"Одиночество" - читать интересную книгу автора (Вирта Николай Евгеньевич)



Глава десятая

1

Пятого марта в Каменку прискакал гонец.

Загнанная лошадь его закачалась, едва он успел взойти на крыльцо штаба, и пала.

Конник был бледен, одежда его была покрыта грязью, клочьями вылезали из-под шапки волосы.

Он вручил Антонову пакет от Горского.

«Второго марта, — читал Антонов вслух письмо собранному наспех активу, — в Кронштадте образовался временный революционный комитет матросов, красноармейцев и рабочих, который объявил себя властью. Генерал Козловский принял командование обороной крепости. Восстание требует созыва Учредительного собрания, Советов без коммунистов и свободной торговли. Армия во главе с Ворошиловым послана на усмиренье».

— Я был в Кронштадте, — закричал Антонов, — не возьмут, суки, матросов! Братцы, скачите по селам и деревням, объявляйте весть!

И загудели в селах набаты, созывая народ, и пронесся от края до края клич: «Наш Питер! Конец коммуне».

По улицам ходили разодетые люди, густо перло самогонным духом — пили ведрами.

— Теперь хлеб нечего беречь, раз власть на всей Расее наша!

Девки, озорно играя плечами и притопывая, пели прибаски:

Ах, подружка, моя дружка, Ты послушай мое горе: Мой миленок ненаглядный — Он матросом ушел в море…

А другая отвечала:

Ах, подружка, моя дружка, Я сказать тебе посмею: Горя нету — твой матросик Завоюет всю Расею. 2

В Дворики в самый разгар гулянья приехал из Каменки матрос Бражный из сторожевского Вохра. У братвы его шапки с зелеными лентами, брюки клеш, вооружены до зубов, лошади — огонь! Они скакали по селу, помахивая плетьми, заигрывая с девками, орали похабные песни. Около двора Данилы Наумовича их остановил начальник милиции Илья Данилович:

— Батька к обеду приглашает.

Бражный поломался для важности, но согласился; братва двинулась в дом. Данила Наумович надел суконную синюю поддевку, навесил медаль, — он тоже не лыком шит, у государя-императора с другими волостными старшинами побывал, удостоился высокой милости. Сапоги его скрипели и пахли дегтем, всех своих дочерей и снох — розовых, сытых — усадил Данила Наумович за стол. Меж ними разместились матросы, прижимались к ним, гладили толстые ляжки, потели.

Первый стакан поднял Данила.

— За победу, братья матросики, — елейно сказал он, — чтобы, значит, во веки веков!

— Ур-ра! — гаркнул Бражный и ущипнул жену Ильи.

Та взвизгнула. Илья нахмурился, но сдержался: пойди скажи поперечное словцо дорогим гостям!

— Кронштадт — это ж что?! — похвалялся Бражный, никогда ни в Кронштадте, ни в матросах не бывший. — Эт-то же крепость, бастион… Да там братва своя в доску. Р-раз — и вся Россия к чертям, два — и нет ничего! Вот что такое Кронштадт! — заключил он.

Совсем захмелевший, пьянствовавший уже в пятом или седьмом селе, Бражный обнял жену Ильи и заплакал.

Илья обиделся, полез в драку; его быстро утихомирили.

Данила Наумович, выпив через меру, развеселился и пошел в пляс.

В окна лезли любопытные, пересмеивались; девки, мальчишки, расплющивая носы о стекла, смотрели на веселье.

— По такому делу, — кричал Данила Наумович, — молебен бы отслужить!

— Д-давай сюда попа, — заорал проснувшийся Бражный, — я из него, кудлатого, котлету сделаю! Пускай панихиду служит, бог с ним!

Отрядили конника за попом. Тот примчался быстро — его подгонял плеткой верховой.

На молебен пришел Сторожев. Поп и дьякон долго шептались с ним: дескать, какую власть поминать?

Сторожев, понаторевший в церковных делах, в три счета составил многолетие «народному герою Антонову со братией своей» и «неустрашимому воинству крестьянскому».

Бражный на молебне охальничал, пытался что-то петь, поп сердился, тряс головой.

После молебна матросы подошли к кресту. Бражный заблевал попу рясу и епитрахиль, а под конец так напоил его, что тот скатился под стол, да там и захрапел. Вечером матросы гуляли по селу, где-то били стекла, кого-то секли плетьми, чьих-то девок изнасиловали.

К утру многие матросы оказались избитыми до полусмерти, а Бражный валялся за чьим-то сараем с раскроенным черепом.

Догулялся!

3

Кронштадтский мятеж вскружил голову Антонову.

Видел он в своих мечтаниях поля и перелески и дали, перекатывающиеся через древние курганы, через реки и озера, скованные льдами. Не охватить внутренним оком этих просторов! Соломенные ометы и стога сена, возвышающиеся там и здесь, припорошенное снегом белое величавое застывшее пространство, купы гнущихся под снежными шапками берез и дубов, утопающие в снежных валах кусты, сугробами занесенные овраги и луга, таинственная молчаливость лесов, погруженных в зимнюю дрему, то освещаемых солнцем, то купающихся в мертвенном свете луны.

