"Одиночество" - читать интересную книгу автора (Вирта Николай Евгеньевич)Глава перваяХолод, мерзость, трусливый шепоток — губернский город Тамбов, март восемнадцатого года. С воем и лихим посвистом гуляет по улицам ветер, несет хлопья мокрого снега, срывает бумагу со стен и рекламных вертушек, — клочья ее точно птицы, носящиеся в сыром, холодном воздухе. Редкие электрические фонари бросают неровный желтоватый свет на лужи, на оголенные уродливые сучья деревьев, на мокрое железо крыш. Громыхают водосточные трубы, гудят телефонные столбы. И все падает и падает снег; хлипкое месиво толстым слоем покрывает тротуары и мостовую. Обыватели сидят дома, на тяжелые щеколды заперли двери, дубовыми ставнями закрыли окна, спустили злых псов с цепей. Но только ли холодный, визгливый ветер словно бы вымел улицы Тамбова? Не слухи ли, носящиеся по городу так же буйно, как носится из конца в конец улиц буран, в этот тревожный вечер загнали господ чиновников, купечество, дворян и мещанство тамбовское в прадедовские норы, не страх ли опустил тяжелые щеколды на двери и прикрыл дубовыми ставнями окна? С тех пор как с престола стащили последнего недотепу из дома Романовых, господам чиновникам, дворянам, купечеству и мещанству жилось, пожалуй, даже вольготней, чем при его императорском величестве. Конечно, разговоров о революции, свободах и жертвах во имя «священного долга перед союзниками в эту трагическую минуту» хоть отбавляй. А во всем прочем? Во всем прочем Александр Федорович Керенский и его министры оказались вполне «своими». Господ чиновников оставили на своих местах, и они по-прежнему строчили бумаги в грязном здании Тамбовского губернского присутствия; судьи судили по императорским законам, купечество торговало, слава те господи, без всякого утеснения и имело преогромные барыши. Поставляло оно армии полусгнивший товар, загребало миллионы и напропалую кутило в ресторациях. Мещанство тоже проживало в достатке и несло свой вклад «в священное дело земли русской». Духовенство умилительно кадило фимиам ради священных интересов капитала-батюшки и тоже не медяки получало; помещики таили мечту получить за землю добрые денежки. Когда до Тамбова донеслись залпы «Авроры» и здесь узнали, что большевики взяли власть, а Керенский дал тягу, переодевшись в бабье платье, обыватели задрожали. Однако тучи пронесло, и небо очистилось. В Тамбове большевиков, мол, по пальцам пересчитать; где уж, мол, им захватывать власть, если во всех управлениях крепенько сидят милые сердцу эсеры и безвредные меньшевички! Да и куда большевикам против всей России! Нет, не долго засидятся они в Питере! Но месяц шел за месяцем, а большевики сидели, и не только в Питере. Впрочем, эсеры к меньшевики тоже прочно окопались в Тамбове: меньшевики верховодили тоненькой пролетарской прослойкой, кадеты — интеллигенцией, эсеры распоряжались умами деревенской верхушки. Большевики? Считалось, что есть у них кое-кто в самом Тамбове, в Усмани и Козлове, но главной занозой для эсеров и меньшевиков был оборонный сорок третий завод, где большевистская ячейка выросла как гриб из-под земли и начала отважную борьбу с эсерами, втянув в нее почти поголовно всю пролетарскую громаду. Это сорок третий завод, когда еще о большевистском перевороте только носились слухи, вышел на улицы Тамбова — тысяча человек — со знаменем, на котором было написано: Однако эсеры были куда дальновиднее тамбовских обывателей, убаюкивающих себя розовыми мечтаниями. Еще не успели замолкнуть… выстрелы красного крейсера на Неве, как эсеры, поняв, что у власти им не удержаться и дни их сочтены, бешено начали готовиться к подпольной борьбе и устремились туда же, откуда их вынесло, — в деревню, поближе к кулакам. Туда они везли и прятали на хуторах прокламации, укрепляли свои ячейки, оружие шло в потайные места, известные лишь тем, кому было поручено воткнуть нож в спину революции. Всю зиму восемнадцатого года и вплоть до марта эсеры судорожно цеплялись за власть, не переставая укреплять обширное и глубоко спрятанное подполье, но делали вид, что вое в порядке, и ходили, задрав носы. Обыватели, глядя на них, осмелели, над горсткой большевиков издевались, прочили скорую погибель Совдепам — тем более неслись ободряющие вести с юга, где белые генералы готовили поход на большевиков. И вдруг точно бурей пронеслось по Тамбову: большевики готовят переворот и не собираются церемониться ни с эсерами, ни с заговорщиками любой масти. Вот почему крепко-накрепко заперты двери и ворота, вот почему закрыты окна дубовыми ставнями и спущены с цепей злые псы. И лишь ветер носится по улицам да патрули возникают из тьмы и во тьме расплываются. На Тезиковской улице — хоть глаз выколи. Фонари давно погасли, прохожих не видно, собаки истошно воют в кромешном ночном мраке, с луга, что за речкой, тянет резкий мартовский ветер, продувает глухую улицу насквозь. Высоким забором отгородился от любопытствующих глаз особняк на самом краю улицы, большой, мрачноватый, с едва приметной дощечкой, прибитой на калитке: «Уполномоченный Петроградской конторы Автогужтранспорта Федоров». Ставни прикрыты, ни полоски света, мертво, глухо, словно давно спит уполномоченный и его семейство. Но это только кажется — не привыкли здесь ложиться рано. В гостиной на плюшевом диване сидит и ждет хозяина человек. Он невелик ростом, худощав, губы толстые, бледные, скулы выпирают на лице землистого оттенка, ввалившиеся совиные глаза смотрят рассеянно, глубокие провалы синеют на висках, руки узкие, одежда полувоенная: френч, галифе, щеголеватые хромовые сапоги. Двенадцать лет отбыл Антонов на каторге, был вспыльчив, сутками просиживал в камере вот так же, как сейчас, уронив руки на колени, уставившись в одну точку невидящими глазами, думая о чем-то своем. О чем думает он теперь? О сегодняшней ли жизни? О вчерашних ли днях своих? В каторжной тюрьме дружил Антонов с Петром Токмаковым — в один день и за одни дела судили их в Тамбове, в одной партии каторжан отправили в Сибирь, в одну тюрьму они попали. Худой, желтолицый Петр Михайлович, с бритым черепом, сам страстно любил поговорить о политике и спорщиков, — а их немало было