"Глаза погребённых" - читать интересную книгу автора (Астуриас Мигель Анхель)

XXI

Первые песо, заработанные Хуамбо своим горбом на погрузке бананов (ах, как хотелось ему в это воскресенье сделать припарки из крахмала и уксуса на свою натруженную спину, как ныла она от плеч до копчика!), пошли на то, чтобы кое-как подправить лачугу матери да доставить ей удовольствие — купить кое-какие тряпки. Приобрел он ей белую блузку с черной кружевной отделкой — она все еще носила полутраур по своему сеньору мужу после многих лет строжайшего траура, — юбку из велюра розового цвета с зелеными листочками и желтыми шелковыми лентами, настолько широкими, что пришлось разрезать их пополам; она с трудом скрыла огорчение: нельзя было этой же лентой перевязать волосы — от некогда густых волос остался лишь мышиный хвостик. И еще сын принес курицу, такую жирную, что от нее даже издалека пахло бульоном, и бутылку малаги — более густой, чем кровь.

Старуха попробовала вино и сказала:

— Такое было всегда у Агапито Луисы — красное, сладкое… Агапито Луиса родился на Атлантическом берегу, а погребен здесь… Два берега… Два моря… Погребен на Тихоокеанском, после того как перетаскал столько гроздьев, после такой тяжелой работы, и ни за что…

Хуамбо часто заморгал, чтобы избавиться от видения, — отец, грузчик, такой же, как и он сам; лучше было не видеть отца среди псов десятников, следивших за приходом и уходом этих вьючных животных в образе людей, не видеть их изнуренные лица с остекленевшими от усталости глазами, не видеть наглых; time-keepers.

— Отец погребен, и нет у него надежды…

Слова матери заставили Самбито вздрогнуть. Глаза ее были спокойны — туманные пятна, а не глаза: под; дымкой прожитых лет, под влагой старушечьих слез не видно сыну, какая печаль появилась в них после того, как он нанялся грузить бананы.

— Отец воскреснет, если у сына появится надежда. Посмотрит отец, послушает, слышит ли сын, видит ли сын. Ведь недаром говорят, что сыновья — это глаза погребенных…

— Мать, у меня есть надежда…

— Тоба далеко, погребена заживо…

— Да, да, далеко, погребена заживо…

— Отец увидит, и Тоба увидит…

— Тоба увидит в боге, отец увидит в людях возрождение жизни, но не такой жизни, которой мы живем, потому что эта жизнь больше похожа на смерть. — Возрождение другой жизни, которую будут создавать люди, верящие в будущее…

— Отец смеялся, Агапито сказал: мулат говорит, говорит, говорит, говорит, не понимает, что говорит, но добро знает мулат. Мулат может писать свою Библию. Отец смеялся, Агапито сказал: свет ужасен. Белый не видит. Сын солнца — белый свет не видит. Бог сказал: сделайте свет черным, чтобы белый видел. И свет белый, божественный, исчез для белого. Лишь мулат его видит…

Поселок только раскрывал глаза, когда рабочие, начали возвращаться с плантаций домой, под свой кров, или просто бродили в поисках какого-нибудь уголка, где можно сбросить струпья усталости — даже усталость люди не в состоянии тащить после работы.

Среди людей, собравшихся на площади, чтобы поболтать, покурить, посмотреть на звезды, поиграть во что-нибудь, послушать музыку в лавочках, где продается спиртное, свет из распахиваемых дверей вылетает на улицу, как плевок, рабочие с плантаций кажутся похожими на солдат разгромленной армии. Хуамбо тоже здесь, куртка накинута на плечо, рукава расстегнутой рубашки засучены, самодельные сандалии — гуарачас шаркают по земле; он едва волочит ноги, он будто забыл о них, и они тащатся сами по себе, ноет спина, тянет в пояснице, с него словно содрали кожу, все тело распухло, все болит. Из-за проклятой лихорадки он не чувствует жары, а если бы и чувствовал, то всю ночь напролет варился бы в своем поту — руки растрескались, и зуб разболелся вовсю.

Грузить, грузить бананы. Удар отдается по всему телу, когда вскидываешь на плечо стотридцатифунтовую банановую гроздь; спина напряжена, колени полусогнуты — так легче нести груз. Каждый переход приходится бежать рысцой, теряя последние силы, но отставать нельзя, надо бежать, бежать дальше — в цепи вьючных животных, покачивающихся под тяжестью, тяжело дышащих, грязных. Однако хуже всего, когда несешь гроздь бананов в руках или когда работаешь ночью при скользящем свете прожекторов.

— Меньше проклятий, больше мужества! — бросил Хуамбо одному грузчику, который старательно нагружал бананы и еще более старательно нагружался агуардьенте, а потом начинал петушиться и проклинать все на свете. Теперь этот грузчик, по прозвищу Шолон,[84] шел рядом с ним, слегка откинув корпус, — перетягивала тяжелая голова.

Шолон, как и все остальные, любил рассуждать о том, что они могли бы сделать сами, своими руками.