И тысячи деревенек и сел… То колокольня мелькнет где-то в безбрежном просторе, то махнет крылом мельница, то покажется на дороге подвода и согбенная фигура мужика в дырявом армяке, погруженная в вековечную думу…

И мечтал Антонов поставить свою власть на этих необозримых пространствах. Свою власть! Хотя бы пришлось для того шагать по колено в крови, пороть, пытать, вешать, стрелять, сжигать города и села. Никому пощады, кто против него! Никакой жалости, не верить слезам, наслаждаться стонами врагов, пытаемых Германом!

Так будет, и это совершит он — он, сдвинувший миллионную громаду. Как в половодье могучая сила стихий срывает льды и несет их с грохотом по рекам, так в свое время устремится и он всеми своими силами на красных, все сметая на пути, превращая в пепел непокорные края, пока не сядет в Кремле.

«Каждый, у кого дырявый армяк, думает о том, чтобы завести суконную поддевку, зацапать землицу, загородить ее, выпустить на нее псов, в кубышку рубли откладывать и всю жизнь спать рядом со свиньей и теленком».

«Ну и что же дальше? — часто спрашивал себя Антонов. — Что я сделаю мужикам, когда приведу их под стены Кремля?»

И тут он призадумывался, — что будет дальше, Антонов не знал. Думалось, что там, в Москве, склонят перед ним все головы, его выберут в вожди народа.

«А дальше что же? Ну, выберут меня, ну, кличку на меня навесят, а дальше? С землей как, с рабочими как?»

И на этот вопрос не знал Антонов ответа.

И представлялось ему, как будут делить власть между собой друзья и товарищи; как злобно ощерятся друг на друга Токмаков и Плужников, как алчным пламенем загорятся глаза волка Сторожева.

«Нет, они слопают меня, — пугался Антонов. — Верно говорил Санфиров: сожрут меня, а потом начнут жрать друг друга».

И отмахивался от смутных дум о будущем, валил все на Учредительное собрание: пускай копается во всех этих переплетах, мирит рабочих с фабрикантами, батраков с хозяевами, овец с волками. Пускай… «Да и что думать о том? Далеко до того… Далеко, но сбудется; все идет к тому: в огне Русь, за меня мужик!»

И все заносчивее становился Антонов.

Он выдумывал фантастические проекты и планы, сквозь пальцы смотрел на начавшиеся грабежи, ссорился с Токмаковым, Плужниковым, когда те предупреждали его о грядущих бедах; сажал командирами полков темных людей, о которых ходили позорные слухи; давал приют всем, кого присылал к нему Федоров-Горский, всем, кто спасался от советской власти; окружил себя бывшими офицерами и грозил посадить начальником штаба какого-то генерала, родственника адвоката, пробравшегося в Каменку. На все доводы Токмакова Антонов говорил одно:

— Довольно! Теперь командовать буду я!

Как-то в разговоре с Плужниковым Антонов бросил надменную фразу:

— Вы! Что бы вы без меня делали? Кто бы у вас командовал? Писатели, говоруны, матери вашей черт! Я — командующий армией народа и прошу помалкивать!

Через неделю, после того как села узнали о событиях на Балтийском море, осмелел и Сторожев. Приехал он как-то в Дворики, созвал сельский сход и заявил, что всякого, кто выйдет на его землю у Лебяжьего озера с плугом или сохой, самолично расстреляет.

Мужики молча выслушали краткую речь и разошлись.

Земля снова принадлежала Петру Ивановичу, снова с жадностью готовил он зерно, сортировал его, ладил плуги и чинил телеги. Он торопился, орал на сыновей, на Андриана, когда те слишком медленно, по его мнению, готовились к выходу в поле.

Он еще не совсем верил, что земля снова его, он спешил засеять ее, еще и еще раз сказать миру: «Моя земля! Я ее купил! Я ее холю! Не тронь мою землю!»

И приходил в бешенство при мысли о том, что кто-нибудь чужой придет на эти десятины, станет на эти межи, назовет себя хозяином, вырвет землю у его семьи!

И чем больше боялся он, чем больше дрожал за свою землю, тем неукротимей становилась ненависть его к людям.

И стал он походить на голодного пса, у которого отнимают жирную кость.

И если бы это было возможно, он не уходил бы со своей земли, умер бы здесь, защищая свое поле, свои посевы, свое право распоряжаться жизнью слабых и нищих, повелевать, богатеть, откладывая рубли и копейки, чтобы на них покупать новые усадьбы, новые земли.

Вот уже есть, добыта земля! Вот он уже добился власти и почета — мужики боятся его, стихают разговоры, когда проходит он, завидуют ему.

Но нет прочности в этой власти, в этой силе.

«С севера, — думал он, — с Москвы идут люди за моей землей, идут, чтобы вырвать из моих рук силу, как вырвали батрака Лешку. Идут, чтобы сломать мою власть, посадить надо мной, над Сторожевым, рвань несчастную, голь с Дурачье-го конца, Митьку Бесперстова или братца Сергея. Чтобы мне подчиняться им? Ходить под ними? Отдать землю?»

И мысль эта жгла его, и злоба росла, и ненависть не угасала ни на миг. Он стал еще неутомимей в поисках врагов, один ездил на разведку, врывался с кучей вохровцев в деревни, где останавливались небольшие красные отряды, допрашивал, расстреливал, порол подозреваемых в сношениях с Советами, создавал подпольные эсеровские комитеты в селах, не присоединившихся к восстанию.

Он за землю свою цеплялся, он власть свою спасал!