рядом, — любил слушать, хмуря высокий костлявый лоб, призакрыв узкие глаза, в которых светился холодный и злобный ум. Часто Токмаков бранил приятеля за дикость. Антонов ухмылялся. — Вот будет революция, приедешь опять в свой Кирсанов, что с собой привезешь? Какой багаж? Много ли ума набрался здесь? А ведь тут, Александр, университет можно пройти. — Революция! — Антонов пренебрежительно отмахивался. — Будет революция, буду знать, что делать. Университет! Мой университет — жизнь. Жизнь научит, жизнь подскажет, что делать. Впрочем, кое-что надумал. — Что надумал? Антонов молчал. Токмаков свирепо тряс его, шипел: — Мне не веришь? Во мне сомневаешься? Вспомни, сколько лет друг друга знаем! Да ведь врешь, Александр Степанович, ничего ты не надумал. Думал ли ты, — продолжал Токмаков, — о партии? Всю жизнь плавал, как в луже, шатался туда и сюда… В юношеские годы занесло Антонова, сына кирсановского слесаря, в Питер на рабочую окраину по Шлиссёльбургскому тракту, слушал речи социал-демократов, но вскоре это надоело ему. Он мечтал о бунте, о бунте немедленно, чтобы весь режим с царем, армией, тюрьмами и капиталом полетел вверх тормашками, а его, Антонова, на гребне волны вознесло бы до самых верхов. Какая волна могла поднять его, об этом не раздумывал. Кому служить, за что драться, что делать, когда вознесет его на «верхи», было это Антонову безразлично, лишь бы бунт, лишь бы удальство свое показать, лишь бы вознестись!.. Питер ничем не прельстил парня, привыкшего к деревенской жизни, и вернулся он в родной Кирсанов — городом он только назывался, большое село, только и всего. Здесь Антонов окончил учительскую семинарию, в ней сошелся с эсерами, там же познакомился с Токмаковым, кое-как проучительствовал год в селе, а потом понесло его ветрами по губернии. Был он писарем волостного правления в селе Дворики, но быстро оттуда удрал. Встречали его в Тамбове на каком-то заводе. Недолго задержался здесь Антонов. Он возненавидел душные цехи, шум станков, скрежет металла. Работа по двенадцати часов в день пугала его и отталкивала. Город казался ему страшилищем — таким же, как Питер, только в малом размере: пыльный, грязный. Он не разбирался в глубинах этой жизни, да и не хотел разобраться. Все тут было ему глубоко чуждо: весь уклад жизни пролетариев, дух этого класса, думы и помыслы рабочих, их непреклонная уверенность в том, что именно они свалят царский строй и будут хозяевами страны. И понимал Антонов, что среди этой спаянной своими кровными интересами массы ему не будет места и на волне пролетарского восстания ему не подняться. Он пришел на завод чужим, чужим и остался, не сроднившись с соседями по работе, ни с кем не подружившись. Люди косо посматривали на Антонова, его путаная болтовня претила им, они тотчас разгадали, что за птица перед ними… И бежал Антонов в село, где все было привычное, свое, понятное, где мог он мечтать вылезти в вожаки «серой мужицкой скотинки»; впрочем, ее он тоже презирал. Когда же объявились в губернии «вольные степные братья» с сильным эсеровским душком, Антонов примкнул к ним. Вот где можно было развернуться его бесшабашной натуре, погулять, пограбить, пожить, как душе хочется… Жил он в лесах и лощинах, в землянках, вырытых на скорую руку, холодными зорями сиживал в засадах, поджидая урядника, стражника или станового пристава, чтобы либо прикончить зазевавшегося полицейского, либо избить до полусмерти, отнять оружие, обмундирование и пустить шагать до дому в чем мать родила. И где бы он ни шатался, всегда таскал в кожаной сумке приключенческие романы и описания жизни великих людей. Заманчивой показалась ему потом, когда эсеры, организовавшись, начали террор, кровавая дорожка боевиков: налеты, засады, «грабь награбленное», «смерть палачам», с громадными жертвами убиваемых и с бесконечной легкостью заменяемых новыми палачами. Бесилась, играла и бушевала молодая кровь. Полыхающие в ночи пожары, погони и тайные пристанища, запах динамита, веселая, разгульная и бесконтрольная жизнь… Однажды Антонова поймали. В камере, холодной и промозглой, остыла кровь; Антонов понял: игра окончена, надо расплачиваться за то, что было. Его судили в пасмурное осеннее утро девятьсот шестого года. Плешивый старик судья спросил Антонова: — Во имя чего вы убивали и грабили? — Во имя революции, — горделиво ответил Антонов. — А вы знаете, что это такое — революция? — Получше, чем вы, надо думать, — прозвучал резкий ответ. — К какой партии вы принадлежите? — Я эсер. — Значит, вы пошли к эсерам, чтобы убивать и грабить? И укатали его на двенадцать лет. Иногда Антонову казалось, что он действительно зря полез в эту кашу, порой верил, что вдруг вспыхнет пожар и он будет одним из героев. И вдруг перестал дичиться, начал вслушиваться в разговоры политических каторжан, спорил с ними, из обрывков чужих мыслей плел свои бестолковые планы и честолюбивые мечты. Он повеселел, часто слышали его смех и пение. Петра Токмакова отправили в другую тюрьму. Антонов заскучал, затосковал… Глаза ввалились еще глубже, еще явственнее проступили скулы на щеках, обтянутых серой кожей, он часто впадал в хандру. Мечты разлетались прахом, ничто не радовало его. На Руси серая тишь, никаких вестей о грядущем бунте, тюрьма угнетала и давила Антонова, побеги не удавались. Он снова замкнулся в себе. Как-то зимой после работы к Антонову подсел сосед по нарам — путиловский рабочий из Питера, большевик. Был Путиловец, как его называли политические и уголовники, маленьким, сухоньким, но жилистым человеком, в руках имел огромную силу: сожмет ладонь — хоть вой; ударит легонько — останется синяк. — Я сам о себя ушибаюсь, — смеясь, говорил Путиловец. — Иной раз захочу комара поймать, хлопну рукой по лбу — в глазах темнеет. Его Антонов уважал, как каждого сильного человека. К тому же Путиловец был честен, прям и пользовался у товарищей неоспоримым авторитетом. Даже начальство его остерегалось. — Ну что, все молчишь? — Не привычен болтать, — резко ответил Антонов. — Да и что толку? Толчете воду в ступе. Ты свое, вон тот, в очках, свое. Меньшевик, большевик, а на поверку — глупости одни. — Ты, парень, слыхал о таком человеке — Ленин кличется? — Слышал. — А я его и слышал и читал. Не чета он вашим брехунам. Так-то. Антонов пренебрежительно отмахнулся. Путиловец курил едкую махру, лиловый дым плыл над нарами. — Все истину ищете? — зло сказал Антонов. — Вот сколько тут людей, столько и истин. Спорите до хрипоты, царскому режиму разные смерти выдумываете, а он живет и не думает умирать. Нас с вами переживет. — Но? — Вот и «но». — Переживет? — Нечего смеяться. Царь — это, брат, сила! У него вон они, кандалы-то, — Антонов звякнул железными цепями. — А вы слова разные выдумываете. Плетью обуха не перешибешь. — Ну научи, скажи, как бы ты его перешибать стал, а? — Путиловец искоса посмотрел на Антонова. — А я бы по-другому попробовал. Поднять бы всех мужиков на бунт, вооружить их гранатами и винтовками и скопом навалиться на царя. — Да ведь мужик мужику — рознь, — усмехнулся Путиловец в жиденькие седые усы. — Кулаку нужна земля и власть. Какой ему расчет идти на царя? У мужика победнее другая думка, а совсем бедные, надо полагать, свое в голове держат. — Это верно, — охотно согласился Антонов. — Но на царя и помещиков ради земли пойдут все. — И тут ему припомнилась вскользь брошенная Токмаковым мысль насчет объединения — А потом? — издевательски спросил Путиловец. — Положим, дойдут мужики до конца, свалят царя, помещиков, что тогда предъявит мироед? Не сожмет ли в кулак всю деревеньку, не подомнет ли под себя и не совсем бедных и тех, кого ты величаешь голытьбой? И не выйдет ли в помещики с новым, пожалуй, куда пострашнее, обличьем? — Ну, там посмотрим, — уклонился от ответа Антонов, потому что о том, что будет «потом», после всеобщего мужицкого бунта, он не думал. — Главное, всех трудовых мужиков объединить и поднять на царя. — Без рабочих, стало быть, хотите с ним управиться? — не без ехидства вставил Путиловец. — Рабочие! — Антонов презрительно поджал губы. — Тоже мне сила! Россия страна мужицкая. Мужик у нас главная фигура, а не городской обормот. Рабочие! — все с тем же высокомерием продолжал он. — Помогут — ладно, нет — без них управимся. — Конечно, — раздумчиво отвечал Путиловец, — конечно, рабочий мужику поможет. Только какому? Как вода с маслом не сливается, Саша, так никогда рабочий не соединится с кулаком. И никогда мы не допустим, чтобы кулак все село под себя подмял и стал на Руси полновластным хозяином. Да и не свалите вы царя без нашего брата пролетария, в какой бы союз мужиков ни собрали. Ведь в этом союзе кулак тотчас верх возьмет, и пойдет между вами свара… Это истина, парень. Вспомни бунты разинские, пугачевские, вспомни, как раздавили мужика в шестом году, когда он не смог соединиться с рабочими. И помяни мое слово: только рабочий класс способен сделать то, о чем ты думаешь. Среди нас нет мироедов и бедноты. Мы сами сплошная беднота, пролетарии. Мы работаем на фабриках и живем кучно, у нас одна цель и одна партия, и дорога у нас одна. И по-другому рабочий класс будет делать революцию. — Это на два члена — три комитета? В лесочке в кружочке читать листочки? — Антонов издевательски хихикнул. — Стой, парень! Нас в девяносто восьмом году на заводе было таких вот, что в лесочках в кружочках собирались, человек восемь. А в пятом году оказалось более двух сотен. Да люди-то какие? Разве тебе ровня? Мне вот, — Путиловец снял очки и протер стекла, — мне пятьдесят лет, а я на тридцать восьмом году грамоте выучился. Чуешь? Не сижу сычом, как ты, не тоскую по зорям, а учусь. Может быть, пригодится! Ты слушай, парень, что кругом делается! Во всех местах наш голос звенит — вот они и лесочки-листочки, вот и комитеты! — Ну, твоими бы устами мед пить! — весело бросил Антонов. — Посмотрим, дедушка, чья возьмет! …И вдруг грянуло! Дорога на родину — сплошные цветы, песни, кумач, восторженные лица людей. В Тамбове на благотворительном вечере Антонов торговал кусками кандалов; жирные пальцы, унизанные перстнями, лезли в тугие бумажники, бросали сотенные. Антонов думал: «Дорвались и мы до жизни! Эх, теперь бы не зевнуть, самое времечко банк сорвать!» Ходил в те дни Антонов гоголем, слава кружила голову, присматривался — кому бы продать свою удаль и молодечество. И те наверх лезут, и эти вроде не на запятках… Антонов отдал бы себя любому хозяину без оглядки, лишь бы хапнуть власти, лишь бы побольше почета! «Вот, — думал он, — настрадались, натерпелись, отвоевали свое счастье!» Он видел, как пошли в гору его приятели: одни в министры, другие в товарищи министров, третьи захватили местечки повидней, посытней, попочетней. У всех вчерашних однокашников порозовели щеки, ходить они стали не спеша, у некоторых появились животики, и разговаривать стали они по-иному: что ни слово — торжественность, победоносность, величавость. Приятелям, которые еще не успели ухватить что-нибудь повидней, конечно, кланялись, но разговаривали с ними снисходительно. Все им некогда, недосуг, спешка, государственные заботы! Иных и совсем не узнать: черт его знает, весь век в штатских числился, а тут френч сшил, галифе, сапожки, наган у пояса. Генерал? Полковник? Главный комиссар? И в партийных газетах — одно ликование: «Мы, партия социалистов-революционеров», «Мы, верные рыцари революции», «Победоносное и свободное воинство русское», «свобода», «власть», «земля» и бесконечное «ура», «ура», «ура». Антонов дрожал от этого грохота, блеска. Думалось: «Ого! Быть и мне комиссаром в губернии. А там и дальше махну — в Питер, командовать, быть на виду! И мы прогремим!» Знал Антонов, что большевики, которых он считал ни к чему неспособными, гордо подняли голову, слышал, как рабочие Питера встретили Ленина, читал в своих газетах злобную ахинею о большевиках, опиравшихся на тех же самых пролетариев, которых не понимал, боялся, ненавидел — слишком быстро раскусили они его. «Возьмут верх, — думалось ему, — крышка нам — и прости-прощай мои мечты!» И вдруг действительно все мечты к чертовой матери: назначили Антонова в Тамбов начальником второго района милиции. Насмешка, издевка! Говоруны на виду, говоруны у власти, в губернии и в Питере, а ты-де, серая скотинка, и в милиции хорош будешь. Вот так власть — воров лупить!.. Почти год сидел Антонов