— Если мы будем действовать заодно, то тогда я иду… — говорил Шолон, — и ты, Букуль, пойдешь со мной.

Букуль, чернявый, с глазами, близко поставленными и словно зажавшими острый нос, ответил Шолону одобрительным молчанием.

— Да, надо объединиться, — говорил Хуамбо, — Даже животные собираются в стаи, когда им угрожает опасность, а разумные существа…

— Опять будешь рассказывать нам насчет ягуара…

— Не трепись, дай сказать!

— Я уже сказал, что если даже животные из инстинкта самосохранения сплачиваются, организуются перед опасностью, то разумным существам…

— Еще чего! Нет, пусть лучше уж все останется так, как есть!

— А тебя, Тортон, оскопили, что ли?

— Если и оскопили, — так шлепанцем той, которая тебя пеленала!

— Ты что? О моей матери так говоришь?

— Дурак, я говорю о той, которая тискала тебя под кустом прошлой ночью…

— Смотрите-ка, как завернул!

— Всякий раз этот Сонто напакостит! — возмутился Шолон, покачав большой головой. — К чему об этом говорить…

— Поглядите на меня… Всю жизнь я прослужил у президента Компании, а теперь…

Всех заинтересовала история Хуамбо.

— Вот это да! Вот это действительно пример… — сказал какой-то грузчик, сплевывая и подталкивая локтем другого, шагавшего рядом. — Ну а ты что думаешь?..

Тот бросил в ответ:

— Вот что я скажу вам, ребята, ежели на этот раз хотите что-то делать, так делать надо по-настоящему…

— А ты, что ты понимаешь под этим самым «по-настоящему»?.. — вмешался молчаливый Букуль.

— По-настоящему? Очень просто. Принять план и провести его до конца.

— Согласен. Забастовка будет похожа на бурю во время осеннего равноденствия… Вначале громы да молнии, а потом уж польет… и у нас то же самое! Наше решение — это зарницы надвигающейся бури, а затем грянут потоки воды, молнии, град, метеоры…

— Этот Сакуальпиа за словом в карман не полезет.

— Кто еще выскажется?

— Вы же хотели знать мое мнение. Не так ли, кум?

— Мотехуте имеет слово… Говори, но только о деле, а то этот Мотехуте начитался книжек и теперь пересказывает их на каждом шагу.

— Если забастовка будет всеобщей, генеральной, то не найдется таких генералов, которые выстояли бы против нее…

Хуамбо заткнул языком дупло в испорченном зубе, пытаясь успокоить засевшую там боль, — днем зуб еще не так болел, зато ночью не давал покоя. Лишь только растянется мулат на раскаленной от дневной жары койке, как из коренного зуба, точно цветок из горшка, начинает расти огромная ветвистая боль, распускает свои корни и плети, как плющ, по шее, по лицу, кровавыми бутонами расцветает в глазах.

Почему это так разрослась боль, когда он, пересекая поселок, услышал слова Мотехуте: «Если забастовка будет генеральной, то не найдется таких генералов, которые выстояли бы против нее»?

Острый укол, еще укол, и еще, и еще уколы пронзили его челюсть — он поднял руку и начал быстро тереть щеку.

И дома его продолжала преследовать зубная боль, не выходили из памяти слова: «Если забастовка будет генеральной, то не найдется таких генералов, которые выстояли бы против нее».

Он потрогал пылающее, обожженное лицо. Уткнулся в подушку.

Почему он не вытащил зуб?

Не вытаскивал он его потому, что этот зуб тоже представлял собой частицу его особы — ведь в его жилах, как утверждала мать, текла королевская кровь. В детстве, когда мать лечила его кишками поросенка, темно-лиловым животным салом и душистыми листьями клаво,[85] она рассказывала ему на сон грядущий:

— Отец твой — королевской крови, отец прибыл с острова Роатан, где Турунимбо, великий король Турунимбо, передал твоему родителю величие королей. Величие и проницательность… — утверждала старуха, поднося черный палец к морщинистому лбу.

Быть может, и ему передались по наследству какие-нибудь признаки королевского происхождения… искры сыпались из глаз от зубной боли.

Он вернулся в свой угол, и старуха, держа в руке светильник, подошла поближе, чтобы узнать, не полегчало ли.

«Если забастовка будет генеральной, то не найдется таких генералов, которые выстояли бы против нее!»

В море слюны язык притаился змеей; в поисках нерва он влез в дупло коренного зуба и освободил его от режущей боли — теперь можно уснуть, утонув в море сна, но скоро наглый и самодовольный свет дня разбудит его. Этот свет превращает знатного роатанца в бедного погрузчика бананов, вырвав его из свиты короля Турунимбо — короля пены и миндальных тортов.

