"Долгая смерть Лусианы Б." - читать интересную книгу автора (Мартинес Гильермо)

Глава 3

Поеживаясь от холода, мы дошли до метро. Приближалось время ужина, люди разбежались по домам, и без деловой суеты город выглядел особенно унылым и темным, а улицы были такими пустынными и молчаливыми, какими бывают только в воскресный предвечерний час. На чуть более оживленном проспекте мне пришлось убыстрить шаг, чтобы поспеть за Лусианой. Нервозность, которую я заметил в ней во время разговора, теперь только усилилась, словно она действительно боялась преследования. Через каждые три-четыре шага она непроизвольно оборачивалась, на каждом углу вертела головой направо и налево, вглядываясь в прохожих и автомобили. Когда мы остановились перед светофором, она украдкой принялась грызть ногти, а глаза ее так и шныряли по сторонам. В метро она встала как можно дальше от желтой линии на краю платформы и из-за моего плеча пристально рассматривала всех, кто к нам приближался. Во время короткой поездки мы почти не разговаривали, поскольку ее внимание было полностью поглощено людьми в вагоне и немногочисленными пассажирами, входившими на станциях. Казалось, она немного успокоилась, только когда мы вышли из метро, повернули за угол и посреди квартала возник ее дом, словно надежная крепость после опасного пути. Она сказала, что живет на последнем этаже, и показала выходящий на улицу большой балкон. Опять же молча мы поднялись на лифте и оказались на узкой площадке с паркетным полом и дверями с буквами А и Б. Лусиана направилась к левой двери и слегка дрожащей рукой открыла ее. Вслед за ней я прошел в огромную гостиную в форме буквы Г. Лусиана быстро подошла к окну, сквозь которое уже смотрела ночь, и резко задернула шторы. Она сказала, что тысячу раз просила сестру делать это перед уходом из дома, так как ей не нравится, возвращаясь по вечерам, видеть перед собой черный прямоугольник, но та, похоже, назло ей оставляет шторы открытыми.

— А где она сейчас? — спросил я.

— У подруги, они вместе делают школьный журнал. Сегодня должны были заняться обложкой. Сказала, что вернется поздно или вообще останется там ночевать.

Она произнесла это, не глядя на меня, убрала с низкого стеклянного столика чашку и зажгла на нем лампу, после чего погасила верхний свет, и комната погрузилась в полумрак. Я по-прежнему стоял, не решаясь сесть в кресло, которое она освободила от бумаг, и все острее ощущал, что угодил в искусно расставленную ловушку. Вдруг Лусиана взглянула на меня, будто только сейчас сообразила, что я стою как истукан.

— Если хочешь, я могу приготовить что-нибудь поесть. Так как?

— Не надо, — сказал я и посмотрел на часы. — Спасибо, но если можно, только кофе. Мне через полчаса надо идти готовиться к завтрашним занятиям.

Лусиана не отводила взгляда, и я постарался выдержать его. Она казалась уязвленной, возможно, ей в голову пришла та же мысль, что и мне: в былые времена я дорого бы дал за такое предложение.

— Ты ведь говорила, это быстро, — добавил я, чувствуя себя все более неуютно, — поэтому я согласился, но завтра рано утром у меня занятия.

— Хорошо, — сказала она, — я сейчас принесу кофе, но ты все-таки садись.

Она исчезла в направлении кухни, а я сел в одно из окружавших столик пышных парадных кресел и огляделся. Люстра с подвесками, тяжелая темная мебель, металлическое распятие на стене, уставленный безделушками книжный шкаф — казалось, время здесь остановилось в те годы, когда мама девочек, следуя давно устаревшему строгому стилю, обставляла дом бабушкиными и дедушкиными вещами, а девочки, оставшись одни, не нашли в себе сил его поменять. Рядом с лампой стояла фотография в серебряной рамке. На ней они были все впятером — счастливые, с порозовевшими от закатного солнца лицами, на пляже в Вилья-Хесель. Мама с папой уже поднялись с песка, у него в руках зонтик, у нее плетеная корзинка, а дети все еще сидят, словно не хотят никуда идти. Лусиана — худенькая и до умопомрачения юная — позади своей сестренки. Я знал ее именно такой. Пришлось даже прикрыть глаза, чтобы отогнать наваждение. Тут я услышал ее шаги и хотел вернуть фотографию на место, но замешкался с подставкой и не успел. Лусиана опустила поднос с чашками на стол, поднесла снимок к глазам и несколько секунд на него смотрела.