в милицейской части, подписывал, не глядя, протоколы, сжав зубы, бил жуликов, ходил на митинги и, усмехаясь, слушал речи о свободе и равенстве. Сегодня начальник губернской милиции, член губернского комитета эсеров Булатов приказал явиться в этот дом на Тезиковской, а зачем — неизвестно. Целый час ждет Антонов начальство. В доме тихо, за окном — ветер и снег. Монотонно, тоскливо тикают часы, гнетут тревожные мысли… Ветер с силой ударил в ставню. Антонов вздрогнул и очнулся от раздумья. Часы пробили десять раз. Александр Степанович огляделся. Гостиная, где он сидел, скорее походила на музей из-за обилия фарфора, живописи, скульптуры и других произведений искусства, ценность которых не ускользнула даже от рассеянного внимания Антонова. Потом два раза мелодично прозвучал звонок, запели двери, и Антонов услышал, как в прихожей, отряхиваясь и отфыркиваясь, раздевались люди. Через минуту вошел хозяин. Худощавое, матово-желтое лицо его дышало покоем, глаза смотрели слишком пристально и настороженно, слишком красивые губы оттенялись белокурыми, тщательно подстриженными рыжеватыми усиками. Он был высок, строен, гибок и выглядел молодо, если бы не лысина, которую не могли скрыть редкие, до блеска прилизанные и зачесанные на косой пробор волосы. Антонов подивился его одежде. И впрямь, хозяин выглядел так, словно только что вернулся с бала в Дворянском собрании. Щеголеватый, модный в те времена френч, ослепительной белизны сорочка с накрахмаленным стоячим воротничком, перстни на руках. Лишь бриджи, туго обтягивавшие ляжки, высокие коричневые сапоги с шнуровкой напереди давали знать, что обладатель нижней части наряда был не на балу, а скорее упражнялся в верховой езде. Таков был хозяин дома, большой любитель лошадей, адвокат. Он вошел в гостиную быстрым шагом, похлопывая по сапогам стеком с литым из серебра тяжелым набалдашником, распространяя аромат тончайшего одеколона, смешанного с запахом конского пота, приветливо кивнул головой Антонову и бархатистым голосом пропел: — Извините, задержались. Сию минуту, сию минуту! — И скрылся за дверью. Следом вошел начальник губернской милиций Булатов — широкоплечий здоровяк с веселым лицом, черный как цыган. Он шумно, по-братски поздоровался с Антоновым, потом обернулся к человеку, одетому в тонкую, синюю, ловко скроенную поддевку. Тот скромно стоял у входа, едва не касаясь притолоки крупной, несколько удлиненной головой, покрытой серебрящейся щетиной. Лицо его, суровое и надменное, с жестокими, резкими чертами, словно было высечено из темного камня сильным и смелым резцом. Высокий, с медным отливом лоб, черные блестящие глаза, сидевшие в глубоких глазных пазухах и прикрытые густыми ресницами, изобличали в нем недюжинный ум, а дерзкий и вызывающий взгляд из-под лохматых смоляных бровей — смелость и решительность. Подбородок у него был тяжелый и свидетельствовал о наклонностях властных; сивые плотные усы росли по-казацки вниз, не закрывая сочных, моложавых губ, из-под которых виднелся ровный ряд кипенно-белых острых зубов. — Ну, узнаете? — сказал, смеясь, Булатов, обращаясь то к Антонову, то к человеку, стоявшему в дверях. — О господи, да это никак ты, Петр Иванович! — после минутного колебания обрадованно вскричал Антонов и, вскочив с-места, подошел с протянутыми руками к тому, кого назвал Петром Ивановичем. — Он самый, Александр Степаныч, — басовитым голосом ответил Петр Иванович. — Оно и верно сказано: гора с горой не сходится, а человек… Поди, годов пятнадцать не видались… Слышал, на каторге побывал? А впрочем, в обличье перемен вроде и не примечаю. Только будто посурьезней стал. А то бывалыча-то все вприпрыжечку, вприпрыжечку, словно тебя бурями носило. От этой характеристики, произнесенной тоном вполне дружеским, Антонов чуть-чуть поежился. Он не любил, когда ему напоминали о легкомысленной молодости. Однако, не приметив и тени насмешки, обнял Петра Ивановича, и они троекратно поцеловались. Потом Антонов отошел от него, оглядел с ног до головы и с добродушным смехом заметил: — А ты, брат Сторожев, богатырем стал. Знал тебя поджарым парнем, волчонком эдаким, а теперь, поди-ка, сколько важности! Сторожев понял, что «волчонок» подпущен в ответ на «припрыжечку» — так его называли в Двориках. — Волчонок в волка вырос, — как бы нарочно наступая на самую больную мозоль Сторожева, с хохотком вставил Булатов. С тех пор как Петр Иванович вышел в люди, его стали называть не волчонком, а волком; Сторожев всякий раз рычал, когда слышал за спиной прозвище, крепко-накрепко приставшее к нему. Он нахмурился. — Петр Иванович с самого Февраля из начальства не выходит. Был у Керенского волостным комиссаром, в Учредилку его выбрали и теперь комиссаром волости ходит, — в том же добродушно-ироническом тоне продолжал Булатов. — Личность, Саша, во всем Тамбовском уезде известная, уважаемая, перед ним вся округа шапки ломает, учти. — То есть как это комиссар? Большевикам служить собрался? — со злостью переспросил Антонов. — По городу грохот идет, будто они вот-вот все в свои руки заберут и советскую власть поставят. Помочь им не хочешь ли? — Э-э, Александр Степаныч, что уж там… Чья бы корова мычала, — с веселой нотой проговорил Сторожев, присаживаясь на кончик стула. — Ты ведь тоже туда-сюда мотался! — Да ну вас к чертям! — дружески прикрикнул на них Булатов. — Кто старое помянет… — Так ведь не я на него кинулся, — смущенно оправдывался Сторожев. — Да ведь Александр Степаныч, помнится, всегда задирой меж нами слыл. Булатов шумно рассмеялся, и Сторожев тоже. — Ни черта не понимаю! — раздраженно бросил Антонов. — Какого дьявола вы ржете? Чего тут веселого, в самом деле? Был человек нашим, таким я его в молодости знал, а теперь хочет с большевиками заодно. — Не с большевиками, а с коммунистами, — степенно поправил его Сторожев. — Какая разница? — возмущался Антонов. — Все-таки имеется, — неопределенно ответил Сторожев. — Пошел ты!.. — Да брось ты фырчать, мартовский кот! — остановил Антонова Булатов. — Что бы ни случилось, какая бы власть ни оказалась в губернии, и в ней должны быть наши люди. Как же иначе?! — Вот именно, — подтвердил Сторожев. — Ну, с этого