"Глаза погребённых" - читать интересную книгу автора (Астуриас Мигель Анхель)XIX— Тоба уехала далеко, мать, но Хуамбо вернулся. Хуамбо сменил Тобу. Анастасии нет. Анастасиа не приехала. — А что делает Анастасиа? — Выпрашивает милостыню там, где дома, и дома, и дома… — Там, где дома, и дома, и дома, и откуда приехал сын… — Да, оттуда, мать, оттуда приехал Хуамбо. Тоба далеко, сеньоры ее увезли… — Тоба далеко, я знаю. Не увижу ее, жемчужину мою, Тобу, мою дочь. Отец похоронен тут. — Отец похоронен тут, мать жива — и сын вернулся из-за погребенного и к живой. Мулат старался говорить так же, как мать; ему казалось, что так он глубже проникает в душу человека, которому обязан жизнью и которого по вине патрона, выдумавшего историю с ягуаром, забыл на столько лет. — Патрон плохой, не разрешал тебе приехать раньше, только под конец… — Патрон далеко, там же, где Тоба, разрешение дал управляющий. Приснилось мне: мать очень плоха… — И после краткого молчания, пока столетняя мулатка прислушивалась, как бьется пульс пространства: жила она крохами воздуха — уже с трудом дышала, крохами света — почти ничего не видела, крохами звуков — глуховата стала, Хуамбо заговорил быстро и громко: — Самбито не возвращается туда, где патрон! Самбито служил ему всю жизнь, а Самбито беден-беден; патрон все берет у Самбито, а для Самбито — ничего, у Самбито все есть, и ничего своего! — Человек этот проклятый, отобрал наши земли там, там, на другом берегу, где родился сын и родилась Тача… — И после сказал, что родители оставили Самбито в горах, чтобы ягуар его съел… Более двадцати лет, более двадцати пяти лет, более тридцати с лишним лет Самбито не хотел видеть родителей… Но Самбито будет мстить, платить той же монетой этому барчуку Боби. Барчук Боби, высокий-высокий, волосы огненного цвета, будет очень печален… Он слушает — я говорю, а волосы его печальны… Дед убил твоего отца, барчук Боби!.. Печальны его волосы, замолк его открытый рот, как услышал второй раз: дед убил твоего отца, барчук Боби, на Обезьяньем повороте; я хотел, барчук Боби, нажать на скорость, ускорить — ускорить ход дрезины и — лапами вверх под откос — и на дне остался твой отец с разбитой головой, твой отец, барчук Боби… — А твой отец погребен здесь… — Но мать жива… — прервал ее Хуамбо, радостно улыбаясь. — И я могу умереть, — продолжала мулатка, — потом, когда вернется Самбито, умереть и объяснить отцу, что Хуамбо снова с ним, снова с ним, — она всхлипнула, — снова с нами, с родителями, а мы — с Самбито… И отец будет благодарить, будет благодарить под землей! Отец, Самбито, будет плакать, плакать под землей от радости, плакать от удовольствия, от большой радости и большого удовольствия! Хуамбо сжимал ее холодные руки с длинными пальцами и ногтями, напоминающими своей формой семена какого-то древнего плода. — Отца звали Агапито Луиса; так же как у Самбито, у него были кудрявые волосы — черная морская губка… Тоба — дочка хорошая, Анастасиа — дочка плохая, дочка оттуда, где было нам плохо, с плохого берега. Агапито всегда говорил: плохо — это еще не совсем плохо, но дочь плохая — очень плохо… Анастасиа не принесла мне внука, я могу умереть, не видеть внука… Хуамбо оставил чемоданчик в доме матери и вернулся в поселок. У него звенело в ушах. Так бывает всегда, когда в прибрежную полосу спускаешься с горных высот. Снова и снова сует он пальцы в уши, ввинчивает, как будто старается достать из ушей звенящую часовую пружинку. Поселок, казалось, стал хуже. Жизнь побережья становилась не лучше, а хуже. Немощеные улицы, изгороди из тропической крапивы — чичикасте; всюду тебя подстерегают