"Одиночество" - читать интересную книгу автора (Вирта Николай Евгеньевич)



Глава десятая

1

Утром, уладив домашние дела, Петр Иванович поехал в Каменку.

Буйно жила в те дни «ставка» Антонова!

Каменка — богатое село, затерянное в тамбовской глуши, лощины и перелески окружают ее; буераки, один другого глубже, один другого страшней, сетью опутывали округу; новому человеку и с картой в руках трудно пробраться сквозь эти укрепления, воздвигнутые природой.

Вооруженные люди бродили по селу, заполняли улицы и переулки; грязные и веселые, они не давали прохода женщинам, буянили и дрались.

Одеты они были пестро; словно для маскарада навезли в Каменку шинели всех образцов, кожаные куртки, поддевки, матросские бушлаты, тулупы, зипуны, рваные замасленные бескозырки, папахи, заячьи треухи.

Но еще пестрей вооружение: тут и сабли, и охотничьи ружья, и карабины, и винтовки всех марок, и маузеры, засунутые прямо за пояс, гусарские сабли без ножен, морские кортики, топоры, самодельные кинжалы.

Каждый из этих людей имел плетку и коня; на спинах многих лошадей красовались подушки, голубые и розовые, — из них лезло куриное перо. Однако немало сильных и красивых лошадей имели настоящую военную седловку. Они были привязаны близ большого кирпичного дома. Этих лошадей охранял бородатый, хорошо вооруженный человек.

Иногда на крыльцо выходил военный, одетый лучше остальных, он кричал что-то сорванным голосом, и через несколько минут к крыльцу стягивались всадники, командир получал пакет, и конники на рысях уходили из села.

Военный возвращался в дом. Там по коридорам сновали вооруженные люди, непрестанно хлопали двери, и вместе с людьми в дом врывался поток свежего воздуха. Облака дыма висели под потолком. Задыхаясь от вони, потные, бледные писаря сидели над бумагами, машинисты работали на потрепанных ундервудах, дико орал в трубку полевого телефона косоглазый мужчина в голубых галифе.

Длинный лохматый парень, разыскивая какого-то Семена Сидоровича, которого вызывал Токмаков, расталкивал людей, отчаянно ругался, наступал всем на ноги и, наконец, выволакивал Семена Сидоровича из-за угла, где тот играл с комендантом Трубкой и Абрашкой в «очко».

Каждую минуту из дальних комнат выходили люди, они засовывали за пазуху пакеты, стягивали пояса и, бряцая шашками и шпорами, выходили вон.

То и дело мимо окон скакали всадники.

Сторожев и Лешка подъехали к штабу в сопровождении группы антоновцев; их задержал разъезд верстах в пяти от Каменки. Под охраной четырех до зубов вооруженных конников они пробрались к крыльцу в тот момент, когда по ступенькам его медленно сходили трое людей, одетых в окровавленные шинели.

Были они босы, шапки с голов сняты, глаза ввалились, губы посинели. Пленных сопровождали с винтовками наперевес шестеро конвойных. Человек с черненькой кудрявой бородкой, в защитного цвета гимнастерке, кричал главному конвоиру:

— Ты там с ними не канителься! Без них дел по горло. Чтобы через полчаса ребята здесь были!

Увидев Петра Ивановича, он помахал ему рукой. Сторожев слез с пегой своей кобылы, вошел, не торопясь, на крыльцо, ладонью вытер усы и поздоровался с адъютантом Главоперштаба Козловым. Расталкивая людей, Козлов вошел в дом, увлекая Сторожева в дальние комнаты.

— Насовсем?

— Насовсем! — хмуро улыбаясь, сказал Сторожев. — Наша коммуна смылась, теперь в открытую поведем.

— Ну и хорошо! А то Александр Степаныч меня извел, все про тебя спрашивает. Ты пойди к нему, он шибко обрадуется. А у меня, браток, уйма дел, совсем закружился. Поверишь ли, подряд ночи по три не сплю. Вот сегодня весь день в разведке сидел, комиссаров допрашивал с Германом Юриным. Видел, орлов повели? Ну, иди, иди к Степанычу.

Козлов приказал часовому, стоявшему у двери антоновского кабинета, пропустить Сторожева и снова вышел на улицу. Петр Иванович снял шапку, пригладил волосы, подкрутил седеющие усы и вошел в кабинет.

