"Глаза погребённых" - читать интересную книгу автора (Астуриас Мигель Анхель)

XXV

Ночь продолжалась. Воскресенье продолжалось в ночи. Кусочек луны, упавший в воду, — мертвый язык луны, а сама она, холодная, спускалась по знойному горизонту. Еще не рассветало. Никаких признаков раннего рассвета. Не рассветало для тех, кто на побережье надеялся увидеть вздымающийся из моря зеркальный луч утренней зари. Почему же запели петухи? Рассвет? Нет, это не рассвет. И не петухи поют. Совсем иные шумы сметают молчание, как мусор после воскресенья, после пения петухов и подземного шествия скованных теней.

Дождливый день. Это дождь понедельника. Дождь сыплется на полуголые тела рысцой бегущих на работу людей. Самодельные сандалии — каите, набедренная повязка или трусы и сомбреро. Восемнадцать лет, двадцать лет, двадцать два года…

Если не выйдет солнце и не разгонит дождь, наступит день воды. Только явится ли солнце — рассвет все не наступает. Ничего хорошего — грузить бананы в перерывы между ливнями. Ничего хорошего, ничего. Но еще хуже — под моросящим дождем. Все скользкое. Гроздья бананов и земля. Земля как кожура банана. И, однако, все не светает. Ноги так и цепляются за землю — иначе поскользнешься и свалишься со всем грузом. Опять слышны петухи. Какие-то шумы. Однако все не рассветает. Дождит. Но вот кто-то выругался, наткнувшись на товарища. Не со зла. Нечаянно. Слово зазвучало угрозой, оброненное одним и подхваченное другим. Кто из двоих сказал его? Кто услышал? Тот, кто наткнулся, или тот, с кем он столкнулся? Так частенько случалось в часы рассвета, когда рождается понедельник, в часы, когда полуголые люди рысцой спешат на работу. Нынче рассвет так и не наступил, но все спешат рысцой под дождем. Восемнадцать лет, двадцать лет, двадцать два года… У каждого на голове сомбреро, они идут чуть согнувшись, чтобы кипяток тропического ливня не попал бы в лицо. Вдруг остановились идущие впереди, за ними — те, что шли посредине, потом — те, которые замыкают шествие. Грузчики окружают человека, закутавшегося в резиновый плащ; под капюшоном — пробковый шлем, из-под плаща видны башмаки на резиновой подошве. Освещает его желтый свет фонаря, раскачивающегося в руках. Еще фонари. Приближаются еще фонари. Издали эти желтые, раскачивающиеся огоньки кажутся похожими на ос, жалящих руки людей под капюшонами. Еще фонари, еще. Чваканье воды вокруг человека в плаще вызывает тоскливое чувство. Под звяканье цепей и лязг сцеплений тащится поезд под надзором десятников и time-keepers. Вот он замедляет ход, дрожит где-то в глубинах ночи. Горы, вулканы бананов. Вздрагивает земля под тяжелыми колесами, что катятся по рельсам, уложенным на шпалы, похожие на рассыпанные спички. По мере того как грузчики приближаются к месту погрузки, взмахи фонаря в руке у старшего, идущего в сопровождении десятников и timekeepers, становятся все резче. Поезд с натугой тормозит, но некоторое время еще продолжает тащиться по рельсам, посыпанным песком, между двумя рядами грузчиков. Порядок в рядах нарушает горячий ливень, бьющий по банановым листьям с такой силой, что, кажется, готов измочалить их. Позади — слепая, вязкая, клейкая вода; впереди — вагоны, ожидающие погрузки, стены и цинковые крыши, по которым гулко барабанит ливень.

Человек в резиновом плаще — плащ топорщится на человеке, как панцирь черепахи, — медленно поднимает фонарь к лицу рабочего, закрытому сеткой дождевых струй, скатывающихся с полей пальмового сомбреро — единственной защиты грузчика от дождя. Человек в плаще держит фонарь перед лицом рабочего, прямо перед лицом — так, словно он не разглядеть его хочет, а сжечь, хоть и неизвестно ему даже имя грузчика… И этот жест он повторяет, останавливаясь то перед одним, то перед другим, и свет каждый раз вырывает из тьмы лицо мужчины, полуодетого, почти голого. Рабочие бросали в ответ соленые словечки, которые из-за шума воды, правда, трудно было расслышать.