не только лучи знойного солнца, но и ожоги от крапивы; то тут, то там приютились хибарки. Лавочка и таверна дона Ихинио Пьедрасанты. Парикмахерская «Равноденствие». Недостроенная церковь, откуда каждое утро из-под циновок выглядывает господь бог с бородой из хлопка и в одеяниях из белого полотна, чтобы водворять мир среди шести или семи прихожан, живших окрест под бдительным оком дона Паскуалито Диаса, алькальда столь популярного, что его переизбирают всякий раз, и настолько прогрессивного, что он уже поговаривал: как только разобьют английский парк на главной площади, напротив алькальдии, так он построит бойню для рогатого скота. На некоторых стенах Хуамбо видел надписи: «Бойня — да, ни дня без бойни!» Эти надписи алькальд истолковывал в том смысле, что если он выстроит скотобойню и мясников обяжут резать скот только там, то мясники постараются раньше прирезать его. Дон Паскуалито — к нему очень шло уменьшительное имя, поскольку роста он был маленького, — считал, что автором этих наглых надписей был не кто иной, как Пьедрасанта — его бесплатный враг; по мнению алькальда, враги бывают и платными — те, которые чего-то стоят, то есть люди, для которых он что-либо сделал или просто которым когда-то одолжил деньги. Этому Пьедре, как звали дона Ихинио, — конечно, при этом имели в виду не какой-либо жертвенный или драгоценный камень[74], а лишь мельничный жернов либо валун из тех, что пододвигают к очагу, — и вот именно этому Пьедре дон Паскуалито предоставил было место в бухгалтерии алькальдии и дал ему хорошенькое жалованье, но вдруг в один прекрасный день Пьедра заявил, что он бросает работу, и действительно бросил ее. «Как же я смог оставаться? — объяснял Пьедрасанта своим друзьям по ломберу и конкиану[75] после всего происшедшего. — Как же я мог далее оставаться, если ежедневно, в один и тот же час, дон Паскуалито трепал меня по плечу, появляясь в кабинете с лучшей из улыбок человека, славно выспавшегося и надеющегося еще подремать на службе, и начинал твердить: «Кредит… Дебет… а ведь ничегошеньки нет…» — и тыкал пальцем в книгу, над которой я и так до седьмого пота пыхтел, тыкал пальцем в колонки цифр». Учитель местной школы Хувентино Родригес глухим и гнусавым вкрадчивым голосом — хриплым оттого, что без конца пил за Тобу, пил и пил с тех пор, как она уехала — толковал о том, какие выгоды несет сооружение бойни, предназначенной для крупного рогатого скота. Он говорил, что теперь будет установлен контроль, чтобы не резали туберкулезных коров, а кроме того, будет налажен также контроль финансовый — контроль за уплатой налогов, и, наконец, будут следить за соблюдением чистоты при убое скота и, что не менее важно, теперь можно избавиться от мясников-барышников. Поселок горел желто-оранжевым пламенем хокоте. Сотни, тысячи тысяч плодов хокоте свисали с ветвей деревьев, и все ели хокоте, и все выплевывали косточки хокоте на землю, и косточки, золотистые, влажные, высыхали, высыхали, пока не превращались в прах, и только в прах. Как грустно было видеть останки былого великолепия! Точно так же и с другими фруктами. И со смолистым манго, и с обезьяньим манго. Были, конечно, и такие косточки, которым выпадала иная доля. Например, черные и блестящие, крепкие и острогранные косточки аноны вонзались в землю точь-в-точь как рассыпавшиеся четки, или, например, зеленовато-черные косточки патерны[76] упорно выдерживают время и невзгоды, или еще — твердые, словно выточенные из темно-красного металла, косточки гуапиноля.