…В безбрежных просторах моря, моря, мы видим — подводные лодки проходят, проходят…

Песня, кошачий концерт, надоедливое верещанье. Песня — для тех, кто понимал значение этих слов, положенных на мелодию «флотской» (японские, немецкие, русские подводные лодки ставили под угрозу Панамский канал всякий раз, как только речь заходила об увеличении заработной платы на банановых плантациях, о человеческих условиях работы или о суверенитете страны). Кошачий концерт — для тех, кому чертовски надоели всякие декларации, которыми их, взрослых людей, пичкают каждый день, словно младенцев или кретинов. Надоедливое верещанье — для тех, кто сравнивал эту песенку с петушиным кукареканьем, ревом осла, ржанием лошади или блеяньем овцы…

…В безбрежных просторах моря, моря, мы видим — подводные лодки проходят, проходят…

С того самого времени, когда произошло несчастье с Поло Камеем — телеграфистом, который покончил жизнь самоубийством, после того, как его обвинили в шпионаже и передаче сведений для японских подводных лодок, вторгшихся в территориальные воды страны, — никто еще не слыхивал на побережье столь трагического и столь издевательского напева.

…В безбрежных просторах моря, моря, мы видим — подводные лодки проходят, проходят…

— Тираж задерживается, газета выйдет позже, лучше бы вытащить это клише и вместо него поставить объявление… — сказал начальнику цеха метранпаж, верстая первую полосу, перед тем как ее закрепить. — Не закрепляйся, не огорчайся!.. — насмешливо пропел он.

— Эх ты, косточка от айоте[86]… - оборвал его начальник цеха гнусавым голосом сеньориты определенной профессии. — Разве ты не читал шапку на первой полосе… прочти-ка… на все колонки… «Немецкие подводные лодки — в водах Центральной Америки!»

— В таком случае Факир не сможет уйти? Из линотипистов он один остался, чтобы вставить правку…

— А ты что, не видишь, что у меня в руке? Вставные зубы, что ли? Быстрей кончай верстать полосу, иначе мы увязнем так, что и не вылезем… Брось, я сам это сделаю, дай-ка… — С этими словами начальник цеха взял в руки ключ, ослабил уже сверстанную полосу и начал перебирать металлический шрифт, весь в типографской краске, пока не нашел — скорее пальцами, чем взглядом, — подпись под клише, которую следовало сменить.

— «Я… пон… ская… под… лодка…» — прочитал он, — вот здесь нужно поправить!.. — Он вытащил строку и поставил вместо нее другую и снова прочел вслух: — «Не… мец… кая… под… лод… ка… ставит под угрозу Панамский канал».

Метранпаж, взяв в руки молоток и деревянные клинья, начал сбивать первую полосу, потом подвинтил ее. Потухшая сигара торчала у него в зубах, очки почти совсем сползли с носа.

Флегматичным тоном он спросил:

— А если не поправить, разве что случится?..

— Случится то, что мне придется подправить… корректоров — подзатыльником. Какое у них самомнение!..

Начальник цеха засунул правую руку в карман габардиновых штанов, нащупывая сигарету, и, держа в другой руке вещественное доказательство — сложенную вчетверо сырую полосу, пошел вдоль коридора меж бумажных рулонов и сложенных штабелями старых оттисков к двери с надписью: «Корректорская».

— Если и впредь будете так работать, иуды… — Он бросил оттиск на стол. — Кто из вас правил первую полосу?

— Чолула… — ответил один из корректоров, у которого даже голос казался заросшим волосами, столько волос было на его лице: усы, борода, брови, ресницы и бачки торчали дыбом, вихры спускались за уши.

— Вы понимаете что-нибудь или нет? — обрушился начальник цеха на коротышку, который уставился на него одним будто застывшим глазом, тогда как другой бегал по комнате. — Пусть я буду проклят, за каждую минуту опоздания газеты мне и так приходится платить пять долларов штрафа…

— Клише вместе с подписью взяли из архива, — объяснял Чолула. — И какой-то оболтус дал его линотиписту, не показав нам, поэтому и набрали эту подпись так, как была: «Японская подлодка ставит под угрозу Панамский канал».

— Ну и болван! Вам что, не известно, что мы ведем войну с Германией? Разве вы не видели шапку на первой полосе, не читали передовой?

— Передовой?.. Да, дело вот в чем: все этот Пелудо, анархист, с ним невозможно работать. Нет от него покоя. Ну, точно обезьяна в клетке. Да еще лезет судить — черт знает что! — по поводу передовой!

— Не судить. Он разъяснял, а это другое дело. Он сказал, что основной тезис передовой фальшив. Утверждать, что рабочих банановых плантаций, объявивших забастовку, надо рассматривать как предателей, поскольку мы-де находимся в состоянии войны и нужно вести особое наблюдение над тихоокеанским районом и над Карибским морем, а также сигнализировать союзникам, — это же выходит за всякие рамки.

Автор передовицы зашел слишком далеко! Что касается немецкой подводной лодки, она же — японская подлодка, то меняется лишь подпись под клише. Когда «Тропикаль платанере» угрожает опасность, например рабочие выдвигают ей какие-нибудь свои требования, так администрация сразу же вспоминает про Панамский канал и вытаскивается их архива очередная подлодка…

— Вот я и спрашиваю… — медленно проговорил Чолула, как бы выверяя правильность своих слов по ватерпасу зрачка, двигавшегося то вверх, то вниз, тогда как другой глаз был по-прежнему устремлен вперед. — Я и спрашиваю: не «Платанере» ли принадлежит подлодка, которая подымает свой перископ близ берегов Центральной Америки, когда это выгодно «Платанере»?