Александр Степанович, как ему показалось, постарел. Глазные впадины сделались еще глубже, еще резче обозначились скулы, морщины перерезали лоб. Он сидел за столом, перед ним стояла тарелка с черным хлебом. Антонов густо посыпал крупные ломти солью, ел, запивая жиденьким чаем, и слушал человека, который сидел спиной к двери. Когда вошел Сторожев, Антонов кивнул головой и указал глазами на стул. Сторожев сел.

Антонов молча налил чаю и жестом пригласил присоединиться. Отхлебывая горячую воду, пахнущую распаренной морковью, Сторожев слушал разговор.

Говорил неизвестный Сторожеву человек, высокий, худой, с гривой черных волос и длинным ястребиным носом. Казалось, он ни минуты не мог усидеть спокойно: то теребил пальцами усы, то счищал с пиджака пятнышко, то поправлял волосы и говорил, нарочито подыскивая «народные» выражения, любуясь собственной речью.

— Вишь ты, Александр Степанович. Оно дело-то какое, мил человек! Мужик наш не дурак. Его, брат, на козе не объедешь, ему, брат, на наши слова, прямо говорю, наплевать, ему дай выгоду на стол.

— А ты им о совхозах помяни, о том, что советские имения отдадим мужику, коммунистов спихнем, свою власть поставим, разберемся с землей. Познакомься, Петр Иванович, это учитель из Пахотного Угла, Никита Петрович Кагардэ, из наших.

Петр Иванович пожал длинную холодную руку учителя. Тот продолжал:

— А вот на этом пункте, Александр Степанович, извините, вы меня не объедете. Разве государство, которое хлебом живо, может обойтись без совхозов и опытных станций? Это имеется в каждой культурной стране, Александр Степанович! — Кагардэ выставил вперед длинный палец с грязным ногтем и покачал его перед носом Антонова. — Тут у вас концы с концами не сходятся, мил человек! Тут у вас, извините, дырка. Мужик тую дырку видит — хитер он!

Антонов с огромным усилием слушал речь учителя. Ему нездоровилось, глаза были воспалены, щеки ввалились, на них выступал лихорадочный румянец, губы спеклись, пот крупными каплями проступил на лбу.

— Н-да… — протянул Антонов и вытер горячий лоб ладонью. — Мы с тобой все утро толкуем, да все впустую. Ты поговори лучше с Ишиным, он у нас мастак на разговоры. Я бы тебе все это тоже разъяснил, но, прости, не могу, болен, три ночи не спал, прямо скажу — не до теорий мне. Тут один фураж с панталыку собьет, ей-богу! Мое слово такое, Никита Петрович, его надо и мужику говорить: потерпеть надо. Вот Учредительное собрание соберем — оно все обмозгует. Так я думаю. А если тебе мало моих слов, пойди к Ишину. А меня прости, не могу больше, болен.

Учитель встал и вышел, качаясь на ходу, как журавль, и что-то сердито бормоча под нос.

— Вот таких допросчиков, Петр Иванович, каждый день вижу. «Что» да «почему»! Черти проклятые, вот где они у меня сидят. — Антонов похлопал себя по тощей шее. — А от этого поганого учителя у меня душу воротит. Да что поделаешь? Заслуги перед нами имеет, вот и кочевряжится. Это его затея, — помнишь, рассказывал тебе о коммуне в Пахотном Углу? Мы в той коммуне завели что-то вроде академии генерального штаба, учили ребят разному. Ох, приставуч, грязная скотина! Да, впрочем, пес с ним! Ну, я рад, что ты явился. Добре, добре! Будем воевать, стало быть.

— Повоюем, — весело сказал Петр Иванович.

— Повоюем, — повторил Антонов. — Сила против нас, Петр Иванович, огромная. Только и надежды, что у силы той ноги из глины. И в Сибири, слышь, наши голову подняли. В Сибири тоже Союз трудового крестьянства организовали.

Антонов подвел Сторожева к стене, на которой висела большая карта Тамбовской и смежных губерний с нанесенными очагами мятежа.

— Нам бы теперь юго-восточную линию перерезать окончательно и надолго, и крышка — отрезана от хлеба Москва. И на юг бы дорогу открыть — и мы хозяева. А там Махно, батьки разные, с ними сладимся.

Лоб Антонова снова покрылся испариной, голос его ослабел. Закашлявшись, он махнул рукой, сел и жадно начал глотать теплую воду.

