"Одиночество" - читать интересную книгу автора (Вирта Николай Евгеньевич)



Глава двенадцатая

1

Когда зима густо припорошила снегом поля и в сонной тиши их звонкой дробью раздавался цокот копыт, когда поплыл над избами бурый дымок, а гуси, тревожно и недоуменно гогоча, тщетно искали воду под прозрачной ледовой коркой, когда завихрились, завыли метели, Антонов занял почти всю территорию Тамбовской губернии.

Разъезды сторожевского Вохра то и дело маячили по ту и другую сторону Юго-Восточной железной дороги, заняли почти всю Балашовскую ветку, где были главные питательные базы движения.

Оставался небольшой кусок в юго-восточном углу Тамбовщины, еще не присоединившийся к мятежникам.

В один из ясных морозных дней, когда тихо мело в полях и посвистывал-погуливал ветер, Антонов появился здесь.

Он ехал в ковровых санках, впряженных в тройку буланых коней, завернувшись в богатую шубу на лисьем меху, рядом сидел Ишин, личный адъютант Александра Степановича Старых, а на козлах бок о бок с кучером Абрашка. Ишин что-то болтал; Антонов заливался смехом.

Впереди конник вез знамя «ударного» полка с надписью: «Да здравствует Учредительное собрание!» На казацкой пике другого конника полоскалось по ветерку знамя начальника Главоперштаба — красное бархатное, с золотой бахромой и надписью: «В борьбе обретешь ты право свое! Центральный комитет партии с. р. — тамбовским борцам за свободу!», присланное эсеровским центром.

Позади в окружении адъютантов и командиров на тяжелом караковом жеребце следовал командующий антоновской гвардией, всегда сумрачный и малословный Санфиров, в суконной шубе и серой каракулевой папахе с зеленой лентой поперек. Шагах в десяти от него полсотни гармонистов выводили мелодию, а две тысячи глоток пели:

Эх, доля-неволя, Глухая тюрьма! В долине осина, Могила темна!

Санфиров слушал дикий рев гвардии, пронзительный присвист и морщился. Не любил он эту песню. Почему тюрьма? Почему осина? На осине вешают конокрадов и разбойников… Зачем могила?

Но удалой гвардейской братии песня была по душе. Она не слишком вдумывалась в кровавые слова самой песни, в зловещий смысл припева. Петь во всю глотку, гулять по этим безбрежным просторам, врываться в непокорные села, бить, крушить, менять уставших лошадей у мужиков; гранату в избу коммуниста, другую гранату в его двор, бегут языки пламени, народ воет, в воздухе мелькают плети…

Ишин гоготал, когда полк своим волчьим ревом оглашал округу, кричал что-то смешное, обернувшись к Антонову, а тот опять смеялся.

Потом к саням на высоком поджаром дончаке подскакал бочкообразный комендант Трубка, отдал честь и хриплым басом сказал:

— Так что Дворики в видах, командир. Прикажешь Бандита привести?

Антонов кивнул головой. Через несколько минут Трубка мчался назад, ведя за собой на поводу лошадь командующего, знаменитого серого Бандита с алым бархатным чепраком под седлом. На уздечках и прочей справе блестели серебряные бляхи, пряжки и прочие украшения чеканной работы.

Антонов пересел на жеребца, тронул его, конь вынес его вперед. Александр Степанович, заняв место позади знаменосцев, крикнул что-то Санфирову. Тот, в свою очередь, гаркнул через плечо, и полк перешел на рысь.

Через несколько минут он уже был в Двориках.

У околицы его встретила толпа. Фрол Петрович и Данила Наумович поднесли Антонову хлеб-соль. Антонов, нагнувшись в седле, расцеловался с обоими, помахал приветливо рукой собравшимся, улыбка не сходила с его губ. Полк медленно гарцевал вдоль села. День был праздничный, все, кто мог, высыпали на улицу, чтобы полюбоваться богатым зрелищем: отличной справой полка, лихими конями и оружием, что поблескивало на солнце, пушкой, которую тащили четыре битюга.