— Меня бы это не удивило, они способны на все…

— Кто даст сигарету? У меня кончились… — вмешался начальник цеха, прервав Пелудо.

— У Чолулы, должно быть, есть. Я курю трубку.

— Беседа, конечно, очень интересная, но мне еще надо работать, — сказал начальник цеха, поднося к губам сигарету, полученную от Чолулы. — Спасибо, спички есть. — Он зажег сигарету, выпустил клуб дыма и, собираясь уйти, добавил несколько более строгим тоном: — И все-таки я советую вам держать ухо востро, все время у нас что-нибудь проскакивает. В один прекрасный день завопят рекламодатели…

— Рекламодатели?.. — Неподвижный глаз Чолулы засверкал, а другой снова начал шарить по комнате. — А вот Пелудо считает, что реклама — это вонючий навоз современной эпохи, и ни за что на свете не желает править текст объявлений. Вся эта реклама, считает он, ни к чему…

— Навоз навозом, но он удобряет… — Начальник цеха остановился на полпути. — Ты дал мне сломанную сигарету, дай другую, — обернулся он к Чолуле и, потушив спичку, после глубокой затяжки закончил свою мысль: — … без навоза не бывает цветов в садах, а без рекламы не бывает литературных цветов в газетах…

— Как бы не так, рассказывайте мне! — запротестовал Пелудо. — Я вот не поэт и не литератор, но понимаю, что сейчас, когда подводные лодки угрожают Панамскому каналу… — все дружно рассмеялись, — эти стихи и проза просто маскируют рекламу Компании, только и всего! Поэты и прозаики публикуют рекламные объявления своей косметической продукции. Поэзия… ха-ха-ха!.. Надо бы к подписи автора добавлять адрес, нотариальную печать, оттиски пальцев, генеалогическое древо и портрет из «Who is who» …[87] — На его обезьяньем лице шевелились все волосы. — Ах, время, время… Когда-то произведения искусства были творением неизвестных мастеров!.. Мир создан господом, но ведь никто не знает, каким… Господь, и все… Бог — тоже анонимное лицо! Кафедральные соборы, песнопения, монументы, мелодии, картины, скульптуры!.. — Он запускал руку то в бороду, то в усы, то в шевелюру и взбивал волосы, словно темную мыльную пену. — Разве было бы столько плохих художников, столько бездарных поэтов, — обратился он к Чолуле и начальнику цеха, — разве писалось бы столько о тысяче и одном плагиате, если бы не эта реклама вокруг каждого автора!

Шум ротационной машины временами заглушал слова. Исчезли за дверью кошачьи глаза начальника цеха. И как каждый день по окончании работы, Пелудо стал умываться в резервуаре, в котором цинкограф обмывал клише. Чолула снял башмаки с ног, провел несколько раз ладонью по носкам, пропахшим потом, а затем поднес пальцы к носу, с наслаждением вдыхая запах, и так несколько раз, пока не вернулся Пелудо.

Отпечатаны экземпляры газеты. Насвистывая, Херонимо входил в корректорскую и бросал их на стол. Свежая типографская краска. Всякий раз корректоры прикасались к этим первым экземплярам с волнением. Так было каждый день, но каждый день выход из печати очередного номера воспринимался по-новому.

Первая полоса. Чолула быстро пробежал ее. Над названием газеты крупным шрифтом набрано сообщение о немецкой подводной лодке. Внизу фотоснимок подводной лодки с краткой и уже выправленной подписью: «немецкая» вместо «японская». Чолула поднял руку, зрачок его непрерывно прыгал, а ресницы были неподвижны. Он хотел пропустить то место, где говорилось о «японской» подлодке, но глаза задержались сами. Было бы здорово, если бы газета вышла с опечаткой!

На третьей полосе редакционная статья, набранная курсивом, взывала к властям, предлагая действовать железной рукой против агитаторов, которые, прикрываясь демагогическими требованиями немедленно решить ряд национальных проблем, на самом деле наносили ущерб делу союзников своей политикой саботажа.

— «Последуем примеру России… — громко читал Чолула конец статьи, — где морозный воздух ныне дрожит от орудийных залпов. Последуем примеру этой социалистической страны, которая показывает величайший пример самоотверженности и мужества. Нам не следует поступать опрометчиво, нельзя играть на руку тоталитарным державам и требовать удовлетворения каких-то наивных притязаний якобы национального характера. А ведь именно это и происходит на банановых плантациях, где некий агитатор сеет недовольство среди тех, кто до вчерашнего дня были самоотверженными солдатами великой победы…»

Чолула восхищался Россией — родиной Достоевского, которого он называл «отцом бедных чиновников», но теперь он осознал, что судьбы народов мира неотделимы от судеб России.