бы и начинали, — проворчал Антонов. Помолчав, он спросил Сторожева: — А кстати, где теперь Флегонт Лукич, черт бы его побрал? — На высоких, слышь, должностях. — Ну, а братец твой Сергей? Он, слышал, в матросы пошел? Сторожев хмуро повел бровями. — Этот в дядьку удался — большевик. Не ныне-завтра в село ожидаем. — Скулы Сторожева покраснели от злости. Антонов обратился к Булатову, читавшему газету. — Что нового? — Погоди малость, все узнаешь, — пробормотал Булатов, не отрываясь от газеты. Открылась дверь, в ней показался хозяин. — Петр Иванович, любезный, будь добр, повремени минутки три, а потом зайди ко мне. — И захлопнул дверь. — Какие у тебя дела с ним? — полюбопытствовал Антонов без всякого, впрочем, интереса. — Да так, мелочишка, — солидно поглаживая усы, отозвался Сторожев. — Купчую надо составить. У соседа нашего, помещика Улусова, — помнишь такого? — землю прикупил округ Лебяжьего озера. Ну, хозяин-то, — Сторожев кивнул в сторону двери, — старый наш знакомец, бумагу обещал составить. — Он помолчал. — Господин Улусов, как из земских начальников его поперли, в прах разорился. Оно и понятно: без ума хозяйство на корню гниет. — А ты, стало быть, тут как тут? — с ехидством спросил Булатов, подмигнув из-за газеты Сторожеву. — Должность должностью, а землицу, значит, к рукам прибираешь, — в тон ему, с насмешкой отметил Антонов. — Помню, давненько ты начал землицей заниматься… Торопишься, Петр Иванович, торопишься. Оно и без купчей земля ваша будет. — Хм! — произнес Булатов. — Чья, собственно? Антонов не нашелся что ответить, а Сторожев сказал веско: — Это точно. Земля должна быть нашей. А я так полагаю, что у доброго хозяина и земли должен быть добрый кус. Все течет, все плывет, земля землей остается. Да и то сказать, на кой ляд она голытьбе? Чем ее пахать, чем сеять, откудова навоз брать? Из-под кобеля нешто? А у меня и машины, и лошади, и коровы. А то ведь эк чего выдумали: слово «мое» под корень подрезать! А на нем мир с испокон веков держится. Нет уж, что мое — мое! Тем более ежели за землицу денежки заплачены. Стало быть, все по закону. — Он поднялся и неторопливо, сутулясь, прошел к хозяину. Булатов отбросил газету, закурил короткую трубочку, бросил спичку в пылающий камин, подсел поближе к Антонову и приглушенно заговорил: — Хозяина знаешь? — Первый раз вижу. Хлыщ какой-то. — Неважно. Адвокат, а теперь уполномоченный Петроградской конторы Автогужтранспорта. Работает по части ремонта конского поголовья для армии. — Скажи-ка! — усмехнулся Антонов. — Вроде бы и не похоже. — Опять же неважно. У нас он идет под фамилией Горский. Запомни, Горский. Настоящая его фамилия Федоров, но ты ее забудь. — Слушаюсь. Да и какая мне разница! Горский так Горский. Лошадей мне у него не покупать, поди? — Антонов сухо посмеялся. Булатов шепнул что-то на ухо Антонову. Тот отшатнулся от него, даже рот приоткрыл от удивления. — Понял? — Так точно. Скажи, пожалуйста! — Антонов долго тряс головой. Булатов, хмыкнув, раскурил трубочку и снова начал: — Дела, Александр, неважные. Скверные дела. Насчет слухов ты прав, большевики к власти вот как рвутся. Не буду вдаваться в подробности, расскажу, когда эти двое вернутся. Но у меня с тобой разговор их не касающийся. Помнишь, как ты обижался на нас, когда мы сунули тебя в милицию воров ловить, жуликов лупить? Тогда ни я, ни губернский комитет партии не имели права раскрывать тебе кое-какие карты. Теперь я уполномочен нашими тамбовскими товарищами и центральным комитетом сказать, почему мы держали тебя в тени. Можешь верить, если бы не случилось того, что случилось в октябре в Питере, если бы эта мелкотравчатая сволочь Керенский не продал Россию, недолго бы ты сидел в милиции, ждал тебя большой пост… Веришь мне или нет? — Тебе верю, — хрипло, судорожно сжимая от волнения ладони, ответил Антонов. — А этим комитетчикам! Как будто один Керенский виноват… А наши что смотрели? — зло выпалил он. — Министры, черт бы их побрал, главноуговаривающие подлецы! — Ну, что было, то было, — успокоительным тоном произнес Булатов. — На ошибках учатся все. — Все равно не верю комитетчикам, — упрямо выдвинув толстую нижнюю губу, отрезал Антонов. — И напрасно. Не все в нашем центральном комитете слюнтяи. Там и умных людей много, и каждому из нас цену знают. Знают они и тебя. Там, брат, все известно. Но наипаче всего приняты во внимание твои связи с крестьянством. Антонов от этих слов, произносимых серьезно и внушительно, смягчался. Сероватое, скуластое лицо розовело, а пальцы дрожали от волнения. — Так вот, Александр Степаныч. Сейчас тебе надо уйти в тень еще более густую и быть подальше от Тамбова, от всего, что тут происходит и что в очень скором времени произойдет. Ты поедешь в Кирсанов начальником милиции. Краска схлынула с лица Антонова, губы сложились в презрительную улыбку. — С повышеньицем, значит! — проговорил он хрипло. — Уважили, нечего сказать! — Погоди малость, и ты убедишься, как мы тебя уважили, — сердито пробурчал Булатов. Непонятливость Антонова бесила его. — Я же сказал, — рассвирепел он, — сказал, черт побери, что тебе надо уйти на время в тень погуще! В Кирсанов, в твое подчинение мы посылаем Токмакова… Услышав имя старого дружка, Антонов насторожился. — …Лощилина, Заева, Ивана Ишина, Плужникова, Шамова… Булатов перечислял фамилии старинных друзей и приятелей Антонова. — Ставь их по волостям начальниками милиции, они не обидятся, — Булатов усмехнулся краешком губ. — Дальнейшие инструкции получишь в свое время, но главное надо делать уже сейчас. Собирай оружие, собирай как хочешь, где хочешь и прячь понадежнее. От того, как ты будешь работать, — Булатов подчеркнул это слово, — особенно в первые месяцы, зависит все дальнейшее в твоей жизни, запомни. А там властвуй как хочешь, полная тебе воля. Только не поскользнись: с волками жить — по-волчьи выть… Сторожев, которого ты чуть ли не в иуды произвел, это очень хорошо понял. Возьми его на заметку. Плюнь, что он комиссар… Пусть и останется им, пусть зубами держится за эту должность… Дорого будет стоить большевикам комиссарский мандат, ежели он его удержит… И учти — недаром его зовут в Двориках