Штаб полка разместился в доме Ивана Павловича, бывшего лавочника, сын которого, Николай, тоже был эсером, но в те годы где-то пропадал и в Дворики не показывался.

«Сам» ходил по селу и разговаривал с мужиками. Обедать собрались у лавочника. Потом залегли спать. Антонова разбудил набат — Ишин собирал народ в школу. Кое-кто не хотел идти, тех пришлось постегать.

2

Ближе к вечеру комендант Трубка и Данила Наумович, назначенный Сторожевым председателем сельского комитета союза, еще не вылезшего из подполья, пришли до «самого» и доложили, что его ожидает народ.

— Видимо-невидимо собралось, — подобострастно тараторил Данила Наумович. — Ах, батюшка, ах, кормилец ты наш, ах, Лександр Степаныч, надёжа наша!

Комендант Трубка цыкнул на Данилу Наумовича, и тот оборвал свои причитания на полуслове. Трубке было известно, что «сам» недолюбливает лесть в глаза. За глаза — пожалуйста, но чтобы не так уж… в открытую…

Антонов вошел в школу, скинул шубу, и все, кто был здесь, встали, чтобы получше разглядеть его. Тусклый свет керосиновых ламп мешался с испарениями сотен тел.

— Окна бы открыть — невмоготу дышать, — объявил Антонов самым добродушнейшим тоном.

Окна открыли, и к ним сразу прилипли головы тех, кто не смог занять места в школе.

Председательствовал тяжеловесный, с сиплым голосом Данила Наумыч. Рядом помещались четыре комитетчика, и народ диву-дивился: почему Фрол Баев, Андрей Козел, Аким Кулебякин и Федор Сажин удостоились такой чести: бок о бок сидят с «самим»? Откуда они взялись, кто их выбирал?

Однако помалкивали.

Антоновские конники из охранного штабного отряда стояли у дверей на карауле с карабинами наперевес: народ дюжий, молодой, смотрят дерзко, одеты добротно — в кожу, сукно, новешенькие сапоги поблескивают, поскрипывают.

Мужики перешептывались.

Антонов тоже с любопытством разглядывал мужиков — в Каменке и в окрестных деревнях, где он осел, были все «свои». А тут впервые приходится говорить с чужими. Черт их знает, куда они потянут.

Разговор начал Ишин — ворот кумачовой рубашки нараспашку, подловатые масленые глазки хитрят, щеки ядреные, красные.

— От имени губернского комитета Союза трудового крестьянства слово имеет Ишин Иван Егорович, — сказал Антонов.

Ишин подошел к столу, затушил цигарку, обвел галдящее сборище взглядом, улыбнулся.

— Здорово, мужики!

— Здорово! — хмуро ответили ему. — Здорово, Егорыч.

— Здорово, да не здорово, так, что ли? Ишь, какие вы злые, хмурые! Чем недовольны?

— Ты о деле говори, чего балачки загинаешь?

Из-за стола поднялся Андрей Андреевич — рыжая бороденка клинышком выпирала вперед.

— Что ты зубы скалишь? — пробурчал он. — Скажи, зачем собрал, что от нас требуете. Слышь-ка, того-этого, не томи опчество.

Андрей Андреевич сердито застучал о пол костылем, закряхтел и сел.

Ишин слушал Андрея Андреевича с улыбочкой, поигрывая ременной плеткой, щелкая ею по голенищу сапога. Этот весельчак и балагур, сельский лавочник, спутавшийся с эсерами, нравился сельским богатеям. Недаром Антонов, поручая ему самые трудные дела, был покоен: Иван Егорович не подведет.

Приятели у него были везде. Многие из них и не знали, чем, собственно, занимается этот краснорожий детина.