Старший взял свисток. Сжал его зубами. Свистнул. Еще и еще раз. Пронзительный свист, отозвавшийся далеким эхом, словно оставил тут какой-то свой осколочек — звук, похожий не то на отрыжку, не то на икоту. Всякий раз, когда свист старшего десятника возвещал о начале погрузки, слышалась чья-то икота. Десятник поставил фонарь на землю, но не потушил его. Стало светлее, ливень утихал. В стеклянном сосуде с собачьим намордником горел зрачок под тысячей грустных струек. Оставив фонарь на земле, десятник прошелся, задевая плащом тела грузчиков, отказывавшихся грузить плоды, если им не повысят поденную оплату. Работать не работали, но вместе с тем они не уходили с работы, — и это обстоятельство вызывало беспокойство десятников, которые многозначительно помахивали туго сплетенными бичами из сыромятной кожи манати — морской коровы или быка. Зачем же принимать вызов? Нет надобности бить, когда можно просто вытолкать их кулаками, а если потребуется прибегнуть к бичу — что ж, тем хуже. Ведь именно для этого поставлены десятники — для того чтобы начальство не пачкало руки об этих дураков. Беспорядки. Что ж, быть может, и произойдут беспорядки. Все идет к тому. Разве только пойдут им на уступки и повысят плату за поденщину — в противном случае придется пустить в ход бичи. Конечно, банановых гроздьев нарублено так много, что сейчас лучше не подливать масла в огонь. С чего обычно начинаются беспорядки — всем известно, но никто не знает, чем это может кончиться. Впрочем, кончается дело обычно тем, что из комендатуры присылают вооруженных солдат и под ударами прикладов кое-кого уводят. Однако пока ждешь — портятся бананы. Гибнут бананы. А что угрожает этим бездельникам? Ничего. Замученным людям, бледным, изнуренным, все равно — что ласка, что удар. А Хуамбо икал — это он икал. Икал он за себя и за всех остальных — от голода.

— Тише, тише!.. — Старший десятник остановился перед ним.

Однако Хуамбо от страха не только не прекратил икать, наоборот, стал икать еще громче. Его товарищи, выстроившиеся двумя рядами, выжидали. Тяжело опустив руки, они стояли перед грудами бананов, которые нужно было снять с платформ, на плече перенести в железнодорожные вагоны, а затем транспортировать в порт, откуда на судах эти тропические плоды увезут в те земли, где нет земли, где все из стали, стекла и цемента и где даже люди кажутся законсервированными. Руки без каких-либо тайн, выхоленные, заботливо ухоженные, поднесут фрукт тропиков ко рту, к зубам, тщательно вычищенным щеточками и пенистой пастой, а изо рта, проскользнув в гортань с удаленными миндалинами, сладкий плод попадет в желудки этих созданий, так похожих на растения.

Свисток привел в движение людей, бродивших в ожидании работы по лагерю. Быстро взвалить на плечо груз! Никто не хотел оставаться позади. Быстро взять груз! Они уже приготовились к атаке и по первому сигналу ринулись в бой. Горе тому, кто спотыкался и падал, — ноги ступали прямо по нему. Скорее взять груз! Быть одними из первых. Под светом фонарей десятников, указывавших путь, они шли группами, подставляя лица под водяные иглы ливня, которые то скользили по коже, то пронзали до костей.

— Жалованье, видишь ли, им прибавляй, когда рабочих рук вон сколько… Надо быть идиотами… — протянул старший, увидев толпу людей, жаждущих работать.

Бананов собрали много, а тут еще эти осложнения да ливень — подрядчику нужно было любой ценой сохранить рабочие руки ранее законтрактованных и вместе с тем не потерять и тех, кто пришел вербоваться.

Небо прояснялось. В разрывах облаков виднелась ясная голубизна. И пока десятники ставили на землю фонари, они могли увидеть глаза этих людей, обожженных зноем побережья, — вылезающие из орбит глаза без век, — и глаза людей, пришедших с гор, — подернутые дымкой недоверия.

Первый в ряду законтрактованных, отказавшихся грузить, стоял на страже, рядом с грузом, — он говорил громко, чтобы его слышали все: и эти безработные, пришедшие сюда завербоваться, и те, кого собирались прогнать отсюда.

— Мы не будем грузить и не позволим другим грузить бананы, если не повысят поденную плату, не повысят жалованье для всех! То, что нам дают, — очень мало, не хватает на жизнь! Ни одна гроздь бананов не сдвинется с места, пока нам не повысят заработную плату! Ни одной грозди, если не повысят заработок!.. — закричал он еще громче. — Ни одной грозди, если не повысят заработок! — кричал он, напрягая легкие. — Повышение заработка для всех!.. Для всех! Заработка для всех!

Его слова подхватили:

— Повышение заработка для всех! Для всех! Для всех!

Старший приблизился к зачинщику, но тот успел заметить его и вовремя уклонился от удара.

— Убирайся! Все убирайтесь вон! — кричал старший. — Дайте место другим! Новенькие — по местам!.. Те, кто не желает работать, убирайтесь!..

В толпе безработных, сгрудившихся под дождем, точно пробежала искра, однако они не сделали ни одного шага в сторону шеренги рабочих, из которой десятники ударами кулаков и рукоятками бичей пытались вытолкать тех, кого они считали зачинщиками.