[77] Куда же пошел Хуамбо? Как куда пошел? Он должен был направиться на виллу «Семирамида» в соответствии с полученными им инструкциями. Если его спросят, зачем он явился, он ответит, что пришел повидаться с барчуком Боби, гостящим у Лусеро. Издалека разглядел он роскошную виллу миллионера Лусеро. Был бы жив старый Аделаидо и увидел этот дворец, сразу же умер бы от страха. Там, где когда-то по воскресеньям и праздничным дням строил он своими руками, кирпич на кирпич, скромное гнездышко, домик со стенами розового и желтого цвета: эти цвета носила Роселия, когда Аделаидо познакомился с ней, — блузка розовая, а юбка желтая, не то наоборот, кто теперь помнит, забылось все, там сыновья его воздвигли дворец. Они привезли для дворца дерево ценных пород и устроили все с комфортом, на североамериканский манер, с тем комфортом, которым наслаждаются в своих домах самые главные чиновники «Тропикаль платанеры». Чего тут только не было: газоны, цветы и фонтаны, каскады водяной пыли, струй, льющихся по чашам черно-бело-красной глины, по раковинам и водоемам, выложенным талаверскими цветастыми плитками. Изразцы погружены в одиночество воды, которая поет и мечтает; вода, которая не поет и не мечтает, — это не вода, это просто влага, используемая человеком с той или иной целью. — Бедный барчук Боби, высокий, высокий, волосы цвета печального огня, думает его голова, что дед убил… неправда, что дед убил… неправда и то, что родители бросили Хуамбо, чтоб сожрал его ягуар! Направляясь к «Семирамиде» по широкой аллее, засаженной цветущими деревьями, Хуамбо был занят своими думами, мысленно он как бы продолжал беседовать с матерью. — Самбито — низкая душонка, но патрон — тоже низкая душонка! Внезапно он остановился. Навстречу ему выскочила собака светло-коричневой масти с белоснежными лапами и черным-черным остреньким носом. Собака подбежала, радостно его приветствуя, пытаясь лизнуть руки, игриво завертелась в ногах и залилась звонким, раскатистым и добродушным лаем, будто декламировала поэму о внезапно завязавшейся дружбе. Собака схватила Хуамбо за рукав и осторожно потянула его к поселку. «Столько лет живу я с Юпером и пропах, видать, кобельком…» — подумал он, и воспоминание о Юпере омрачило его встречу с ласковым, красивым и очень послушным животным, — как только пес заметил, что Хуамбо возвращается, он сразу отпустил его рукав и даже протрусил вперед, как бы указывая человеку путь. Его Юпер… И Юпером прозвал потому, что звучит здорово: «Ю… Ю… пер… ррро…»[78] Очень не хватало ему пса. Оставил его на попечении кухарки. И в то же утро, когда он пошел на железнодорожную станцию, кухарка отвела собаку на рынок. Так не хотел Юпер, чтобы он уходил, будто понимал, что хозяин уходит навсегда… Управляющий и кухарка думают, что он вернется, если выздоровеет или умрет его сеньора мать, — и только Юпер почуял правду, лишь пес понял, что хозяин навсегда покидает дом, в котором прошла и его, Юпера, жизнь. «Собачья душа!» — кричал ему патрон; много возился он, Хуамбо, с псом, надо думать, передался ему запах Юпера, потому и эта собака так встретила его и вот теперь ведет по неведомому пути. Они утонули в ущельях, затянутых сетью лиан. Тяжело тут дышать — тяжело даже в тени гуаябо, разметавших безлистые сучья, будто пучки молний, — дрожащие, изломанные, красноватые молнии, застывшие на лету. Глаза Хуамбо выискивали плоды гуаябо, но с годами теряешь ловкость — как бы не оступиться и не сорваться. Он сплюнул — при виде фруктов даже слюнки потекли, и пошел за собакой, которая бежала впереди него по выжженным лужайкам, где валялись кости, ребра и черепа; бежала по следам стервятников — сопилоте и орлов-ягнятников, заставляя их перелетать с места на место, а