волком… Понадобится нам волчья стая — его поставим вожаком. Конечно, мироед, за землю душу отдаст. Только недалек тот день, думаю, когда придется Петру Ивановичу распрощаться с землицей. И с той, что раньше отхватил, и с той, на которую сочиняет сейчас купчую с господином адвокатом. А уж там его только держи — на любое пойдет, чтобы землишку вернуть. — Запомню, — кратко отозвался Антонов и хотел спросить еще о чем-то Булатова, но дверь открылась, и в гостиную вернулись Сторожев и хозяин дома с длинным чубуком в руках. Через минуту смазливая горничная принесла холодный ужин и выпивку, бесшумно накрыла стол и ужом ускользнула в дверь. Булатов кивнул головой туда, куда она ушла. Хозяин, поняв его намек, плотно прикрыл дверь. — Ну, друзья, — ласкающим тенорком пропел он, — присаживайтесь. Сперва закусим, а уж потом послушаем новости, которые нам принес товарищ Булатов, мой любезный друг. — Э-э, нет, батенька, — покрутил головой Булатов, — нам сегодня выпивать ни к чему. Ночью есть важные дела. Да, ей-богу же, нельзя, — взмолился он, заметив, что хозяин, не обращая внимания на слова «любезного друга», разливает коньяк. — Мне, ежели на то пошло, водочки, — хмуро сказал Сторожев. — Оно привычнее. — Он бережно спрятал во внутренний карман поддевки бумагу и присел к столу. Антонов пил и ел с завидным аппетитом. Булатов и Сторожев не отставали от него, а хозяин знай подливал да подливал коньяк Антонову и Булатову, водку Сторожеву и себе. — Из стародавних запасов, — пел он. — Только для дорогих гостей, только для вас. Потом закурили, кроме Сторожева, который отказался от предложенной Антоновым папиросы, а хозяин перекинулся с начальником милиции несколькими фразами о партии лошадей, которую он только что купил и готовил к отправке. — Скоро, дорогой, тебе придется лошадок в другие места направлять, — загадочно сказал Булатов. — Да, впрочем, об этом мы поговорим отдельно. А теперь вот что, — Булатов энергичным движением выбил из трубки пепел, набил ее снова, переменил положение и начал излагать цепь событий последних дней. События для господ эсеров были очень нехорошими, и дело обстояло так, что фортуна изменила им и, кажется, довольно прочно. — Я только что с заседания исполкома, — рассказывал Булатов, нервно постукивая кончиками толстых волосатых пальцев по лакированному подлокотнику кресла и окутывая себя клубами дыма. — Черт знает что творилось там! До вчерашнего дня и мы не думали принимать наших большевиков всерьез. Тоже мне — двадцать человек наперечет! Приходим сегодня на заседание — в зале рабочие сорок третьего завода, при оружии. «Вы кто?» — спрашиваем. «А мы, — отвечают, — за большевиков». — «Вас никто не звал!» — кричат наши. «Знаем, да ведь наши товарищи в Питере тоже были незваными гостями, когда ворвались в Зимний, где заседало Временное правительство!» В зале хохот. Поднимается секретарь большевистского губкомпарта Васильев и предлагает распустить Тамбовский совнарком, — чуете? — наш последний оплот, а число членов губернского исполкома сократить до двадцати пяти. «В интересах дела», — объясняет Васильев. Голосуем… А рабочие держат винтовки наготове. Вот и пойди проголосуй «против»… Федоров, с наслаждением сосавший янтарный наконечник чубука, отставил его в сторону и, покусывая губы, внимательно слушал Булатова. — Ну, проголосовали. Оставили в исполкоме пятнадцать большевиков и десять левых эсеров. Председателем поставили присланного Москвой большевика Чичканова… Вот как оно обернулось!.. Правда, у большевиков силенок пока маловато и захватить все управление в губернии они не могут, но кто-то из большевиков проболтался, будто в Тамбов вот-вот придут войска ликвидируемого Западного фронта. Головка фронтового штаба сплошь большевистская, и, уж конечно, она поможет своим тамбовским дружкам захватить власть. Наш губернский партийный комитет полагает, что для легальной работы нам осталось от силы месяц-два. Потом всех нас пересажают. Если, конечно, мы вовремя не уйдем в подполье или не проберемся туда, где еще признают власть Временного правительства и куда стекаются члены разогнанного Лениным Учредительного собрания. Булатов медленно курил трубку, а потом глухо заговорил при полном молчании всех остальных: — Сколь долго продержатся большевики у власти, прочен ли их блок с левыми эсерами — не будем гадать. Ясно одно: мы должны помочь силам, которые вот-вот выступят против большевиков с юга, на западе и в Сибири, отрезать от большевистской Москвы и от Питера хлебородные губернии, прервать военные коммуникации и настраивать мужиков против большевиков… Я откровенно говорю, потому что здесь все свои. Слушавшие Булатова дружно закивали головами. — Наша задача в конечном счете определяется просто: Учредительное собрание должно взять власть в свои руки и определить дальнейшую судьбу революции и России. За это мы, — Булатов повысил голос, и он стал у него какой-то лающий, — за это, повторяю, мы будем биться не на жизнь, а на смерть. И к борьбе этой надо готовиться теперь же, не медля ни одного дня, ни одного часа. Дел хватит всем. Федоров нахмурился. Еще сумрачнее стал Сторожев, и судорожно сжимал и разжимал пальцы Антонов. — Антонову я уже передал наше решение, касающееся его дальнейшей деятельности, — снова вступил Булатов. — Теперь твоя очередь, Петр Иванович. Можешь верить: прежде всего большевики отберут у вас землю и хлеб. Весь хлеб до зернышка. Ты сам понимаешь, как беднота обойдется с теми, кого она сыздавна прозвала кулаками и кого большевики почитают злейшими врагами революции. Они уже поднимают против вас бедноту, и она… Ну, ты знаешь, что она сделает с вами. Сторожев, откинувшись на спинку кресла, сидел окаменевший. На его медных скулах проступили кроваво-красные пятна, глаза горели свирепым огнем, лоб собрался в крупные и глубокие морщины. — Что ж, — хрипло, с угрозой выдавил он, — посмотрим, чья возьмет! Это еще вопрос: отдадим ли мы им хлеб. И не о себе говорю, а о всем селе… Беднота ясно в счет не идет, у ней хлеба нет. За хлеб мы постоим. У нас силенки тоже имеются. — Черта вы сделаете с беднотой и большевиками в одиночку, — подал голос Антонов и продолжал с