Он перевернул полосу — в поисках рекламы кино. В самом большом кинотеатре по-прежнему шел фильм, в котором Роберт Тейлор, исполняющий роль раненого молодого североамериканского солдата, попав в Россию, влюбляется в студентку, которая на своем последнем экзамене в консерватории играет концерт Чайковского. Юноша, вылечившись, демобилизовался из армии. Его невеста не может следовать за ним — она должна остаться в своей стране. Однако чувства побеждают — оба мира сочетаются в этом счастливом браке.

Корректоры распрощались и ушли. Они расставались лишь до завтрашнего утра, однако на улице они пошли уже как незнакомые, каждый шел отдельно, хотя оба мужчины направлялись к одному и тому же небольшому бару. В этом баре, расположенном за углом, в нескольких шагах от типографии, подавали и прохладительные напитки. Каждого из них пронизывала холодная ненависть к другому, как бывает у тех, кто вынужден работать в одном ярме: между ними нет ничего общего и ничто не связывает их, ничто, кроме смирительной рубахи повседневного труда. Именно смирительная рубаха, думал Пелудо, смирительная рубаха, да еще какая — для тех, кто, как он, ненавидит выходные дни. Он замедлил шаг, чтобы Чолула обогнал его. А тот, будто спиной ощущая враждебность коллеги, ускорил шаг — он спешил купить в баре воздушный змей для малыша, сына мулатки, которую звали Анастасией. Чолула жил в лачуге, близ конного завода «Корона», рядом с полем, на котором семинаристы, подобрав полы одежды, увлеченно играли в футбол.

Чолула купил змея и ушел, а Пелудо попросил прохладительный напиток из сока тамаринда. Его неприветливость отталкивала товарищей. Зато, видимо, его хорошо знал кабальеро с угловатыми чертами лица, с запавшими глазами и тонкими губами, который потягивал из стакана рисовый оршад.

Выходили они вместе.

— Что поделываешь, старина Пелудо? — спросил кабальеро; это был не кто иной, как Октавио Сансур собственной персоной.

— Как поживаешь, Табио Сан? Как видишь, мы даже выпили с тобой, только ты пил оршад, а я — тамариндовую. Читал газету?

— Еще не видел… Я вошел вслед за тобой и сразу же заметил, что ты принес газету. Так зачем мне еще покупать — набивать кошелек этим продажным шкурам? Хотя, пожалуй, куплю. Ты ведь все никак не научишься хорошим манерам — не привык носить газету в руке или класть в карман. Суешь ее под мышку, а потом она скверно пахнет.

— Хуже пахнуть, чем пахнет, она уже не может, братишка… Это вонючая банановая газетенка, недаром она получила премию «Мор Кабо»,[88] недаром тираж газетенки запатентован черт знает в скольких «in…».

— Новости есть?

— Да, подыскали помещение около здания Лотереи…

— Слишком близко к центру…

— Зато удобно. Рядом ежедневно играют на маримбе. В клубе «Идеал». Печатный станок будет работать, пока они играют…

— И музыка заглушит?..

— Еще бы! Она звучит в десять раз громче — на маримбе одновременно играют все исполнители, а маримба сама по себе — это уже целый водопад звуков…

— Да, но они играют, очевидно, с перерывами, нельзя же то и дело останавливать печатный станок…

— А почему бы и нет? Ведь это ножной печатный станок. Кроме того, если у музыкантов наступит пауза, все равно ухо не сразу начинает различать другие звуки.

— «ВСЕОБЩАЯ ЗАБАСТОВКА» — набрано крупным шрифтом. Это пойдет на первую листовку. То, что нам надо! Призыв к рабочим Южного побережья.

— Текст уже набран. Не хватает лишь заголовка, но он здесь, у меня в кармане. Я не смог его набрать в типографии — очень уж следят, но литеры я утащил, и мы сами набьем их на деревяшку.

— Надо будет предупредить Крысигу и Салинаса — Шкуру. Тебе, Пелудо, проще с ним встретиться. Ради бога, предупреди их.

— Как увижу, конечно, предупрежу. Во всяком случае, я уже сверстал то, что нужно особенно срочно.

Анархист, не знающий типографского дела, может быть кем угодно, только не анархистом. Ну, а ты все крутишься в этой заварухе?

— Почему бы нет! И твой хозяин все время подбрасывает угли в огонь.

— Ты сейчас с побережья?

— Ладно, — сухо оборвал его Табио Сан, — предупреди ребят и поскорее пришли мне листовки. Это самое важное.

Хуамбо простился с товарищами и направился по шоссе, которое вело к «Семирамиде». Тенистые деревья, росшие по сторонам шоссе, сплетали свои ветки, образуя тоннель; в просвете среди листвы проглядывали звезды и светляки; отовсюду неслась перекличка цикад. Ночные птицы походили на потух- шие падающие звезды. Замолкали сонные цикады, и тогда звуки ночи подхватывали сверчки, превращая в звуки капли ночной росы и вторя кваканью жаб и лягушек.

В душной темноте он разглядел какой-то силуэт, двигавшийся рядом с собакой, и, приблизившись, узнал его.

— Как поживаете, сеньор Кей?