то и вовсе прогоняла от добычи. Уже далеко ушли они от поселка и от плантаций. Они были почти у самого Тихого океана, видневшегося внизу, далеко остались люди и дома, здесь царили только солнце и ветер, порывами гнавший волну за волной. Хуамбо вытер пот мокрым платком со лба и затылка, отер щеки, губы, нос и шею. Большие песчаные наносы виднелись за скалой, на которую, похоже, они никогда не заберутся. Полдень. Зной удушающий. Хуамбо остановился. Больше нет сил. Его душил воротник рубашки, взмокшие рукава приклеились к плечам, липли под мышками. — Ну и задал мне гонку этот кобель, а я, дурак, поперся за ним! Впрочем, к чему мне взваливать вину на кобеля, нитка-то тянется издалека. Погнала меня Анастасиа… Это Анастасиа вытащила меня из дома — да, пусть это был дом патрона, но все же это был и мой дом, я там жил, — и заставила говорить с человеком, у которого мурлыкающий голос, хотя, по правде, все это из-за слов: «Чос, чос, мо Собака промчалась во всю прыть по песчанику и вдруг резко остановилась, будто почуяла кого-то. И действительно, дорогу им пересекал коренастый человек, без рубашки, в одних штанах и сандалиях — каите, голова прикрыта широкополым пальмовым сомбреро, на раскрасневшемся лице сверкали такие белые зубы, что казалось, их было полным-полно, и даже собственную улыбку он словно перекусывал, когда смеялся. Когда они поравнялись, незнакомец его спросил: — Вы в Сан-Бенито идете, сеньор? — Нет, я иду в Санхон-Гранде… — Тогда перекреститесь… Они обнялись. Точнее, незнакомец обнял его. Самбито не умел изливать чувства. Его руки были грубые и невыразительные. Да и можно ли было обвинять его за это — ведь никогда и никто его не обнимал. Выполнив весь ритуал приветствий с этим вечно улыбавшимся сангвиником и обменявшись паролем и отзывом: «Сан-Бенито» — «Санхон-Гранде», они перешли к делу. — Мне поручили передать вам вот это… — Хуамбо вытащил пакет из нагрудного кармана, сколотого тремя булавками. Незнакомец взял пакет, вскрыл его и вынул листок бумаги, исписанный с обеих сторон… — С вашего разрешения… — сказал он и не прочел, а залпом проглотил письмо. Глаза его как будто впитывали содержание письма, а сверкающая улыбка излучала его; незнакомец так и светился от удовольствия. — Меня зовут Флориндо Кей[79], и как бы то ни было, мой друг, забыть или потерять меня невозможно, потому как вот тут, на ухе… — Он приподнял указательным и большим пальцами мочку левого уха, — у меня родинка, очертаниями напоминающая ключ. — Очень рад, а меня зовут Хуамбо, или Самбито, по фамилии был Луиса, но я не люблю, когда меня так называют… — Вам не говорил Сансур, он приедет сюда или нет? — Нет, ничего не сказал… Даже не сказал, что собирается приехать… — Быть может, спустится на другое побережье… — Ничего не сказал. — А где вы живете? — В доме матери, она очень стара. Дон Октавио меня предупредил, что я должен остаться работать на побережье. — И останетесь? — Да, если чем-нибудь буду полезен. — Выполнение нашего плана очень осложнилось бы без вашей помощи… — Кей наклонился к нему, положив руку на плечо и глядя прямо в глаза. — Нам необходима информация. Нам нужно получить доступ в контору Компании, а получить этот доступ сможете только вы. — Мне, конечно, легче. Я один из самых старых слуг президента «Платанеры». — Да, относительно вас ни у кого сомнений не будет. Мейкер Томпсон оставил вас жить в своем доме, и если сейчас вы приехали сюда, то якобы потому, что вы хотите служить ему до конца жизни, — в благодарность за все, что он для вас сделал. И вполне логично, что вы поступите работать в контору, хотя бы сторожем… — Но