— Это последняя фотография, на которой мы все вместе, — сказала она. — Мы с тобой познакомились как раз после того лета. Бруно еще не стал студентом, а мне было столько лет, сколько сейчас Валентине. Правда, я была взрослее, — добавила она, поставила фотографию на прежнее место у лампы, отпила кофе и снова поднялась, будто забыла самое важное. — Пойду принесу Библию.

Она исчезла в коридоре, который вел в другие комнаты, а когда через две-три минуты вернулась, меня опять охватила тревога, близкая к страху, какой порождает чужое безумие. Она несла на вытянутых руках, защищенных резиновыми перчатками, большую книгу, словно жрица, выполняющая только ей известный ритуал и обладающая реликвией, вот-вот готовой рассыпаться в прах. Под мышкой у нее была прямоугольная картонная коробка. Она положила книгу на стол и протянула мне коробку.

— Тут перчатки, которые я надевала во время лабораторных работ, — сказала она. — На странице — отпечатки пальцев Клостера, а поскольку это моя единственная улика, не хотелось бы, чтобы там появились и другие.

Перчатки были довольно узкие, я с трудом натянул их и поклялся про себя, что больше никаких уступок с моей стороны не будет. Лишь когда я справился с ними, она пододвинула мне книгу, внушительную и очень красивую, в тисненом кожаном переплете, с золотым обрезом и красной ленточкой в качестве закладки.

— Как только Бруно позвонил мне в тот день, когда умерли родители, я сразу вспомнила о Библии, которую Клостер вернул мне в суде. Повесив трубку, я тут же открыла ее на заложенной странице. Так мне ее дал Клостер — с закладкой на этой странице, и так я дала ее тебе сейчас.

Нужная страница находилась почти в самом начале. Это была глава Ветхого Завета, где говорится о первом убийстве — гибели Авеля от рук своего брата, — и приводятся обращенные к Богу слова обреченного на скитания Каина. Я прочитал вслух несколько строк, не очень уверенный, что это именно те, которые она имела в виду: «… Ты теперь сгоняешь меня с лица земли, и от лица Твоего я скроюсь, и буду изгнанником и скитальцем на земле; и всякий, кто встретится со мною, убьет меня».[4]

— Следующий стих, где Господь дает ему обещание.

— «И сказал ему Господь: за то всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро».[5]

— Отмстится всемеро, понимаешь? Клостер хотел, чтобы я прочитала именно эту предназначенную мне строчку. Когда я у него работала, он диктовал так и не опубликованный роман о секте каинитов — поклонников Каина, которые всегда мстят согласно этой пропорции. Они считают, Господь установил для них особый священный закон — не око за око или зуб за зуб, а семеро за одного.

Она снова остановила на мне беспокойный взгляд, словно стремилась уловить малейшее выражение недоверчивости. Я вернул ей Библию и снял перчатки.

— Семеро за одного… но он ведь не выполнил это, разве не так? — сказал я, тоже не отводя взгляда. Я почувствовал, что по-настоящему начинаю бояться ее.

— Боже мой, неужели ты действительно ничего не понимаешь? Он выполняет, только постепенно, и, если никто не остановит его, он так и будет продолжать.

— Но как же он смог это сделать в тех двух случаях, о которых ты рассказала?

— Я сама голову ломаю, чуть с ума не сошла. Когда я открыла Библию и прочитала эту фразу, у меня по поводу него больше не осталось сомнений, но я не представляла, как ему это удалось. Я ни о чем другом не могла думать, ничего не могла делать, даже есть перестала — прямо какая-то мыслительная лихорадка на меня напала. Правда, насчет родителей я, по-моему, догадалась. Он просто должен был проследить за мной до дома в Хеселе и понять, где находится тот грибной лесок, больше ему ничего не нужно было знать. Думаю, он тайком приехал в Вилья-Хесель за день или два до годовщины свадьбы и посадил среди съедобных грибов ядовитые, только без вольвы, чтобы их нельзя было отличить. Он сам снял с них вольвы, причем две или три присыпал листьями и оставил на случай, если будет экспертиза.