— Нам срочно нужно, чтобы вы отправились в «Семирамиду» якобы для того, чтобы повидаться с Боби Томпсоном, и там разузнали, что за важное лицо должно прибыть из Соединенных Штатов. Его ждут сегодня ночью или завтра. Он приедет прямо сюда. С часу на час он должен приземлиться на аэродроме Компании.

— Да вот одет я… — Рубашка у него была ветхая, в дырах, вымазанная зеленоватым соком бананов, старые обтрепанные штаны с пузырями на коленях, а башмаки разодраны так, что от подошвы почти ничего не осталось, кожа верха съежилась, побурела.

— Сходите домой и переоденьтесь…

— Я спрячусь, если это сам патрон!

— Нет, Мейкер Томпсон из Чикаго не выезжает. Это нам достоверно известно. Мы, конечно, были бы лучше информированы, если бы вы, вместо того чтобы работать грузчиком бананов, поступили на службу в один из отделов управления, а то и в само управление…

— Когда выполню свой долг перед отцом… — вздохнул мулат. — Долг мертвому выполняется, а не выплачивается. Отделы управления Компании, самое управление… — Он чувствовал себя таким смертельно усталым, таким измученным, что чуть было не решил пойти работать в контору, забыв про долг перед отцом. «Однако будет ли мне легче?..» — задал он вопрос себе самому, но теперь он уже не был уверен, как раньше, в том, что ему будет легко попасть туда, где работают при кондиционированном воздухе и где единственное, чего не хватает, — это благовоний, свет смягчен специальными стеклами, поглощающими солнечные лучи, и кажется, эти окна не свет пожирают, а сон. Как хорошо было бы перенестись из яростного зноя тропиков, пылающих, как угли, в рай вечной весны!

— Значит, Боби Мейкер Томпсон? Вы еще не знаете, что означает имя Мейкера Томпсона в Компании!.. Считайте выполненным ваш долг перед отцом и отправляйтесь в контору. Когда вы начнете работать там, вы будете своевременно сообщать нам о том, что они предпринимают для срыва забастовки и что они вообще замышляют против нас. Вы обязаны это сделать ради самого себя и ради своей матери, если вы ее любите. Вы не имеете права так рисковать своей жизнью; можно подумать, что у вас нет матери. Я предупреждал вас в прошлый раз и повторяю снова. Если вы не послушаете меня, вас изуродуют или убьют здесь, на плантациях. Сколько раз случается грузчикам бананов ушибать голову! Иной раз, да вы и сами это видели, человек даже теряет сознание. Но это от сильного удара, а сколько таких, когда грузчик только зажмурит глаза, закусит губу да выругается.

— Я пойду домой, переоденусь и вернусь. Что я должен сделать?

— Разузнайте у Боби, кого ждут, что за важное лицо должно прибыть. Вы можете даже спросить его, не деда ли это ждут, и даже сделать вид, что очень рады приезду старого Мейкера Томпсона. Парень вам, разумеется, ответит…

— Если мне скажут, что приехал патрон, я убегу…

— Я уже говорил вам, что этот ублюдок отборнейшей про… протобестии… не выезжает из Чикаго. Так что когда Боби вам ответит, что дед не приезжает, вы можете выразить свое огорчение. Тогда он наверняка проговорится, выболтает, кого они в действительности ждут. Расскажите ему о своем бедственном положении, о том, что работаете простым грузчиком и что хотели бы поступить в контору. Одним выстрелом мы убьем двух зайцев. Мы можем разузнать, не сенатор ли приезжает, как мы предполагаем, а вы с помощью Боби сумеете устроиться на службу. Завтра же утром вас назначат в контору управляющего, если Боби этого пожелает. Трудно даже представить себе, насколько велика власть мейкеров томпсонов. Такова уж эта проклятая система! Не сомневайтесь, Хуамбо, — мулат уже направился домой, чтобы переодеться, — Боби всемогущ…

— Чье это поле?.. Вон то, которое видно отсюда? — задержал проходившего мимо пеона Боби Томпсон; надувшись от спеси, он указывал вдаль длинной рукой — у него была привычка размахивать руками, как ветряная мельница.

— Вот это мне нравится, — сказал пеон, не останавливаясь. — Сразу видно, что вы нездешний, иначе не спрашивали бы…

— Будьте любезны сказать, чье поле? — повторил Боби, на голубые глаза ему, точно молния, зигзагом упала прядь белокурых волос.

— Компании, парень! Компании!..

Боби поехал дальше в сопровождении младшего из семьи Лусеро.

— Скажи-ка, — обратились они к парнишке, бледному, как желтая сигаретная бумага, — кто хозяин всего этого?.. — И они указали на еще более обширную плантацию. — Кто владелец?.. Кто сдает в аренду землю хозяевам этих хижин?..

— Компания… — послышался голос мальчугана, который в испуге тут же бросился бежать.

— All right…[89] — сказал Боби. — Раз так, мы все обстряпаем в двадцать четыре минуты…

Восседая на лошади, предоставленной в их распоряжение, они направились к конторе. Прибытие было не особенно триумфальным. Когда они проезжали под большими воротами алюминиевого цвета, Лусеро свалился с лошади. Он сидел на крупе, держась за Боби, и даже не мог сразу сообразить, как это он сорвался.