— Никакого насилия! Никакого насилия! — кричал старший и, не теряя времени, расставлял новичков по местам — их освобождали те, кто упал или кто ринулся в схватку с десятниками. — Грузите, ребята! Грузите, живей! Давай, давай! Все, все на погрузку! Пошли, чего ждете? Плоды могут погибнуть!

Никто из безработных не сдвинулся с места. Они стояли молча. А десятники продолжали сражаться с бунтарями.

— Негодяи!.. Какое свинство! Вы пользуетесь тем, что плоды не могут лежать на платформах!..

Голос старшего зазвучал просительно:

— Так будете или не будете грузить? Вам же дают работу! Ну-ка, начинайте! Пошли! За работу! Сгружай! Сгружай!..

— Не будем грузить! Раз так, мы не будем грузить, патрон!.. — воскликнул пока еще несмелым, но уже крепнувшим голосом самый высокий в ряду.

— А чего это голос у тебя дрожит, не бойся, выкладывай! — закричали ему сзади. — Да, мы пришли искать работу, но раз такое дело — отказываемся грузить!

— Не спорьте, бананы портятся!

— А почему вы отказываетесь платить больше?

Десятники присмирели. Старший направился в застекленную контору обсудить вопрос об увеличении поденной платы. Дождь обливал слезами стекла конторы, за которыми сидели белобрысые чиновники, одетые в сверкавшие белизной тонкие сорочки, выглаженные только что, утром, — конторы, где господствовал свежий воздух, отдававший ароматом дезинсектирующей жидкости, и где время показывали электрические часы со светящимися циферблатами.

Сморщились лбы, напряглась окаменевшая кожа — окаменела потому, что вода, которой они умывались, была очень жесткая. Да, вопрос посерьезней, чем какое-нибудь изменение цифры баланса: речь идет об увеличении сумм заработной платы!

Управляющий зоной находился в соседнем кабинете, но его вызвали по телефону и стали вести с ним переговоры так, как будто он находился далеко отсюда. В блокноте управляющего появился маленький рисуночек: ковбой, набрасывающий лассо на рога быка, — словно отражение этой беседы. Управляющий сделал этот рисунок машинально, пока отдавал распоряжение увеличить заработную плату.

Старший прибыл с новостью.

— Повысили!.. Повысили!.. — Это слово зазвучало со всех сторон. — Ну, людишки! — раздался чей-то голос. — Давайте, давайте, начинайте работать, пошли, принимайся за работу, плоды должны поступить вовремя…

От платформ к вагонам, взвалив бананы на плечи, цепочкой двигались люди, не глядя друг на друга, — они уже успели обменяться взглядами: надо особенно зорко охранять двоих людей: Андреса Медину, того, что выступил с призывом к стачке, и седого рабочего, который уговаривал незаконтрактованных не приступать к работе.

Хуамбо ушел с плантации в поселок, из поселка — к себе домой, а затем снова вернулся в поселок. Его продолжала мучить икота. Даже матери он ничего не сказал. Прошло несколько часов. Он уже не икал, а плакал. Плакал. Что же такое он проглотил? Кто это плачет в его животе? Малыш. Братишка. Так мать сказала. Она положила ему тряпку с горячей золой на желудок и начала петь, баюкать его… нет, не его — братишку, братишку, которого он проглотил. Несколько глоточков анисового цвета. Еще несколько глоточков анисового цвета. Мать знает, что хорошо, а что плохо. Только она одна знает, что хорошо, а что плохо для ее сынка и для братишки, который плачет и плачет у него в животе. Икота — плач братишки. Зачем он пришел в парикмахерскую? Измученный болью, которая вонзилась меж ребер, болью в челюсти, скрючившийся, с глазами, похожими на клубни с корешками ресниц… Он пришел, потому что подумал, что вид мертвеца его испугает. Не испугал. Мастер-цирюльник умер, а он не испугался. И все продолжал икать. Говорят, что люди никак не могут привыкнуть к смерти, но они не боятся мертвых. Он должен был бы бежать, воя от ужаса. А он икал. Встревожил всех, кто находился возле тела покойника, нарушил торжественную обстановку последнего перед похоронами дня, когда почивший лежал в своей постели меж четырех свечей, среди венков из ветвей кокосовой пальмы и жасмина, окруженный родными и друзьями. А к чему, собственно, ему, Хуамбо, прикидываться, играть какую-то роль? Эта икота нарушает торжественность церемонии похорон мастера, который уже никогда не услышит чего-либо подобного в своем доме. Пожалуй, не стоит ломать голову над разными вопросами, тогда икота пройдет скорее.

— Было бы лучше, если бы вы вышли во двор, господь вас возблагодарит, он все видит… — обратилась к Хуамбо какая-то женщина, одетая в траур, настойчиво приглашая его перейти из комнаты, где лежал мертвый цирюльник, в соседнюю, рядом с парикмахерской. Зеркала и картины были затянуты белой марлей.