Я попытался представить Клостера, каким привык видеть его на снимках в газетах и на афишах, за столь странным занятием.

— Наверное, это возможно, хотя и довольно сложно. Напоминает преступления, которые он описывает в своих романах, — сказал я, однако про себя вынужден был признать, что версия Лусианы не так уж невероятна. — А в случае с твоим женихом?

Глаза у Лусианы заблестели, словно она собиралась открыть мне некую волшебную формулу, не известную больше никому в мире.

— Чашка кофе с молоком, в ней все дело. Однажды я проснулась на рассвете от внезапной догадки: я вспомнила, как мы с Рамиро поссорились из-за официантки, которая всегда приносила мне холодный кофе с молоком. Тогда я думала, что это мелкая пакость с ее стороны, но теперь, по прошествии времени, поняла, что это ее, да и не только ее, обычный стиль работы. Иногда, чтобы не ходить по нескольку раз, она ждала, пока на поднос поставят не только наш заказ, но и еще чей-нибудь, а поскольку она единственная обслуживала столики на улице, то поднос нередко на минуту или две оставался на стойке без присмотра. Клостер всегда сидел именно там, где хозяйка ставила подносы с чашками. Он прекрасно знал, что я пью кофе с молоком, следовательно, черный кофе заказывал Рамиро. Ему нужно было только дождаться первого сильного волнения на море, чтобы все выглядело как несчастный случай.

— Ты хочешь сказать, он отравил кофе твоего жениха?

— Вряд ли это был яд, слишком рискованно — ведь он знал, что потом обязательно будет вскрытие. Скорее всего, он использовал препарат, который при обычной процедуре медики вряд ли обнаружили бы, скажем, вызывающий аритмию, или затруднение дыхания, или судороги. Он ведь сам был пловцом и наверняка знал, что резкая потеря калия, к примеру, приводит к судорогам, поэтому мог использовать просто сильное мочегонное средство. Когда я поняла, как все произошло, то решила убедить родителей Рамиро эксгумировать труп, но сейчас думаю, так было бы только хуже. Я уверена, он и это просчитал, значит, эксперты ничего не нашли бы и он все равно оказался бы вне подозрений.

— Ты кому-нибудь об этом рассказывала?

Ее взгляд затуманился.

— Брату. В то утро, когда мне все стало ясно, он как раз дежурил, и я пошла к нему в больницу. Наверное, я была чересчур возбуждена, поскольку несколько дней, прошедших после похорон, совсем не спала. У меня дрожали руки и вообще было что-то вроде нервной лихорадки. Я показала ему Библию, рассказала об иске, о смерти дочери Клостера, о каинитах, о мести, когда за одного убивают семерых, и объяснила, как, на мой взгляд, он спланировал преступления. Правда, я немного запуталась и не сумела изложить все так же ясно, как представляла сама. Вдруг я заметила, что он меня не слушает, а внимательно разглядывает, и вид у него был по-настоящему встревоженный. Он спросил, сколько времени я не спала, но особенно его беспокоили мои дрожащие руки. Он велел мне подождать и ненадолго вышел из комнаты, оставив на письменном столе книгу, которую читал перед моим приходом. Обложка показалась мне очень знакомой. Это был один из романов Клостера. И тогда что-то во мне оборвалось. Брат вернулся с дежурным психиатром, но я не желала отвечать ни на один вопрос, хотя прекрасно понимала, что они обо мне думают. Женщина-психиатр сказала, что мне дадут лекарство, чтобы я поспала, и вообще говорила со мной отвратительно спокойным голосом, как с ребенком. Брат сам сделал мне укол. Брат, который на дежурстве читал Клостера.

— Если твой брат читал роман, опубликованный в том году, ничего странного в этом нет: он пользовался даже большим успехом, чем предыдущий, и трудно было найти человека, который его не читал бы.

— Вот именно, это-то меня и подкосило. Я поняла, насколько совершенен его план. Ничего необычного, все естественно, и все работает на него, о чем я говорила тебе в самом начале. Пожалуй, в этом и состояла главная хитрость — быть у всех на устах, стать знаменитым, воспарить туда, куда нет доступа простым смертным, чтобы на меня с моими домыслами все смотрели так же, как мой брат, и со всех ног бросались искать психиатров.