вначале я хотел бы найти работу потяжелее… — Не понимаю вас! — Самая тяжелая работа мне покажется легкой… — Этого не может быть. Знаете ли вы, что здесь есть такая работа, которая может угробить человека за полдня, а то и за час? — Я не хочу кончать жизнь самоубийством, но я нуждаюсь в такой работе, которая походила бы на наказание. Я думал наняться в качестве грузчика бананов. — А если вас узнают? — Пусть. Можно ли подыскать другой, более красноречивый пример: человек всю свою сознательную жизнь прослужил у мультимиллионера, президента Компании, а теперь вынужден уйти из его дома с протянутой рукой. — Работать грузчиком — нет, это не годится. Вы не выдержите. И вы же себе не принадлежите, вы — наш… — Но прежде чем я не искуплю свою вину… Собака то садилась, то вдруг начинала крутиться, пытаясь схватить себя за хвост. На всем протяжении песчаников — ни дуновения ветерка. — После того как я заслужу покаяние, я пойду к барчуку Боби в «Семирамиду», и он поможет мне открыть двери конторы. Кей предложил ему сигарету. Хуамбо поблагодарил. Он не курил — не имел этой порочной привычки, дабы — упаси боже! — дымом и пеплом не обеспокоить своего патрона. Каким же дураком он был! Конечно, он не мог видеть самого себя, но внутренне чувствовал, что выглядит дураком, и рассеянно водил пальцами по своему лицу, на котором застыла горестная гримаса. — Ну что ж, видно, нам придется изменить наш план… — угрюмо пробурчал Кей; он чуть было не ушел, даже не протянув Хуамбо руки. — А мы рассчитывали, что вы будете работать в конторе управляющего. Во всяком случае, скоро увидимся… Он исчез, за ним последовала собака. На горизонте протянулись длинные вереницы каких-то черных птиц. Возвращаясь, Самбито шел по своим собственным следам, отпечатавшимся на песке; в одном месте он, правда, уклонился в сторону, заметив дерево с розовыми цветами, видневшееся как будто неподалеку, — но нет, это был обман зрения. Сколько трудов ему стоило добраться до тени великолепного матилисгуате![80] Большие мухи, бабочки, пауки, муравьи. Он снял башмаки и высыпал из них песок. Работать в качестве грузчика — да, слить свою боль с болью других, чтобы приблизить день, которого ждут погребенные, день, когда они наконец смогут сомкнуть свои глаза… открытые глаза его отца, там, под землей, ждут этого дня, чтобы уснуть, успокоиться… Ах, этот день — день победы над «Тропикаль платанерой» — громовым эхом раздастся он под землей, когда сомкнутся веки над вечно бодрствующими, пристально вглядывающимися во тьму зрачками погребенных, погребенных, ждущих с открытыми глазами! Ах, этот день!.. Поселок пуст… Улицы. Кокосовые пальмы. Редко-редко проедет какой-нибудь всадник, подгоняя животных, нагруженных плодами авокадо или манго в сетках. Двери домов полуоткрыты; внутри, где царит полумрак, слышен скрип гамаков. Вода, которую выплеснула женщина с обнаженной грудью, почти вся испарилась в воздухе, не достигнув земли. Голова женщины обернута полотенцем. По острому носу ее катятся капельки. Брови и ресницы усеяны жемчужинками. Тыльной стороной ладони она отбросила прядь и, вытерев рукой лоб, произнесла вслух: «Ужасно! Вода еще не высохла, а пот уже выступил!» Заметив, что за ней кто-то наблюдает, она сдернула с головы полотенце и прикрыла грудь. — Послушайте, сеньор, что вам нужно? — резковато спросила она, но, узнав мулата, сразу изменила тон: — Давно вы здесь? А мы-то думали, что уж не увидим вас здесь больше. Очень приятно… Если сможете подождать меня, я выйду к вам через минутку. Я не приглашаю вас в дом, там такой беспорядок. В жару ничего не хочется делать. Хуамбо перебрал в