Сторожев молчал.

— Людей бы мне побольше, таких, как ты, — снова начал Антонов. — Я уж писал своим в Москву, писал и в Тамбов. Шлите людей, пишу, а они мне воззвания шлют, а людей у меня просят. Ей-богу! Мы и воззвания берем, тут их писать и некогда и некому. Братишка их пишет, да какой он, к дьяволу, писатель! Он аптекарь, ну и пишет, как аптекарь. Иной раз дельное сочинит, в другой раз читать тошно.

Антонов передохнул.

— Так-то оно! Бумаги, слышь, шлют, а людей нет. Ой, чует мое сердце, продадут меня наши батьки. Есть у них старая повадка: ежели удача идет к человеку, целуют да милуют, мы-де его благословляли, мы его учили, наш он. Не повезет человеку — заплюют, отрекутся, отбрешутся, воззвание выпустят: мы не мы, и нехай пропадет совсем, не наш он, и не мы его батьки и руку его не жали. А тут еще напасти готовятся. Доносят мне, будто Ленин посылает в Тамбов Антонова-Овсеенко с неограниченной властью и директивой: подавить восстание чего бы ни стоило.

Александр Степанович рассеянно стучал пальцами по столу, потом вскинул на Сторожева хмурый взгляд и прибавил:

— Однофамилец мой — человек серьезный, Петр Иванович, воля у него железная. Хоть и враг, а и о враге надобно говорить правду. Старый революционер-большевик, Зимний брал, в Военно-революционном комитете петроградском заправлял. Сам из интеллигентов, очкастый такой, видел его и слышал. Говорит мало, но уж зато на дела мастак! — Антонов махнул рукой. — С этим поберегись. Теперь и в Тамбове зашевелились, всю Чеку перешерстили — за неудачи, мол, в подавлении антоновщины. Начальником Дзержинский поставил какого-то Антонова, малый, сообщают, не промах. Против одного Антонова — сразу двух, вот оно как! — Александр Степанович невесело посмеялся.

Петр Иванович дивился огромной осведомленности Антонова, а тот закурил и, болезненно морщась, продолжал:

— Секретарем губпарткома опять ладят Бориса Васильева, вызывают его с Донбасса. Он и прежде был в Тамбовском губкомпарте.

— Знаю его, — коротко заметил Сторожев. — В восемнадцатом слышал.

— Именно. Тоже мужик с головой. Помнишь, как он наших в восемнадцатом попер из исполкома? Такой вид напустил, будто за ним сил тьма-тьмущая. Только теперь стало известно: был у Васильева кукиш в кармане. Тьфу! — с досадой вырвалось у Антонова. — Как вспомню наших брехунов, комок к горлу подкатывает. Подлецы, сопливые трусы! — Сердито жуя губами, Антонов помолчал, потом с деланным весельем сказал: — Ну, пес с ними! Расскажи-ка, что мужики думают, о чем говорят? Ты свой! — Он по-дружески похлопал Сторожева по плечу.

Сторожев рассказал о смутных сельских настроениях, упомянул о том, что коммунисты из Двориков и многих смежных и дальних сел осели на станциях Юго-Восточной железной дороги.

— Надо бы тебе, Александр Степанович, в наши места удариться. Сторона наша южная, хлебная. Присоединишь к восстанию наш край — зараз миллион пудиков хлеба поминай, как звали. В Саратовскую, в Воронежскую губернии руку протягивай, чтоб краснота и оттуда хлеб не качала. На голоде мы мужика подняли против коммуны, теперь голодом ее задушим. Она и без того при последнем издыхании. В городах-то вой, слышь, стоит. По восьмушке на душу выдают. Так надобно и эту восьмушку из ихних рук вышибать.

— Дело, Петр Иванович, дело.

— Будем беспрерывно рвать Юго-Восточную линию, не давать покоя коммунистам, что на станциях вдоль нее осели, пока вся дорога от Грязей и до Царицына не станет нашей. Это и есть путь на юг — на Дон, на Украину, к Махне… Но мужик наш туговат и расчетлив. Приезжай к нам сам, покажи товар лицом. Брехунам твоим не поверят, а силу узрят — почешутся.

— Верно, верно, Петр Иванович. Займусь вашим краем. А теперь оформим твои дела.