На бдении около покойника падре Феху был почти до одиннадцати ночи. Вечером он оказал последние услуги умирающему. С того момента, когда брадобрей принес в дар церкви лик Гуадалупской богоматери, он не приходил в сознание.

Священник вышел вместе с Пьедрасантой. Хуамбо поплелся за ними. Настиг он их уже в середине площади.

— Сеньор священник, сеньор священник, я хочу исповедаться вам, это у меня не икота. Это ветер ворочается!..

Икал он… Икал…

— Я проглотил ветер, чтобы выплюнуть всю мою ненависть в лицо старшему десятнику… во время стачки… он отказался повысить нам заработок… мы отказались работать… и я просил бога, чтобы он позволил мне убить его… икотой, да-да, расстрелять его, изрешетить… икотой, икотой…

— Успокойся, сын мой, грехи тебе отпущены… А что, стачка была?

— Да, падре…

— Серьезная?..

— Не слишком серьезная, однако… Надо защитить Андреса Медину и еще одного, седого — он главный у безработных…

— Не обращайте на него внимания, — вмешался Пьедрасанта. — Болтает, что на ум взбредет, как и все мулаты. Какая там стачка!.. Посмотрите, сколько оружия подготовлено в казармах…

— Господь с тобой… — Падре Феху положил руку на плечо Хуамбо, — Самбито вытянул губы, словно приготовился свистнуть, — и, вздохнув, начертал крест перед его лицом.

Жена Пьедрасанты в ладони левой руки растирала листок руты. Увидев своего супруга и падресито, она с еще большей силой стала растирать листок пальцами правой руки, пока он не превратился в зеленую кашицу, затем вложила ее в ноздри и глубоко вдохнула аромат, дремавший в руте. К вискам ее были приложены ломтики сырого картофеля; она только что выпила настойку из лекарственных трав и бикарбонат натрия: все еще побаливал желудок. Но сейчас она уже почти оправилась от нервного потрясения после увиденного в парикмахерской.

Она заглянула туда, чтобы справиться о здоровье больного, а заодно попросить немножко душистой эссенции, ароматизированного спирта или одеколона — подлить во флакон с парафиновым маслом, который она принесла с собой. Если все это смешать и взболтать, то получится превосходный эликсир для волос — они становятся блестящими, шелковистыми, их легче завивать.

Парикмахер не ответил на ее приветствие, хотя она поздоровалась еще с порога, как требует хорошее воспитание, — и тогда она подошла к его креслу, думая, что он спит. Да, он и в самом деле спал, но так крепко, что, казалось, потерял сознание. Его лицо покрыли мошки и москиты, словно зеленый намоскитник, словно ожившая изумрудная сетка то спускалась, то поднималась, то растекалась по лбу, по щекам, губам и векам.

У нее замерло дыхание, сердце остановилось — с задрожавших губ жены Пьедрасанты, с которых еще не сошла улыбка, сорвался стон. Она прикоснулась к парикмахеру и отпрянула, выкрикнув два слога:

— Мерт…вый!..

Сеньора Минча, жена цирюльника, — кто ее знает, законная или нет, горе и радость в равной степени испытывают незаконные и законные, — вышла на крик. Руки в мыльной пене — парикмахерша стирала простыню. Опять сердечный приступ, обморок? Пока она вытирала руки, все время бормотала: «Сердечный приступ или обморок?» И вдруг будто проглотила слова — поняла все. А поняв, разразилась плачем — ее муж не просто потерял сознание, он потерял жизнь.

Она расстегнула, нет, разорвала его рубашку, но, кроме звука рвущейся ткани, так ничего и не услышала, когда прижала ухо с большой золотой подвеской к груди мастера. Впавшая грудь, ребра, волосы. Из глаз ее тихо полились слезы. Она не услышала того, что ожидала услышать, — сердце, живое сердце. Но мертвое сердце — это уже не сердце. Из шкафчика в парикмахерской достали флакон с одеколоном, смочили ей голову, лоб и все никак не могли оторвать ее от коченевшего тела. Воздуха, воздуха!.. Однако не воздуха ей не хватало. Вернулись в комнату друзья, которые оставляли ее наедине с покойным. Они застали ее все в той же позе — она задыхалась, судорожно исказившиеся губы не могли вымолвить ни слова. Минча будто хотела поднять руки, заткнуть уши руками, не слышать голосов, не видеть тех, кто окружал ее, кто пытался утешить. Соболезнования… соболезнования… соболезнования… Мошки, облепившие зеркало, что висело напротив кресла с телом покойного, как будто продолжали пожирать его отражение.