А он до сих пор принимал от Федорова-Горского транспорты оружия, отправлял из Тамбова возами обмундирование и ни разу не попался. Везло Ишину! Он и шел по жизни, посмеиваясь. В каждом селе была у него знакомая вдова, на каждом хуторе тайное место — нипочем не поймать!

Перед войной, как уже было сказано, Ишин держал лавку в селе — такой приказ ему вышел от эсеровского комитета, не ради прибыли торговал: должников у него было видимо-невидимо. Ишин их не прижимал: пригодятся. И верно, пригодились: долг платежом красен. Кто выдаст человека, который когда-то из беды выручил?..

Вот и теперь сидит он перед народом и чует, как полны сомнениями, как темны крестьянские мысли.

Тут не докладчика надо, тут сказочник требуется, чтобы развеять мужицкую печаль-тоску.

— Я вам расскажу, мужики, сказку-побасенку, слушайте, веселей будет! — Ишин, отодвинув лампу, присел на край стола. — «Вороне где-то бог послал кусочек сыру…»

Мужики засмеялись, зашумели, а Иван Егорович продолжал:

— Бог, как говорится, бог, да сам не будь плох! Так и тут. Ворона из-за того куска погибнуть могла. Ее чуть кирпичом не убили, ее чуть кошка не сцапала… Сидит она на дереве и планует, с какого бы конца за сыр приняться. А тут лиса появилась. И начала к вороне ластиться. Дескать, какая ты, голубушка ворона, красавица, умница, какой я тебе верный друг. Дескать, лисе сыздавна бог велел за ворон стоять. Не хочешь ли, мол, еще кусков десять сыру? Скажи «да», и я мигом притащу. Слышали такую басню?

— Слыхали, слыхали!

— Басня известная, да по-другому сказываешь.

— Ну, конец вам известен. «Ворона каркнула во все воронье горло, сыр выпал, и с ним была плутовка такова…» Так, что ли?

— Так, так.

— А вот смекайте, почтенные, не узнаете ли вы кого-нибудь в той вороне?

Ишин уже без улыбки обвел взглядом школьный класс. Углы его тонули во мраке. Сизый табачный дым повис облаком. Все так же безмолвно стояли с винтовками наперевес дружинники.

— Я скажу, отцы, вы самая та ворона и есть! Не пора ли одуматься, не пора ли лису, чертовку, поймать да шкуру с нее спустить, пока она с вас шкуру не спустила? Много ли у вас шкур-то осталось?

— Вчера, того-этого, Листратка со станции набегал, три сотни пудов на станцию свез, — прошипел Данила Наумович.

— Еще тысячу свезет, — подал голос Антонов. — Братья крестьяне! — он встал. — Идите к нам! Мы организовали Союз трудового крестьянства — все за одного, один за всех! Молодые, берите ружья — они у нас есть. Пойдем воевать на коммуну! Не крепко держатся большевики, враз спихнем!

— Спихнуть-то что, — прерывая Антонова, начал Фрол Петрович. — Спихнуть-то мы их можем, спихнем, а кого на свой горб заместо их посадим?

— Никого не посадим, — отвечал Ишин. — Сами собой управляться будем. Что с земли снял — все твое, никаких разверсток. Торговать хочешь — торгуй! Трех лошадей желаешь держать — держи. Государству от того только польза!

— Черт вас разберет, много ли правды в ваших словах, — хмуро бросил Фрол Петрович. — Да и где она, правда, Егорыч? Или ее во щах сожрали?

— Сожрали, дед, сожрали! — проникновенно сказал Ишин. — Золотые твои, дед, слова! Плохая жизня, мужики, на Руси-матушке, и все через большевиков!

— А разверстку большевики ломать не собираются? — осторожно спросил Фрол Петрович.

— Какое! — Ишин махнул рукой.

— Да ведь это они нас в бараний рог согнут! — сказал кто-то с отчаянием.