Антонов подошел к столу, вытянул из кипы бумаг бланк с печатным штампом Главного оперативного штаба партизанских армий Тамбовского края, пометил число, год, место выдачи и написал четким, писарским почерком от руки мандат, официально утверждавший за комиссаром Вохра Сторожевым командование силами внутренней охраны восставших районов с правом военно-полевого судопроизводства без обжалования.

Подмахнув подпись, Антонов передал мандат Сторожеву и сказал:

— Поди к Плужникову, он подпишет мандат от союза. А потом пойдешь к начальнику тыла Санталову, он передаст тебе отряд — я ему говорил. Тысячу ребят отобрали — самых надежных. Ну; начинай, Петр Иванович, распоряжайся и наведывайся прямо ко мне. Ну их к бесу, штабных моих!

Антонов засмеялся и протянул Сторожеву покрытую потом горячую руку: его била лихорадка.

— Слова мои помнишь ли, что сказал тебе в землянке? — Сторожев уставился на Антонова немигающими глазами.

— Помню, — наморщился Антонов. — Будет земля твоей.

— То-то! — Сторожев вышел.

2

Антонов расстегнул ворот красной суконной гимнастерки, лег в кровать и задремал со злой мыслью о Сторожеве.

Вскоре в комнату вошли Ишин и Плужников. Антонов зашевелился.

— Лежи, лежи, — тихонько молвил Григорий Наумович, — мы чайку выпьем.

Но дрема прошла. Антонов лежал и думал о деле, которое заварил он, о людях, поднятых против Советов.

Теперь в районах, где прочно сидели сельские, волостные и уездные комитеты, и в тех, которые он контролировал, насчитывалось больше миллиона жителей. Хлебный поток, что некогда шел на Москву, превратился в жалкий ручеек, да и тот иссякал.

Он угрожал Тамбову, однажды, обнаглев, ворвался в Кирсанов, потом захватил большое фабричное село Рассказово, разграбил суконные фабрики, взял богатые трофеи: сукно, оружие, патроны. Впервые за всю историю мятежа Антонов встретился с рабочими. Голодные рабочие, доведенные нерадивыми и тупыми администраторами, среди которых оказалось не мало просто воров, до открытого возмущения, готовились к забастовке.

Об этом прознал Плужников. Антонов поспешил в Рассказово с обозом хлеба и других продуктов. Изменники, охранявшие село и фабрики, без боя сдались антоновцам. Хлеб и крупу бесплатно раздавал рабочим Ишин.

Теперь агитаторы союза на всю губернию шумели:

— И пролетарии с нами, отцы! Рассказовские ткачи Александра Степановича хлебом-солью встретили. Погоди, дай срок, рабочие всей России раскусят большевиков, и уж тогда капут им!

Восставали голодные села в северных уездах Саратовской, Воронежской и Пензенской губерний; весь север Тамбовской — в руках повстанцев. Связь нарушена, поездки губернских работников в такие районы — исключение, а если и едут — под сильной охраной.

Со всей Центральной России слетались к Антонову белогвардейские офицеры. Эсеры, правые и левые, заменили дезертиров в личном антоновском «ударном» Каменском полку — гвардии восстания.

И все же тревожно бывало часом на душе у Александра Степановича. Уж он-то знает, какая сила против него. Уж он-то понимает: вот развязался Ленин с Врангелем, и такой громадой навалятся на него большевики — держись!

И нет прежнего мира и согласия ни в главном штабе, ни в союзе, даже теперь, даже когда судьба идет, казалось, в обнимку с повстаньем.

Давно зверьми глядят друг на друга Плужников и Ишин: Ивану Егоровичу кажется, что святоша Гришка (так он называет за глаза «батьку») никудышный председатель, характер бабий, с коммуной расправляется очень уж мягко и на то «самого» толкает, одергивает его, когда повстанческие войска начинают чуть-чуть пощипывать мужика; что ему, Ишину, давнишнему главарю дела, а не этому попику, сидеть и заправлять в союзе. Плужников, в свою очередь, не раз уговаривал повесить Ивана Егоровича за болтливость и ненасытную кровожадность, за пьянство и буйство. Токмаков в этих раздорах держал руку Григория Наумовича, а Иван Егорович на весь мир орал, что Петр Михайлович не командир армии, а болтушка, речами своих бойцов уговаривает, когда надо пороть и пороть без оглядки.