Бдение у останков ушедшего из жизни. Свет свечей и ламп не поднимается ввысь — он падает, тает. Падает со стен, с потолков, с мебели — отовсюду, падает и ложится на пол. В комнате оказалось мало места для прощающихся — собралось больше женщин, чем мужчин; мужчины выходили на улицу, рассаживались на стульях и скамьях перед домом, устраивались поудобнее, обмахивались шляпами, отгоняя насекомых, вытирали платком ручейки пота; курильщики затягивались сигаретами, пьющие беседовали о напитках, были и такие, которые даже в столь скорбный момент заключали пари, играли в карты и в кости, рассказывали пикантные анекдоты или любовные похождения.

Дон Лино Лусеро пришел на бдение с горящей гаванской сигарой во рту — такой длинной, что казалось, она достает до губ собеседника, золотая цепочка свисала с живота пятидесятилетнего толстяка, а его палка походила на корень.

Вдова поблагодарила его за внимание, а когда она отошла поздороваться с другими посетителями — люди все прибывали и прибывали, — к дону Лино приблизился Флориндо Кей, ветеран первой европейской войны, прибывший на побережье как представитель фирмы фармацевтических и москательных товаров.

Его одиссея почти тридцатилетней давности, между прочим, удостоилась стихотворения, созданного одним поэтом-юмористом, который, правда, на этот раз писал в серьезном тоне:

Ушел волонтером чапин на войну, Надеясь прославиться там, прекрасной считал он лишь славу одну…

На этом стихотворение обрывалось. Во время войны он приезжал на родину в форме французского солдата — «poilu» и выступал с докладами, дабы поднять, союзнический дух «parmi les indiens»[111].

Флориндо — ветеран первой мировой войны, и это звание служило ему больше, чем слава героя Вердена, к тому же многие путали слова «ветеран» и «ветеринар», — был он тогда молодым красавцем, вызывавшим алчные взгляды женщин; он галантно раскланивался, ему отвечали поклонами мужчины, чаще всего сверкавшие лысинами. Как только в зале гас свет, Флориндо становился таинственным голосом, который давал пояснения к фильму.

— Voila Verdun!..[112] — выкрикивал он, когда на серебристой простыне возникли горы трупов, усы и каски, пушки разных калибров, фонтаны земли и камней, взлетавших от разрыва снарядов.

— Voila les taxis de la Marne![113] — провозглашал Флориндо, когда на экране появлялись парижские улицы (он называл Париж просто — столицей) с идущими по ним бронированными чудовищами, которые обеспечили победу.

— Voila les «berthas»![114] — На экране показались орудия, с помощью которых боши надеялись покончить с Парижем…

Затем Флориндо Кей вернулся на фронт. Закончилась война — он демобилизовался и остался во Франции. Друг и ученик Анри Барбюса, он вступил в группу «Clarte»[115][116] и перевел книгу учителя «Le couteau entre les dents», опубликовав ее на испанском языке под точно переведенным названием «С ножом в зубах».

Тридцать лет… легко сказать… Они промелькнули перед Флориндо, когда он пожимал руку дона Лино Лусеро, внешне так похожего на его отца, такого же добродушного. Приветствуя Лусеро, он спросил нарочито озабоченным тоном:

— А у вас дома сейчас спокойнее? Хотя, видимо, да, поскольку вы решили прийти. Опасность, как говорят, была велика… Какое варварство!

— Фитили к динамиту, которым хотели взорвать дом, не обнаружили, но похоже, что кое-кто собирался обратить нас в прах.

— Над этим стоит призадуматься… Не хотите ли присесть?

— Спасибо, возьмите себе этот стул, а я сяду здесь.

— Я полагаю, вы уже в курсе всех событий? — Кей понизил голос. — Была попытка объявить стачку среди грузчиков.

— Да, да, и поговаривают о всеобщей забастовке… — протянул Лусеро утомленным голосом; он вынул сигару изо рта и снова воткнул в губы, наслаждаясь ее ароматом.

— Сегодняшнее столкновение может быть пробным шаром: они хотят узнать настроение рабочих, а также реакцию Компании и властей. Рабочие выдвинули требование — повысить заработок, в противном случае они собирались объявить стачку, и «Платанера» пошла на уступки. Однако не это самое важное. В любой борьбе опасно уступать позиции. Но особенно тревожит меня то, что люди, пришедшие искать работу, отказались заменить стачечников.

— Ах, вот как? Этого я не знал. А ну, расскажите-ка, расскажите!

Лусеро уронил пепел сигары на лацкан пиджака и погрузился было в глубокое раздумье, похожее на дремоту, однако слова Кея его встряхнули — лицо у него оживилось, как-то потеплело, словно у него вызвали симпатию эти неизвестные страдальцы, которые из чувства солидарности со своими товарищами не подняли ни одной банановой грозди.