Боби, не задерживаясь, пересек лужайку на глазах удивленных и возмущенных обитателей очаровательных коттеджей, построенных для административных чиновников Компании, — здесь никто не осмеливался ступать на газоны, ходить разрешалось только по цементированным пешеходным дорожкам.

Обратившись к человеку с ярко-рыжей бородой, одетому в белый костюм и каску охотника за ягуарами, который кружился, будто заводная кукла, вокруг теодолита, Боби спросил по-английски: «Где контора управляющего?»

Человек ошеломленно воззрился на Боби, выплюнул кусок табака и указал ему дорогу.

Боби опять поехал по газонам, пришпорив лошадь, которая, казалось, тоже была удивлена тем, что ей приказали войти в запретную зону. Лусеро шагал следом за Боби по цементным плитам.

— Иди сюда, залезай на лошадь! — крикнул ему Боби.

— Нет, нет, уже недалеко!

Они остановились у входа в контору управляющего. Дверь была открыта, перед ней работала дождевальная установка. Шумела вода, дул свежий бриз, и в утренней тишине разносился, перекрывая все, бешеный перестук пишущих машинок. Увидев какого-то парня верхом на старой кляче, сам шеф Тихоокеанского департамента выскочил им навстречу. Он был вне себя от гнева и возмущения.

— Эй, ты кто? — в бешенстве крикнул он с порога своего кабинета.

— Боби Мейкер Томпсон! Физиономия управляющего вытянулась.

— Очень хорошо! Очень хорошо! Но ты въехал сюда на лошади, а это запрещено!

— Для Мейкеров Томпсонов, как говорит мой дедушка, нет ничего запретного во владениях Компании!

— Спускайся на землю и объясни, чего ты хочешь!

— Участок!

— Ты хочешь участок?

В голове управляющего — лысина его покрыта густым пушком — с кинематографической быстротой пронеслись образы Лестера Мида и его жены Лиленд Фостер; он вообразил, что участок, о котором говорит этот мальчишка, нужен ему для разведения бананов без какого-либо контроля со стороны «Тропикаль платанеры». Мысленно он уже составил телеграмму президенту Компании, чтобы тот укротил своего наследника, пока мальчишка не придумает еще какуюнибудь глупость, например, оказать помощь рабочим путем организации кооперативов.

— Так, значит, ты хочешь участок? — повторил управляющий, все еще не оправившись от шока, — ему вдруг стала узка ослепительно белая шелковая сорочка.

Боби поручил лошадь своему спутнику и вошел в контору. Управляющий провел его в кабинет. Через несколько минут он вышел. Проводил своего посетителя до порога и, глядя, как удаляется лошадь с двумя мальчишками, пробурчал:

— В общем, ничего страшного… участок этому… сыну своего дедушки… нужен только для игры в бейсбол!

Он прекратил диктовать письма и сам лично начал обзванивать разные конторы. Он объявил всем, что наступает великий сезон бейсбола. Поскольку игры Больших лиг уже закончились, все посчитали, что он шутит. Однако он объявил, что речь идет об открытии сезона бейсбола здесь и с их участием. Прибыл, уточнил он, внук старого Мейкера Томпсона, въехал на лошади в мою контору и потребовал предоставить ему участок неподалеку от площади, для того чтобы начертить диамант;[90] договорились, что он сформирует юношескую команду, а мы — команду ветеранов Компании.

— Видишь, Боби, — пожаловался Лусеро, когда они оставили лошадь и пошли пешком, — ты не рассказал мне, о чем говорил с управляющим, когда вы закрылись в кабинете…

— О, boy![91]

— Вот что я тебе скажу, Гринго: когда ты бросил вызов, восседая на лошади, в твоем лице было что-то такое, чего раньше я у тебя не видывал. Это выглядело вроде так: здесь я хозяин, и все мне должны подчиняться. Так ведь, Гринго?

— А знаешь ли ты, что он подарил мне поле…

— Подарил только тебе?

— Нет, boy, для бейсбола…

И пока под палящим солнцем юноши широкими шагами обходили свои владения — у Лусеро руки в карманах, а у Боби руки болтаются, как костяные крючки, — они обсуждали, какое место больше подойдет для игрового поля, чтобы правильно падал на него свет. А управляющий продолжал обсуждать по телефону проекты названия для команды ветеранов.

Надо было очистить участок, выровнять его, как бильярдный стол, однако бригада рабочих под руководством человека с теодолитом приходила и уходила, и всякий раз камней и выкорчеванных пней становилось больше. Наконец появился каток с громадным валом, который выравнивал площадку. Какой-то гигант с жирной черной шевелюрой, кожей эбенового цвета и настолько белыми зубами, что казалось, будто это белок третьего глаза, приветствовал Боби:

— Hallo, boy!

Каток остановился, Боби подошел и стал расспрашивать, сколько дней еще понадобится, чтобы выровнять и утрамбовать участок.

