паровоз медленно задерживал движение своих поршней, пока не остановился, скрипя на рельсах, посыпанных песком. Как только Феррусихфридо Феху поднялся с чемоданчиком на первую ступеньку подножки, его встретил какой-то часто-часто мигавший человек с лицом цвета жухлого шафрана. Конвой возобновил свой марш, и появившиеся снова в окошках пассажиры замахали руками, прощаясь с незнакомым им капитаном.

Каркамо вскочил на своего коня. На другую лошадь уселись оба солдата. Один засунул ноги в стремена и взял поводья в руки; второй сел сзади, спустив ноги и крепко обхватив поясницу товарища. Они понеслись во весь опор, насколько способны были мчаться их лошади. Шоссе — покрытая черным битумом дорога — бежало меж деревьев, прикрывавших всадников тенью густой листвы. Несколько позднее они углубились в кустарники, опушившие сельву, не то островок сельвы, прилегший, как укрощенный зверь, — распушилась тут сельва листьями, похожими на цветы, листьями-цветами, что рассыпались то коралловыми брызгами по желтому фону, то кровавыми бликами по свинцово-серому, то апельсинно-огненными звездочками по черному, то лиловыми мушками по белому… длинные листья, отливавшие янтарно-розовым, листья-раковины цвета перламутра и яшмы, листья с волосками, листья, исколотые невидимой иглой…

— Откуда вы взяли лошадей? — спросил офицер.

Солдат, сидевший на крупе, ответил:

— Нам одолжил их евангелист. Мы сказали ему, что это для сеньора коменданта, и он одолжил для сеньора коменданта. Он сказал: «Доставьте их сеньору коменданту», и мы оседлали их и привели сеньору коменданту.

— Если бы священник знал об этом, ни за что бы не сел в седло…

— Да и евангелист вряд ли дал бы нам лошадей, если бы узнал, что это для падре, — заметил солдат, который держал в руках поводья.

— Мы от сеньора коменданта, сказали мы ему, — повторил другой солдат, — и для сеньора коменданта он одолжил…

Каркамо пришпорил лошадь, словно бешеный галоп мог заглушить его мысли. Галопом! Но и галопом отмахав путь, трудно было примириться с тем, что увидел. Оказывается, Моргуше — самому жестокому из агентов секретной полиции — было поручено проводить падре Феху до границы. Неужели они решили покончить с ним?.. Но как?.. Застрелить по пути?.. Сбросить с поезда?.. Или арестовать, бросить в тюрьму, в застенок — на всю жизнь, а кто-то другой появится под именем священника и пересечет границу, чтобы иммиграционная служба отметила его в документах?.. Моргуша не остановится перед убийством, если жертва в его руках… одним мексиканцем станет меньше, тем более что против него есть улики, вещественные доказательства: на воротничке написано — Роса Гавидиа, Малена Табай, Серропом

Они остановились перед лачугами на окраине поселка. Босые солдаты спешились — соскочили на землю. А их начальник медленно вынул ноги из стремян.

— Верните этих лошадей туда, где взяли, — приказал Каркамо солдатам, — и ни слова о том, куда мы ездили и зачем. А потом отправляйтесь в комендатуру и доложите о своем прибытии дежурному офицеру.

Начинало темнеть. Солдаты ушли, ведя лошадей в поводу. Каркамо огляделся. С тех пор как он нашел и спрятал документы Росы Гавидиа, он постоянно испытывал какую-то тревогу, его преследовала мысль, что за ним следят, и уже много раз его пугало эхо собственных шагов и собственная тень… Он решил закурить. Взглянул на горевшую спичку, спрятанную в решетке пальцев, чтобы ветер не погасил огонек, и у него мелькнула мысль: точно так же можно поступить и с теми документами, из-за которых подвергается смертельной опасности его жизнь, — поднести к ним спичку…