Антонов отмахивался: у него и без того забот не занимать стать. В штабе шепоток пошел: не возгордился ли Степаныч, больно уж фасонить начал. Намеки строили:

— Он голова, это верно, а мы его руки, пусть не задается слишком-то! Голова всегда найдется, а добротных рук поискать.

То же и в комитете болтают. Разогнал бы Александр Степанович всех их, да нельзя: они голова, они уши, они глаза, они знают приворотные слова к мужицкому сердцу, они в селах и на хуторах раскинули свои щупальца… Без комитетов нет восстания, без мужика как воевать?

Нет, надо терпеть, слушаться, подчиняться, со скрежетом зубовным гнуть их линию.

«Охо-хо, вот оно, и счастье, вот они, мечты, вот она, слава…»

…Сидят рядышком два волка — Ишин и Плужников, чаек попивают, а сами друг друга съели бы, да у каждого руки за спиной связаны тысячью узлов.

И нет близкого друга, некому рассказать о черных думах. Марья Косова из Камбарщины любила его, да ее-то не любил Антонов, не любил ее удали, ее крепких, ядреных словечек. О другой женщине мечтал Антонов, но не было такой, и часто Марья Косова приходила к Антонову на всю ночь.

Вот и сегодня льстила, как собачонка ползала у ног…

Вереницей шли неприятные думы, голова болела от них все сильней. Антонов морщился и старался думать о чем-нибудь другом, забыть о Марье, о комитете и не мог. Изнутри поднималась злоба против тех, кто орет и ругается за стеной, она скапливалась и росла. В это время в штабе стало особенно шумно.

Антонов спрыгнул с кровати, высунулся в дверь и закричал так, что Плужников вздрогнул:

— Какой там дьявол орет! Молчать!

Голос его потерялся во взрыве хохота. Антонов вне себя схватил со стола маузер и два раза выстрелил в потолок. Все оцепенели.

— Пошли вон! — заорал Антонов. — Ну, что стали, сучьи дети, сволочь несчастная? Вон отсюда!

Пятясь, наступая друг другу на ноги, все, кто бродил по коридору, шарахнулись к двери.

— Никого ко мне не пускать, — простонал Антонов, опускаясь на кровать. — Да Сторожева устройте.

Плужников вышел. Антонов, приподнявшись на постели, снял с гвоздя шубу и накрылся ею. Зубы его выбивали дробь. Он весь посинел. Начинался приступ малярии.

3

Сторожев провел в Каменке около двух недель. Даже записки Антонова действовали на штабистов очень слабо. Пока разыскивали людей, пока их вооружали, время шло. Сторожев скучал по дому, по Кольке, нервничал, ни за что ни про что ругал Лешку, а тот и не обращал внимания на брань, — его захватила вся эта толчея «ставки», грохот, шум.

Он весь день напролет проводил на улице — дома грызла тоска. Перед тем как ехать в Каменку, Лешка зашел к Наташе.

— Когда же свадьба? — спросил Фрол Петрович.

«Ах, эта проклятая война! — думал Лешка. — Где же тут жениться в такой чертопляске! А жениться надо: и я сохну, и она сохнет».

В Каменку всё приходили новые люди: дезертиры, бесшабашные матросы, военнопленные, не успевшие выбраться из России, зажиточные мужики. Все они чего-то требовали, чего-то ждали, чем-то кормились, где-то жили, и все это скопище формировалось в полки и отряды, направлялось в леса, в села, на хутора, разоружало мелкие отряды красных и рассыпалось при малейшем их напоре, чтобы снова сойтись туда, где жить вольно и бездумно.

Лешка впервые увидел такое множество людей, слонявшихся по селу, хваставшихся количеством убитых, добычей, доставшейся в бою или просто награбленной под шумок.

Но скоро и Лешке надоело безделье. Он затосковал. От нечего делать Лешка начал помогать хозяину избы, где они остановились, Евсею Калмыкову, убирать скотину, чистить двор, возить навоз в поле. Евсей готовился к весне. Сначала он косо поглядывал на Лешку, но скоро оценил его, перестал стесняться и шепотком жаловался парню на тяготы жизни.

— Вот оно, Лешенька, — говорил он, — не чаяли, не гадали, ан в столицу Каменка возвеличилась, пропади она пропадом! Поверишь, у меня лошадь три раза на дню меняют, я и считать-то перестал. Надысь была кобыла рыжая, а теперь вон мерин стоит серый. Вот тебе и столица! Нет, Лешенька-золото, мужику война — разор. Тьфу ты, пропасть!