жаром: — Среднему мужику, Петр Иванович, вряд ли по душе большевистские порядки. Начнется война внутри России — большевики как липку обдерут и вас и середняков. Если сумеете раскачать среднего мужика, если сможете объединить трудовое крестьянство против большевиков, тогда еще вопрос, удастся ли им и голытьбе сломить нас. — Вот затем я и пригласил сюда товарища Сторожева, — заявил Булатов. — Поговорить с ним насчет мужицких дел. Человек известный. Хозяин торжественно потряс руку Сторожева. — Великолепно! — вскричал он. — Да вы, милейший, старый и нюхавший порох борец! — Очевидно, Федоров по привычке хотел тут же произнести речь, но Булатов резко остановил его. — А твоя мысль, Александр Степаныч, насчет объединения трудового крестьянства пришлась прямо в точку. — Это не моя мысль. Это стародавняя думка Петра Токмакова. Мы недавно говорили с ним насчет этого. Григорий Плужников взялся написать что-то вроде программы. Я ведь, сам знаешь, — он горделиво вскинул голову, — боевик, человек дела, теоретик никудышный, а Токмакову и Плужникову все карты в руки. — Очень хорошо, — оживленно заговорил Булатов. — Петр Иванович, ты не сможешь задержаться на день в Тамбове? — Отчего ж, ежели, так сказать, для дела. — И хорошо! — подхватил Булатов. — Завтра сведу тебя с Плужниковым и Токмаковым, они тоже здесь, вы вместе помудруйте над тем, что там сочиняет Григорий Наумыч. Да насчет хлебушка, насчет хлебушка, который большевики думают из вас всех вытрясти, не забудьте упомянуть. Вот так. Ну, товарищи, — он поднялся, — с вами у меня разговор окончен, теперь мы останемся с хозяином. Одну минуту, забыл кое-что сказать тебе, Александр Степанович. Он отвел Антонова к двери. — Слушай, Саша, ночью надо провести одну операцию. Во дворе городской управы чертова уйма винтовок, отобраны у солдат, идущих домой. Вывезти их надо сегодня же, но шито-крыто, понял? И отвезти подальше. А дня через два надо пошарить в артскладе. Людей дам. Сбор сегодня в два ночи у тебя. Антонов молча кивнул головой и вышел. В передней одевался Сторожев. Хозяин проводил их, запер дверь и вернулся в гостиную. — Ну те-с, любезный друг, — резко и без околичностей приступая к делу, сказал Булатов, — теперь поговорим с тобой. Тон Булатова хозяину очень не понравился, и он прошипел что-то под нос. — Слушай, драгоценнейший господин Федоров. Вся твоя жизнь до этого часа и все твои махинации нам досконально известны, и стоит мне пальцем шевельнуть, как завтра от тебя и всего этого, — Булатов повел рукой вокруг, — останется один прах. — А собственно говоря, какое право, товарищ Булатов, ты имеешь так разговаривать со мной? — разъярился Федоров. — А вот имею. И верно, имел на то право Булатов, начальник милиции. Прошлое и настоящее Федорова он действительно знал в малейших деталях и ни один шаг его не ускользал от внимания Булатова. Прошлое господина Федорова было не очень красивым, настоящее — тем более. Родители готовили ему большую карьеру и определили в училище правоведения, откуда императорское правительство посылало молодых людей из родовитых и богатых семейств на высокие административные посты. Что случилось, почему молодого Федорова вдруг изгнали из привилегированного учебного заведения — никто не знал. Поговаривали, будто будущий вице-губернатор или даже губернатор участвовал в отвратительных оргиях. Расставшись с правоведением, Федоров появился на тамбовском горизонте адвокатом, женился на молодой красивой певичке из кафешантана. Скоро звезда его воссияла. Он брался за самые рискованные дела, охотно вел запутанные процессы сельских обществ с помещиками, не брезгал скользкими бракоразводными процессами. Со временем репутация его сильно поблекла, а потом адвокаты и клиенты стали шарахаться от него. Не случись революции, кто знает, не пришлось ли бы господину Федорову вылететь из адвокатуры, как вылетел он из правоведов. Чем он занимался в дни Временного правительства, покрыто, как говорится, мраком неизвестности. Одно достоверно, он нисколечко от переворота не пострадал, а напротив, приумножил свое достояние, купив приличный особнячок на Тезиковской улице в глухом углу города и на славу его обставил. В конце семнадцатого года тамбовчане прослышали, будто Федоров от адвокатских дел отказался и занимается исключительно… лошадьми. Оказалось далее, что он поступил на службу в некую Петроградскую контору Автогужтранспорта б качестве уполномоченного, отправлял из Тамбова куда следует косяки лошадей, загребая и на том немалые денежки. Лишь много спустя узнали, что, помимо своей собственной фамилии, бывший адвокат имеет еще одну, мало кому известную, и является уполномоченным не только автогужевой петроградской конторы. Кратко и выразительно Булатов перечислил все крупные и мелкие дела Федорова, никак его не украшающие, а тот бесстрастно сосал мундштук чубука. Когда Булатов окончил перечень прегрешений адвоката, тот, прищурив глаза, сказал несколько брезгливо: — Вы меня, товарищ Булатов, не пугайте. И если я вам нужен, прошу выложить зачем. Вы знаете мои убеждения: я ваш. Булатов иронически осмотрел Федорова с ног до головы. — О твоих убеждениях, драгоценный, мы еще поговорим, — сказал он ядовито. — Впрочем, они не так уж важны. — Ну, как сказать! — хладнокровно возразил Федоров. — Очевидно, все-таки важны, раз вы выбрали этот дом для конспиративной встречи со своими молодчиками. — Мы выбрали этот дом, — отрезал Булатов, — не только для случайной и конспиративной, допустим, встречи с моими товарищами, но и для того, чтобы сделать этот дом отныне и навсегда нашим. — То есть? — переспросил озадаченный Федоров. — То есть, любезный, здесь будет конспиративная квартира центрального и губернского комитетов партии социалистов-революционеров. Здесь мы будем назначать явки, встречи нужных нам людей с тобой и без тебя, через тебя же мы будем получать и переправлять, куда нам надо, различные документы. Через тебя же, любезный, если в том окажется нужда, пойдут транспорты оружия… Федоров, не спускавший глаз с Булатова, рассмеялся. — Но, милый мой, для этого нужно по меньшей мере согласие хозяина этого дома. Холодный и резкий тон Федорова не