Вблизи негр оказался еще чернее, глаза — словно дырки на рукавах куртки, нос приплюснут, губы мясистые, бесконечно длинные руки с короткими и толстыми пальцами, похожими на темно-лиловые гинеос.[92]

— В какой срок? — спросил негр. — Выровнять все? — И покачал головой как-то по-птичьи. — My God. Двух дней хватит, если дождик перестанет…

От нахлынувшего ливня Боби нашел убежище в ближайшей лачуге, у входа в которую наткнулся на грязного-прегрязного мальчишку, похожего не то на призрак, не то на дождевого червя, ползшего по земле. У Боби он не вызвал ни жалости, ни отвращения. Страх. Он испугался, потому что наступил на него. Малыш закатился плачем. Разглядеть его было нельзя, слышен был только его рев. Теперь он хныкал где-то в углу. Вошел негр, вымокший до нитки. Он быстро освоился в темноте, воскликнул что-то похожее на «just a minute!»[93] и подошел к плачущему ребенку.

— Ну-ну, де-е-точка!.. Ну-ну, де-е-точка… — затянул он, а руками будто качал колыбель. — Ну-ну, де-еточка, де-е-точка, не плачь, не плачь… де-е-точка!..

Малыш выдохся, успокоился и теперь, по-зверушечьи блестя глазенками, с удивлением озирался, пытаясь понять, что происходит.

— Папа знаю, — с трудом изъяснялся по-испански негр, — мама знаю… Папа работай, срезать банан. Мама ушла, унесла обед, ребеночек один, но не плачь, больше не плачь, де-е-точка, не плачь!..

— Please one moment… — сказал Боби негру, который подхватил малыша на руки и вышел туда, где хлестал ливень, сверкали молнии и грохотал гром.

В клубе «Христианских братьев» пропагандистки «Благостной вести» — в своей небесного цвета униформе напоминавшие сизых голубей, — пережидая дождь, жевали резинку или курили сигареты; после дождя они снова должны были идти распространять библейские тексты.

Боби ворвался, как мокрая борзая, оставляя на щелястом полу следы грязных башмаков, с пиджака и брюк лились струйки воды.

Задыхаясь, словно утопающий в водах бурной реки, он начал дико орать.

Сизые голубки встрепенулись. Боби показался им пророком, явившимся с неба в образе незнакомого юноши.

Они пошептались, затем одна из них, самая молоденькая, отважилась пойти вместе с Боби, прикрывшись дождевиком и огромным зонтом — собственностью па- стора, который воспользовался тем, что из-за грозы рабочие не могли работать, и просвещал их насчет вечной жизни.

Пастор спросил, с кем это ушла мисс Черри — ее едва видно было под зонтиком. Услышав, что ее спутник — Мейкер Томпсон-младший, ужасный внук ужасного деда, пастор воскликнул:

— Greatly honored, to be sure!...[94]

Мать малыша уже вернулась домой и беседовала с негром. У нее были огромные глаза и туго заплетенные косички: на огромном животе юбка вздернулась спереди, а сзади свисала, как утиный хвост; блузку оттягивали всевозможные четки, крестики и освященные медальончики. Ребенка она держала на руках.

Боби вошел в лачугу, рассказывая на ходу мисс Черри, как он увидел этого ребенка, — одного, покинутого, ползавшего по земле. Мать, не понимая, что говорит по-английски этот юный наглец, но предположив, что он, по-видимому, обвиняет ее в чем-то и, очевидно, потребует какой-нибудь штраф, стала объяснять, что ей не с кем оставить ребенка, а она должна носить обед мужу, работающему на плантациях.

После тропического ливня поля впитывали последние лучи солнца — косые, скользящие лучи закатного солнца. Когда солнце заходит в горах, не испытываешь ощущения, что оно исчезает навсегда. А на побережье кажется, что оно тонет в океане и уже никогда не поднимется больше, что сегодня был его последний день, что покидает оно землю навечно.

Отец малыша — мать укачивала сынишку — вошел, пошатываясь, пьяный от усталости. Он наотрез отказался отвечать на вопросы Боби и стал говорить с мисс Черри.

Вдруг, круто повернувшись к Боби, он закричал:

— А в конце концов, какого дьявола вам здесь нужно, сопляк, какое вам дело до того, как мы живем? Это я вам говорю, хоть вы ни черта не понимаете и умеете только болтать по-английски с этой сукой гринго, что пришла с вами. Единственное, о чем я вас прошу, — не делайте нам подачек. Лучше сдохнуть, чем получать ваши подачки. Работать здесь, в таких условиях…

— Shut up!..[95] — завопил Боби.

Негр встал между ними и взял Боби под руку.

— Пошли, — сказал он ему, — каток ждать!..

— Уже темно, — пожаловался Боби, его все еще трясло от ярости.

— Мне нет важность!..

И каток, испещренный звездами, покатился по теням, подминая их под себя, утрамбовывая и размельчая, — негр, сидевший рядом с ужасным внуком ужасного деда, словно намеревался выровнять саму ночь, звездную и все же темную…