— Что нам делать, сказывай! — понеслись отовсюду крики.

— Слушайте, отцы! — Антонов обвел собравшихся пытливым взглядом. Встретившись с горящими от нетерпения глазами Сторожева — тот сидел в толпе, — он усмехнулся. — Дело-то ведь простое. У красных своя коммуна, у нас должна быть своя. Насчет классовой борьбы большевики орут… Глупости! Просто хотят натравить вас друг на друга, а потом в одиночку так подмять, что у вас кости затрещат. Самая подлая выдумка, отцы, — продолжал Антонов, — промеж вас раздоры сеять… Сейчас эти овцы в овечьей шкуре бедноту привечают… Правильно я говорю?

— Правильно, Лександр Степаныч! — понесся оглушительный рев.

— Одно из двух: либо они собираются на веки вечные бедноту беднотой оставить, либо, если их лисьим словам верить, хотят они бедноту зажиточными сделать. А что ж потом будет, товарищи беднота, послушайте меня! Сделают вас большевики зажиточными и с вас же шкуры драть будут, помяните мое слово. Объединимся — никакая сила нас не возьмет.

— А ваши-то слова не лисьи ли? — крикнул кто-то из полутьмы.

— Я лисьей породы? — Антонов вскочил. — Речи мои лисьи? — Он уже вопил задыхаясь. — Я, каторжанин, кандальник, я лиса? — Антонов бил себя в грудь. — Два года в землянках вшей кормил, армию собирая. Бедовал, голодал, красные меня пять раз как волка обкладывали! — Антонов, задыхаясь, кричал что-то неразборчивое, воспаленные глаза налились злостью, он потрясал кулаками…

И тут словно плотину прорвало. Мужики зашумели, перебивая друг друга. Потом из рядов выскочил длинновязый парень в аккуратной поддевке, заорал благим матом:

— Пишусь к вам в армию!

— И меня пиши!

— Давай винтовки! Постоим за народ!

Когда страсти утихли и все, кто захотел добровольно идти в армию Антонова, были выведены адъютантом штаба из школы, снова встал Ишин и долго говорил о порядках, которые заводятся с этого дня в селе.

Ох, уж эти порядки!

Знают двориковские мужики, что делается в селах, уже присоединившихся к восстанию. То зеленые, то красные… Давай постой тем и другим, корми тех и этих, отсыпай полной мерой овса лошадям, в тайные ямы ссыпай хлеб, не скажи неосторожного слова…

И власть! Черт ее поймет, какая власть на селе!

На колокольнях и мельничных вышках безотлучно сидят караульные. Покажется красный отряд или жители из соседней деревни сообщат о его приближении, — на колокольне появляется сигнал — белая тряпка, видимая далеко-далеко. Мельница перестает работать, крылья ее ставятся в определенном порядке: «свои» в селе — крылья ставят простым крестом, красные пришли — косым. Нет в деревне колокольни или мельницы — на околицах ставят длинные шесты с черепами коровы или лошади. «Свои» в деревне — стоит шест; красные в деревне — нет шеста.

Вот появляется и расходится на постой красный отряд. Сельсоветчики приходят в избу, которую они занимают, вешают над дверью красный флаг, раскладывают бумаги и начинают шуровать. Ушел отряд — дозорный с колокольни сигналит:

— Антонов идет!

Собирают сельсоветчики бумаги, снимают флаг и расходятся по домам. Через час-другой, — глянь, робята! — над дверью той же избы новый флаг, а за тем же столом, за которым только что сидели сельсоветчики, теперь сидят со своими бумагами комитетчики и тоже шуруют по-своему.

Снова дозорный лезет на колокольню или на вышку мельницы. Антоновские милиционеры, не расседлывая коней, задают им овса, сами заходят в комитет, балагурят, курят, томятся от безделья. А вокруг села охрана — мужики с топорами и вилами; их и зовут «вильниками». Постороннему ни пройти, ни проехать. Тяжкая жизнь. Адовы порядки!