памяти все возможные имена, но так-таки и не смог вспомнить, кто она, эта сеньора. Похоже, когда-то они уже встречались. — Уверена, что вы не помните меня… А я вас узнала… Я Виктореана, не припоминаете? Самбито сделал неопределенный жест. Ничего не говорило ему это имя. Виктореана… Виктореана… — Я была из тех, кто пробовал наняться в прислуги к вашему патрону и к адвокатам, белым щенкам, которые прибыли сюда делить наследство. А что сейчас вы поделываете? Только не говорите мне, что вы хотите еще что-то делить. Это бывает только раз в жизни. — Прогуливаюсь!.. — Рановато, не все фрукты созрели. На прогулку выходят сюда, на эти улицы, вечерком… Впрочем, теперь люди заползают в свои берлоги, как только стемнеет, и никакие силы не выманят их оттуда. Поэтому и говорю, что в нынешнем году праздник не похож на праздник. Заваруха на севере — аукнулось здесь. Но я слышала, что и здесь тоже готовится заварушка, хотят устроить всеобщую забастовку… — А я спутал вас с Сарахобальдой… — С этим крокодилом!.. Эта колдунья умерла от рака, потому что хотела во что бы то ни стало иметь детей. Заиметь их она не заимела, зато заработала зловредную опухоль. Умерла она, а я от доброты сердца приютила одного из ее горьких пьяниц. Получила выпивоху по наследству… Среди бедняков, дон… как зовут-то вас?.. пьянчуги — самое частое наследство… — Хуамбо называйте меня, мое имя Хуамбо, или Самбито… — Получила в наследство этого выпивоху, как я вам уже сказала, сеньор Хуамбо, и так неудачно — он пьет похлестче любого пьяницы! В трезвом уме он именует себя Макарио Раскон, а когда рассудок у него замутится, он говорит, что его зовут Браулио… Была бы хоть выгода… идти замуж за наследство — пожалуйста… а то ведь и Сарахобальда была незамужняя. Он жил с ней и с другими… в конце-то концов, зачем судить ее так строго, если она и без того наказана господом богом… А вы не курите? — Нет, не курю… — С вашего разрешения, раскурю-ка я свой окурочек. Я курю сигару. На побережье мы почти все курим… Надо же чем-то отпугивать слепней и скуку. Она глубоко затянулась и, вынув сигару изо рта, выпустила дым через нос — точно выстрелила из двустволки. Затем, бросив на Хуамбо нежный взгляд из-под мечтательных ресниц, она мягко сказала: — Я повенчалась с ним. Взяла за шиворот и приволокла в евангелическую церковь Святой богоматери. Надеялась, что господь, раз мы перестали быть любовниками, сотворит чудо и оторвет его от бутылки, но вот не вышло… И это понятно. Он же пьяница… пьяница… пьяница… — И что только мелет, господи прости… вот прости… проститутка! — послышался из внутренней комнаты сиплый хмельной голос. — Прости… проститутка-проститутка!.. — Вот видите, уже оскорбляет… Только проснется, сразу начинает ругаться… — Кто там? — закричал мужской голос. — Перед кем это ты унижаешь меня? Даже евангелисты хотели заняться мной! Стали бы они заниматься безнадежным… — Не язык, а помело, ведь евангелисты просто хотели тебя вылечить! — Чепуха! Они меня уже повенчали… Большего паскудства не выдумаешь. А сейчас смотрят, кто бы взялся за работу старьевщика — разносить им Библии… — Заткнись, богохульник! Хоть бы раз сказал что-нибудь пристойное… — Кто там? Ты мне еще не сказала. Передай ему, пусть проходит, пропустим глоточек… — Нет, сеньор не пьет… — В таком случае пусть идет своей дорогой. И пьет воду на водопое, со всеми остальными скотами… — Простите его. От тех, кто пьет, не только перегаром несет… — Что за дьявольщина!.. — Из двери выглянул какой-то тип в полосатой рубашке, которую он пытался запахнуть на животе дрожащей рукой с длинными ногтями и пожелтевшими от никотина