"Родишься только раз" - читать интересную книгу автора (Юрца Бранка)Папа уходит на службу— Папа, а кого ты сторожишь? — спросила я как-то. — Заключенных, — ответил он. Слово мне было незнакомо, и я полюбопытствовала, кто такие эти заключенные. Папа недовольно скривился, но все же принялся объяснять: — Заключенные? За всякие провинности их посадили в тюрьму. А надзиратели следят, чтоб не сбежали. Заключенные? Они дочка, несчастные люди! Их держат за семью замками, а я отмыкаю и замыкаю эти семь замков и горюю вместе с ними. В Мариборе находилась одна из самых больших тюрем в стране. О ее мрачной славе я узнала многим позднее. Тюрьма, которая властвовала над отцом и днем и ночью, была для меня заколдованным замком, только в этом замке не было ни заколдованного принца, ни заколдованной принцессы. Как и при всяком замке, при тюрьме был прекрасный парк. Тому, кто шел по Заречной улице, даже в голову не могло прийти, что в глубине парка находится Дом страданий. За парком смотрел тюремный садовник. Это был большой парк с зацветавшими ранней весной магнолиями, с высокими акациями, которые всегда в мае буйно цвели, приглашая к себе в гости пчел. С могучими тополями, вздымавшими к небу свои вершины. С осинами, мелкой дрожью дрожавшими на ветру. С белыми березами на газонах. С темными серебристыми елками. С конскими каштанами вдоль аллей. Весь парк был изрезан усыпанными гравием дорожками, но надзирателям и членам их семейств гулять по ним запрещалось. Они могли ходить только по широкой дороге, ведущей прямо к тюрьме. И тем не менее папа не раз нарушал этот запрет и водил меня по всему чудесному парку. Я крепко держалась за его руку. В центре парка, по обеим сторонам широкой дороги, стояли дома, в которых обреталось тюремное начальство: смотритель, внушавший страх и трепет и заключенным, и надзирателям, учитель, лекарь, священник и служившие в тюрьме чиновники. Все они жили здесь со своими семьями. Дорогу к тюрьме я измерила бессчетное число раз. В тюрьму, имевшую свою пекарню, мы с братом ходили за хлебом: там он был дешевле, чем в городе. Здесь же мы покупали и молоко — ведь тюрьма держала своих коров, и молоко нам тоже обходилось дешевле. Мы с братом неохотно ходили в тюрьму и всякий раз жестоко спорили из-за того, кому идти. Я говорила: „Пусть идет Кирилл“, а Кирилл кивал на меня. Мама, обычно выступавшая в роли справедливого судьи, пыталась решить дело раз и навсегда, однако ей не удалось установить очередность, и мы по-прежнему продолжали ссориться. Нередко наши споры завершались дракой, и все же, когда я шла по широкой дороге к воротам тюрьмы, этот заколдованный тюремный замок вновь и вновь будоражил мое воображение. По пути мне встречались надзиратели, уже кончившие свое дежурство, а также и те, кто приходил им на смену. Одни шли пешком, другие ехали на велосипедах. Много лет спустя, пролетая над Марибором на самолете, я разглядела, что тюрьма построена в форме звезды, с многочисленными дворами без единой травинки, без деревца, обнесенными высокой цементной стеной, которую не одолеть тоскующим по свободе арестантам. Иногда у ворот тюрьмы дежурил мой отец. Если по ту сторону ворот звонил звонок, он спускался по ступенькам к встроенным в стену массивным дубовым воротам. Правда, сами ворота редко приходилось открывать, но в них была дверь, через которую отец впускал и выпускал надзирателей и арестантов. Со связкой ключей подходил он к двери и смотрел в проделанное в ней круглое смотровое оконце. За дверью, в тюремном дворе, стояли надзиратель и арестант, желавшие выйти оттуда. Мой отец открывал им дверь, а потом снова запирал ее. Я стояла на ступеньках у стены и разинув рот смотрела на арестантов, которые проходили через эту вечно запертую дверь. При виде меня в глазах их вспыхивали живые огоньки, а лица озарялись светлой, радостной улыбкой. Заговаривать с посторонними им возбранялось. Отец уходил из дома на целые сутки. За обедом он не разрешал нам разговаривать. Хлебали мы, к примеру, горячую минештру[4] с кислой капустой. Так забавно было втягивать в себя длинные капустные змейки! Каждый втягивал ее на свои лад, и не было более веселой музыки, чем это наше чавканье за обедом. Мы