Евсей злобно плевался, ругался шепотком, потуже подпоясывал кушаком рваную шубенку, взваливал кошелку с мякиной на плечи и, кряхтя, шел во двор.

Лешка выходил на улицу и видел все ту же картину: конные скачут туда и обратно, проходит полк, ветер развевает знамя с надписью: «Земля и воля, да здравствует Учредительное собрание», лихой гармонист поет:

Пойдем, пойдем, Дуня, Пойдем, пойдем, Дуня, Пойдем, Дуня, во лесок, во лесок. Сорвем, сорвем, Дуня, Сорвем, сорвем, Дуня, Сорвем, Дуня, лопушок, лопушок!

И каждый день одно и то же. Вот и сегодня уходит полк, с грохотом тянутся пушки, зарядные ящики.

Из штаба ведут расстреливать захваченных коммунистов. Сопровождающие антоновцы ссорятся: они уже делят одежду и обувь, которую снимут с приговоренных, а обреченные на смерть, зябко кутаясь в шинели, вполголоса говорят друг с другом.

— Ох, и щелкают их! — сказал кто-то за Лешкиной спиной.

Лешка обернулся. Здоровенный детина в нагольном полушубке, с челюстью, подвязанной красным платком, помахивал плеткой.

— Сегодня третью партию ведут. А вчера, говорят, летчиков двух поймали, так тем на спинах звезды вырезали. Адъютант штаба Козлов, вот уж воистину тигра, так и сказал: «Они близко к звездам бывают, пущай получают небесные отметки». — Детина громко захохотал. — Ты чей же? — спросил он Лешку.

— Мы из Двориков. Со Сторожевым я.

— Неприсоединенные, значит?

— Днями присоединились.

— Тю! Мы второй год воюем.

— То-то мужики слезу льют, лошадей совсем не стало.

— На наш век хватит.

— А долог век-то? — спросил Лешка. — Или, думаешь, надолго война? — И снова тоска по Наташе сжала сердце. «Одна она там, — подумал Лешка, — скучает небось, плачет. Эх, жизнь ты наша!..»

Детина сосредоточенно уставился в землю.

— А бес ее знает, надолго она, война, или нет. Говорят, до полной победы.

— Ну, скоро, значит, не жди конца.

— Ничего. Нам говорили, казаки к Москве подходят. Еще месяц-полтора коммунисты протянут, не больше.

— А ты сам-то откуда? — спросил Лешка детину.

— Из-под Сампура. У нас Кузнецов командиром армии. Ух, боевой!

— А пьете?

— Пошто не пить? Известно, пьем. Тут кругом самогон гонят, куда его беречь, хлеб-то? Красные придут, отнимут. Пьем, конечно. Да и командиры пьют.

Детина опять загоготал. Потом он пригласил Лешку пойти к какой-то вдове Катре, живущей на выгоне. Лешка от скуки согласился и побрел за парнем. Шли они по тропинкам мимо огородов, стогов соломы — оттуда неслись приглушенные разговоры, смех, стоны, визги, — мимо риг, мимо сгоревших и снесенных, орудийным огнем изб.

Хата Катри стояла на отлете, как тычок на ровном месте. В окнах не было видно света, но, подойдя ближе, Лешка услышал пьяные песни, шум, смех. Он подобрался к окну, нашел щелочку, где расходились занавески, и заглянул внутрь. Человек десять — мужчины и женщины — тянули нестройную песню, каждый пел как умел, бабы сидели на коленях у сильно пьяных антоновцев.

Лешка, за эти две недели узнавший многих людей из личного антоновского полка, приметил эскадронных и взводных командиров.

Детина постучался.

На мгновение шум в избе притих, затем компания снова затянула песню.

— Кто там? — отозвался на стук женский голос.

— Свои, свои, Катря, впускай!

Лешка хотел перешагнуть порог вслед за парнем, но, заметив, что к избе на рысях подходил небольшой конный отряд, сразу юркнул во двор. Конники остановились и окружили хату. Через несколько минут пьяное сборище поплелось под конвоем в Каменку.

Около штаба конники спешились, один из них вошел в дом и тут же возвратился в сопровождении Санфирова — его вызвали с заседания. Без шапки, на ходу застегивая полушубок, Санфиров подошел к перилам крыльца.