пальцами, но прикрыться ему так и не удалось. — Входи. Вот дьявольщина, кто это еще там? Разве так надо принимать гостей? — А это разве гость? — Не оскорбляй людей попусту!.. А вдруг сеньор — представитель власти и прикажет забрать тебя в тюрьму? — Да, но это не так, не правда ли?.. Сеньор просто проходил мимо. Остановился, поздоровался со мной, а я узнала его — он уже когда-то бывал здесь. Когда делили миллионы, он приезжал… — Приезжал с патроном… — А кто ваш патрон?.. — Пьяный подошел к нему ближе, уже нисколько не беспокоясь о своем виде, — рубаха совсем распахнулась; от него разило паленой щетиной, лицо было изрезано морщинами, а под бородой на пергаментной шее выпирало огромное адамово яблоко, которое он, икая, казалось, пытался проглотить, и это ему все никак не удавалось. — Чему учит нас Библия?.. Вы ничего не знаете! Вы — невежды, но я вам объясню… Просвети неведающего… — Это из катехизиса, а не из Библии… — оборвала его Виктореана. — Еще чего!.. Послушайте-ка, что Библия говорит о яблоке Адама. Бог сказал человеку: проглоти или выплюнь… И человек ему ответил: нет, господь бог, я не проглочу и не выплюну… так и осталось яблоко там, где оно сейчас, между небом и землей, как символ свободы воли, которую создатель предоставил мужчине, а не женщине. Женщина проглотила эту волю, яблока-то у нее нет… Виктореана втолкнула Раскона в комнату, опасаясь, что кто-нибудь из прохожих или соседей увидит его: она замерла, услышав чьи-то шаги, но это оказалась свинья со своими поросятами. Хотя алькальд строжайше запретил выпускать на улицу свиней, соседи оставляли все на волю господню… Виктореана резким движением отбросила Раскона на гамак, откуда он тщетно пытался выбраться. — В другой день, сеньор Хуамбо… вы знаете, что мы здесь к вашим услугам. Если потребуется… Услышав имя Хуамбо, Раскон вновь попытался встать, вырваться из сонного невода, как поется в песне, и если бы женщина, отличавшаяся изрядной силой, не успела поддержать пьяного, тот рухнул бы на землю. — Если хочешь поговорить с сеньором, пригласи его войти… Проходите, пожалуйста, мой муж хочет вам что-то сказать, только простите за беспорядок в комнате… — Хуамбо!.. — радостно заорал Раскон и, намереваясь обнять мулата, рухнул, точно могильная плита, всей своей тяжестью на его плечо. — Хуамбо, Хуамбо, брат Тобы! — Ага, значит, вы брат той самой?.. Должно быть, вы старший, потому что она-то ведь тогда была совсем соплячка… — Самое большое зло заключается в том, что все вы — те, кто венчался в церкви, — заявил Раскон, — считаете, что все остальные — это «те самые»! Но Тоба не принадлежит к «тем самым», она вообще принадлежит только богу, она божья… ушла в монастырь! Хуамбо, вначале избегавший прикосновения Раскона — такие холодные у того были руки, несмотря на адский зной побережья, — внезапно прижал его к груди, прильнул щекой к щеке; он сгорал от нетерпения — так хотелось узнать о судьбе Тобы. Ему захотелось узнать, что означают слова Раскона: «Тоба… божья… ушла в монастырь…» — хоть бы он рассказал, откуда ему стало известно обо всем этом. — Тоба покинула своего жениха, Хувентино Родригеса, учителя местной школы и жителя планеты Земля… — бормотал словно сквозь сон Раскон, по-прежнему покоившийся в объятиях мулата. — И жених получил об этом известие? — Мулат потряс Раскона, чтобы вывести из состояния дремоты- дремоты, в которую погружаются обычно все пьяницы, когда исчезает ощущение реальности и не существует больше ни демонов, ни Кармен, как говаривал Раскон… Жена, заслышав эти слова, начинала браниться — она ревновала его к этой Кармен. — Я получил весть… точнее — он получил… письмо, которое я прочитал тоже… — То-ба… — произнес по слогам Хуамбо. — Это имя среди мужчин не произносится без глоточка. Где моя бутылка? Куда ты засунула мою бутылку? — Ты уж и так похож на паука на пружинке — игрушечного паука, что дрожит даже от легкого прикосновения… Бери… Пей до дна!.. Раскон взял бутылку за горлышко и поднес к губам. Жидкость лилась — гутуклюк-гутуклюк — в горло Раскона; Виктореана вздыхала, а мулат выжидательно молчал — стало так тихо, будто ангел пролетел. Тоба… Этот только что пролетевший ангел была Тоба… — Я пойду искать Хувентино… Хочу прочесть это письмо… Мать ничего не знает… Он поднялся. Да, но куда идти? — Простите меня, что снова вас беспокою. Я не знаю, где живет Хувентино… — Не спрашивайте меня, где живет этот несчастный. Это он довел моего мужа до такого состояния… — Еще глоток!.. Дай мне еще глоточек, и я скажу, где живет… — Ладно, допивай остатки… Обливаясь потом, он наклонил бутылку. Но Виктореана вырвала у него бутылку, опасаясь, что он допьет до конца. — Живет он за школой, возле железнодорожной линии, по правую руку… — Где живет этот тип, это ты хорошо помнишь, а вот работать… — Завтра начну… — «Завтра построю лачужку, сказала лягушка…» — Говоря о римском короле и обо всем его… — начал было Раскон, но договорить не смог: его начало рвать. — По-моему, за лягушку мог выступить и римский король, а вот за эту скотину… — Тоба… Тоба… — неожиданно послышалось снаружи, и в дверь заглянул Родригес. — А вот он, легок на помине! — произнесла Виктореана, обращаясь к Самбито и гневным взглядом указывая на Хувентино, который, не переступая порога, твердил: — Тоба… Тоба… Тоба… И, очевидно в совершенном отчаянии, прошептала сквозь слезы: — Знала бы я, что меня ожидает, так и я предпочла бы стать монахиней, заживо погребенной… — Тоба… Тоба… — повторял Хувентино, разводя руками, словно слепой, который пытается нащупать чтото перед собой. — Уведите его, сеньор Хуамбо, уведите его, ради всего святого! Как только я увижу его, меня бросает в дрожь, я могу его избить! Весь измазанный, Раскон уткнулся лицом в гамак — как рухнул, так и остался лежать, — перебирая руками веревочные узлы, тяжело дыша, вздыхая и всхлипывая… ай-ай-ай… — жаловался он, и слезы лились по багровым щекам — …ай-ай-ай… как велик господь и как ничтожен… Хуамбо подхватил под руку Хувентино и повел его, точно незрячего, точно слепого с широко открытыми глазами, который не переставая твердил: — Тоба… Тоба… Тоба… Он нашел дом Хувентино и заставил его лечь. На столе громоздились учебники, растрепанная Библия, тут же лежало письмо сестры Хуамбо. Очень коротенькое. Лаконичное, прощальное: «Все умерли, о матери ничего не знаю, должно быть, и она умерла, остается и мне умереть, умереть в миру, чтобы воскреснуть в господе боге. Тоба». «Мертвая, мертвая! Заживо погребенная, с глазами открытыми, как у отца, — билась в голове Хуамбо мысль. — Отец похоронен, лежит под землей с открытыми глазами! Сестра заживо похоронена — с открытыми глазами… Тоба… Тоба!..» В глубине безглазой ночи все темно, однако ночь все видит. Не видят лишь звезды и луна. А ночь все видит. — Сынок, нет, сынок, не ходи работать ради покаяния… — «Час, чос, мо И он не закроет глаз. Один он не закроет их. Глаза всех погребенных закроются только в день воцарения справедливости или не закроются никогда… — Отец избит, отец избит бичом, и потому сын должен работать на самой тяжелой… самой трудной работе, чтобы отплатить за отца сполна! — Дочь Тоба заживо погребена… — Да, мать, заживо погребена… в монастыре… тоже погребена с открытыми глазами!.. |
||
|