— Много рассказывать нечего… — заметил Кей осторожно, — я только хотел бы обсудить с вами…

— Да, да, события приобретают совсем иное значение. Это проявление классового сознания, и подстрекатели всеобщей забастовки сумеют, конечно, этим воспользоваться. Если животные инстинктивно объединяются, сплачиваются в момент опасности, почему бы не объединиться людям?

Пепел гаванской сигары мрамором украсил лацканы пиджака Лусеро. Кей попытался в глазах Лусеро прочесть, не считает ли тот и его, Флориндо Кея, «подстрекателем».

— Самое худшее, дон Лино, что дела идут из рук вон плохо. А мои хуже всего. Никто не покупает лекарств. Все чего-то ждут, все считают, что единственное средство от любой болезни — всеобщая забастовка. Вы смеетесь? Нет, я не шучу. Ведь и наш мастер умер с верой в то, что исцелит его лишь забастовка.

Обрисовав таким образом положение своих дел и основательно защитившись, как он считал, от любого подозрения, Флориндо Кей перешел к атаке:

— Если Компания… «Тропикаль-тропосферическая», как вы ее называли в свое время, не сможет справиться со всеобщей забастовкой и пойдет навстречу требованиям рабочих, то это будет началом ее конца. За нынешними конфликтами последуют другие, все больше и шире. Прольется кровь, как в Бананере, и…

— Сомнения нет, обстановка мрачная, — согласился Лусеро.

— Это следовало бы втолковать сенатору Клаппу, который, по слухам, должен провести два или три дня у вас в гостях. Он действительно собирается приехать или это только слухи?

— Мы ждали его. Бывают ложные слухи, которые опережают события и приводят к забавным последствиям. К приезду сенатора в доме начали отчаянную подготовку. Иллюминация на лестницах, в залах, в саду… И вот однажды кто-то поднимается по лестнице… Сенатор!.. Сенатор!.. Ха, ха!.. Как вы думаете, кто это был? Мулат, слуга президента Компании Мейкера Томпсона. Просто беда!

— А зачем он явился?

— Приехал на побережье навестить свою мать, она очень старая, живет одна. Так, во всяком случае, он говорит. Однако я надеюсь подобрать ключ…

Флориндо закашлялся, чтобы скрыть замешательство, которое вызвали у него слова Лусеро. Разве не Флориндо встретился с мулатом той ночью чуть ли не у самой лестницы «Семирамиды»? Разве не он убеждал мулата взять на себя роль блудного сына?

— Мне хотелось бы знать, зачем он сюда явился, с какими целями, чем занимается, о чем подумывает. Было бы мерзко, если бы он оказался заодно с забастовщиками, мерзко, мерзко…

— Нет, дон Флориндо, нет. Он явился сюда потому, что неразлучен с внуком Мейкера Томпсона, Боби, который приехал к нам погостить на каникулы.

— Вы правы, это ключ к загадке… — с облегчением вздохнул Кей. — У старых слуг, как у собак, в крови привязанность к хозяевам — и она передается от дедов и прадедов к сыновьям и внукам.

— А вот и Зевун! — пробормотал Лусеро, заметив коменданта, который направлялся к ним в сопровождении Хуана, брата Лино.

От бесконечных слез и сморкания нос вдовы стал совсем красным и походил на маленькое пунцовое пятнышко, а она все терла его и терла платком, опять сморкалась и всхлипывала.

— Вы не представляете себе, как я вам благодарна. Вы пришли проститься с ним в его последнюю ночь… — И она снова разразилась плачем — …Я так благодарна вам, сеньор комендант, и вам, дон Хуан, вы все такие добрые! Еще вчера бедняжка в совершенном отчаянии решил, что на побережье не видать ему счастья, решил прикрепить к дверям парикмахерской — не знаю, убрали ли ее? — картонку, на которой собственноручно написал: «Продается в связи с отъездом…» Он был так воодушевлен возможностью уехать и все говорил: «Как приеду в столицу, так сразу же обращусь в Братство парикмахеров, буду просить коллег заявить о солидарности с рабочими «Тропикаль платанеры», если объявят всеобщую забастовку…»

— Так он говорил?.. — Комендант прикусил верхнюю губу так, будто хотел прикусить заодно и щетину усов. — Значит, так говорил…

— Это все от лихорадки, сеньор комендант, у него рассудок помутился… — вмешался один из завсегдатаев «Равноденствия». — В последние дни он был совсем невменяем, а тут еще ему эту листовку подсунули под дверь… насчет «всеобщей забастовки»… так он и вовсе рехнулся… Бедный дон Йемо!..

— В каталажку попал бы, — если бы не умер! — заявил комендант. — Что, в самом деле, было бы, если бы каждый начал учинять беспорядки, будоражить Братство парикмахеров?!