…Ишин и Антонов сосредоточенно ждали. Молчали мужики. Но ведь не вечно же сидеть запертыми в отчаянной духоте, в ожидании чего-то страшного, но неотвратимого. Неужто обманут? Ведь свои они, свои! Все из мужиков: и батька Григорий Наумыч, и Иван Егорыч, и сам Антонов противу царя за мужиков шел, на каторге, болезный, кандалами гремел… И армия из своих… А большевики — поди узнай, из каких они. Конечно, есть из мужиков, но много ли их!

— А Сторожеву, того-этого, не собираетесь землю отдавать? — Это Андрей Андреевич прервал гнетущее молчание.

Горящими глазами в упор смотрел Сторожев на Антонова; в этом взгляде были предупреждение и угроза. Антонов растерялся, но его выручил Ишин.

— Коемуждо по делам его, — ухмыльнулся он.

По толпе пронесся гул облегчения. Антонов вытер выступивший пот, а Сторожев опустил глаза и мрачно усмехался в усы.

— Ну, так что скажете, отцы? — обратился к мужикам Ишин. — Подпишете протокол, или как?

— Что ж, — раздался голос Данилы Наумовича. — Видать, мужики, приставать нам к одному краю. Подписуемся, куды ни шло!

Антонов, насупившись, бросил:

— Да я за нее всю жизнь бился!

Встали еще трое-пятеро, подписались и заорали:

— Идти, так всем! Чем вы нас счастливее! А ну, ходи смелей!

И вот длинной чередой пошли к столу молодые и старые, седобородые и бритые, в лаптях и скрипящих сапогах, в рваных зипунах, вроде Андрея Андреевича, и в новых поддевках, как бывший лавочник Иван Павлович, трясущимися руками брали перо, трясясь, подписывали протокол, а если кто неграмотен — ставил крест, но рядом писалась его фамилия, чтоб потом не увильнул от общего дела. Кто-то хотел потихоньку улизнуть из школы, но, наткнувшись на карабины охраны, поплелся к столу.

Готово!

Ишин истово поздравил «опчество», но «опчество» помалкивало и чесало затылки, а Ишин, заручившись протоколом, который связал село одной веревочкой, начал заключительную речь. Она была коротка и ясна до шевеления волос на голове.

— Всех, кто словом или делом будет мешать, — в яругу и башку долой. Семьям дезертиров приказать, чтобы их ребята бежали из Красной Армии по домам и являлись домой. Комитет их направит куда следует. В село, отцы, никого не пущать, чтоб, значит, не разводить шпионов. Своим установить пропуска, чужих задерживать, и ежели покажется шибко подозрительным — в яругу и башку долой. Придет малый отряд красноты — обезоружить. Придет большой отряд — комитетам скрыться, милиционерам смотаться, прочим красных не привечать, не кормить и не поить, хлеба не давать. В случае, ежели кто, — тут Ишин повысил голос до угрожающей ноты, — ежели кто, говорю, выдаст красноте хоть одного комитетчика, хоть одного милиционера, хоть малую нашу тайну — в яругу, башку долой, а имущество конфисковать… Это война, почтенные, зарубите себе на носу. Война не на жисть, а на смертную смертушку!

Собрание закрылось, мужики разошлись. Комитетчики остались для разговора с «самим» и для получения более обстоятельных инструкций.

А на улицах разговоры:

— Стало быть, что ж такое выходит? Выходит, не будут больше над нами коммуны?

— А тебе их жалко?

— Да нет, чего там!

— То-то и оно! — Это произносится с явной угрозой.

— Больно уж на Расее сила велика… — задумчиво заговаривает другой. — Навалятся на нас… О, господи!

— Помалкивай, ты! — несется в ответ.

— Да мне что!