— Но когда тебе вкололи снотворное…

— Мне сделали еще один укол, потом еще. Мягко говоря, меня лечили сном, пока я не поняла, что нужно делать, чтобы меня перестали колоть и выпустили из клиники. Нужно было просто не произносить одно слово, начинающееся с буквы К.

По щеке ее скатилась слеза, не обиды — бессилия. Двумя резкими движениями она сняла перчатки, и мне показалось, ее покрасневшие руки дрожат еще сильнее.

— Ну что ж, худшее я тебе рассказала, но мне хотелось бы, чтобы ты знал всё. Я пробыла в клинике две недели, и урок пошел мне на пользу. Больше я ни с кем об этом не говорила. Начался новый отсчет времени: год, потом еще один. Однако теперь я не заблуждалась, я знала, что это часть его стратегии, что смерть просто отложена на какое-то время. Вот это было самое ужасное — ждать. Я перестала поддерживать отношения с подругами и осталась одна, не хотела, чтобы кто-то был рядом и стал жертвой следующего удара. Больше всего я боялась за Валентину, оставшуюся на моем попечении, потому что брат переехал в собственную квартиру. Я старалась не оставлять ее ни на минуту. Бесконечное ожидание, постоянная тревога, эта отсрочка были невыносимее всего. Я пыталась следить за ним по газетам, узнавать из новостей расписание его поездок, его местонахождение. Только когда он был за границей, у меня наступала передышка. И наконец это произошло. Четыре года назад. На рассвете мне позвонил комиссар. В дом брата забрался вор и убил его. Мой брат, считавший меня сумасшедшей, был мертв. Комиссар больше ничего не сказал, но во всех информационных программах сообщались жуткие подробности. Брат не сопротивлялся, однако вор обошелся с ним так жестоко, словно между ними были какие-то счеты. Преступник был вооружен, но предпочел убить его голыми руками. Он сломал ему обе руки и вырвал глаза. Наверное, потом он сделал с его телом что-то еще более жуткое, но у меня не хватило духу дочитать до конца отчет судебных медиков. Когда полиция арестовала его, он еще не успел смыть с лица кровь моего брата.

— Я прекрасно помню эту историю, — сказал я, удивляясь, что не связал тогда одно с другим. — Преступником оказался заключенный из тюрьмы строгого режима, которого охрана время от времени выпускала, чтобы он совершал кражи. Но уж тут-то совершенно ясно, что это был не Клостер.

— Нет, это был Клостер, — сказала она, сверкнув глазами.

Меня вдруг охватило ощущение нереальности происходящего — эти губы, изогнутые в злобной усмешке, этот безапелляционный тон человека, настолько одержимого своей идеей, что возражать ему бесполезно. Однако она тут же расплакалась и потом еще долго всхлипывала и что-то еле слышно бормотала, словно наш разговор окончательно ее измотал. Наконец она достала из сумочки платок, вытерла глаза, но не убрала его, а зажала в кулаке. Успокоившись, она опять заговорила — так же твердо, спокойно и бесстрастно, как раньше:

— Брат в то время работал в тюремной больнице. Наверное, там он и познакомился с женой этого заключенного. К сожалению, между ними что-то было, но они считали себя в безопасности, поскольку ее мужа приговорили к пожизненному заключению. Они и представить не могли, что охранники его выпустят. Когда все открылось, разразился страшный скандал. Органам внутренних дел пришлось провести серьезное расследование. Тогда-то они и нашли анонимные письма, где подробно рассказывалось о встречах его жены с моим братом. Они есть в деле, я их видела. Почерк, конечно, изменен, орфографические и грамматические ошибки тоже аккуратно сделаны, но Клостер диктовал мне почти год, и я не могла ошибиться. Это его стиль. Тщательно продуманные письма с оскорбительными подробностями, способными свести с ума любого мужчину. Сцены… физической близости, конечно, выдуманы, но бар, где они встречались, ее одежда, то, как они подшучивали над ним, — все описано очень точно. Именно эти письма послужили орудием преступления, а тот, кто их писал, и есть настоящий убийца.

— Ты говорила что-нибудь об этом полиции?