— Кого поймали? — спросил он.

Тот, кто вызвал его с заседания, стал перечислять фамилии. Санфиров злобно кусал усы.

— Это что же! — закричал он, обращаясь к еле держащимся на ногах людям. — В боевой обстановке пьянствовать?

— Раз свобода, то и пьем, — сказал кто-то.

— Молчать! — закричал Санфиров, наливаясь гневом. — Молчать, сукины дети! Каждому по двадцать пять плеток. И говорю еще раз: кого захвачу за пьянкой, впредь буду пороть нещадно. Начинай! — приказал он.

Вокруг пьяных собралась толпа. Некоторые выражали сочувствие пострадавшим, другие кричали: «Правильно!», «Верно!», а крестьяне, постояв, отходили в сторону.

Началась расправа. Спешившиеся конники нещадно лупили пьяных, те отбивались, орали и поносили Санфирова.

— Погоди, Яшка, — кричал один из командиров, менее других пьяный, — мы тебе припомним эту затею! Хлебнешь и ты ременных щей!

Санфиров несколько минут молча наблюдал порку.

Из штаба, кем-то оповещенный об экзекуции, выскочил Ишин и с ходу набросился на Санфирова:

— Ты что, Яшка, очумел? Своих пороть?

— Уйди от греха подальше, Иван Егорович, — стиснув зубы, процедил Санфиров. — Какие они свои? Чистые бандюки.

— Довольно, эй! — не слушая Санфирова, крикнул Ишин экзекуторам. — Я тут главный от комитета! Слишком ты возгоржался, Яков!

— Мерзавцев покрываешь? — Санфирова колотило от злости. — Антонову доложу!

Расталкивая толпу, он ушел в штаб, ворвался в кабинет Антонова, застучал кулаком по столу, захлебываясь яростью, выкрикивал:

— Да что ж это такое! Пьяница, сукин сын Ишин!.. Командующего гвардией при всех срамить? За разную нечисть вступаться? Выбирай, Степаныч, или я, или он!

Оторопевший от истошного вопля, Антонов сжался в комок на постели. Не успел еще Санфиров кончить свои проклятья, в кабинет влетел, размахивая пистолетом, Ишин и тоже заорал, брызгая слюной:

— Зазнался Яшка, Александр Степаныч! Своих начал пороть!

— Молчи, свиная харя! — набросился на него Плужников. — От тебя зараза идет по всей армии. Ты ее разлагаешь. Весь тыл на самогонку размотал, па-адлюга!

— Ты мне не указчик, святоша! — завопил Ишин. — Нынче ты в комитете председатель, задницу Степанычу лижешь, а завтра мы вас обоих по шапке.

Антонов схватил маузер, вскочил с кровати и крикнул что есть мочи:

— Молчать, сволочь! Во фронт перед главнокомандующим! Рады-радешеньки, твари ненасытные, друг дружке кишки выпустить. Так я их из вас выбью!

Он выстрелил в Ишина, но маузер дал осечку. Санфиров бросился к нему, отнял оружие. Антонов, обессиленный борьбой, упал на кровать, захрапел, забился. Плужников крикнул в дверь:

— Доктора, живо! — и обратился к Ишину и Санфирову: — Ай не совестно вам, братики? — Голос его опять стал масленым. — За одно клялись страдать, милки, а вы?

— Помалкивай, старче! — гаркнул Ишин. — Не тебе меня учить! Тоже учитель нашелся.

Поспешно вошел доктор. С его появлением перепалка прекратилась. Он подошел к Антонову, взял руку и начал слушать пульс. Спустя несколько минут в кабинет быстро вошла Косова, с истерическим воплем кинулась на грудь Антонову, запричитала:

— Сашенька, миленок, на осину бы твоих погубителей! — Она обернулась ко всем, кто был в кабинете, зубы ее оскалились. — Пошли вон! Я с ним останусь.

Со злобным ворчанием, не глядя друг на друга, покинули кабинет Ишин и Санфиров. Плужников, качая головой и бормоча что-то, пошел к себе.

Тошно, мутно было на душе Якова Васильевича. Не раз клял он себя за минуту слабодушия, когда, поверив Антонову, пошел за ним…

Но еще не доспело его время, не мог еще Санфиров распутать путы, что сам надел на себя. И таскал он их с болью в сердце, с сомнениями, раздиравшими его.