И молчание! Молчание, которое через день распространяется на все село. Друг друга остерегаются, говорят косноязычно, ни черта не поймешь, за кого они, за что они… Оно и понятно: кто знает, не шатается ли под окном доносчик. Ведь в яругу никому неохота!

О господи, воля твоя, пронеси мимо лихолетье! Попа, что ли, позвать, чтоб отслужил молебен за мирное житие? Но поп, блюдя осторожность, либо помалкивает, либо, сочувствуя всей душой бандитам, нашептывает им все, что от него требуют, только в тайности, только в тайности. Молчат запуганные учителя, врачи, фельдшера, агрономы.

Молчит село. На душе смутно: на кого поднялись? Ох, велика Расея, ох, велика сила у Ленина!

3

Андрей Андреевич дождался выхода Антонова из школы, тронул его за рукав шубы. Охранники, следовавшие за главнокомандующим, хотели отпихнуть его, но Антонов, заметив робкий, молящий взгляд Андрея Андреевича, подозвал его.

— Тебе чего?

— Яви, Степаныч, божецкую милость, — захныкал Андрей Андреевич. — Как я самый что ни на есть распробедняцкая душа на селе… Пятеро ребят, стадо крысят… Лошаденку бы мне какую ни на есть.

Антонов рассмеялся. Бормотание Андрея Андреевича настроило его на веселый лад.

— Кто такой? — спросил он Сторожева — тот вел его к себе домой, где готовился ужин для штаба и комитета.

— Да наш, комитетский. Хоть и орал противу меня, но больше по глупости. Этому подсобить можно.

— Яви божецкую милость, — скрипел Андрей Андреевич.

— Из запаса выбракованную лошадку этому честному бедняку привести завтра утром, — приказал Антонов Абрашке.

— Слушаюсь.

Андрей Андреевич бросился к Антонову, схватил руку, хотел поцеловать. Антонов отдернул ее, ласково потрепал Андрея Андреевича по плечу и пошел дальше, на ходу бросив Абрашке:

— Да чтоб побольше народу видело, когда лошадь поведешь.

— Слушаюсь, — отчеканил Абрашка. Ни он, ни Антонов не заметили презрительной усмешки на губах Сторожева.

4

Ночью назначенные в милицию вытаскивали из потайных углов припрятанные винтовки, обрезы, шашки и револьверы, чинили седла или работали, пыхтя, над самодельными. А утром не узнать улицы: было мирное село, теперь вооруженный лагерь!

На колокольне дозорный. Милиция скакала туда-сюда, снег так и летел из-под копыт. У околиц налаживали сигнальные шесты, вокруг села ходили с вилами и топорами караульные. Десятские брели от двора к двору и выгоняли очередных подводчиков: ехать с грузом, куда пошлют, дежурить у комитета.

Теперь над дверью избы, где совсем недавно помещался сельсовет, болтался по ветру флаг с коряво выведенной мелом надписью: «Земля и воля», а комитет заседал. На столе кипа бумаг, сдвинутая в сторону. Их место заняли две бутылки мутного самогона, миска с квашеной капустой, соленые огурцы и моченые арбузы, а в печке, где весело потрескивало пламя, на противне жарилась преогромная яичница. Полураспитая бутылка свидетельствовала о том, что комитетчики даром времени не теряли.

Андрей Андреевич с вожделением поглядывал на угощение, и казалось оно ему, сидевшему всю зиму на картошке, поистине царским. Он уже успел натощак набраться самогонки и теперь заплетающимся языком хвастался «сочленам» — Фролу Петровичу, Даниле Наумычу и еще трем комитетчикам:

— … и чтоб, говорит, дать ему жеребца первой статьи! Вот он какой, Степаныч-то наш!