— Я разговаривала с комиссаром Рамонедой, который вел дело. Он показался мне приятным человеком и был готов меня выслушать. Я рассказала ему обо всем: о своем иске, о гибели Рамиро, об отравлении родителей, о том, что анонимные письма напомнили мне стиль Клостера. Он слушал молча, но ему явно не понравился возможный поворот в расследовании, если он воспримет мои слова всерьез. Дело ведь уже закрыли, все было ясно. Думаю, больше всего он боялся, что в свете этого скандала его обвинят в попытке снять вину с тюремных служителей. Он спросил, сознаю ли я тяжесть выдвинутого мной обвинения и тот факт, что никаких доказательств у меня нет. Но он все-таки записал имя Клостера и пообещал послать одного из своих людей поговорить с ним. Через два-три дня мне позвонили и попросили еще раз прийти к нему. Войдя в кабинет, я сразу поняла — что-то в нем переменилось, да и тон был совсем другой, покровительственный и одновременно увещевательный. По его словам, поскольку дело было весьма деликатное и на карту поставлено очень многое, он, боясь упустить какую-нибудь мелочь, пусть даже кажущуюся нелепой, решил сам навестить Клостера. Тот оказался столь любезен, что принял его, хотя и торопился на прием во французском посольстве. Комиссар ничего не рассказал о самой встрече, но Клостер явно постарался произвести на него впечатление; во всяком случае, завершился визит обсуждением его детективных романов. Прежде чем я успела открыть рот, он положил на стол листок, который я сразу узнала: это было письмо, посланное мной Клостеру после смерти родителей, в котором я просила прощения за тот давний иск.

— Ты послала Клостеру письмо с извинениями? Но ты ничего об этом не говорила.

— Я написала его, когда вышла из клиники, потому что была растеряна, напугана и не желала провести всю жизнь в ожидании, пока окружающие меня люди один за другим умрут. Мне казалось, если я возьму всю вину на себя и буду умолять о прощении, он остановится. Но письмо оказалось ошибкой, совершенной в минуту отчаяния. Я пыталась объяснить это комиссару, и тогда он вытащил другую бумагу, составленную при моем поступлении в клинику. Он сказал, что ему, естественно, пришлось навести справки и обо мне, причем по его тону я поняла, что со мной ему все ясно и он не хочет больше тратить на это время. Он спросил, понимаю ли я, что при отсутствии доказательств какой-нибудь ненормальный или просто человек с богатым воображением с тем же успехом мог указать и на меня. Затем, по-отечески заботливо посоветовал принять вещи такими, какие они есть: смерть моего жениха была несчастным случаем, произошедшим по неосторожности, смерть родителей — трагической, но тоже случайностью, и больше ничего. Смерть моего брата, конечно, другое дело, но ведь они арестовали убийцу. Разве я не в курсе, что у этого ублюдка даже во рту была кровь Бруно? А я теперь хочу, чтобы они обвинили писателя, кавалера французского ордена Почетного легиона, с которым у меня пять-шесть лет назад произошла какая-то небольшая распря. С этими словами он поднялся и сказал, что больше ничем мне помочь не в силах, однако я имею право пойти со своими историями к прокурору, занимающемуся этим делом.

— Но ты не пошла.

Она с убитым видом посмотрела на меня:

— Нет, не пошла.

Повисло долгое молчание; похоже, после исповеди у нее совсем пропало желание говорить. Она по-прежнему сидела съежившись, чуть подавшись вперед и покачиваясь, руки сплетены на коленях, плечи и голова слегка подрагивают. Казалось, ее охватил озноб.

— У тебя не осталось родственников, которые могли бы тебе помочь?

Она медленно и как-то обреченно покачала головой.

— От моей семьи остались только бабушка Маргарита, которая уже несколько лет живет в доме для престарелых, и сестра Валентина, которая еще не закончила колледж.

— А что было потом? Ведь после смерти твоего брата прошло несколько лет.