— Да ведь он был членом… мой хозяин-то, был членом Братства! — поясняла Минча сквозь слезы, и в голосе ее послышалась обида. — Там, в его бумагах, даже диплом есть, и мы аккуратно платили взносы и откликались на все призывы!.. — Она повздыхала и снова заплакала. — А теперь, когда он умер, Братство должно ответить на призыв о помощи.

— Во всем этом, во всем, что не касается призывов к забастовкам и тому подобной чепухи, я вреда не вижу.

— Вот этого я не знаю…

— А известно вам о его подарке мексиканскому падре?.. Изображение Гуадалупской девы?..

— То была его последняя воля…

— А почему он это сделал?

— Здесь, в комнате, ее не было видно, а падре так хотел достать образ для церкви. Я так думаю…

— Богоматерь Америки… она была на штандарте Идальго… Покровительница индейцев!..

Комендант, на ходу бросая слова, направился к двери в сопровождении дона Хуана Лусеро. Как только они вышли на улицу, за ними выскочили два добровольных прислужника со стульями, которые они поставили на тротуаре. Ночь, вначале такая ясная, глубокая, звездная, сейчас, опустившись на землю, превратилась в раскаленный утюг.

— Без всяких церемоний, дон Хуан. Присаживайтесь, я устроюсь тут.

Они уселись. Отойдя в сторону, но не теряя из виду своего начальника, капитан Каркамо беседовал с Андресито Мединой.

— Та женщина, да, действительно меня любила, Андрей…

— Поезжай, если она тебя любила…

— С тех пор я ее не видел. Думал даже, что она уже умерла.

— А чем она не покойница? Стать директрисой школы в какой-то глухой деревушке — все равно что похоронить себя заживо.

— Мне так хотелось бы написать ей, Андрей.

— Зачем же делать ей больно, если ты уже ее не любишь? Мертвых надо оставить в покое…

— А если я до сих пор ее люблю?..

— Тогда надо ее воскресить… любовь возвращает жизнь.

Им подали рюмки на подносе, и быстрее, чем пропел петух — какие-то петухи, впрочем, уже давно пропели, видно, их сбил с толку свет, лившийся из окон и дверей дома покойника, — Каркамо осушил одну за другой три рюмки коньяку и выпил бы еще, да больше не оказалось.

— Должно быть, она постарела… — произнес капитан, облизав губы, чтобы еще раз ощутить вкус коньяка, опалявшего его огнем.

— С тех пор прошло много лет…

— А ты помнишь, почему мы тебя стали называть Андресм?

— Как же не помнить? Твой братишка так всегда меня называл.

В молчании, царившем возле дома покойника, послышался тяжелый вздох капитана.

— Малена Табай!.. — произнес он тихо и горестно.

— Капитан Каркамо! — окликнул его комендант.

— Слушаюсь, мой майор! — подскочил капитан Каркамо.

— Вот что, сейчас же пойдите и заберите все бумаги этого парикмахера. Все бумаги, какие только найдете в доме, будь это его документы или сеньоры, заберите и отнесите ко мне в кабинет, откроете его сами. А затем возвращайтесь сюда. Возьмите ключ!

Каркамо отдал честь, круто повернулся на каблуках и отправился выполнять приказ.

Из ящиков всех столов, что имелись в доме — их было немного, — капитан с помощью адъютантов коменданта вытащил письма, фактуры, рецепты, заметки, вырезки из газет, фотоснимки, приглашения на свадьбу, извещения о похоронах и, наконец, знаменитый диплом, подтверждавший его титул члена-основателя Братства парикмахеров, вложенный в пакет, на котором был изображен череп и скрещенные кости.

Андрес Медина тенью соскользнул с места, услышав приказ, полученный капитаном Каркамо, и пододвинулся к Флориндо Кею. В эту минуту Кей обсуждал с доном Лино Лусеро вопрос о роли печати в забастовке.

— Газеты, которые сегодня выступают против забастовки, дон Лино, и которые оправдывают, ссылаясь на необходимость охраны общественного порядка, убийства рабочих на плантациях Карибского побережья, — это те же самые газеты, что во времена Лестера Мида, когда вас арестовали за организацию кооперативов, требовали ваши головы. Эти газеты обвиняли вас в причастности к заговору против безопасности государства. Что вы на это скажете?.. Простите, я вас должен покинуть, я не прощаюсь. Мне нужно переговорить с этим человеком, он распространяет мои медикаменты.

— Ну, как поживаете?.. Я и не знал, что вы здесь… Как дело с продажей? Получили новые заказы?..

Они отошли, разглагольствуя о хинине, уродане, сарсапариле. Новость горела на губах Медины.

— Майор приказал обыскать дом, конфисковать все документы.

— Когда? — быстро спросил Флориндо.

— Только что…

— Кому приказал?

— Капитану Каркамо… приказал, чтобы Каркамо лично обыскал дом и унес все в его кабинет.