с братом переглядывались. А смех уже стоял в глазах, за сомкнутыми губами и наконец прорывался наружу. Тут уж ничего нельзя было поделать. Отец бросал на нас гневный взгляд. На мгновение мы утихали, застывали в неподвижности, словно околдованные, а потом начинали смеяться еще громче и заливистее. Порой этот гневный взгляд обращался на нас лишь за то, что мы хохотали без всякой причины. Навеки запомнила я, как отец собирался на службу. Я поднималась чуть свет и сразу бежала на кухню. Там было тепло, потому что мама уже затопила плиту. А еще там приятно пахло ячменным кофе, которым отец запивал хлеб. Я забиралась на сундук для топлива, стоявший у самой плиты. Мама давала мне шерстяной платок со словами: „Накинь на плечи, не то простудишься!“ Я знала, что ей сейчас не до меня, что отец уходит на службу и пока он не уйдет, я здесь пустое место. Молча закутавшись в платок и поджав под себя ноги, я наблюдала за этим давно установившимся ритуалом сборов. — Ты чего не спишь? — не глядя, спрашивал отец. — Выспалась уже! — отвечала за меня мама. — Слава богу, будить нс надо. Я сидела тихо, как мышка. Время бежало удивительно быстро. Отец не мог опаздывать, и потому его персона была в центре маминого внимания. И этот утренний час папа казался мне особенно большим — ведь он заполнял собой всю кухню. Усы под носом стоят торчком. Клочковатые брови, точно грозовые тучи, нависли над карими глазами, холодно и отчужденно смотревшими на мир. — Налей мне воды! — говорит отец. Это относится к маме. Она покорно берет тазик, идет в коридор и наливает в него холодной воды. Отец ждет ее с явным нетерпением. Мама ставит тазик на табуретку, и отец, склонившись над ним, начинает умываться. Он шумно зачерпывает в пригоршни воды и с силой плещет ее в лицо. Брызги разлетаются по всей кухне. — Ты бы поаккуратней, не поливай пол! — тихо говорит мама. Но было б куда лучше, если б она совсем ничего не говорила, ибо в ответ на ее робкую просьбу отец плещет еще сильнее, и по полу текут уже целые потоки. — По крайней мере, не будешь сидеть сложа руки! — Ну и злой у тебя язык! — Дай-ка полотенце! Мама тут же приносит полотенце, отец вытирает лицо и руки и бросает полотенце на спинку стула. „Неужели это мой папа?“ — думаю я. Потом он облачается в форму. Все в тюрьме носили форму. Арестанты — одну, надзиратели — другую. И тех и других можно было узнать по одежде. Отец надевает грубошерстные брюки какого-то неопределенного бурого цвета и туго затягивает их кожаным ремнем, тем самым, которым он порол нас, когда мы доводили его до белого каления. Папа застегивает ремень, а мама уже держит наготове китель, такой обшарпанный, точно его только что сняли с пугала. Отец засовывает руки в рукава сердито, рывками, будто насаживает их на вилы. Затем застегивает пуговицы, начиная снизу. Наконец доходит очередь до твердого стоячего воротника. Теперь от отца тянет холодом. В мгновение ока он становится совсем чужим — хоть бы один-единственный взгляд в мою сторону. — Почисть меня! — приказывает он маме. Мама уже бежит за щеткой. Отец стоит посреди кухни и поворачивается вокруг своей оси. Мама чистит его спереди и сзади, сверху вниз и снизу вверх. Но вот сборы подходят к концу, и я с облегчением вздыхаю. Мама снимает с вешалки тяжеленную шинель. Отец, не глядя, отводит руки назад, но они не попадают в рукава, и он сварливо кричит: — Подними повыше! Мама молча прислуживает отцу. Она застегивает ему шинель, и могучий разгневанный бог уходит! Мама открывает дверь. Отец насаживает на голову форменную фуражку, напоминавшую перевернутый вверх дном цветочный горшок, только со щитком. Ужасно смешная была фуражка у моего отца. Отец уходит, даже не затворив за собой дверь. Мама провожает его до лестницы. Прислонившись к перилам, она спрашивает: — Когда придешь? Ответа нет. Я слышала шум его тяжелых шагов по нашей крутой деревянной лестнице и с нетерпением ждала, когда мама вернется в кухню и займется мною. Бывало, я так и прильну к ней всем телом. — Бедняжечка моя, — говорит мама, — как ты озябла. Ну, теперь твоя очередь. Давай одеваться! Я одевалась на большом кухонном сундуке, и не было для меня тогда ничего более приятного. |
||
|