обескуражил Була-това. — Я уже изложил, почтенный, что последует, если ты не согласишься, — угрожающе проворчал он. — А я не боюсь ваших угроз и разоблачений! — с тем же брезгливо-высокомерным видом отрезал Федоров. — Я, милейший, попадал и не в такие переплеты, и уж лучше со мной поосторожнее. Я, знаете, тоже человек идеи. — Знаю я твою идею! — резко ответил Булатов. — Она рублем зовется. — Хотя бы, — огрызнулся Федоров. — У вас свои идеи, у меня свои. Да, положим, она зовется рублем. Так что из того? Булатов разразился громовым хохотом — второй раз за этот вечер. — Ну, если только в этой идее дело, — сказал он, отдышавшись — все проще пареной репы. Будешь получать чистоганом. — Ввиду неустойчивости валюты, — снисходительно заметил Федоров, — предпочитаю иметь дело с золотом. Сейчас ему эквивалентны всевозможные продукты, в сыром виде предпочтительно. — Сойдемся, — весело смеясь, бросил Булатов. — На этом мы сойдемся! Кстати, — насмешливо прищурив глаза, осведомился он, — сколько тебе платят за подобные услуги кадеты, которым ты отдал этот дом под конспиративную квартиру? — Полагаю, они не помешают вам? — уклонился Федоров. — Напротив. Они ведь тоже против большевиков, — Булатов осекся на полуслове, поняв, что проболтался. — И, стало быть, ваши союзники, так, что ли? — сразу ухватился за эти слова Федоров. — И я становлюсь не только доверенным человеком вашего центрального комитета? Мне придется, как я понял, не только осуществлять связь местной организации с вашим центром, но и быть связным между возможными вашими союзниками и вами? Вы понимаете, что эта двойная работа требует иной, более высокой оплаты? — Что ж, всякое дело требует расходов, и мы не хотим слишком прижимать тебя, — с досадой пробормотал Булатов. — Ваше заявление совершенно удовлетворяет меня, — заявил Федоров. — Очень хорошо. Но и у меня есть заявление, — резким и желчным тоном проговорил Булатов. — Если ты… понимаешь… если хоть один наш человек, хоть один наш документ попадет к большевикам… — Ну, это разумеется само собой, — хладнокровно заметил Федоров. — За конспирацию отвечаю головой. Ах, — прибавил он с сожалением, — если бы я был увлечен какой-либо идеей вроде тебя, друг Булатов! Но меня одна идея греет: жить так, чтобы в самую последнюю минуту сказать себе: «А и здоровый же кусок жизни, господин Федоров, ты отхватил в этом бренном мире!» Да нет, вам этого не понять, вы человек прозы. — Однако мне пора, — сказал Булатов; последнюю тираду хозяина он слушал, откровенно зевая. — И вот что скажу напоследок. Для нас с этого дня ты будешь Горским. Понятно? Горским. — Какая разница! — пожал плечами бывший адвокат. — Кстати, фамилия, я бы сказал, символическая и изобличает в вас хороший вкус. Что ж, выпьем за дружбу, и да сгинут наши враги! — Федоров произнес это в патетическом тоне и, очевидно, опять хотел разразиться речью, но Булатов, чокнувшись с ним, остановил готовящееся словоизвержение. Переведя дух, Федоров, ныне окрещенный Горским, покачивая ногой в домашней туфле, снисходительно сказал: — Что ж, с удовольствием помогу вам, милейшие. Это забавно — быть начальником тыла несуществующей армии. — Дай срок, — проворчал Булатов, — будет и армия. — Подай бог! Выпили еще. Потом уже у двери хозяин, запахивая полы роскошного халата, спросил: — Этот скуластый… Антонов или как там его… Что за фигура? — Прет на рожон и давно бы споткнулся, если бы мы его не придерживали. Он распрощался и вышел, и тьма поглотила его. …Утром большевики с возмущением заявили исполкому губсовдепа, что ночью разгромлен артиллерийский склад, а со двора городской управы неизвестно кто увез большое количество винтовок. На собраниях и заседаниях шла горячая перепалка, противники не стеснялись в выражениях, партийные фракции назначали комиссию за комиссией. В комиссию, назначенную городской управой, вошли Булатов, Антонов и представитель большевиков. Заседала она три дня, опрашивала сторожей, железнодорожников, милиционеров. Исчезло оружие, словно в воду кануло! Через неделю Антонов уехал в Кирсанов. Город по-прежнему молчал, по улицам носился ветер, бродили вооруженные патрули. К маю восемнадцатого года советская власть прочно укрепилась в Тамбове. Булатов и многочисленные его сообщники из областного комитета эсеров исчезли. Это было на следующий день после закрытия второго губернского съезда Советов: на нем присутствовали делегаты уездных Советов и представители организаций большевистских и левоэсеровских. Съезд покончил с неразберихой и хаосом, царившими на Тамбовщине. Тамбовская деревня полыхала революционным пожаром. С фронта возвращались солдаты, вырывали власть из рук эсеров, ставили свою, советскую. Тем временем борьба на фронтах обострялась и принимала угрожающий оборот. Немцы занимали Украину; подняли головы белые, кадеты, эсеры; в огне контрреволюционных восстаний горели Сибирь и окраины Руси, на север и Дальний Восток вторглись интервенты, сгущались тучи на западе, на юге собирались белогвардейские силы. Грозное кольцо замыкалось вокруг красной Москвы и пролетарского Питера. Казалось, нет у большевиков никаких надежд, чтобы удержаться. То были дни, как писал Ленин, «необъятных трудностей». Но «мы привыкли, — гремел ленинский голос на всю взбаламученную Россию, — к необъятным трудностям… За что-нибудь прозвали нас враги наши „твердокаменными“». Только твердая и целеустремленная ленинская политика спасла революцию. И снова громовым раскатом прозвучали слова Ленина: — В крестовый поход за хлебом, крестовый поход против спекулянтов, против кулаков… Здесь перед нами такой бой за социализм, за который стоит отдать все силы и поставить все на карту, потому что это бой за социализм. И в губернии, где был хлеб, пришли рабочие Питера, Москвы, Иваново-Вознесенска, Урала; пришли с оружием. Закрома тамбовских кулаков были полны хлеба, но отдавать его они не хотели. Они мечтали задушить голодом советскую власть, нашептывали соседям всякое про «коммуну», спускали зерно и муку за бесценок «своим», подкупали бедноту — только не отдавать их городу, рабочим, большевикам… И началась еще одна война — война за хлеб, против кулаков… |
||||
|