— Да, четыре года. Он опять выжидает, а время идет, и это мучительнее всего. Я живу практически взаперти, постоянно оберегая Валентину. Уличные перекрестки, замки, газовый кран превратились в навязчивые идеи. Но я ведь не могу все время контролировать сестру, например, по вечерам она часто встречается с подругами. Дошло до того, что несколько раз я тайком сопровождала ее, чтобы удостовериться, нет ли его поблизости. Только по субботам я езжу навестить бабушку. Я даже оставила в доме для престарелых заявление, что никто не может навещать ее, кроме нас двоих. Боюсь, как бы он не появился там под каким-нибудь предлогом или вообще в чужом обличье…

— Но, судя по твоим словам, он предпочитает действовать завуалированно. Или думаешь, и сам может рискнуть?

— Да не знаю я, ничего не знаю! Это-то и сводит с ума, когда не знаешь, что будет дальше. Я пыталась предпринять разные меры предосторожности, но всего ведь не учтешь, это чересчур сложно… За четыре года мы ни разу не встречались, и хотя я ни на секунду о нем не забывала, ожидание стало казаться мне чем-то нереальным, существующим только в моем воображении, ведь только я обо всем знаю, я и он. И вот вчера я его увидела. Думаю, это была оплошность с его стороны, и у меня впервые появилось небольшое преимущество. А может, он так уверен в себе, что позволил себя увидеть, как тогда на кладбище. Навестив бабушку, я зашла в магазин антикварной мебели, расположенный в том же здании, и случайно сквозь витрину взглянула на улицу. Он стоял на противоположном тротуаре и смотрел на дом для престарелых. Загорелся зеленый свет, а он все стоял у перехода, будто изучал ряды окон или какую-то архитектурную деталь. Меня он не заметил. А спустя несколько секунд завернул за угол и ушел, так и не перейдя на другую сторону.

— Это старинное здание? Может, его привлек витраж или лепнина на балконах?

— Может быть. Во всяком случае, он наверняка так и сказал бы, но комната моей бабушки окнами как раз выходит на улицу.

— Понятно… Это произошло вчера, и поэтому ты решила позвонить?

— Да, но не только поэтому. Есть еще кое-что, и если бы я не разучилась смеяться, я бы посмеялась. Моя сестра сейчас — в последнем классе колледжа, и чуть больше месяца назад преподавательница литературы решила дать им прочитать роман какого-нибудь современного автора. Угадай, кого она выбрала из всех аргентинских писателей.

— Не знал, что Клостера изучают в колледжах. Мне кажется, он может сильно разбередить подростков.

— Да, и это еще мягко сказано. Валентина прямо с ума сошла, прочитала роман чуть ли не за два дня. По-моему, раньше она не особенно интересовалась литературой, но за последние недели проглотила все книги Клостера, какие нашла в библиотеке. А потом… упросила преподавательницу пригласить его в колледж на встречу с учениками. Вчера вечером она сообщила, что Клостер согласился. Она прямо-таки светилась от радости, ну еще бы, познакомиться с самим Клостером! И сказала, что собирается взять у него интервью для журнала, который они издают, — меня даже в дрожь бросило.

— А ты ей ничего не рассказывала? Разве она не знает?..

— Нет, пока я ничего не говорила. Когда я работала у Клостера, Валентина была совсем маленькая, и для нее он был просто безымянным писателем, который по утрам мне что-то диктовал. Обо всем остальном она не имеет ни малейшего представления. Мне хотелось, чтобы у нее была нормальная жизнь, насколько это возможно. Разве я могла вообразить, что она сама полезет волку в пасть! Когда она вчера об этом сказала, я думала, что не выдержу и закричу. Всю ночь не спала и вдруг вспомнила о тебе.

Она посмотрела так, словно протянула руку за милостыней.

— Я вспомнила, что ты тоже писатель и, возможно, каким-то образом сумеешь с ним поговорить. Обо мне.

Тут она разрыдалась и, уже не сдерживаясь, выкрикнула:

— Не хочу умирать, вот так, даже не зная за что! Я только об этом хотела тебя попросить!

Наверное, нужно было ее обнять, а я застыл как истукан, напуганный ее неистовством, и малодушно ждал, пока она успокоится.

— Не бойся, ты не умрешь, — сказал я наконец, — никто больше не умрет.

— Я только хочу знать за что, — повторила она сквозь слезы, — хочу, чтобы ты с ним поговорил и спросил за что. Ну пожалуйста, — тон ее снова стал умоляющим, — сделай это для меня, хорошо?