— А ты говорил! — уверял его Фрол Петрович; он тоже выпил и чувствовал себя очень бодро. — Именно — милостивец! А ты его здорово подрезал, Андрей. Как это ты сказанул насчет Сторожева, у него аж лоб вспотел. И-и, па-атехд! Одначе, мужики, война войной, а хозяйство своим чередом. Вот я чего скажу, поди-ка сюды! — Тон у Фрола Петровича был таинственный, и все разом пододвинулись к нему. — Как еще осенью миром решено, собрали мы тысячу пудов зерна на посев. Весна-то придет, чем сеять? Их дело воевать, наше — пахать. Дак об этом зерне и где оно упрятано ни нашим, ни красным ни словечка, поняли ли?

— Да провалиться мне… — начал было Андрей Андреевич, но Аким, один из комитетчиков, тоже порядочно нагрузившийся, прервал его.

— Мы-то не скажем, — с сомнением в голосе молвил он. — А вдруг сельсовет своим проболтается?

Комитетчики единодушно поддержали мудрое слово Акима Плаксина, а Фрола Петровича оно привело в неописуемый азарт.

— А ну, позвать сюды Фомку! — распорядился он. — Аким, сбегай за Фомкой Лущилиным, да мигом!

Пока Аким бегал за Фомкой, Фрол Петрович разбирался в бумагах. Их пропасть: приказы, протоколы комитета, инструкции, стихотворные прокламации Димитрия Антонова за подписью «Молодой лев». Фрол Петрович крутил головой и хмыкал. Прочие болтали о чем попало.

Вошел член совета Фома Лущилин, малорослый, с редкой бородой на остроконечном подбородке, снял шапку, поклонился комитету, потом спросил посмеиваясь:

— Уж не вешать ли меня удумали, отцы?

Все рассмеялись, а Фрол Петрович, сдвинув очки на лоб, укоризненно замотал головой.

— Дурень ты, дурень! — добродушно начал он. — Да на кой нам ляд тебя вешать, грех на душу брать? Ты всех комитетчиков знаешь, мы — сельсоветчиков. Начнем друг дружку изничтожать, что ж это получится, сообрази, дурья твоя голова! Садись, кум, пей и ешь.

— Дэт так, — согласился Фома, наливая себе самогонки. — Только Сторожев надысь так плетьми меня выгладил, вся спина в дырках. А ваши шкуры, вижу, целехоньки.

— Налетит Листратка, наши шкуры выгладит, — резонно возразил Аким Плаксин. — Ну, это пустое, а вот тут Фрол Петров истинно сказал: чтоб про потайной склад мы своим ни слова, ты своим — ни гугу!

— Да чтоб меня разорвало! — Фома для верности побожился. — Ихнее дело воевать, наше — пахать.

— Верно, кум! — Фрол Петрович подлил еще Фоме. — Теперича, — продолжал он, — наши набегут, хоронитесь у нас, понял ли? Ваши налетят — нас хороните. И без выдачи…

— Окстись, кум! — взорвался Фома. Ему очень нравился мудрый договор о взаимной безопасности. — Да нешто мы басурмане? Свояки, кажись.

— Тады выпей еще, — покровительственно заметил Данила Наумович. — Всяка власть от бога, всяку власть уважай, понял? Ты нас, мы, значитца, вас.

Все члены комитета хором высказали полное одобрение речи председателя, а Фома выпил третью.

— Флаг повесили, — завистливо сказал он, отдышавшись. — А мой — Листрат унес. Придут наши — чего повешу?

— А ты не горюй, — великодушно утешал его Фрол Петрович. — Я у Наталки кусок кумача возьму. Вешай заместо флага.

— Это ты меня вот как ублаготворишь! — со слезой проговорил Фома, полез к Фролу и расцеловал его мокрыми губами. — Потому без флага — какая я власть? Так выпьем, чтоб пронесло этот вихорь.

Стряпуха поставила на стол яичницу, и комитетчики навалились на нее и самогонку с великим усердием. Фома не отставал от них.

— А поутру, — директивным тоном сказал Данила Наумович, насытив необъятную утробу, — всем миром двинем суседние села присоединять.