— Мы не должны допустить…

— А как? Все ушли на праздник на Песках…

— Не знаю как, но мы не можем сидеть сложа руки и ждать, пока схватят наших связных, которых мы даже не сумели предупредить.

— Единственная надежда, что старик все компрометирующее сжег.

— Мединита, нужно немедленно действовать. У меня есть оружие, и нам следует скрыться, пока не поздно. Сейчас приведут вдову, чтобы она простилась с мужем перед тем, как положат его в гроб…

Жена Пьедрасанты и другие женщины вели, легонько подталкивая, Минчу — от горя та еле переставляла ноги; вдова была одета в черное платье, походившее скорее на черную ночную сорочку. Они ввели ее в комнату, где покоился дон Йемо. Волосы парикмахера смочили хинной водой. От дона Йемо по комнате распространялся аромат, как от деревянного изваяния святого, на которое натянули костюм, хранившийся многие годы. Одели его почти во все новое. Словно понимая, что одевать окоченевший труп трудно, мастер не спешил коченеть. Казалось, он не хотел застывать. Ведь, застывая, тело теряет последние признаки жизни.

— Бедняга был такой покладистый человек, только климат ему не нравился, — рассуждал алькальд, — и вот теперь уляжется в холодную землю, не успел даже продать свое заведение. Вы не читали объявление на дверях парикмахерской: «Продается в связи с отъездом…»? Обратите внимание — поставил многоточие, словно предчувствовал… Бывает такое многоточие, похожее на предчувствие…

— О-о-он пош-ш-шел в Топ-па-па-ледо… — заикаясь, произнес музыкант, который на мессах обычно подпевал священнику; пел он как-то очень жалобно, невероятно коверкая латынь и громко выкрикивая отдельные слова.

— Что за Топаледо, где это? — спросил алькальд.

— В вв-в-ва-шей… юр-рр-исдик-дик-ции, дон Пас… Паск… Паску… алито…

— Не знаю, не знаю. Любопытно, что люди нездешние знают больше меня.

— Н-на-наобо-рот… Топ-п-паледо в-в-вам з-з-знать л-л-лучше, п-п-пото-м-му что и в-в-вас т-т-там…

— Так что это за Топаледо все-таки?

— К-к-клад… к-к-клад… к-к-клад… м-м-место… м-м-место… где к-к-клад… ну, к-к-клад… бище…

Какая-то женщина, судя по выговору — уроженка Сальвадора, продвинулась вперед и с усмешкой заметила:

— Что за клад… Что за клад… дон Йемо теперь сам почище любого клада… — Все рассмеялись, а она продолжала: — Прах — клад смерти… — Смех не умолкал. — Дон Йемо теперь стал золотым кладом для спиритов. Если это правда, что нет никого болтливее парикмахеров за работой, то теперь клиенты дона Йемо могут спокойно вызывать его и наговориться с ним вдоволь… а вот он-то теперь… не поговорит и даже… не побреет…

Все снова засмеялись.

— А твой спирит здесь… — шепнул ей на ухо парень, один из ее любовников.

— Откуда ты вылез, божий младенчик?

— Из самой мрачной ночи…

— Оно и видно — похож на трубочиста. Пари готова держать, что ты мучаешься в поисках глоточка. Но здесь, на беду, уже ни капли не осталось, даже воды не выпросишь.

— Перехватим в другом месте, Личона, а то вдруг мастер воскреснет и, чего доброго, спросит обо мне…

— Увидел бы он тебя — ни за что не стал бы стричь такого лохматого!.. — И она протянула губы для поцелуя.

— Если спросит обо мне, скажи ему, что я отбыл неведомо куда и что с ним мы увидимся в день Страшного суда, где-нибудь в Топаледо. А вам по вкусу Топаледо? Нет лучше места для приятных встреч, стоит только посильнее нажать на акселератор, и тут же протянешь ноги — и к черту эта свинячья жизнь!..

Голой, черной и крепкой, как сталь, рукой он обнял ее отливающую медью шею, и они удалились, не обращая внимания на приглашения игроков в кости, среди которых было несколько человек — по виду совершенные покойники. Затягиваясь самокрутками, игроки расселись на корточках вокруг фонаря и стали кидать кости. Судьба, словно смерч, одних пригнет, других наверх вытащит. Зубастый негр с руками синими, как у покойника, проигрался было до последней рубашки, а потом, после двух удачных ставок, сумел сорвать куш.

«Что такое облака, как не пространство? А что такое ночь, когда пальмовые стволы похожи на ноги с тысячью пальцев, ступающих по миллионам звезд?» — спрашивал себя по дороге домой Хуамбо, наконец избавившийся от икоты.

При свете звезд кладбище белело могильными плитами и крестами, точно облитыми соком плодов аноны. Самбито шел через кладбище и взывал:

— Отец!.. Агапито Луиса!