— В-верно! — Андрей Андреевич пришел в дикий восторг. — Чем мы их хуже? Страдать, так всем, мать их всех в мать-перемать…

Яичница съедена, самогонка выпита. Данила Наумович вызвал из сеней толпившихся там десятских и дал наказ:

— Завтра чем свет будить народ по набату. Поедем в Духовку к нашим присоединять, поняли?

Десятские ушли. Андрей Андреевич, пока председатель разговаривал с десятскими, успел заснуть. Фома и бездельничающие комитетчики допивали самогонку. Фрол Петрович опять вонзился в бумаги…

Вошел рослый, хмурый антоновец, по всем признакам командир, оглядел собравшихся.

— Комитет? — сурово спросил он.

— Так точно, — залепетал Данила Наумович, пряча бутылки под стол. — Как, значитца, новая власть, мы, значитца…

— А этот кто? — антоновец кивнул в сторону Фомы, схоронившегося за могучей спиной Данилы Наумовича.

— Да это свой, актив, — подняв голову от бумаг, не моргнув глазом, добродушно ответил Фрол Петрович. — Тебе чего надобно, милок?

— Мне надобно сей же час семьдесят подвод. Надо подвезти ребят в соседнее село.

Фрол Петрович почесал за ухом.

— Пойди, Аким, скажи десятским, — распорядился Фрол Петрович. Когда антоновец и Аким вышли, Фрол Петрович, ни к кому не обращаясь, сказал: — Ну, началось, мужики! — И выругался многоэтажно первый раз в жизни. — Добра, кажись, ждать и от этих нечего!

Комитетчики молчали…

5

Ночь прошла спокойно. Не спали «вильники», бродили во тьме, боясь теней, шороха своих шагов.

Мутный рассвет еле полз с востока, только-только над избами самых домовитых хозяюшек поднялся сизый дымок, как начал гудеть колокол, созывая народ к комитету. Мужики запрягали лошадей, ругались, злобились, бурчали под нос, но ехали.

Данила Наумович будил оставленного Ишиным агитатора. Тот ночевал у какого-то богатея, его накормили, напоили. Укантовавшись в отделку, он храпел на печке так, что трясся потолок и дети испуганно звали мать. Агитатора стащили с печки и поволокли в сани.

Через полчаса село вымерло. В избах стар да млад, да бабы с суровыми лицами и тревогой на душе — постоянной, мучительной тревогой за Ваньку, что у красных, за Ваську, что у зеленых. У помещения, занятого комитетом, остались пять-шесть милиционеров. Остальные скакали во главе громадной колонны саней, растянувшейся на десяток верст: один конец еще в Двориках, другой подбирался к соседям.

Агитатор зевал, матерился, но морозец привел его в чувство, и он начал бормотать что-то под нос: может быть, твердя речь, которую ему придется выкрикивать перед вновь присоединяемыми.

К соседям антоновские милиционеры ворвались, точно во вражеский стан: с гиканьем, ревом, бранью и проклятиями, тут же рассыпались по селу, щупали девок, рубали кур, искали лошадей посвежее и покрасивее — для себя и для «робят», оставшихся охранять Дворики. Своих лошадей оставляли во дворах, не обращая внимания на бабьи вопли и злобное молчание мужиков. Глядя на милиционеров, и у двориковских «присоединителей» появился аппетит, и они тоже начали отнюдь не добровольный обмен лошадьми…

Потом набат, собрание, речи, вооруженные двориковские милиционеры с обрезами в дверях и проходах, избрание комитета, подписание протокола и прочее…

Двориковские уезжали до дому, хвастаясь приобретенными лошадьми и добром, утащенным мимоходом у соседей. Ограбленные соседи, у которых отобрали лучших лошадей, наутро, благословясь, ехали присоединять какую-нибудь Ивановку и там проделывали то же самое во всех подробностях.

И полыхает Тамбовщина!